Рецепт наслаждения

Ланчестер Джон

Осень

 

 

Айоли

«Не будет преувеличением сказать, что мир и счастье географически начинаются там, где в кулинарии используется чеснок». Это слова К. Марселя Булестена, героя англо-французского кулинарного сотрудничества, необъяснимым образом не попавшего в «Larousse Gastronomique». И кто из нас не чувствовал справедливости слов Булестена, прибывая в край, само имя которого будто предвещает и пробуждает к жизни новые чувственные возможности, дарит несколько дополнительных нот к нотному стану наших эмоций, создает набор новых клапанов на церковном органе души. Это новое rapprochement между телом, разумом и духом, это земля, которая есть одновременно идея, средство, métier, программа, образование, философия, кухня, выражается одним словом: Прованс. И кто сможет забыть, как впервые попал в этот очаровательный край, продвигаясь на машине на юг, либо спеша на всех парах по автотрассе, либо пробираясь по извилистым дорогам massif centra, и обнаружил сначала едва заметные, а затем все более отчетливые изменения климата и топографии, которые означают — или подразумевают? — Юг! Я сам предпринял такое путешествие в дни, непосредственно предшествующие событию, которое я собираюсь описать (столик под открытым небом у café под липой; citron pressé; шум Соржа, журчащего под близлежащим пешеходным мостом; мопеды; 11 утра).

И это, конечно, в высшей степени комическое представление, несмотря на концепцию Альфреда Жарри, что клише есть броня абсолюта. Столкновение Севера и Юга было одним из определяющих, фундаментальнейших противоречий Европы. Оно едино в бесконечной череде своих проявлений, как это бывает во сне: странная встреча образованного вестгота, с его способностью цитировать Катулла и интересом к архитектуре, и животно-грубого римлянина; викинг, работающий стражником дворца в Византии (или как чудесно называли викинги этот чудеснейший город — Миклагарде); норманны в Сицилии; стоящие им многих трудов неверные представления, которые выносят британские путешественники, напуганные историями о бандитах и грозах, из путешествий по Европе, куда они отправляются для завершения образования; Гете, до одурения прелюбодействующий в Риме; Байрон и его графиня и его политика; папский дворец в Авиньоне. Северные путешественники, доподлинно понимающие ход мыслей южан, немногочисленны, и если я включаю себя в их число, то не столько из-за каких бы то ни было поступков, сколько из-за своего инстинктивного понимания ритмов и императивов жизни mezzogiorno — жизни, проходящей под неумолчное стрекотание цикад. Другими словами, очень немногие из тех, что рождены в рамках культуры, не использующей оливковое масло как основное средство приготовления пищи, могут заявить, что искренне любят pastis и аналогичные алкогольные напитки.

В самый первый вечер, проведенный мной в Провансе в качестве местного домовладельца, я сидел в этом же кафе — очаровательно «не распробованном» местном заведении, где подают совершенно пристойный croque monsieur, который в последующие годы они, согласно моим наставлениям, оживили, добавив толику горчицы в соус. Напряженные и утомительные переговоры и мудреные бюрократические процедуры, без которых во Франции не обходится ни одна сделка, превратили покупку в долгий и тягостный процесс, который оживляла только удивительно прозрачная двуличность прижимистой бельгийской пары, предыдущих владельцев дома. Рейд, произведенный ранним утром в день, предшествующий покупке, позволил застать их за попытками репатриации холодильника и стиральной машины, которые были отдельными пунктами включены в контракт. Злоумышленники выразили охватившее их чувство вины так, как это часто делают взрослые, — вспышкой гнева. Я думаю, они решили, что я буду вне себя от скорби и меня будет легко одурачить. «Ses parents sont mort dans une grande explosion de chaudière» — сказал им незадолго до этого мой адвокат, от чего свиноподобные глазки супруга загорелись совершенно водевильным коварством.

В тот первый вечер я оставил дом незапертым и поехал через виноградники и оливковые рощи к Л'Иль-сюр-ла-Сорж — посидеть на террасе, где я выпил несколько стаканов «Рикара», размышляя о консумации моих отношений со Средиземноморьем. Впервые я приехал сюда, когда родители решили сделать мне подарок на восемнадцатилетние; я отправился погостить у своего брата, который жил тогда и работал в коттедже недалеко от Арля. У нас установилась традиция, согласно которой я взбирался на велосипед и отправлялся в boulangerie, épicerie, boucherie и в рыбную лавку, чтобы потом провести какое-то время за чашкой травяного чая рядом с одним особенно стильно обветшалом кафе; годы спустя я с грохотом въезжал в деревню на своей маленькой неустойчивой мотоциклетке, которой не всегда удавалось поднять меня на самую вершину холма самостоятельно; я возвращался с полным рюкзаком багетов, pâté для немедленного поглощения и более серьезной провизией на обед и вечер.

Вы понимаете, что я здесь у себя дома? Здесь, в широком смысле слова, я прожил неделю, прошедшую после событий, о которых я собираюсь рассказать. Я проводил время то в кафе, то в моем собственном скромном доме, печатая вот эти самые кулинарные размышления и рассуждения, причем день был распределен следующим образом: визит в «город», чтобы угоститься чашечкой café noir, порцией saluts и запастись продовольствием; café-au-lait на террасе в лучах утреннего солнца; перерыв на простой и легкий обед (омлет, «Вищи», персики; салате помидорами, чесночный суп; terrine de campagne, ratatouille baguette), причем обязательно во внутреннем дворике, пока солнце не вступило окончательно в свои права; послеобеденный сон в шезлонге у бассейна, под развесистым фикусом, расположенным ровно на таком расстоянии от края, чтобы листья не падали в воду; купание; укрепляющая чашка чая «Твиннингс — Английский завтрак»; еще одно купание; путешествие до кафе и скромный ужин, либо в нем же, либо в разумно непритязательной местной пивной.

В кулинарном смысле кульминацию любых взаимоотношений Севера с Югом легко описать через увлечение чесноком. Это растение (чье латинское название происходит от кельтского слова «жгучий»; можем ли мы предположить, что предки Мэри-Терезы ели его во время некого окутанного туманом ритуала друидов?) было объектом полемики и восхваления с античных времен, его боялись из-за едкости и почитали благодаря его якобы лечебным свойствам. Народы Северной и Восточной Европы никогда не были искренними поклонниками этого свободно растущего растения, чьи пикантная материальность и чувственное наслаждение были, пожалуй, чрезмерными для культуры, которую У. X. Оден, будучи сам довольно курьезным воплощением столкновения Севера и Юга, назвал «культурой пивно-картофельной вины».

Для некоторых сама мысль готовить без чеснока представляется… ну, будет достаточно назвать ее немыслимой (словосочетание, которое, если присмотреться, опровергает само себя). Центрообразующую роль чеснока в моей собственной кухне скрывать не следует. Этот факт мне нравится отмечать каждый раз, когда я приезжаю во Францию, приготовлением grand aioli. В этом пиршестве чесноку отводится центральное и сакральное место: этот легендарный чесночный майонез подается с разнообразными гарнирами, раскладываемыми вокруг него, и одной из приятных особенностей этого блюда является изменение отношений между статистом (соусом) и звездой (говоря словами моей юной подруги, «куском протеина») на прямо противоположные.

В этом, конечно же, заключается тайная прелесть многих наиболее популярных в мире блюд — карри, который есть не более чем алиби для его риса Басмати; говяжьего филе, на самом деле — это просто официальное оправдание его йоркширского пудинга (французы иногда намекают на эти отношения наличием притяжательных местоимений в названиях своих блюд — ris de veau et sa petit salade de lentilles de Puy, как будто в целом свете существует только один возможный спутник для данного продукта, и связь между ними — непостижимо тесная, как супружеские узы или психическая связь между близнецами). Так что стоит запомнить эту хитрость, если стремишься произвести впечатление на гостей: просто переверните привычные отношения между компонентами трапезы — например, позволив простому куску обжаренного на гриле мяса затеряться в тени поразительно совершенной миски картофельного пюре. (Представьте себе автомобильный кортеж, где царственная особа вместо того, чтобы томиться в бронированном и окруженном мотоциклистами лимузине, пролетает во главе мотоэскорта.) Существует известный феномен во всех областях художественного творчества, когда чрезмерно утонченные или напыщенно-псевдоэпические работы могут подарить нежданные мгновения истины, если найти в них элемент, создавая который художник ненадолго отвлекся (так часовня, построенная моим братом в Дюгуа, в Бельгии, претендующая на шедевриальность, на самом деле служит ярким тому примером: перегруженную деталями и чрезмерно энергичную и широкомасштабную концепцию — колонны, монументально змеящиеся ввысь и т. п., — искупает своей простотой и неброскостью один архитектурный элемент, о котором Бартоломью явно забыл подумать, а значит, не смог и испортить: а именно, очаровательно-беспечная, ненапряженная и нецелеустремленная, выполненная в форме кубка купель, на которую и по сей день не обращают никакого внимания как критики, так и путеводители).

Айоли. К этому блюду относятся с мистическим почтением на моей приемной провансальской родине, оно занимает почетное место в местном фольклоре по кулинарным, культурным и медицинским соображениям. Пьер и Жан-Люк — особые приверженцы этого соуса, и во время приготовления aïoli monstre, который представляет собой центральное событие летнего деревенского fête (другим событием этого праздника будет завораживающе-неумелое кукольное представление, которое устраивает семидесятилетний кюре), можно увидеть, как они ходят из дома в дом и озабоченно наблюдают за приготовлением сияющего соуса, нежной, варенной на медленном огне morue, садово-хрустких припущенных овощей. Это все вместе будет позже подано на площади перед военным мемориалом — с трагическим списком фамилий morts pour la patrie, иногда здесь встречаются целые семьи. Он словно будет пристально всматриваться в составленные буквой «п» столы на козлах: жаркое солнце — в зените, красного вина — в изобилии, четыре поколения жителей Сан-Эсташ — бок о бок, воспарившие духом к благородным высотам чеснока. Именно от братьев я и перенял свою собственную технику приготовления айоли, с ее искренним признанием роли блендера как предпочтительной, в отличие от утомительного традиционного растирания айоли вручную в ступе: положите два яичных желтка с четырьмя зубчиками чеснока в блендер и вмешайте в смесь пинту оливкового масла («ail» означает чеснок, a «oli» — так называют оливковое масло в притягательно-бесцеремонном-провансальском диалекте) и сок одного лимона. Это блюдо сохраняет свою непостижимость несмотря на простоту приготовления, что является интересным опровержением теории Маркса о прибавочной стоимости и его представления о фетише.

Мой брат, не особенно любивший то, что он, с осознанной непретенциозностью, называл «иностранной едой» (из этой категории Бартоломью исключал карри), тем не менее был большим поклонником чеснока, особенно в форме обсуждаемого здесь айоли. «Самый близкий к «Эйч-Пи» французский соус», — говорил он, накладывая себе еще немного божественной субстанции. (В те времена он жил в Бретани, рядом с бистро, где по пятницам всегда готовили aïoli garniв качестве фирменного блюда.) Когда Бартоломью навещал меня в моем провансальском доме после смерти родителей (дом этот был куплен на выручку от продажи принадлежавшей им недвижимости, а он тогда все еще уезжал на лето в свою лачугу рядом с Арлем), брат всегда настаивал, чтобы я состряпал классический, по-настоящему провансальский айоли, с куском холодной вареной рыбы в качестве центрального блюда (зачастую, как это ни странно, несоленой трески) или с лично мной составленным ассорти из вареного мяса различных сортов и продуманного набора гарниров, расположенных вокруг соуса подобно съедобному почетному караулу (вареные яйца, побеги спаржи, брокколи, чищеная итальянская фасоль, морковь, зеленая фасоль, теплые молодые картофелины в мундире — или, как выражаются итальянцы, в ночных рубашках, помидоры, сельдерей, свекла, нут и полпинты или около того варенных на медленном огне эскарго). Если есть его в больших количествах, то айоли может оказаться довольно тяжелым для желудка, так что любые сопровождающие его блюда должны быть легкими и бодрящими. Я сам предпочитаю подавать к нему только листья зеленого салата (с великодушно-бесчесночной заправкой) и фрукты. Запивать лучше местным розовым вином. Провансальский поэт Фредерик Мистраль (есть ли в мире еще хоть один поэт, названный в честь важнейшего европейского ветра?) писал: «Айоли впитал в себя жар, силу и радость солнца Прованса, но у него есть и еще одно достоинство — он отгоняет мух». В 1891 году Мистраль даже основал литературный журнал и назвал его «L'Aïoli».

