Франц Зухомель, унтерштурмфюрер СС

Твердый шаг, прямой и зоркий взгляд,

Весело и бодро

Зондеркоманда идет на работу.

Сегодня для нас нет ничего, кроме Треблинки:

она – наша судьба.

Едва прибыв в Треблинку,

Мы стали с ней единым целым.

Все, что мы знаем, – это приказы.

Нами движут лишь послушание и долг.

Мы хотим служить, еще и еще служить,

Пока однажды нам не улыбнется счастье.

Ура!

Еще раз, и погромче, пожалуйста!

Да. Вот мы смеемся, а между тем это грустно!

Никто не смеется!

Не сердитесь на меня. Вам нужна история, я вам ее рассказываю. Слова придумал Франц. Мелодию позаимствовали из Бухенвальда, где Франц когда-то служил в охране. Когда в лагерь поступали новоприбывшие…

То есть евреи-рабочие…

Да. Они должны были быстро выучить эту песню наизусть, чтобы тем же вечером ее исполнить.

Понятно, но спойте ее еще раз.

Хорошо.

Отлично! Только погромче, пожалуйста!

Ладно…

Твердый шаг, прямой и зоркий взгляд,

Весело и бодро

Зондеркоманда идет на работу.

Сегодня для нас нет ничего, кроме Треблинки:

она – наша судьба.

Едва прибыв в Треблинку,

Мы стали с ней единым целым.

Все, что мы знаем, – это приказы.

Нами движут лишь послушание и долг.

Мы хотим служить, еще и еще служить,

Пока однажды нам не улыбнется счастье.

Ура!

Довольны? Это эксклюзив. Больше ни один еврей не знает этого гимна!

Как в Треблинке в отдельные дни удавалось «обработать» восемнадцать тысяч заключенных?..

Восемнадцать? О нет…

Но я читал в протоколах…

Ну да.

«Обработать» восемнадцать тысяч человек… Ликвидировать восемнадцать тысяч человек…

Месье Ланцман, это преувеличение, можете мне поверить.

Сколько же тогда?

От двенадцати до пятнадцати тысяч, хотя в такие дни нам приходилось полночи возиться с ними. В январе составы прибывали в шесть утра.

Всегда в шесть?

Не всегда. Но часто.

Да.

Они не приезжали в строго установленное время.

Да.

Иногда один приезжал в шесть утра, другой – в полдень, третий – поздно вечером. Понимаете?

Хорошо. Прибывает поезд.

Не могли бы вы как можно точнее описать весь процесс в период наибольшей активности лагеря?..

Составы перемещались со станции Малкиня на станцию Треблинка.

Сколько километров от Малкини до Треблинки?

Примерно десять километров. Треблинка была деревней. Маленькой деревней. Станция с этим названием стала известной только за счет «спецпоездов» с евреями. В одном составе могло быть от тридцати до пятидесяти вагонов. Мы делили составы на части – по десять, двенадцать и даже пятнадцать вагонов в каждой, – и отгоняли отцепленные вагоны к рампе, в лагерь. Другие вагоны с запертыми внутри людьми оставались ждать своей очереди на станции Треблинка. Окна в поезде были заделаны колючей проволокой, чтобы никто не мог выйти. На крыше вагонов дежурили «сторожевые псы» – украинцы и латыши. Латыши были самыми жестокими. На рампе перед каждым вагоном стояли по два еврея из «синей» команды, следившие за тем, чтобы все прошло как можно быстрей. «На выход, живее, живее!» – кричали они. Кроме них, поезд встречали украинцы и немцы.

Сколько было немцев?

От трех до пяти человек.

Так мало?

Да. Клянусь вам.

И сколько украинцев?

Десять.

Десять украинцев, пять немцев.

Да, да.

Двое евреев… То есть двадцать человек из «синей» команды.

Да. Члены «синей» команды находились здесь… а здесь они отправляли людей внутрь. А тут работала «красная» команда. Да.

Что входило в обязанности «красной» команды?

Уборка одежды! Они должны были собирать одежду мужчин, одежду женщин и незамедлительно нести ее сюда.

Сколько времени, сколько минут проходило между высадкой на рампе и раздеванием?

Дайте подумать… если брать женщин, если брать женщин, это занимало… ну, скажем, час. Час; может быть, полтора. Если весь поезд, то два.

Да.

Через два часа все было кончено…

Между прибытием…

…И смертью.

…И смертью проходило всего два часа?

Два часа; иногда два с половиной – три.

За два часа уничтожали весь поезд?

Весь поезд.

А сколько времени уходило на каждую новую партию?