И с таким вот робким планом — приготовить это блюдо — отправился я в Апт однажды утром несколько дней назад. Апт — это город с рынком на главной площади, примерно в сорока пяти километрах от Сан-Эсташ. Путешествие туда я предпринимаю раз в неделю, чтобы купить что-нибудь особенное, а не ради ежедневного va-et-vient пополнения основных запасов. Еще я появляюсь там по вторникам два раза в месяц, когда в качестве приложения или продолжения основного рынка в Апте появляются несколько рядов с безделушками и мнимым антиквариатом — в целом, как и следовало ожидать, по завышенным ценам, но не без затаившейся возможности некой небезынтересной trouvaille. Мой драгоценный escritoire середины XIX века был одной из таких находок. Долгие годы, проведенные в дальнем углу курятника, наделили секретер вполне ощутимым запахом, что уменьшило его цену в глазах «иностранца» (парижского беженца от рекламы, эмигрировавшего на юг лет двадцать назад), у которого я ее и приобрел. Вонь курятника была подавлена несколькими слоями святотатственного лака. («Что касается домашней утвари, то если ею нельзя пользоваться, она некрасива уже по определению» — одна из максим моего брата, с которой я, вопреки обыкновению, согласен.) Начав свою прогулку в центральном ряду продовольственной части рынка, я прошел мимо грибного прилавка месье Роблушона с его первым урожаем сокровищ конца лета. Я пропустил сезон сморчков в прошлом году, и по этому поводу миниатюрный продавец, маленький рост которого казался такой же неотъемлемой частью его экипировки, как плетеная корзина и собака, натасканная на поиск трюфелей, дружелюбно подтрунивал надо мной. Справа был прилавок угрюмой мадам Волуа. Предательские следы неряшливости ее товара — вилок капусты вывалился из переполненной коробки в расположенный ниже контейнер с морковью, разные виды салата перемешались — выдают тот факт, что эта овощная палатка — наименее достойная из всех восьми или девяти на рынке. Я еще только начал свой обход, а у меня уже появилось предчувствие, что сегодняшние поиски будет не напрасны, этакое острое охотничье предчувствие успеха. Это ощущение усилилось, когда я проходил мимо безупречной фруктовой палатки месье Дюпонта (клубника давно отошла, зато цитрусовые в самом соку) и сырного ларька, которым заправляла мадам Карпентье, вдова. Ее муж производил все «официальные» операции, пока был жив, считая своими личными заслугами непревзойденное качество сыров и превосходное состояние, в котором они попадали на прилавок. Поэтому все местные жители хором пророчили беду, когда он умер от удара. После этого почти безмолвная мадам Карпентье заняла место мужа за прилавком, и качество продаваемых сыров если и изменилось, то только в лучшую сторону, так что местное on-dit вскоре переключилось с «У нее никогда ничего не выгорит» на «Ну конечно, ведь это она их всегда и выбирала».

Покупателей оказалось немало, так как было уже четверть двенадцатого или около того, а период полноценной работы рынка как раз с восьми до полудня. Затем жизнь рынка начинает постепенно сходить на нет, и, зачастую неожиданно для ничего не подозревающих англосаксов и северян, сначала один или два продавца начнут паковать свой товар, потом — еще, и наконец весь рынок примет такой бесповоротно опустевший и нерабочий вид, словно это стоянка бедуинов двухдневной давности. Причем особенно это относится к продуктовой части marché; среди торговцев древностями один или два еще задержатся до двух-трех часов и только тогда погрузят свою рухлядь и обломки во всевозможные «пежо», «пено» и «ситроены» разнообразной степени дряхлости.

— Merinjana вам понравились, месье? — обратился ко мне месье Андруе, когда я пристроился в конце исполненной достоинства очереди у его овощной палатки. Конечно, мое присутствие было само по себе блестящим тому подтверждением. Баклажаны (бретонец по происхождению, месье Андруе, известный своим интересом к древностям и к истории Прованса, использовал диалектное название, которое я с легкостью подхватил) мне и на самом деле понравились; они стали основой для превосходного ratatouille, которого мне хватило на несколько дней. Особенно вкусным это блюдо было в горячем виде на холодном багете или наоборот. (Я делал это по принципу сэндвичей моего брата, что являет собой, я думаю, уникальный пример того, как его кулинарная практика повлияла на мою. Секрет здесь один: полегче с помидорами). Еще одно интересное блюдо, где merinjana играет ведущую роль, — это слегка сдобренное пряностями турецкое имам баидди, чье название буквально означает «имам упал в обморок». Обычно объясняют, что это — из-за того, что блюдо, дескать, такое изысканное, но я вот подумал: а не замешаны ли здесь аллергические реакции? Разнообразие аллергических реакций на токсины просто поразительно: начиная от почти мгновенного отека, покраснения и потери сознания (я однажды видел, как в ресторане в Страсбурге какой-то человек покраснел до синевы и у него случился сердечный приступ через тридцать секунд после того, как бедняга съел арахисовый орех) и до семидесятидвухчасового периода полного отсутствия симптомов, который предшествует отсроченному, но неизбежно смертельному разрушению печени, вызываемому определенными грибами.

Я внимательно осмотрел рынок. Кожа на голове у меня слегка чесалась. (Насколько меньше негодования вызывали бы у нас подобные ощущения, если бы мы осознавали, чем они на самом деле являются, — посланниками зарождающейся жизни.) Месье Андруе побыстрее отделался от предыдущих покупателей, чтобы заполучить меня, своего любимого клиента. Я приобрел несколько клубней салатного картофеля, несколько стручков фасоли, морковь для цвета и текстуры, а также кучку маленьких помидоров, потом очаровательно принял от него в дар горсть базилика и осторожно положил свои новые покупки к яйцам, уже угнездившимся на дне моей корзины. Месье Андруе отказался продавать мне перец, сказав, что он достаточного, но не исключительного качества. Это была отчасти шутка, отчасти — аллюзия на обстоятельства, при которых завязалось наше знакомство, когда я пожаловался на то, что он продал мне «деревянный» лук-порей, и мы обменялись некоторыми фразами. Кульминацией драмы стал момент, когда я обличающе потрясал пучком лука (как я позже понял — подсознательно имитируя шекспировского Фальстафа), и между нами произошел следующий диалог:

Месье Андруе. Лук достаточно хорош.

Я. Одной достаточности недостаточно.

Месье Андруе фыркнул и отвернулся, а я в свою очередь резко развернулся и удалился. Когда я снова появился у его прилавка, мы приветствовали друг друга со значительно возросшей сердечностью которая в конце концов переросла в настоящую дружбу, — последовательность, которую я часто замечал во французах: им как будто спокойнее, если отношениям предшествует и подкрепляет их спор.

В этот вторник на рынке было даже более людно чем обычно. Пробираясь сквозь толчею, я нанес якобы случайный удар коленом в висок ребенку, который шумно носился вдоль прилавков; он замер ошарашенно на какое-то мгновенье и громко, обиженно разревелся. Тень, отбрасываемая липовыми деревьями растущими посреди площади, становилась все слабее перед лицом знойного летнего полудня. С другой стороны, в нем содержался утешительный намек на приближающееся обеденное время.

Можно ли сказать, что охотник всегда предчувствует удачу? Передается ли руке лучника предчувствие попадания еще в сам момент выстрела? Не отражают ли риторические вопросы суть всех наших поисков? Направляясь в тот день на рынок, я, должен признаться, чувствовал некую химическую неизбежность исхода моей экспедиции, этакое зарождающееся знание, настолько же наполненное собой, насколько строительный отвес уверен в своей вертикальности. Это чувство овладевало мной все больше (острое нарастающее волнение, этакая интеллектуальная опухоль), когда я заворачивал за угол фруктовой палатки месье Ремуле и представленные у него в ассортименте грейпфруты четырех разных оттенков сияли особенно ярко и броско в то утро, а его ароматные кавальонские дыни громоздились рядом с сочным изобилием выставленных напоказ арбузов, надрезанных, чтобы продемонстрировать спелую, откровенную, кровоточащую плоть. Я испытывал это чувство, когда обходил лоток на велосипедном ходу, шаткий и невообразимый, как первый катамаран, где мадам Берти, итальянская эмигрантка, продавала щербет и мороженое, которое готовила у себя дома. Она каждые две недели, пыхтя, проезжала почти три километра до площади, и никогда не привозила больше трех сортов своего знаменитого мороженого. Мадам Берти неизменно смущала меня своей щедростью, — за то только, что я нашептал ей совет, воспользовавшись которым, она создала особенно популярный сорт — утонченно-освежающий сорбет из цветов бузины. «Mon anglais ingénieux» — настойчиво называла она меня, робеющего перед восхищенной и исполненной зависти покупательской аудиторией. Я чувствовал это, проходя мимо первых осколков антикварного рынка, недооборудованных прилавков, сама наивность и импровизированность которых дарила знатоку приятное ощущение, что таящиеся там редкости имеют ничтожный шанс быть найденными, в наводненное людьми сердце рынка, где атмосфера тихой алчности и взаимной эксплуатации была так густа, что казалась почти видимой, как можно различить колебания воздуха, поднимающегося от раскаленной дороги, по которой я ехал домой. Эффект, еще усиленный большим количеством явившихся сегодня туристов в отпускной одежде, которых можно было стричь, как овец; к одному из их скоплений я подошел, так настороженно приглядываясь и прислушиваясь, что в тот момент остро почувствовал нашу близость к царству животных, зависящих от своих пяти чувств, как мы сейчас зависели от своего разума: я мог бы собирать ягоды, есть мясо животных, которых я сам убил и зажарил на костре, сложенном своими руками из дров, которые я сам нарубил; я был, как вы можете заметить, в совершенно необыкновенном состоянии, но обнаружив, что голоса, говорившие по-английски, принадлежат не англичанам, но американцам, я поспешил в дальний конец рю дез Антиките, мимо ларька с травами, чей патлатый владелец, по слухам, распространял некоторые растения, предназначенные не только для кулинарных целей (мой брат признался однажды: «Марихуана ничего со мной такого не делает, только я от нее становлюсь похотливым козлом, а наутро собственного телефона вспомнить не могу»). И вот, когда я шел к антикварным палаткам, я чувствовал, как во мне поднимается то самое разочарование, которое часто непосредственно предшествует успеху, — успеху, к которому я шел еще от закопченного Портмаута, успеху, втянувшему меня в погоню и наблюдение длиной в несколько сот миль, так что я испытал глубокую и ошеломляющую радость, заметив ее. Она стояла передо мной, как взошедшее над горизонтом солнце, ее тучный, бледный муж неизбежно и мрачно сопутствовал. Она вся лучилась, ее волосы испускали больше света, чем поглощали, ее лицо, когда она положила позолоченные продолговатые часы обратно на курган всякого хлама, выражало сдержанное веселье и какую-то неискреннюю, старательную вежливость. Получивший категорический отказ продавец, явно одурманенный ею, стоически сохранял отсутствующее выражение на изрытом кратерами лунном ландшафте своего изуродованного прыщами лица, когда она начала выпрямляться и двинулась в мою сторону. А я, не дав ей шанса исчезнуть, прошел разделявшее нас пространство, — люди, заполонившие рынок, казались мне нереальными, а весь мир — пустым маскарадом. Не было ничего, кроме нее, меня и моих намерений, когда я встал перед ней и хрипло провозгласил:

— Кто бы мог подумать? Ну надо же, какая встреча!

 

Завтрак

…А потом мы пошли посмотреть эти картины с апостолами в Керневале, ну которые с орудиями их ремесел. Я до сих пор видела их только на репродукциях а потом мы доехала до Шинона на Луаре, где находится тот парк скульптур, который ваш брат построил и из-за которого подняли такую шумиху. Но в путеводителе было неправильно указано время закрытия, так что нам пришлось убить весь день, рассматривая шато и все такое, а потом вернуться, но оно того очень даже стоило, правда, милый? А потом мы еще пару дней просто болтались туда-сюда, и, по-моему, Хью наконец вздохнул с облегчением, что не надо больше смотреть на работы вашего брата, хотя он почти такой же горячий его поклонник, как и я. А потом мы поехали по massif, и это было с ума сойти, а теперь у нас осталось только три дня, так что мы посмотрим, что там у них есть в этом музейчике в Арле в его старом доме, а потом сдадим машину в Марселе и полетим домой, хотя Хью не ждет этого с особым нетерпением, потому что до смерти боится летать, правда, милый?

Вопрос совпал с моментом поглощения этой несчастной свиньей очередной tartine, так что мы были милосердно избавлены от ответа, если не считать ответом подобострастное «комическое» кивание головой. Мы завтракали в патио, время было утреннее и потому тень деревьев все еще накрывала нас полностью. Я предупредил моих гостей, которые согласились у меня переночевать, что им следует приехать ко мне пораньше, чтобы насладиться утренним видом похожих на рельефную карту скал, олив и виноградников и пламенеющим солнцем над городком на вершине холма, примерно в пяти милях отсюда.

— Достойна восхищения целеустремленность, с которой вы так гармонично сочетаете приятное с полезным, — плутовато заявил я, — хотя, конечно, разве нельзя сказать, что в том или ином смысле все молодожены, отправляющиеся в свадебное путешествие, сочетают приятное с полезным?

— Именно это так хорошо удалось передать Дюшану в «Невесте, раздеваемой своими холостяками»: вторжение механизации в область, где общепринятой доминантной метафорой все еще остается приватность. Я думаю, что Дюшан хотел сказать, что коллапс личного пространства можно сравнить с отречением от традиционных систем завышенной оценки искусства, а также, конечно, и с кризисом отношений между полами при капитализме. Точно. Я даже думала, не написать ли мне диссертацию по Дюшану. Знаете, мне ведь как-то предложили работу в Калифорнии — преподавать историю искусства авангарда. По-моему я это вам уже рассказывала. А ваш брат когда-нибудь говорил о Дюшане?

— Хью, обратите внимание, как конфитюр из фиг особенно выигрывает в сочетании с этой бриошью. По-моему — это наилучший способ использовать фиги, особенно с тех пор, как Д. Г. Лоренс так бесстыдно сравнил их с женскими гениталиями. Хотя вы, молодожены, пожалуй, не захотите выслушивать такие непристойности от старого чудака вроде меня. Итальянцы настаивают, что фиги — идеальное сопровождение для пармской ветчины. С собственного дерева, естественно. Лаура, еще немного кофе? Dommage. Нет, если не ошибаюсь, Бартоломью считал, что Дюшану следовало ограничиться шахматами, а в остальное не соваться. Но давайте не будем говорить о работе, чтобы вы не скучали. У нас будет достаточно времени позже. Я обещал вам официальное интервью, и вы его получите. Но, конечно, только в том случае, если Хью позволит.

— У меня есть книга и ваш бассейн. Думаю, до ночи как-нибудь дотяну, — сказал он, бросив на Лауру быстрый взгляд, в котором чувствовался — мне отвратительно об этом говорить — легкий проблеск супружеской похоти.

— …А потом я собираюсь вас как следует накормить, — твердо продолжил я. — Слегка перекусим в обед, потому что нам, бедным труженикам, еще предстоит поработать. Ведь мы же не хотим, чтобы у вас в бассейне схватило живот, так и потонуть можно, правда, Хью? Зато вечером, на ужин, у нас будет кое-что посущественнее, а потом я выпровожу вас рано утром, после легкого перекусона.

— Вы слишком до…

— Но сперва мне, пожалуй, стоит бегло перечислить некоторые моменты, не хочется называть их правилами, но подозреваю, что именно ими они и являются по своей сути. Будьте осторожнее в мелкой части бассейна, слева, — у ступеньки такой острый край, что можно порезаться. Мы ведь не хотим тащить вас к врачу на противотифозную прививку и тратить драгоценное время, отведенное на интервью, правда? Кстати: остерегайтесь вроде бы утонувших ос, многие из них еще сохраняют способность жалить. Хотя, в общем-то, умение жалить, притворяясь при этом мертвыми, присуще не только им. Но это так, к слову. В любом случае, в бассейне есть что-то вроде марлевого ковша, который может также пригодиться, чтобы избавиться от плавающих на поверхности листьев. Боюсь, мне придется настаивать на том, чтобы купальщики перед возвращением в дом досуха вытирали ноги! Лаура могла обратить внимание на рисунок келима у входной двери, хотя только от того, кто интересовался тонкостями этого искусства, можно было бы ожидать, что он сможет в полной мере оценить, насколько это редкий и ценный ковер. По-моему, в сарайчике есть запасные шлепанцы, хотя я и не уверен, есть ли у нас что-нибудь вашего размера, Хью, у вас, кажется на редкость большие ноги. Если вы почувствуете необходимость подкрепиться, то помните, mi casa es su casa. Другими словами — можете приготовить себе что-нибудь сами, но если вдруг захотите чаю, то пожалуйста, обратите внимание, что автоматическое зажигание у газовой плиты нельзя назвать абсолютно надежным. И последнее, но самое важное, если вы отправитесь прогуляться вверх, а не вниз по холму, к деревне, то когда дойдете до развилки, ни в коем случае не сворачивайте на дорогу, которая идет выше хотя может показаться (так оно и есть на самом деле) что она ровнее и по ней можно быстрее добраться до деревни, чем по той, что ниже. Нижняя начинается с удручающего спуска, так что потом приходится идти все вверх и вверх, а это нелегко, особенно вам, Хью, с вашей парочкой лишних фунтов. Но чтобы ни случилось, не ходите по верхней дороге: она тянется через земли двух братьев, которые вообще-то совершеннейшие душки, но вот только не расстаются с оружием, и они, кстати, у себя дома. Несколько лет назад произошло чудовищное недоразумение с одной моей соседкой-англичанкой, которая частенько заглядывала сюда, чтобы искупаться в бассейне, не всегда, entre nous, получив предварительно официальное приглашение. Так что запомните, вокруг холма, а не через холм. Так, это вроде бы все. Обед будет около часа. А потом (я же знаю, как вы, молодожены, недосыпаете) — так что я отпущу вас на пару часов, Лаура, пока мы с Хиулом доедем до города прикупить кое-каких необходимых продуктов на ужин, а потом — опять интервью до самого вечера.

Coup d'oeil — недаром это типично французское выражение.

Шумный Хью ушел распаковывать вещи и вообще с грохотом бродить по дому, пока я ловко убрал со стола, а Лаура на минуту пригрелась на солнце. Одна из трудностей составления правильного завтрака заключается в том, что нужно достичь точного баланса между подкреплением и насыщением. Обычаи, связанные с утренним приемом пищи, в разных культурах значительно варьируются, и немного найдется предметов, отношение к которым настолько различно у разных народов. Рабочий-мексиканец, встающий на рассвете, чтобы обмакнуть кусочек churro в свой кофе, отхлебнуть глоток спиртного и поторопиться на работу; добропорядочный француз y'zinc со своей чашкой café-au-lait и возможным круассаном; викторианский едок, со своими копченой селедкой, кеджери, тостом с мармеладом и бараньей котлетой; австралийский загонщик скота, в загадочной гармонии со вспыльчивым гаучо далеких аргентинских пампасов, находящихся, правда, под одним и тем же южным небом, отмечающий восход солнца (появляющегося, как можно себе представить, над квазимарсианским красным ландшафтом состоящим из скал и песка) стейком, яичницей и кетчупом; Казанова, завтракающий двумя сотнями устриц, перед тем как приступить к насущным делам — соблазнению очередной красотки или обязанностям библиотекаря (кстати, существует, возможно незамечаемое обычно единство между этими двумя занятиями, основанное на принципе составления каталогов); японец, с его невообразимым супом; рассветные возлияния коневодов-монголов, вскрывающих вены на шеях своих коней, чтобы напиться оттуда придающей силы крови; изобретательные, кошмарные завтраки кочевников в степях, в пустынях или в горах. Мой брат, что характерно, был большим поклонником жареной мешанины или — как он предпочитал ее называть в память о времени, проведенном в Дублине, где, как Бартоломью утверждал, он и приобрел это пристрастие, — СИЗ: Сытный Ирландский Завтрак. Мне доводилось делить с ним эту трапезу во многих ужасных кафе, не говоря уже о пыльных, но хорошо освещенных студиях и мастерских, где брат неизменно устанавливал печь (часто нелегально, обычно — газовую), на которой и готовил свои беконово-яично-сосисочно-гренковые комбинации (достойную доверия кровяную колбасу достать было проблематично, поэтому она присутствовала à volonté). При этом он произносил названия всех ингредиентов, словно они были одним словом: беконяйцососискагренки. Бартоломью любил утверждать, что любой, кто может «сварганить дельную поджарку», постиг все основы обращения со временем и ингредиентами, необходимыми для приготовления любого другого блюда: «По сравнению с СИЗ, телятина «князь Орлофф» с pommes soufflés — легкотня». Я сам предпочитаю на завтрак один-два ломтика хорошо подобранных фруктов и чашечку кофе; животные жиры и крупы — соответственно слишком неперевариваемы и слишком удручающи для утреннего потребления. Иногда круассан приходится кстати, хотя это зависит от того, есть ли поблизости boulangerie достаточно высокого класса. У меня дома, в Провансе, это зависит от того, захочется ли мне отправиться в город за утренними покупками до того, как я нарушу свой пост каким-либо иным образом; однако подобное бывает редко. Сегодняшние круассаны и tartines — уступка пузатому молодожену.

— Начнем? — спросил я Лауру, и она вздрогнула от неожиданности. Моя гостья выпрямилась на стуле, и при этом ее мешковатые шорты сползли чуть ниже, прикрыв золотистые колени.

— Здесь так хорошо, что совсем не хочется работать. Не знаю, смогла бы я довести до конца хоть какое-нибудь дело, если бы здесь жила.

— К этому привыкаешь.

Геккон, оживленный набирающим силу зноем, промелькнул по столу патио между нами. Лаура принялась раскладывать записные книжки и аппаратуру, доставая их из вместительной, богемного вида плетеной сумки.

— Может быть, мистер Уино, вы могли бы вкратце рассказать мне о вашем с Б.У. детстве и воспитании, чтобы…

— Б.У.?

— Извините, я так называла вашего брата в своих записях. Чтобы до поры до времени обойти проблему, которая появится, когда я, собственно, сяду писать биографию: называть ли его по имени — Барри, что звучит чуточку фамильярно, или по фамилии — Уино, что немного похоже на школьную перекличку. Так что я решила отложить это до тех пор, пока не возьмусь за текст вплотную.

— Очень и очень надеюсь, что сам я буду Тарквинием на протяжении всего текста; Тарквиний Тарквинибус, Тарквиний Тарквинский. Как вам, наверное, известно, меня нарекли Родни. Тарквиний — это мой собственный штрих, добавленный под влиянием обаятельного шекспировского злодея. Ха-ха. Ну и зануда была эта Лукреция — вечная добродетельность и вечное нытье. Вкратце рассказать о нашем детстве? Нет, я, пожалуй, не стану этого делать. Но если вы зададите мне конкретные вопросы, то получите конкретные ответы.

Я не отдал бы должного своей собеседнице, если бы не отметил то, как она была ошарашена на мгновение и как быстро пришла в себя, будто артиллерийский полк, отозванный с приграничной войны для подавления мятежа в столице. Стрекот цикад непрошенно отвлек мое внимание, совершив один из тех резких переходов из сфер, расположенных за гранью восприятия, в область осознаваемого. Это произошло резко и агрессивно, словно реактивный лифт взлетел вдруг из глубин неосознанного в раздражающую неотвратимую реальность.

— Ладно, — сказала Лаура и с привлекательной деловитостью переложила бумаги на столе. — Расскажите мне о вашем с братом образовании.

Задумчивый Тарквиний какое-то время картинно смотрел вдаль.

— Я предпочел бы не составлять хронологического описания ранних этапов моего развития в терминах, отражающих это с точки зрения внешних признаков. В этом отношении императивы биографа и жизни, прожитой его объектом, не сходятся. В конце концов, тоскливые летописные перечисления школ, наград и счетов из прачечной — что все это может рассказать об исследуемом субъекте? Возможно, кстати, квитанции из прачечной несут в себе больший отпечаток субъективной индивидуальности, чем все остальные нудные личные вещи, — здесь больше причудливости, больше случайной индивидуализации. Возможно ли, что наш герой прожил целую неделю не меняя трусов, а потом вдруг принялся менять их дважды в день в следующем триместре? Какое мыслимое применение мог он находить для этой вышитой рубашки к вечернему костюму, на которой, как написано в счете (до странности изящным почерком, наводящим наш изобретательный историко-сентиментальный ум на мысль о возможных романтических чувствах между застенчивой, легко краснеющей красавицей за прилавком и опустошенным великаном-художником передающим ей пакет с нижним бельем во время своего еженедельного паломничества; возникает мимолетный человеческий контакт, от которого художник, сам того не замечая, вдруг начинает зависеть), осталось «несводимое пятно»? (Неплохое название для биографии?) Возможно, однажды какой-нибудь писатель сочинит роман, представив жизнь героя в форме последовательности документов, не расставляя никаких акцентов и не комментируя: свидетельство о рождении; школьные ведомости; водительские права; страховой полис; письма с требованиями вернуть в библиотеку просроченные книги; списки сданной в прачечную одежды; перечень имущества, составленный страховой компанией; списки покупок; незаполненные медицинские рецепты; непогашенные ваучеры автозаправочных станций; заявление на выдачу паспорта, заполненное от чужого имени и так и не отправленное; и наконец финальная череда счетов от докторов и агентств по уходу за больными на дому, завершающаяся поразительно крупным счетом от модного похоронного бюро. На такую структуру можно наложить собственные утешительные фантазии относительно смысла достижений и развития. С одной стороны: достичь таких высот! С другой: заплатить такую цену. И для сравнения — наши собственные жизни: как они скучны, как лишены опасностей и насколько они предпочтительнее!