Невозможно определить: вагоны следовали один за другим, люди текли сплошным потоком. Понимаете? Мужчин, которые сидели здесь в ожидании своей очереди, вскоре отправляли наверх через так называемую кишку. Женщины входили последними… Под конец. Они тоже должны были туда подниматься, и они часто ждали здесь. Их отправляли всегда по пять человек, понимаете, по пять. Пятьдесят человек, шестьдесят женщин с детьми, которым приходилось ждать, пока не освободится место.

Они ждали голыми?

Да, голыми! И летом, и зимой.

Зимой в Треблинке бывает очень холодно.

Ну да, зимой, в декабре, особенно после Рождества…

Да.

Но и до Рождества там стоял… собачий холод! Температ у ра была где-то между 10 и 20 градусами мороза. Я-то знаю: сначала мы тоже буквально умирали от холода. У нас не было теплой одежды. Мы тоже мерзли.

Но еще холодней было…

…этим несчастным…

…в «кишке»…

…в «кишке» было очень, очень холодно. Очень холодно.

Да. А вы можете поподробней описать эту «кишку»? Что она из себя представляла? Сколько в ней было метров? Что делали люди в этой «кишке»?

«Кишка» имела в ширину около четырех метров. Как эта комната. Она была окружена изгородями – примерно такой высоты или, скажем, такой.

Стенами?

Нет, нет Колючая проволока с густо вплетенными в нее ветками, сосновыми ветками, понимаете? Это называлось «камуфляж». В лагере имелась «камуфляжная команда», состоящая из двадцати евреев, которые каждый день ходили собирать ветки.

В лес?

Да, в лес. И заделывали все щели. Все до одной. Ничего не увидишь: сплошная стена и справа, и слева. Абсолютно ничего. Сквозь нее ничего нельзя было увидеть.

Невозможно?

Невозможно. Та же картина здесь, здесь, здесь и здесь… и здесь… Сквозь нее ничего невозможно увидеть.

Треблинка, в которой уничтожили столько народа, была ведь небольшим лагерем, да?

Он не был большим. Пятьсот метров в самой протяженной части. По форме не прямоугольник, а скорее ромб. Видите: здесь поверхность ровная, а тут начинает возвышаться. На вершине холма находилась газовая камера. Туда нужно было подниматься.

«Кишка» называлась «дорогой на небо», да?

Евреи прозвали ее «вознесением», а также «последним путем». Я слышал только эти два выражения.

Так, я хочу представить. Они входят в «кишку»… И что дальше? Они совершенно голые?

Совершенно голые. Здесь стояли два охранника-украинца.

Да.

В основном для усмирения заключенных-мужчин. Понимаете? Если мужчины начинали артачиться, их били – ударами кнута. Кнутом. И здесь тоже. И здесь.

Да.

Принуждали только мужчин, но не женщин.

Не женщин?

Нет, их не били.

Откуда вдруг такая гуманность?

Сам я этого не видел.

Да.

Я сам этого не видел. Может быть, их все-таки били.

Почему бы и нет?

Почему бы и нет?

Все равно их ждала смерть. Так что почему бы и нет?

В газовых камерах? Да, конечно.

Абрахам Бомба

Абрахам, скажите, как это произошло? Как вас выбрали?

Поступил приказ немцев отобрать парикмахеров для какой-то работы. Для какой именно, мы тогда не знали, но мы собрали всех парикмахеров.

Сколько времени вы к тому моменту пробыли в Треблинке?

Около четырех недель.

Приказ был отдан утром?

Да, часов в десять утра, после прибытия очередного состава, когда женщин отвели в газовую камеру. Немцы вызвали к себе несколько человек из команды евреев-рабочих и спросили, нет ли среди них парикмахеров. До войны я довольно долго проработал парикмахером. Мои земляки – жители Ченстоховы и соседних местечек – знали об этом. Поэтому они выбрали меня; ну, и я тоже назвал нескольких парикмахеров, с которыми был знаком.

Профессиональных парикмахеров?

Да… И мы стали ждать… И вот нам приказывают следовать за ними, за немцами. Они отвели нас в газовую камеру, расположенную в другой части лагеря.

Идти пришлось далеко?

Нет, не очень далеко, но весь путь был скрыт за изгородями из колючей проволоки, перемешанной с ветками, чтобы никто не мог увидеть, предположить, что эта дорога ведет в газовые камеры.

Эсэсовцы называли этот проход «кишкой»?

Нет, они говорили… постойте… «путь на небо».

Himmelweg?

Да, да, himmelweg, путь на небо. Мы знали о нем еще до того, как начали работать в газовой камере. К нашему приходу немцы поставили в камере скамейки, чтобы женщинам было куда сесть. И чтобы они не подозревали, что это будет их последнее пристанище, последний миг, последний вздох. Чтобы они ни о чем не догадывались.

Сколько дней вы работали внутри газовой камеры?

Мы работали там неделю, а может, дней десять. Потом они решили, что мы будем стричь волосы в бараке для раздевания.