Так вот, «отвечая» на ваш вопрос: меня воспитали домашние учителя, что не слишком отличается от получения образования самостоятельно. Мой брат ходил в разные частные школы, предположительно — образовательные мавзолеи приходящего в упадок престижа, на что он и списывал полное отсутствие у него интереса к общекультурным явлениям, а также ту довольно утомительную показную бесклассовость, которую он позже на себя нацепил, — «Все художники — рабочий класс» и прочая чепуха в том же духе. Вы заметите, что сам я приятно свободен от подобного жеманства. Отец в конце концов махнул рукой на Бартоломью, или же его уговорили махнуть на сына рукой. Я думаю, моя собственная очевидная одаренность и уготованное мне большое будущее, которое (все говорили, что я далеко пойду) обнадежили папу и позволили ему предоставить моему брату значительную свободу действий. Возможно, вполне достаточно, чтобы в одном поколении каждой семьи хотя бы только один ее представитель добился успеха — в любом случае, отец разрешил Бартоломью поступить в Слейд, где он, по своему обыкновению, добился, чтобы его исключили. Что до меня, то я полагаю, что простое перечисление изученных предметов, успешно сданных экзаменов, усмиренных преподавателей и без малейших усилий усвоенных текстов Лейбовской библиотеки не будет нести в себе ни большого смысла, ни особой важности. Разве не связаны действительно наполненные событиями перемены с определенными, осязаемыми ощущениями с устойчивым предпочтением, отдаваемым определенным цветам, с зарождающейся привязанностью к определенным поэтическим строчкам и к определенным зданиям? Тень от карниза на стене напротив окна спальни на четвертом этаже, меняющаяся в зависимости от наступающего в Париже времени года С точки зрения внутренней жизни, нашей истинной жизни что, в конце концов, нам до исхода битвы при Ватерлоо по сравнению с вопросом, поливать или нет свои устрицы соусом «Тобаско»?

К этому времени Хью закончил, что он там делал в доме, — молодожен без сомнения не упустил случая по-валлийски порыться в моих вещах — и теперь плавал вдоль бассейна туда и обратно, заливая все вокруг, поразительно много кряхтя, плескаясь и отфыркиваясь, словно морж.

— Хью был членом команды Кембриджа по плаванью.

— Да, я так и подумал.

Лаура взглянула в сторону своего молодого мужа, который теперь, выполняя некий сложный подводный поворот с подвывертом, выплеснул непомерное даже, учитывая его габариты, количество воды. Было трудно не прийти к выводу, что когда Хью наплавается, то в самом бассейне останется меньше жидкости, чем снаружи. — Вы знаете, почему вашего брата исключили из Слейда? Простите, пожалуйста, но об этом рассказывают столько разных историй.

— Если вы, в свою очередь, простите меня за эти слова, неразумно позволять солнечным лучам падать прямо на кожу над коленями. Именно в этих местах велосипедисты, в частности, особенно сильно обгорают на солнце. Если бы вы пододвинулись всего на фут влево, куда предательски мигрировала тень, — вот так. Дело там было в какой-то выходке, которая окончилась неудачно. Или в том, что Бартоломью стащил свинцовое покрытие с церковной крыши и расплавил его? А может быть, брата просто вышвырнули за то, что он плохо учился? Боюсь, подробности несколько расплывчаты. В то время я много читал Валери, и мне приснилось несколько снов, которые казались реальнее дневной жизни: определенные отрывки из Рильке и Пруста; отдельные стихотворения Леопарди и аксиомы Лихтенберга; некий пакет горячих каштанов, съеденных у театра Доминион на Тоттенгем-Корт роад за два дня до зимнего солнцестояния — вот что заменяет мне мои «воспоминания». Я могу определенно вспомнить из того периода жизни моего брата только одну прогулка летним днем, ближе к вечеру, когда звук церковного колокола уносился за Темзу в сторону Ламберта, а затем тонул в тарахтении синего буксира.

Лаура вздохнула, и это говорило о трудностях сотрудничества; подобным вздохом вполне могли бы обменяться Верди и Бойто.

— У вашего отца денежные дела шли то лучше то хуже. Это на вас двоих как-то отражалось в детстве? Вы об этом знали?

— Все, что напоминает нам о быстротечности и непостоянстве, нельзя рассматривать как однозначно плохое. Все мы — странники на этой земле, все мы в конечном счете бездомные бродяги.

— Какие первые признаки художественных склонностей вашего брата вам запомнились?

— Утверждают, что существуют определенные моменты, которые запоминаются всем представителям одного поколения, — войны, олимпиады, нашумевшие убийства, полеты на Луну. В то же время есть моменты, которые, по общему мнению, должны запоминаться лишь отдельным индивидам: первый сексуальный опыт, автокатастрофы, потери близких; для определенного поколения — когда им впервые довелось увидеть цветной телевизор. Брутальная колонизация внутренней жизни не представляет никакого интереса как для меня, так, полагаю, и для большинства истинных художников. Меня больше интересует то, чего я не могу вспомнить: отсутствие, элизии, пустоты, отрицательность, не-бытие, пробелы, апории. Мое собственное осознание художественного призвания пришло в тот момент, когда я взял фигурку из папье-маше, которую сделал мой брат, — слона с поднятым хоботом и совершенно непохожим погонщиком на спине, и проехал по ней на своем трехколесном велосипеде взад и вперед.

— Когда это было?

— Не знаю — точно вспомнить не смогу. Примерно без четверти четыре, я думаю. Но совершенно точно — до вечернего чая, к тому моменту мой поступок был уже обнаружен. Я намеренно неверно интерпретирую ваш вопрос, чтобы подтвердить смысл сказанного.

— Что было дальше?

— «Рецензии противоречивы». То, чего, по большому счету, и следовало ожидать. Гнев и боль. В таких случаях моментально впадаешь в немилость. Но художник не может ожидать безоблачного детства. Хотите, я налью вам еще чая со льдом? Нет? У нас была няня, которая была очень добра ко мне, но ее вскоре пришлось уволить, и тогда все немного утряслось.

— Как относились ваши родители к тому, как ваш брат делал свою художественную карьеру?

— Боже — можно подумать, вы пишете биографию моего брата. Ха-ха. Мать и отец всегда были несколько непостижимы в этом вопросе, но я думаю, что, как и все остальные, они рассматривали поделки моего брата как смешное недоразумение. Моя мать, она была в своем роде актриса, понимала природу искусства и видела, конечно же, что мне она значительно ближе. Я думаю, мама питала большое уважение к моей замкнутости в своем духовном мире, хотя, конечно, она прикладывала неимоверные усилия, чтобы никогда этого не показывать, и притворялась, что поделки Бартоломью ей нравятся, — она бывала очень тонкой и вдумчивой в этих вещах. Отец просто говорил: «Молодцы, мальчики», если кто-то из нас хоть что-то делал.

— Вы можете описать еще какой-нибудь фактор оказавший интеллектуальное влияние на ваше детство? Жизнь за границей наложила свой отпечаток?

— Еврейские мистики верят, что Бог создал человеческую расу, потому что Он любит занятные истории. Вы знали? Слова, которыми мы описываем свою внутреннюю жизнь, так грубы, не правда ли? Отпечаток, влияние, развитие. Как будто душа — это маленькая провинция на Балканах, зажатая между тремя сильными державами, которые на нее претендуют. Парижу присуща определенная текстура света, запечатленная в некоторых картинах Постава Кайботта. Стокгольм — это девственное снежное поле, где не ступала нога человека. Дублин — это запах солода, сожаления, мимолетный образ намокших опилок.

— Несмотря на эту вашу оговорку, Я все же спрошу: запомнился ли вам кто-нибудь из учителей? Другими словами, есть ли что-нибудь, что мне, как биографу, следует знать о тех, кто оказал формирующее влияние на личность вашего брата? Ведь я этого скорее всего иным путем не узнаю.

— Я так понимаю, что это вежливо-уклончивый способ спросить, где я в совершенстве овладел французским. Видите ли, был один проницательный молодой француз по имени Этьен, который несколько лет подряд навещал нас во время каникул, чаще всего в Лондоне и в Норфолке. Он быстро заметил во мне проблески гениальности и часто поддерживал меня в моей непохожести, в моей самости. Бартоломью он тоже подбадривал, но с истеричным воодушевлением, которое никого не могло обмануть: «Этот парень определенно станет величайшим скульптором со времен Микеланджело» — и все в том же духе.

— Не знаете, где бы я могла найти Этьена сейчас? — спросила Лаура, и впервые за весь разговор в ее поведении промелькнула заинтересованность. Я видел, как пульсировала жилка на ее очаровательной шее.

— Я очень рад, что могу немедленно дать вам утвердительный ответ. Этьен сейчас на кладбище Пэр-Лашез, в одном из этих отвратительных семейных мавзолеев XIX века. Его семья оказалась намного более знатной, чем мы предполагали. Французы в целом — говорливый народ, но есть в них и нежданная сдержанность. Но я подозреваю, вам это уже известно. Я не помню его фамилии, но думаю, смог бы это выяснить — Ганье, кажется.

— А что с ним случилось?

— Пчелиный укус — у бедняги Этьена была аллергия еще задолго до того, как этот недуг вошел в моду. И однажды у него, как оказалось, кончилось лекарство. Или, вернее, он сделал себе укол, потому что след от иглы у него нашли, но в организме не было и следа лекарства. Как будто шприц опустошили и заполнили чем-то другим — водой или раствором соли. Этьен носил его с собой повсюду. Нас с ним не было, когда он умер, — он уехал в Кью на целый день. Это заняло около получаса, очевидно. Умереть, я имею в виду, а не съездить в Кью. Этьен, бывало, говорил, до чего же нелепо рассматривать существо, называемое «пчелка-жужжалка», — представьте себе, как это звучало с его акцентом — как потенциально смертоносное.

— Вы общались, может, дружили с кем-нибудь из слуг?

Пока Лаура это произносила, я на мгновение увидел перед собой лицо Миттхауга, лежащего на рельсах перед несущимся поездом. Повар смотрел на меня с выражением удивления — такого неподдельного, что при других обстоятельствах оно могло бы показаться комичным.

— Да нет, пожалуй. У нас была эта служанка-ирландка, которую я уже упоминал, и норвежец, увлекавшийся маринадами, он потом попал под поезд. Этот повар научил моего брата делать скульптуры из папье-маше, по большому счету, я думаю, чтобы занять Бартоломью чем-то и проводить побольше времени со мной. Миттхауг нередко делал gravlax, блюдо из консервированного лосося, по поводу национальной принадлежности которого ведутся такие жаркие споры в скандинавских странах. Grav означает «похороненный»; кстати, этимологически оно родственно английскому слову «grave». Способ консервирования рыбы с солью, сахаром и укропом можно легко освоить: gravad makrel — особенно интересный вариант. Правда, очень важно, чтобы макрель была свежая, так как высокое содержание в ней жира означает, что рыба портится быстро и начинает сильно вонять, — одна из причин, почему она была единственным продовольственным товаром, который закон разрешал продавать в Лондоне по воскресеньям. Я могу дать вам рецепт. Соус из крыжовника тоже очень хорош к макрели.

— Ваш брат сюда когда-нибудь приезжал? Он ведь жил не очень далеко, в Арле? Вы его там когда-нибудь навещали? Когда вы купили этот дом?

Было самое время посмотреть на часы. Краем глаза я заметил, что Хью разложил шезлонг и теперь, придавив сиденье, но с похвальным отсутствием шума приступил к зарабатыванию себе рака кожи.

— Пора начинать готовить — резать овощи и все такое. Мы можем еще немного поболтать, пока я вожусь. Если это не слишком отдает домашним уютом для такой энергичной молодой женщины, как вы.

Лаура гримасой выразила согласие. Бальзак, самый большой и невозмутимый из всех котов Сан-Эсташ, мягко проследовал в кухню. День для нас только начинался.

 

Барбекю

Поджог, пожалуй, самое явное из преступлений. Кому из нас не случалось, проходя мимо какого-нибудь крупного общепризнанного шедевра архитектуры, или случайно заметив изысканно-упорядоченный, уютный домашний интерьер в окно первого этажа (раскрытые ноты на фортепьяно, высоченные книжные шкафы и выжидательно замерший камин), почувствовать естественное желание их поджечь? Из всех весьма занимательных и поучительных злодеяний императора Нерона (обрушивающаяся спальня, при помощи которой он пытался убить свою мать; то, как он заставлял римлян слушать свое мерзкое пение) именно поджог Рима обладает приятными качествами архетипического поступка. Как многие из великих пожаров (лондонский в 1666 году, чикагский в 1871 году), могли быть вызваны банальным случайно перевернутым котлом или оставленным без присмотра чайником, но искренней, бьющей через край, неудержимой жизнерадостностью, которая нашла выражение в поджоге?

Именно этот фундаментальный импульс, как можно предположить, и лежит в основе популярности барбекю. (Современное слово «барбекю» происходит от гаитянского «barbacado» — система с подвесной рамой, с помощью которой подвешивали над землей кровати и тому подобное. Можно строить гипотезы относительно использования этого приспособления для пыток и каннибализма. Имя Маис, гаитянской богини жизни, от которой, я считаю, и произошло название кукурузы — «маио, похоже, единственное слово, перекочевавшее из одного языка в другой, сменив форму, но сохранив сущность, словно греческий бог, изменяющий свою внешность, чтобы соблазнять или наказывать.) Нет, акт поджигания — глубоко человеческое побуждение, которое и теперь прославляется в пригородном ритуале угольных брикетов и жидкого горючего, это прямая связь с историческим прошлым человечества, с магическими актами сначала — рисования, затем — охоты, открытого огня, а потом — всеплеменного мясного пиршества вокруг свежеубитого мамонта. Это, кстати, последовательно отражается в составлении списка покупок, походе в супермаркет и самом барбекю — ритуальном мужском подвиге расчленения или, как его скромно называют, «разделки жаркого».

Для своих собственных целей я люблю устраивать барбекю в специально приспособленном для этого месте, лучше всего — сложенном из кирпича, с настраиваемыми дымоходами, позволяющими воздуху циркулировать. Я построил такое приспособление в Сан-Эсташ своими собственными руками. Оно находится по другую сторону от большого патио и piscine с видом на оливковые рощи и деревню Грод на холме; с небольшой площадки открывается широкая панорама виноградников и предгорий, постепенно поднимающихся в сторону Люберона.

В тот вечер, проведя весь долгий день за интервью, я совершал приготовления к барбекю. Под восхищенным взглядом Лауры я разложил уголь (которым не без выгоды для себя приторговывает местный garagiste) и умело опустил в него электрическую зажигалку, схожую по дизайну с кипятильниками, но очень отличающуюся от них с психологической точки зрения.

— Не выношу химического запаха, который привносят эти ужасные маленькие кирпичики, — с нажимом объяснил я.

— У нас нечасто бывает возможность устроить барбекю в Лондоне. Отчасти потому, что нам лень, а потом там так грязно, и голуби, и соседский стереоприемник — оно того просто не стоит. И погода вечно непредсказуема. Кстати, то же самое у моих родителей в Дерби — у них есть встроенная барбекюшница, но они ее никогда не используют. И потом, Хью говорит, во время приготовления барбекю он волнуется, как на сцене.

— Но некоторым из нас подобные страхи неведомы, — изящно вставил я. — Понадобится примерно семь с половиной минут, чтобы это разгорелось, и еще сорок, прежде чем я смогу начать готовить. Apéretif? Или мы можем продолжать ваши лестные расспросы.

— Есть одна вещь, над которой я все думала: почему вы вообще со мной сейчас разговариваете? Я ведь уже просила вас несколько раз и три раза к вам приходила, но вы все отказывались поговорить, так почему сейчас согласились? Ничего, что я спрашиваю?

— Мы так непринужденно обсуждаем мотивы, не так ли? Я предпочел бы не говорить об этом больше. Представляете, если бы вы вдруг спросили Нерона, Калигулу или Тиберия о причинах их поступков? Мы циркулируем вокруг самих себя, как планеты, вращающиеся вокруг Солнца.

Тут возникла небольшая пауза. У моей прелестницы есть то, что так мешает игрокам в покер, — физическое указание на то, что она говорит неправду. Очень трогательно, что у Лауры это проявляется одним из самых банальных и распространенных способов: она опускает глаза. Своенравие любви таково, что мне это показалось значительно более захватывающим, экзотичным, чем самое темпераментное подергивание плечами.

— Ладно, тогда почему бы нам не вернуться к вопросу о том, почему вы сюда вообще переехали?

— Принципы барбекю несложны, — объяснил я. — Искусство это древнее: скажем, барбекю мы находим и в «Илиаде», когда троянцы режут овцу, о которой нам известно, что она блистает «серебристой белизной», разрезают ее мясо на небольшие кусочки, нанизывают их на вертелы и снимают с огня после то го, как они хорошо прожарятся. Кстати, в этой ппо цедуре мгновенно узнается шиш кебаб, гордый вклад Турции в торопливую западную кухню. Я хочу отметить мимоходом, что исторически Троя находилась на территории современной Турции, прекрасной страны, недорогой для отдыха, если вдруг способность вашего мужа зарабатывать деньги не оправдает ожиданий. Уголь укладывается пирамидой, достаточно высокой, чтобы, будучи равномерно распределенной по дну, покрыть его слоем примерно в два дюйма толщиной; это следует сделать, когда угли покроются серым пеплом, что займет около сорока минут. Ничего не может быть проще. В то Же время следует помнить и отдавать должное различной природе приготовляемых ингредиентов: рыба требует более деликатного обращения (можно поливать ее жиром или даже использовать непрямой жар), чем мясо; стейки должны быть оптимальной толщины, так, чтобы сохранить свои соки, но при этом не обуглиться снаружи — на практике где-то примерно от одного до трех дюймов. Свежезарезанный цыпленок (цыпленок en crapaudine), надрезанные и развернутые бабочкой кусочки баранины, овощные кебабы, brochettes, сибасс на решетке. Мой брат говорил, что приготовление еды может научить человека тому, насколько важно уважать различие материалов, а это ключевой момент, когда дело доходит до работы с камнем. Я бы добавил, что осень или вторая половина лета, как сейчас, — самое лучшее время года для барбекю, пора, когда во всех сопровождающих его переживаниях — потрескивающий огонь, танцующий дымок, сами звезды — есть элегические нотки. Лето уходит, чтобы присоединиться к череде других, когда вы вернетесь обратно к городской жизни, своему дому, семье. Впервые я приехал сюда, когда навещал брата. Мне здесь понравилось, и я купил дом в этих краях. Уже после смерти родителей.

Я ловко извлек тускло светящуюся, раскаленную добела зажигалку из-под груды раскаленных углей.

— Я понимаю, что это скучно, но не могли бы вы быстренько сбегать к бассейну и забрать муженька? Пришла пора вечернего аперитива. Мы сможем продолжать разговор — я уверен, Хью не будет против.

— Сейчас.

Мне показалось, или в ее глазах действительно проскользнул легкий намек на раздражение оттого, что я так хорошо владею ситуацией? Неважно: пришло время шампанского. Пока я искусно извлекал пробку из бутылки (боюсь, его сорт останется моим маленьким секретом — мы же не хотим, чтобы цены на него выросли и нам пришлось бы гоняться за шампанским по магазинам, правда?), мокрый Хью явился из бассейна: полотенце на шее, влажные волосы на ногах ~ сами по себе, вторичный половой признак.

— Я сбегаю наверх, переоденусь, — важно сказал мой влажный гость.

— Да, конечно.

Лаура вернулась со стороны бассейна, неся в руке забытые растяпой супругом дурацкие солнцезащитные очки. Я подал ей бокал шампанского с молчаливой интимностью. От барбекю подымался приятно-пахучий дым.

— Знаете, я очень, очень нехороший человек.

— Как так?

— В моей лондонской квартире у меня есть камин с настоящим огнем. Как бы я ни восхищался «Законом о чистом воздухе» 1956 года, необычайно удачным постановлением, но он ведь запрещает возжигание углеродистого топлива для нужд домашнего отопления в столице. А я нахожу цивилизованную жизнь в зимние месяцы просто невозможной, если не проводить значительное количество вечеров в компании потрескивающих поленьев. Некоторые законы, какими бы полезными они ни были, невозможно всерьез применять к себе, вы так не считаете?

— Я часто думаю то же самое относительно ограничений скорости.

— Кто же это сказал, что левостороннее движение во Франции царит не только на дорогах, но и в умах, и поэтому радикальные мысли здесь приветствуются. Возможно, я. Фаршированную оливку?

— Э… нет, спасибо, и так хорошо.

— Вы спрашивали меня о переезде. Мы оба понимаем, что это тактичный способ задать вопрос о смерти моих родителей. Фрейд как-то заметил, что человек никогда не сможет примириться в полной мере с огромным количеством случайностей, удач и несчастных случаев, существующих в жизни. Меня эта мысль утешала, когда я был помладше, хотя мне всегда казалось, что этот великий человек недооценивал роль недоброжелательства в делах людских. Нет, я купил эту землю пятнадцать лет назад, сразу после смерти родителей: я был единственным наследником, мне достались все доходы с продажи принадлежавшей им недвижимости, что, как мне кажется, может служить достаточным доказательством того, что я был их любимцем, несмотря на всю эту суету, поднятую из-за моего братца, который к тому времени очень неплохо обеспечивал себя благодаря мазне и другим поделкам; да эти деньги ему все равно и не понадобились бы. Я потратил часть наследства на восстановление нашего коттеджа в Норфолке, сильно поврежденного после случившегося, а остальное — на приобретение этой земли и дома у бельгийца, который, выйдя на пенсию, поселился здесь, но теперь решил вернуться обратно на родину, в целом, как считали в деревне, чтобы наказать свою жену за то, что она заработала себе аллергию на оливковое масло. Оставалось еще достаточно, чтобы построить бассейн, а остальное, разумно вложенное, обеспечивает мне скромное ежегодное подспорье. Так что я, кое-как перебиваясь, проживаю тут дни и удовлетворяю свои скромные нужды.

Несчастный случай, от которого погибли мои родители, произошел в загородном доме, том самом, который вы некогда с таким удовольствием (для меня по крайней мере) посетили. Родители уезжали на неделю, отец — по делам, мать — чтобы утолить свою любовь к путешествиям. Джон Донн заметил как-то, что жажда знаний — самая неудержимая из всех страстей. Донн не был знаком с моей матерью, иначе он заметил бы, что с ней может соперничать обычная неугомонность. Так вот: уезжая, «необъяснимым образом», как выразился следователь, они оставили включенным газ на кухне, — обстоятельство, которое не представляло бы опасности само по себе, если бы не совпало с настоящей и полномасштабной утечкой газа из бойлера, расположенного в нише под лестницей. Я ее сейчас использую в качестве скромного винного погребка — вы, возможно, помните то благостное, с шоколадными нотками «Шато Ла Лагун» 1970 года, что я достал оттуда по случаю вашего приезда. Отец говорил что-то об утечке газа, и я даже, как и засвидетельствовал во время расследования (боюсь, что я несколько «утратил самообладание», но следователь был так мил, а вы знаете, какими пресловуто свирепыми они оказываются зачастую), договорился с водопроводчиком (мистером Перксом, который тоже давал показания). Но мы договорились, что он придет через неделю, то есть уже после возвращения родителей. Мы не подозревали, насколько все серьезно, к тому же мне самому нужно было срочно ехать в столицу, где у меня было назначено несколько деловых встреч. У меня, кстати, тоже был ключ, и я мог свободно приходить в дом. Так что, хотя я уехал за день до мамы и папы, но несомненно мог вернуться в любой момент и меня постигла бы та же судьба. «Вам в каком-то смысле очень повезло», — сказал следователь. Боюсь, в этот момент я тоже потерял самообладание. Короче говоря, отец вернулся и, в качестве финального компонента этой серии несчастных совпадений, каждая из которых была необходима, но недостаточна для последовавшей катастрофы, прошел в прихожую, где, очевидно, не работала лампочка. Моя мать шла за ним следом, такая у нее была привычка, буквально по пятам. Отец пошел включить свет в холле около бойлера, как раз там, где скопилось больше всего газа. Еще одна трагическая случайность: оказалось, что выключатель искрил, был неисправен, и вот, попросту говоря, — бабах.

— Я вам так сочувствую.

— Да уж. Думаю, я с полным правом могу назвать себя гонимым бурей сиротой. Бартоломью тоже огорчился, хотя, конечно, в нем всегда было определенное здравомыслие. Он помог мне восстановить коттедж, советовал материалы подешевле и так далее. Это было хорошим поводом избавиться от соломенной крыши, которая, как известно всем жителям Норфолка, делает страхование дома непозволительно дорогим. Ага, счастливый жених появляется из брачного чертога.

Хью медленно и тяжело спускался по лестнице, пока я произносил последние три или четыре предложения. Я изящным жестом напил ему бокал шампанского и взмахом руки указал на один из ротанговых стульев (которые остаются на улице в хорошую погоду).

— Замечательный домик — давно он у вас? — спросил тактичный Хью. Мы с Лаурой переглянули и едва заметно одинаково улыбнулись.

— Смерть моих родителей не относится к тем темам, на которые я люблю порассуждать ежедневно, а уже тем более — дваждыдневно, если это слово значит «дважды в день». Я никак не могу сообразить как выразить это одним словом. Лаура, еще шампанского?

— Я уверена, Хью не хотел вас огорчить, мистер Уино.