А как же газовая камера?

Она была слишком маленькой – комната размером четыре на четыре метра. И в такую комнату они загоняли целую толпу женщин. Те буквально на головах друг у друга стояли… Но, как я уже говорил, мы не знали, какую работу нам надо будет делать. Вдруг появился капо: «Парикмахеры, вы должны действовать так, чтобы женщины, войдя сюда, думали, что им предстоит только стрижка и душ и что потом они спокойно отсюда уйдут». Но мы уже знали, что отсюда не уходят, что это конечная остановка, что они не вернутся живыми.

Можете рассказать поподробнее?

Рассказать поподробнее… Мы ждали… Вдруг появляется партия заключенных… Женщины с детьми, целое море… Мы, парикмахеры, начали подстригать их, и некоторые – пожалуй, почти все – поняли, что с ними будет. Мы старались сделать все от нас зависящее…

Нет, нет…

…Старались быть как можно гуманнее.

Простите! Когда они появились перед газовой камерой, вы уже были там или вы вошли вслед за ними?

Я же вам сказал: мы уже были там, мы их ждали.

Внутри?

Да, в газовой камере.

И вот внезапно появлялись они?

Да, они входили в камеру.

Как они выглядели?

Они были раздеты – совершенно голые, без одежды, без всего.

Они были совершенно голыми?

Совершенно голыми – и женщины, и дети.

Дети тоже?

Дети тоже, потому что перед этим их всех вели в раздевалку – нужно было раздеться, прежде чем идти в газовую камеру.

Что вы испытали, когда в первый раз увидели, как они голыми входят в камеру?

Я подчинялся приказам, стриг волосы, как обычный парикмахер, который делает свою работу, с тем отличием, что стричь надо было очень коротко. Им нужны были женские волосы, они переправляли их в Германию.

Вы их стригли наголо?

Нет, просто коротко: нужно было заставить их поверить, что все идет как обычно.

Вы пользовались ножницами?

Да, ножницами и расческой. Не машинкой. Мы как будто просто делали им мужскую стрижку. Не стригли «под ноль», создавали иллюзию, что все идет как обычно.

Зеркал не было?

Нет. Ни зеркал, ни стульев, только скамейки и шестнадцать-семнадцать парикмахеров… А их было так много! На каждую уходило минуты две, не больше: стольких еще надо было обслужить.

Можете показать? Как вы работали?

Что ж!.. Мы работали очень быстро – свое дело мы знали. Как это выглядело?.. Мы стригли здесь, здесь… здесь… и здесь… с этой стороны… с другой – и работа была закончена.

Такими размашистыми движениями?

Размашистыми, конечно, у нас ни минуты свободной не было: за дверью уже ждала новая группа женщин, которым предстояло пройти ту же процедуру.

Значит, парикмахеров было всего шестнадцать?

Да.

Сколько женщин вы обслуживали за один прием?

За один прием… около… шестидесяти или семидесяти.

После этого двери газовой камеры закрывались?

Нет. Когда заканчивали с первой группой, входила вторая: в общей сложности набиралось сто сорок или сто пятьдесят человек. Немцы сразу же приступали к делу. Они приказывали нам ненадолго уйти из камеры – ну, скажем, минут на пять: тогда они пускали газ и умерщвляли этих женщин.

Где вы были в это время?

За дверями газовой камеры. А с другой стороны… ну, они входили с этой стороны… а с другой дежурили члены зондеркоманды, которые вытаскивали из камеры уже мертвых людей, хотя не все успевали умереть. И уже через две минуты… нет, пожалуй, даже раньше – через минуту… все было вынесено и вычищено до блеска: новая партия заключенных могла войти в камеру, где их постигала та же участь.

У женщин были длинные волосы?

Мы не смотрели, длинные они или короткие: мы должны были делать свою работу. Немцам нужны были волосы для каких-то своих целей.

Я вас спрашивал: «Что вы испытали, когда в первый раз увидели, как они голыми входят в камеру вместе с детьми, что вы почувствовали?» Но вы мне не ответили.

Знаете, какие там чувства… Там было очень трудно вообще что-то чувствовать: представьте, каково это – день и ночь работать среди мертвецов, среди трупов. Чувства атрофируются, человек становится бесчувственным, глухим ко всему на свете.

Хочу вам кое-что рассказать: в тот период, когда я работал парикмахером в газовой камере, прибыл поезд с женщинами из моего родного города, из Ченстоховы. Многих из них я знал.

Вы их знали?

Да, я знал их, мы жили в одном городе. На одной улице. С некоторыми из них я близко дружил. И вот когда они меня увидели, то буквально вцепились в меня: «Аби, что ты тут делаешь? Что с нами будет?» Что я мог им сказать? Что я мог им сказать? Со мной рядом работал мой друг, он тоже был моим земляком и хорошим парикмахером. Когда его жена и сестра вошли в газовую камеру…

Продолжайте, Аби. Вы должны. Это необходимо.