— Нет, конечно, я…

— Я что-то не помню, рассказывал ли я вам об одном из заброшенных мною проектов, Лаура. Это было еще до того, как я пришел к осознанию того, о чем мы говорили а Норфолке: что незавершенная работа превосходит оконченную (потому что, боже мой, она более неоднозначная, более исполнена тонких аллюзий, в большей степени звучит в унисон с фактурой переживаний этого столетия), откуда следует логическое заключение, что нереализованная, или еще лучше — даже неначатая работа в свою очередь превосходят любой шедевр. «Я создан вновь — из пустоты, тьмы, смерти и небытия». Это опять Джон Донн, который, что уж греха таить, не последовал собственному совету, что так часто случается с художниками. Я задумал роман, который начинался бы в самой непримечательной манере: обычное нудное описание места действия и действующих лиц. Но постепенно индивидуальные характеристики персонажей начнут плавно смещаться и терять ясность очертаний, и то же самое будет происходить с декорациями. Персонаж, начинавшийся как честный дворецкий, мучимый тайными ночными страхами станет постепенно превращаться в старшего сына владельца поместья — с короткими бачками, гордящегося своей коллекцией гавайских рубашек и тем, как он однажды загнал свой «Ягуар» в бассейн. Что, кстати, вызвало следующее замечание у его отца когда тот узнал о происшедшем: «Бедное животное утонуло?» Эпизодическое описание деревенского праздника, с ежегодными конкурсами на лучший костюм и самое большое зеркало и борьбой за внимание викария, плавно перейдет в финские празднества по поводу самого длинного дня в году, когда детям разрешается не спать до утра, а обескураженные совы летают в несгущающихся сумерках, а затем снова неуловимо изменится, став уже импровизированным уличным праздником в английском приморском городке. Однако беспрецедентное выпадение густого и нетающего снега превращает всю сцену в картину художника-голландца, и горожане бродят среди пальм и заваленных снегом автомобилей на внезапно опустевших и притихших улицах, где нет машин. Характеристики персонажей тоже будут меняться: деревенский доктор, усталый, почтенный человек, уже сомневающийся в том, что некогда считал гуманнейшей в мире профессией, старающийся закрыть глаза на то, что действительно лежит в основе ее а в результате — сомневающийся в собственном призвании: персонаж, описываемый без прикрас, реалистично, проницательно, глубоко, со всеми его душевными переживаниями, постепенно изменится. Он станет упрямым, ходульным и карикатурным персонажем, известным по тысячам рассказов о примерах «мужской менопаузы» т. е. беспокойства и разочарования, охватывающих человека посреди карьеры. Одновременно с этим его собственные реакции огрубеют, начнут становиться все более и более шаблонными, его разговоры превратятся в серию фальшивых и напыщенных речей, поучений, острот и недвусмысленностей, а его практика одновременно с этим таинственным образом переместится из Суффолка в старую часть Кардифа. В то же время деревенский молочник, самый обычный дамский угодник, постепенно, после случайного прочтения статьи в порнографическом журнале, заинтересуется тантрическими сексуальными техниками, а через это страстно увлечется и всеми аспектами восточной мудрости. Постепенно погружаясь в изучение собственно буддизма, он будет все глубже интересоваться магическими практиками Тибета, и в то же время его хронометрически точные и усердные труды по доставке молока войдут в пословицу. И так далее. Один только стиль изложения будет оставаться последовательным, сильным и убедительным; и его постоянство будет лежать в основе хаоса и безграничной изменчивости всех остальных аспектов повествования — хотя будет уже непонятно, является ли моя книга повествованием, если основополагающие механизмы поступательного движения вперед, принципы неожиданности и развития будут в целом забыты. Беззаботное поначалу повествование, создающее комически-противоречивое впечатление, столь искусно поддерживаемое в начале, станет приобретать все большую интенсивность. Постепенно определенность сюжета и персонажей начнет разрушаться, все ориентиры растворятся во тьме, общее впечатление будет становиться все более мучительным, подводные течения эмоций и страхов будут казаться все более неотступными и в то же время — менее ясными. Читатель, в смятении, не в силах понять, что происходит с историей и с ним самим, но и не в силах оторваться от чтения, окажется свидетелем полного смешения персонажей, перетекания их друг в друга, гибели самой идеи сюжета, структуры, движения, его самого. Так что когда он в конце концов отложит книгу, то сможет осознать только то, что стал главным действующим лицом в глубоком и тяжелом сне, единственной целью которого было вселить в него неисцелимую тревогу.

Последовало красноречивое молчание, замешанное на стрекотанье цикад. Нас теперь освещали лишь отблески костра и свет звезд. Племянник владельца станции техобслуживания, приехавший на побывку из армии, гонял свой печально известный мотоцикл без глушителя по дороге из Горда в Кавайон. Капля сока упала с сибасса и зашипела на подернувшихся белым пеплом углях. Я прислушался к отчетливому звону пузырьков в наших хрустальных бокалах шампанского.

— Ну ладно, — сказал я. — Хватит о делах. До чего же здесь хорошо!

 

Омлет

Раннее утро — мое любимое время дня в Провансе. Ощущение слегка mouvemanté воздуха, своего рода вступления к настоящему бризу; капли росы на растениях рядом с кухней, патио и бассейном; кристальная лазурь неба, так часто сопровождающая наступление нового дня, — все это неизменно повышает настроение.

В то утро я мягко спустился на первый этаж. На часах было без пяти шесть, попробуйте-ка так рано встать! На кухне оказалось несколько прохладно (пол там выложен каменными плитами, если я еще вам этого не говорил; они так бодряще холодят босые ступни в любое время года). Я поставил чайник и стоял, листая мое порядком запятнанное репринтное издание 1895 года — «La Cuisinière provençale» Ребуля в мягкой обложке. Когда чайник вскипел и был с предупредительной вежливостью снят с конфорки до того как успел засвистеть, я заварил большой чайник сорта «Твинингс — Английский завтрак» и вылил его в свой вместительный термос. Затем я направился к двери, задержавшись по пути, только чтобы положить в карман персик и апельсин с блюда с фруктами. Все эти приготовления превратились уже в некий ритуал, так как я проделываю их всякий раз ранним утром в конце лета или осенью, если решаю отправиться за грибами.

Машина — моя собственная, на этот раз экономичный «фольксваген», обитающий круглый год в Сан-Эсташ, а не одна из взятых напрокат моделей, упомянутых мною ранее, — была заранее припаркована в недосягаемой для слуха сотне ярдов от спальни молодоженов. Я завел мотор с первого раза и поехал, подпрыгивая на ухабах небетонированной дороги, к шоссе и только там рванул на всех парах к холмам Люберона. На сиденье рядом со мной лежала плетеная корзина, мое шерлок-холмсовское увеличительное стекло (почти никогда не используемое за практически полным отсутствием необходимости) и экземпляр «Champignons de nos pays» Анри Романези (и с ним та же история, хотя я также держу дома все шесть томов «Champignons du Nord et du Midi» Андре Маршала).

Тот, кто будет внимательно читать мой рассказ, то заметит, что я воздерживаюсь от точных географических указаний. Прошу прощения, но мы, грибники-любители, особенно грибники-любители с кулинарными склонностями, ревностно оберегаем наши любимые островки земли. Ага, вот несколько обещающих хороший урожай cèpes буков, а вот стриженая придорожная полянка, усыпанная чернильными навозниками, за ней — заросли крапивы, известные тем, что там скрываются впечатляющие экземпляры Langermania gigantea, или гигантского дождевика, а где-то неподалеку еще есть луг, обильно удобренный коровьими экскрементами, что создает благоприятные условия для отвратительного на вкус, но популярного в последнее время галлюциногена Psilocibe semilanceata, носящего очень подходящее ему английское название Фригийский Колпак. (Это, кстати, вопреки встречающемуся иногда заблуждению, совсем не тот галлюциноген, который используют пресловутые шаманы в Сибири и на Крайнем Севере, — Amanita muscaria, мухомор, поглощаемый через посредство мочи северного оленя или человека и чаще всего популярно изображаемый в виде поганки с красной в белую крапинку шляпкой, служащей удобным сиденьем для опустившихся на мгновение отдохнуть эльфа или феи. Шаманы называют его wapag, по имени тела магического существа, вселяющегося в этот гриб, с тем чтобы передавать тайны из мира духов.) Мы, грибники, племя скрытное и осторожное, и именно в силу укоренившейся привычки я ограничиваю свой рассказ о месте моих трудов описанием: местечко где-то на юге Франции. И вот, кстати, подтверждение того, насколько осторожность необходима: первый же встреченный мной автомобиль принадлежал месье Роберу, местному школьному учителю и заядлому грибнику, чьей особой страстью, как он однажды признался мне, когда мы столкнулись у палатки мадам Коттисон, был cépe. Его «ситроен» двигался, что интересно и наводит на размышления, в противоположном направлении. Когда наши автомобили сблизились, мы оба, учитель и я, подняли руки в осторожном братском приветствии.

Чрезвычайно интересно отметить, насколько отличаются такие экспедиции в Провансе и в Норфолке. Отчасти это связано с одеждой: мое укутанное и увенчанное шерстяной шапочкой осеннее-восточно-английское «я» не имеет ничего общего с моим одетым в льняную рубаху méridionale alter ego. В Англии я — чудак, противоестественным образом ставящий под угрозу собственное здоровье; во Франции я — разумный человек, рационально извлекающий максимальную пользу из природных богатств, получая при этом удовольствие, да еще и сэкономив заодно несколько франков. Воздух в Провансе (когда не дует мистраль, конечно, так как этот феномен делает поход за грибами, более того саму мысль о нем невозможными) напоен запахом ароматных трав, garrigue. В Норфолке, порой, перед тем как окунуться в глубокую тишину английского леса, мне чудится, что я улавливаю тончайший намек на запах моря. Вообразите себе, пожалуйста, здесь пассаж, пробуждающий сравнительные воспоминания о походах за грибами в разных частях Европы, с большим количеством свежих метафор и любопытных фактов.

Я припарковал машину на боковой полосе, рядом с разрешенным местом для пикника — километрах в десяти от дома, в холмистой местности (хотя и не слишком холмистой). Прихватив корзину и нож и оставив все остальные принадлежности (так как это был поход с конкретной целью, а не общая научная экспедиция; он больше походил на путешествие капитана-пирата, чем исследователя), я смело направился вверх по склону. Мое дыхание было неровным. Едва заметная тропинка вилась вверх по каменистому склону, через островки хвойных деревьев к роще средиземноморских дубов и буков, которую не было видно с дороги. Чуть позже, осенью, она станет популярным местом la chasse, особенно — истребления тех певчих птиц, из которых получается такой удручающе-скудный обед. Но сейчас весь пейзаж был в моем распоряжении. Вдали, на вершине холма, виднелся город…

Прогулка заняла двадцать минут. В собирании грибов приятно сочетаются активные действия и размышления: с одной стороны — свежий воздух, исполненное смутной надежды ранее утро, пешая прогулка, неожиданные наклоны и приседания; с другой — умственная активность, необходимая также для идентификации того, что военная стратегия — один из тех эвфемизмов, что зачастую кажутся еще более кровавыми, чем сами термины, ими замещаемые, — называет «взятием цели». Эту атмосферу сбора грибов с фальшивой веселостью описал Лев Толстой в «Анне Карениной». В действительности это занятие требует тревожной сосредоточенности на собственных действиях, твердого намерения вернуться домой с грибом или на грибе, готовности плыть по течению, безмолвной смеси скуки и тревоги, знакомой охотникам и психоаналитикам. Приходится столько смотреть себе под ноги, что может закружиться голова, когда наконец отрываешь взгляд от земли и понимаешь, где ты и кто ты. Забавно, но в этот раз я тут же набрел на семейку здоровеньких cèpes под первыми же двумя деревьями, которые я осмотрел, — дела у месье Робера шли бы очень и очень неплохо, найди он хоть что-нибудь в этом роде. Я насладился одной из приятных составляющих грибничества — коротким восторженным ощущением тайного торжества. В иной день, отправившись на прогулку с иными целями, я был бы очень рад обнаружить, что моя миссия так быстро пришла к завершению. (Я мог бы даже разделить часть моей добычи с Пьером и Жаном-Люком). Но не сегодня. Я поспешил дальше. Рядом с семейкой боровиков я нашел выводок Entoloma sinuatum, ядовитого двойника луговых грибов, известного как Le Grand Empoisonneur de la Côte d'Or. Этот гриб не часто увидишь в Великобритании. И снова я поспешил дальше.

Я нашел то, что искал, причем почти в точности там, где и ожидал это найти.

— Ну вы и сони, — сказал я спускающимся по лестнице молодоженам, которые, шаркая ногами, входили в кухню, заспанные и пристыженные. — И как вы думаете, который час?

Журчание в трубах и поскрипывание за кулисами уже предупредили меня о приближении предвкушаемого события. Это Хью соизволил встать. Чайник тем временем закипел. Мне показалось, или новобрачный умудрился еще потолстеть за ночь? Лаура была одета в белую футболку, рейтузы в черно-белую клетку и красно-коричневые тапочки, весь ансамбль в целом производил смутно-восточное впечатление.

— Десять часов, семнадцать минут, — твердо ответила она. — И вы сами виноваты: вы нас так хорошо накормили и напоили вчера вечером, что и не пытайтесь оправдываться. Это свежий кофе? Да? Боже, я, кажется, умерла и попала в рай.

— Вообще-то я предпочитаю чай по утрам. Воздействие, которое кофе оказывает на мои нервы, я нахожу чрезмерно ярко выраженным, если пить его на голодный желудок. Бальзак, как вы знаете, фатально подорвал свое здоровье, выпивая по сорок и даже пятьдесят чашек, в его случае — в буквальном смысле убийственно крепкого кофе в день. Вы возразите мне, что Хэзлит испортил себе желудок, излишне потворствуя своей страсти к китайскому зеленому чаю. Мне нечего ответить. Джеймс Джойс обострил свою язву желудка тем, что пил швейцарское белое вино, которое, о чем он даже не подозревал, содержало значительное количество серы.

— Кровати у вас очень удобные, — вставил далекий от литературы Хью. Я покровительственно улыбнулся и засыпал в cafetière порцию кофе.

— А теперь садитесь и чувствуйте себя как дома. Я встал пораньше, побродил по округе и набрал немного грибов, из которых, по-моему, смогу сделать для вас неплохой омлет. А потом мы с Лаурой можем поболтать, потому что я уверен, осталось еще две-три вещи, которые ей хотелось бы знать. Ну а после этого вы можете отправляться в путь — в Арль, кажется?

— Там, в старом доме вашего брата, осталась еще уйма его личных вещей, включая целую кучу рабочих эскизов в подвале, и я получила разрешение их посмотреть. Но боюсь, что есть более насущная проблема, которая заключается в том, что мы не сможем позавтракать омлетом, потому что Хью не ест яиц.

У меня невольно вырвался возглас отчаяния.

— Но… но… как же так! Все едят яйца. Не можете же вы… Они безвредны. Классическая французская кухня была бы невозможна без куриных яиц. Все порядочные европейцы их едят. Мы так мало знаем о холестерине. Так называемая наука диетология основана на преувеличениях и инсинуациях…

— Дело, извините, не в диетах, — сказал Хью с той приводящей меня в бешенство самодовольной, фальшиво-застенчивой претензией на уникальность, с какой люди признаются в аллергиях и фобиях. — У меня от них мигрени.

— Но разве это так уж плохо? В конце концов, как известно, мигрень состоит в близком родстве с эпилепсией, игравшей столь важную роль в художественной и политической жизни мира с незапамятных времен — Юлий Цезарь, Достоевский, я могу продолжить список. Хью, мальчик мой, я вам завидую. По доброй воле взвалить на себя эту ношу — есть яйца в полном сознании того, что тем самым ты намеренно ввергаешь себя в провидческое состояние, добровольно переживать шаманический транс, вторжение божественной природы, постигать бесконечность, предпринять путешествие, которое… А как насчет тостов с грибами?

— Пойдет.

— Хотя, конечно, mon cher, вы много теряете, — сказал я, изящно приходя в себя и на полной скорости удаляясь прочь, как водитель полицейской машины после заноса. Я принялся хлопотать у печки. — На дуалистической магии свойств яйца в значительной степени основана вся европейская гастрономия. Мы все прекрасно помним изречение Эскуфье: «Qu'est-ce que c'est la cuisine classique de la France? C'est de beurre, du beurre, et encore du beurre». Можно было бы добавить: «Et aussi les oeufs». A есть ведь еще и блюда из самих яиц: œufs sur le plat, uova al burro, болтунья, глазунья и многочисленные вариации омлета: frittata, tortilla, которые обе, по моему личному убеждению, излишне суховаты и упруги; датский яичный кекс, яйца фу йонг, классический баскский piperade, a также сам настоящий французский омлет, который так нравился моему брату и который, кстати, мы с ним ели, когда обедали вместе в последний раз.

Тут Лаура попросила:

— Расскажите мне об этом. Хью не против.

Я слегка убавил газ.

— Осень в Норфолке бывает наполнена абсолютной меланхолией, одиночеством. Жизненные силы года истощаются, листья увядают, на сердце ложится тяжесть, настроение падает, как барометр, когда портится погода. И так далее. Мы оказались в нашем коттедже одновременно, чего с нами обычно не случается, всего на один день и одну ночь. На следующее утро я приготовил завтрак, то же самое, что и вам сейчас (и вымыл посуду, между прочим, так как от Бартоломью этого ожидать не приходилось), а затем уехал на машине в Лондон, и на следующий день — сюда. Я был здесь, когда брат умер, и, конечно, здесь нет телефона, так что я узнал об этом из телеграммы от его предпоследней жены. Ну вот — я намеренно поосторожничал с солью, но не обижусь, если вы захотите досолить, ведь, как известно, я не особенно люблю соленое, хотя, конечно, чем больше человек потеет, тем больше соли ему нужно. И еще ломтик перца для вашего мужа, чтобы снизить крахмалистость тоста. Вы заметите, что в середине омлета желтки только-только свернулись, но они еще влажные. Секрет в том, чтобы не перегружать омлет начинкой — надо ограничить содержимое омлета примерно одной столовой ложкой. Существуют также аналогии в других видах искусства, если вы разрешите мне на минутку не принимать во внимание различие между формой и содержанием. Растопите сливочное масло на сильном огне и подождите, пока осядет пена. Не давайте сковороде остыть, добавьте начинку, когда в середине омлет начнет запустевать. Ешьте, ешьте.

Amanita phalloides, с точки зрения микологии, вид — не распространенный, но и не редкий. У него аммиачный, сладкий, смутно нездоровый запах, различимый, только если подойти вплотную, и говорят, что у него приятный, мягкий, ореховый вкус, похожий скорее на белые навозники (Corpinus comatus), чем на лисички (Cantharellus cibarius). Наличие приятного вкуса и запаха стоит отметить особо, так как подавляющее большинство ядовитых грибов сигнализируют о своей токсичности неприятным запахом или вкусом. Так что приемлемый вкус Amanita phalloides — остроумная шутка природы, ведь сам гриб очень и очень ядовит. На самом деле, это самый ядовитый гриб в мире, и он полностью заслуживает, если вспомнить библейские ассоциации, связанные с этим прилагательным, свое народное название — «бледная поганка» (хотя из смертельно ядовитых грибов мне больше всего нравится название его близкого родственника, Amanita virosa — ангел-разрушитель). Amanita phalloides убивает больше жителей континентальной Европы, чем британцев, но немцы при этом держат пальму первенства — хотя патриотам следует иметь в виду, что первыми, кого случайно угостили бледной поганкой в самом соку, были двое британцев, семейная пара, которые съели Amanita phalloides на Гернси в 1973 году. Но их удалось спасти благодаря тому, что доктор экспромтом изобрел методику фильтрации крови в знаменитом лондонском госпитале Королевского колледжа. Классическое французское средство, или, наверное, нужно написать «средство», от отравления бледной поганкой — съесть большое количество сырого рубленого кроличьего мозга. Это народное средство исходит из того, что на кроликов этот гриб не действует.

Amanita phalloides предпочитает лиственные леса, и особенно влечет его к дубу. У него нет каких-либо конкретных, запоминающихся отличительных признаков, хотя в то же время он не похож внешне ни на один из привлекательных для грибника вид грибов, так что нет риска, что его съедят по ошибке вместо них. (Его ближайший двойник, Amanita citnna, или ложная бледная поганка, хоть и съедобен чисто технически, но особых поклонников в кулинарии не имеет по понятным причинам. В Японии, правда, приоритеты расставлены иначе.) У этого гриба выпуклая, расширяющаяся книзу шляпка, от шести до двенадцати сантиметров в диаметре, неброского, приятного оливково-зеленого цвета. Ножка — белая, от восьми до пятнадцати сантиметров в длину, в верхней части ее опоясывает колечко, а снизу почти всегда есть похожая на кошель или суму пленка. Сезон поганок — так как различие между грибами и поганками научной силы не имеет, я использую здесь этот термин просто как пример того, что Фоулер саркастически называл «элегантным варьированием», — длится с июля по ноябрь. В Англии этот гриб, как и многое другое, встречается тем реже, чем дальше продвигаешься на север.

Самой известной жертвой бледной поганки был император Клавдий. Причиной его смерти стало блюдо, приготовленное, как он считал, из Amanita caesarea, царского гриба, на редкость восхитительного члена в целом крайне опасного семейства Amanita (еще одна первоклассная шутка природы: робкая красотка в семье хулиганов). Но Клавдия отравила — почти наверняка — его жена Агриппина, подмешав в царский гриб его смертельно опасного собрата — его собственная родственница отравила императора родственником того гриба, который он собирался съесть «Император впал в кому, но его вырвало, и он изверг все содержимое своего переполненного желудка, а затем его отравили повторно», — пишет Светоний, проявляя простительную неосведомленность о симптомах отравления бледной поганкой. В действительности при отравлении Amanita phalloides вслед за острой стадией почти всегда следует видимое затишье, выздоровление — жертвы выписываются из больниц, получают справки о том, что они совершенно здоровы, их отправляют домой, и они умирают через несколько дней. Обычно сначала наблюдается период сильной рвоты, диареи и желудочных спазмов, сопровождаемых остальными симптомами, такими, как ярко выраженная тревожность, обильное потоотделение и лихорадка, все это начинается где-то через шесть-восемь часов после поедания гриба и продолжается до сорока восьми часов подряд. К моменту появления симптомов Amanita phalloides уже сделал свое дело и большая часть пораженных им тканей уже не восстановится. Основной ущерб наносят два токсина: одна из особенностей отравления грибами, ведущая к крайней сложности постановки точного медицинского диагноза (правда, после вскрытия все становится значительно определеннее), заключается в том, что токсины снова и снова вмешиваются в химические процессы организма и тем самым зачастую представляют неразрешимую проблему для пытающихся их идентифицировать. (В случае с Amanita phalloides противоядия все равно не существует.) Две составляющих отравления Amanita phalloides — это амотоксины и фаллотоксины, из которых первые значительно более опасны — фаллотоксины обычно разлагаются в процессе приготовления или переваривания. Основной яд, альфа-амотоксин, воздействует на рибонуклеиновую кислоту в клетках печени и блокирует синтез протеина, что и приводит к смерти этих самых клеток. Бета-аминотоксин затем атакует канальцы почек, после чего повторно всасывается в кровь (а не выделяется с мочой, что, по идее, должно происходить), и весь процесс повторяется. Другими словами, организм вынуждают сотрудничать, снова и снова способствуя отравлению самого себя. Таким образом, очевидными симптомами являются период острого расстройства желудка, описанного выше, видимость выздоровления, а затем внезапный коллапс и смерть. Причина смерти почти всегда становится очевидной во время вскрытия; в конце концов далеко не всякий токсин вызывает такое полное и неопровержимое разрушение печени. Один-единственный гриб может убить здорового взрослого человека, и хотя уровень смертности оценить сложно, да и точные дозировки, естественно, неопределимы, можно оптимистично предположить, что примерная вероятность летального исхода при отравлении Amanita phalloides определенно выше девяноста процентов.

— Вы вернулись, когда началось расследование? — спросила Лаура.

— Дело вел тот же самый следователь, который занимался несчастным случаем с моими родителями. Он поблагодарил меня за то, то я проделал такой путь — я прилетел из Марселя, а это не самый любимый мой аэропорт, честно говоря. Бартоломью, по всей видимости, отравился: сказал, что у него было расстройство желудка в понедельник, когда я уехал; во вторник он сходил к врачу, ему стало лучше, а потом — кажется в пятницу — брат неожиданно скончался.

— Он знал хоть что-нибудь о грибах? Любил их собирать?

— Я виню в трагедии себя. Я значительно лучше Бартоломью в этом разбираюсь и никогда бы не сорвал такой гриб по ошибке.

— Это было просто объедение, — сказал шустрый едок Хью, используя эпитет, который, как вы несомненно заметили, я ни разу не позволил себе употребить в ходе всех этих гастро-историко-психо-автобиографическо-антропо-философских изысканий.

— Спасибо. Угощайтесь — круассаны, конфитюр. Поездка на автомобиле бывает утомительна, а на дорогах через холмы Люберона ветрено, там нередко бывают потрясающие грозы, ливни и все такое.

Лаура съела две трети омлета и теперь только ковыряла его вилкой. Она посмотрела на супруга с тем выражением, в котором ясно читалось: «Иди, пакуй вещи, толстяк». Хью встал и вытер жирные от тостов губы моей льняной салфеткой, бормоча при этом похвалы и извинения, и поплелся наверх.

— О чем вы говорили? В ту последнюю встречу, с вашим братом?

— Есть одна стихотворная строчка Донна, о которой я часто думаю, Лаура, когда вспоминаю нашу первую встречу: «О наше первое свидание, столь странное и роковое». Это из какой-то элегии. Ах да — мой последний разговор с Бартоломью. Мы говорили о разнице между двумя самыми значительными фигурами современного мира, художником и убийцей. Я утверждал, что один из основных импульсов, лежащих в основе любого искусства, — это желание оставить неизгладимый след в этом мире, стойкий отпечаток своей индивидуальности. Потолок Сикстинской капеллы говорит о многом, но среди всех его заявлений есть простое утверждение: «Здесь был Микеланджело». Это одна из базовых функций искусства, ей подвластны и юнец, вырезающий свои инициалы на скамейке в парке, и Генри Мур, оставляющий повсюду свои унылые каменные глыбы, и Леонардо, да кто угодно — хотя, раз уж я о нем заговорил, Леонардо не помешало бы стремление оставить стойкое впечатление, тогда он не стал бы тратить время на рисование фресок на осыпающихся поверхностях и придумывание летательных машин, которые невозможно построить. И все-таки в стремлении художника оставить напоминание о себе легко узнать настойчивое желание собаки пометить дерево. Убийца же лучше приспособлен к реальности и к эстетике современного мира, потому что вместо того чтобы оставлять после себя присутствие — готовое произведение, не важно, в форме ли картины, книги или намалеванного на стене имени, — он оставляет после себя нечто не менее окончательное и завершенное: отсутствие. Там, где кто-то был, но теперь никого нет. Что может быть более неоспоримым подтверждением того, что некто действительно жил, чем отнятая у человека жизнь и замена ее на ничто, на несколько ускользающих воспоминаний? Взять камень, бросить его в пруд и сделать так, чтобы от него не пошли круги по воде, — вот уж несомненно достижение большее, чем любое, скажем, творение моего брата.

Я сказал тогда еще, что под личиной беспристрастности художника при создании им абстрактного и объективного артефакта скрывается брутальная решимость декларировать себя, свое «я». Если первое желание художника — оставить что-то после себя, то следующее — просто занять побольше места, добиться непропорционально большого внимания со стороны мира. Обычно это называют «эго», но этот термин слишком, слишком земной, чтобы объять собой яростное, исполненное мании величия желание; алчность, человеческую неполноценность, которая лежит в основе всякого творения — от бумажных фигурок Матисса до яйца Фаберже. Гитлер — неудавшийся художник, Мао — неудавшийся поэт: и первая, и вторая часть карьеры каждого из них основывается на одних и тех же побуждениях. Но мы так привыкли к нашей скучной концепции, что не в состоянии увидеть истинное значение, которое заключается не в том, что человек, страдающей манией величия, — это неудавшийся художник, а в том, что художник — это Нерешительный мегаломаньяк, который трусливо предпочел более легкую область свершений. Воображение не прощает промахов арене реальной жизни: Кандинский — это неудавшийся Сталин, Клее — manque Барби. Почему люди не воспринимают Бакунина более серьезно? Разрушение — такая же великая страсть, как и созидание, причем она такая же творческая — настолько же пророческая и стремящаяся к утверждению собственного «я». Художник — это моллюск, но убийца — это жемчужина.

Потом я заявил, что из этого следует, и все художники об этом знают, что сколько бы они ни отдавали своему творению и миру, ответная реакция мира никогда не будет соразмерной. Внутренний, отшельнический, чудовищный труд созидания заставляет художника чувствовать, будто бы он заслужил внимание вселенной, заслужил ее любовь. Но вселенной все равно — она слишком занята самой собой, разве что соизволит иногда взглянуть с одобрением или интересом. Лесть кучки почитателей, подарок от покровителя, награды и расположение аудитории, — все это не может произвести нужного эффекта и ни за что не утолит фундаментальной жажды художника, который нуждается в простом, безоговорочном всеобщем обожании. Художник говорит мирозданию: я прошу бесконечной любви, и ничего больше — это что, так плохо? А мироздание даже и не удостоит его ответом. Мироздание есть фотосинтез, облака галактической пыли, расписания автобусов, тюремные беспорядки, П и е и облака различной формы. Ни один художник за всю историю мира не чувствовал, что в полной мере вознагражден вниманием за свои труды. Конечный результат: ярость, возмущение, горечь. Кто строит деревенский дом в поэме Иетса? «Неистовый, исполненный горечи человек». Очень верно. А кто выражает, кто олицетворяет собой эту горечь лучше: художник или убийца? Задав вопрос, я уже ответил на него.

И еще одна неоспоримая истина: кто может отрицать, что убийство — такой же определяющий наше столетие акт, каким для других веков были молитва или нищенство? Кто положа руку на сердце может сказать, что характерный жест XX века не есть жест одного человека, убивающего другого? Пятьдесят миллионов погибших в одной только Второй мировой войне, не говоря уже о Первой мировой и остальных войнах, гражданских и межгосударственных, о тех случаях, когда одни люди умирают от голода по вине других, об убийствах на почве расовой ненависти, убийствах, которые мы совершаем постоянно, убийствах, которые мы совершаем даже сейчас, пока сидим здесь, своим безразличием к тем, кого убивают в данную минуту. Я мог бы продолжать. Каждое убийство заключает в себе все остальные; каждый индивидуальный поступок, отнимающий жизнь у другого человека, есть весь наш век в миниатюре, это еще одна смерть, добавившаяся к общему числу других. Как может какое бы то ни было произведение искусства сравниться с этим, или пытаться описывать это, или даже сметь существовать перед лицом всего этого?

И потом мы не должны сбрасывать со счетов крайнюю естественность убийства и не-естественность искусства. Картины, музыка, книги — они так случайны, так чрезмерно осложнены, так полны вымысла и неправды по сравнению с простым человеческим поступком, когда отнимаешь жизнь просто потому, что не хочешь, чтобы некто продолжал существовать. Есть отдельные проблески понимания этого и во всемирной истории. В военное время, например, естественность убийства пестуют, поощряют, восхваляют, насаждают — понимают. И не только в войну. Согласно наполеоновскому кодексу законов, убийство ворчливого супруга или супруги, при условии, что мистраль дует уже больше семи дней, не рассматривалось как тяжкое преступление. Что подразумевает (и мысль об этом волнует кровь!) понимание, что если убийству супруга и не следует в некоторых случаях активно потворствовать, то его надо принимать, предусматривать, сопереживать — другими словами, осознавать, что убийство в некотором смысле естественно. Как говорит Конфуций, при некоторых обстоятельствах убийство простительно, но безрассудство — никогда. А что может быть более разумно, чем позволить себе действовать под влиянием своих естественных побуждений? Что может быть человечнее убийства? Уж точно не судорожные и требующие неимоверных усилий потуги искусства, объявившего себя служением постоянству, объективности и созиданию, которые, по сути своей, есть способ отрицать нашу общую принадлежность к роду человеческому Во времена цезарей, когда человеческой природе было позволено раскрыться во всей полноте и самовыражение не было ничем ограничено, убийство было в Древнем Риме обычным делом — Августа отравила Ливи, которая до этого убила своего племянника Германика, своих сестер и всех, кто вставал у нее на пути, Тиберий поступал аналогично, Калигула насиловал и убивал кого хотел. Клавдия отравила его жена, Агриппина. Такова на самом деле человеческая природа.

Кроме того, различие между поступком и мыслью нелепо преувеличено в нашей культуре. Христос был прав: если смотришь на женщину с вожделением, ты уже совершил прелюбодеяние. Если убийству есть место в твоем сердце, ты его уже совершил. Любой, кто когда-либо таил в душе желание убить, близок, очень, очень близок к самому поступку. Граница между мыслью и действием не толще папиросной бумаги — и, возможно, раз наука говорит нам, что пережитое во сне есть, с точки зрения происходящих в мозгу процессов, такая же «реальность», что и события, случившиеся наяву, то любой, у кого появлялась мысль об убийстве, на самом деле совершил его. Это понимают все главы тиранических режимов, и потому людей убивают не только за создание заговоров против тирана, но и за мысли о заговорах, даже за то, что у них такой вид, будто они могут об этом думать. Всем тиранам известно, что они должны уничтожить не только мятеж, но саму идею мятежа и даже возможность появления такой идеи. Убить надежду и сам образ надежды. Ни одно произведение искусства еще не позволило нам так глубоко проникнуть в сердце человека. И в любом случае каждый из нас убивает своих родителей. Мы переживаем их, обгоняем, мы убиваем их уже одним тем, что счастливы. «Ну, — сказал я Бартоломью, — я привел тебе достаточно причин?»

Хью стоял в дверях кухни уже не знаю как долго, держа в своих пухлых красных руках знакомую мне пару свадебных чемоданов. Он не опускал их на землю, как будто боялся, что если он это сделает, то произойдет взрыв. Он с важностью сказал:

— Нам пора, дорогая.

— И что ответил ваш брат?

— Он сказал: «Причин для чего?»

Мы приступили к банальной рутине расставания. Прощания и разлуки никогда, по-моему, не приносят человеку той бури сильных чувств, которую обещают. Человеческие существа (опять же, по-моему) имеют склонность ощущать неверное количество эмоций или даже вообще неверные эмоции, так что жизнь — это бесконечный процесс переливания жидкости во все новые и всегда неподходящие сосуды: не той формы, не того цвета, не того размера. Из всех человеческих талантов наиболее равномерно люди наделены даром неуместности. На похоронах моего брата порывистый ветер Норфолка снова и снова приносил обрывки воплей футбольного комментатора из сада того дома, что когда-то был домом викария. Теперь сам викарий жил в городке, а бывший дом священника принадлежал норфолкскому адвокату, большому любителю гольфа, и его не слишком примерного поведения подросткам-сыновьям. Я стоял у края могилы (известность моего брата обязала или соблазнила викария дать разрешение похоронить его в гробу на кладбище, которое официально считалось «полным» и где разрешалось хоронить только урны с пеплом, так что эти похороны стали причиной некоторых разногласий и здоровой норфолкской враждебности), элегантный в своем только что купленном черном костюме (одежда была приобретена с сознательным пренебрежением к афоризму Торо, гласящему, что нужно опасаться любого предприятия, требующего новой одежды; по-моему, наоборот, следует выискивать их с максимальным рвением!), готовясь уронить одну черную орхидею на гроб Бартоломью. Всевозможные подхалимы, люди, которых в России называют «аппаратчики», журналисты и бывшие жены усопшего за моей спиной наперебой рвались добавить свою горсть земли, и пока я стоял там, футбольный комментатор достиг очередного пика мужской истерии, кульминации восторженного слабоумия, когда «Троглодиты» отомстили «Дикарям» за поражение в прошлом году. И в этот момент цветок, заказанный заблаговременно у флориста Уикхама, выпал из моих великолепных пальцев.

Мое прощание с Лаурой и Хью не достигло тех высот (или правильнее сказать глубин), скорее вполне в английском духе, оно оставило чувство неудовлетворенности. Хью грузил сумки в багажник маленького арендованного «фиата», пока Лаура и я стояли лицом к лицу, как будто официально приглашая друг друга на танец. Прикоснуться или не прикоснуться? Подошел Хью, тупо потряс мою руку — его пожатие было вполне предсказуемым и излишне настойчивым — тактично отступил и взгромоздился на пассажирское место. Мы с Лаурой подались друг к другу одновременно, как будто в один и тот же момент в каждом из нас поспешность прервала поток размышлений, и чуть-чуть не столкнулись носами. Мы обменялись поцелуем, и в самой высшей его точке наши губы едва соприкоснулись; ее губы были неожиданно сухими.

— Спасибо вам большое, — сказала Лаура.

— Не благодарите меня.

И вот она уже в машине: хлопотливо отодвигает сиденье, поправляет зеркало, пристегивается одним четким движением. Лаура завела мотор и опустила стекло.

— Еще раз спасибо.

Я ничего не сказал, просто поднял руку, благословляя и прощаясь, и держал ее так, пока Лаура аккуратно выезжала задним ходом из ворот и сворачивала на дорогу, ведущую к деревне. Ее муж тем временем пригнулся в тошнотворном приступе карторазглядывания. Я стоял у ворот, все еще не опуская руки, и смотрел, как они уезжают. Дымный след вставал за ними от потревоженного колесами гравия. Скоро они проедут мимо места, где предполагается построить муниципальную дамбу, этот проект вызвал в свое время столько жарких споров и дискуссий. Знаете это ощущение, когда съел половину печенья, а вторую половину оставил где-то, а теперь не можешь вспомнить где и никак теперь не можешь избавиться от чувства незавершенности, неоконченного дела, от зуда, который невозможно унять? А потом возникает еще другое чувство, словно бы прикасался руками к чему-то нечистому, пачкающеему, экскрементальному, и у тебя с тех пор не было времени их вымыть. И вот теперь ты, сколько ни роешься в памяти, не можешь вспомнить, что же это было такое, почему ты чувствуешь себя таким грязным, и есть только уверенность, что это как-то связано с несмываемым пятном. Я развернулся и пошел к дому. Когда я был уже в дверях, машина с убитыми молодоженами свернула на шоссе, оставив за собой клубы медленно оседающей пыли.