Слишком страшно…

Прошу вас. Мы должны это сделать. Вы сами это знаете.

Я не смогу.

Нужно. Я знаю, насколько это трудно, знаю. Простите.

Не продолжайте это…

Прошу вас. Не останавливайтесь.

Я вас предупреждал: будет очень тяжело. Они складывали волосы в мешки и отправляли в Германию. Ладно. Продолжим.

Хорошо. Что сказал этот человек, когда в камеру вошли его жена и сестра?

Он пытался с ними поговорить, с одной и с другой, но как он мог им сказать, что это последние мгновения их жизни, когда у них за спиной стояли нацисты, эсэсовцы, и он знал, что если скажет хоть слово, то разделит судьбу этих двух женщин, обреченных на смерть? Однако он делал для них все, что мог: не отпускал их от себя лишнюю секунду, минуту, обнимал их, целовал. Ведь он знал, что никогда больше их не увидит.

Франц Зухомель

В «кишке» женщины должны были ждать своей очереди. Они слышали рев моторов со стороны газовых камер. Возможно, они слышали также крики и мольбы заключенных.

Тогда ими овладевал смертный ужас. А человек, объятый смертным ужасом, не может сдерживаться, у него опорожняется или желудок, или мочевой пузырь… Поэтому там, где они ждали, впоследствии нередко находили экскременты в пять или шесть рядов.

И они вот так, стоя…

Нет, нет, они могли сесть на корточки, хотя могли и стоя… В общем, я не видел сам процесс, я видел только экскременты.

Ждали только женщины?

Да. С мужчинами все было иначе. Их гнали по «кишке» бегом. Женщины оставались там, пока не освобождалась газовая камера.

А мужчины?

Нет. Их гнали вперед. Кнутом.

Ах да.

Понимаете?

Они всегда заходили туда первыми?

Мужчины всегда заходили в камеры первыми.

Они не ждали?

Им не давали времени ждать. Нет, нет. Нет.

А смертный ужас?

Смертный ужас заставляет человека непроизвольно испражниться. Это широко известный факт… с человеком, если он знает, что скоро умрет, такое может произойти даже в кровати. Я видел, как моя мать опустилась на колени перед кроватью…

Ваша мать?

Да, моя мать… И возле нее образовалась большая куча… Вот. Ведь это установленный медициной факт, не так ли? Раз уж вы хотите знать правду: с момента приезда или даже с момента отправки – из Варшавы и других мест – людей постоянно били.

Били сильно – сильнее, чем в Треблинке, я вам ручаюсь. Потом – транспортировка в поезде: всю дорогу – на ногах, никакой гигиены, ни воды, ничего, кошмар. Потом открывались двери и начиналось!

Bremze, bremze, bremze.

Shipshe, shipshe, shipshe… –

не могу выговорить с моим протезом. Bremze, shipshe – это по-польски…

Что означает «bremze»?

Это украинское выражение, означающее «Живее! Живее!». Снова гонка. Град ударов кнутом. У эсэсовца Кюттнера был кнут величиной с него самого, не меньше! Женщины налево! Мужчины направо! Удары снова и снова!

Людей гнали без передышки?

Без передышки. Туда! Сюда! Shipshe, shipshe! Представляете?

Бегом!

Всегда бегом, всегда.

Беготня, крики!

Да, так их «приканчивали»…

Это делалось целенаправленно?

Целенаправленно. Не забывайте: все должно было пройти быстро! В задачу «синей» команды входило также вести стариков и больных в «госпиталь». Ведь старики и больные затормозили бы ход операций в газовых камерах. Со стариками они продолжались бы значительно дольше. Немцы сами решали, кого и когда отправить в «госпиталь»: евреи из «синей» команды были лишь орудием казни – они просто вели людей в «госпиталь» или доставляли туда на носилках. В госпиталь посылали старух, больных детей, детей, у которых болела мать или была слишком старая бабушка: ребенка оставляли с бабкой, все равно она ничего не знала. «Госпиталь»!

У входа висело белое полотнище с красным крестом. К входу вел коридор. До самого конца они ничего не подозревали. Потом… они видели ров с мертвыми телами.

Да.

Тогда им приказывали раздеться и сесть на насыпь, после чего убивали пулей в затылок. Они падали в ров. Там ни на минуту не затухал огонь – бумага, отходы и бензин не давали ему погаснуть, да и само человеческое тело тоже очень неплохо горит.

Рихард Глацар

«Госпиталь» представлял собой узкий клочок земли, почти вплотную примыкающий к рампе. Туда отводили стариков. Мне и самому порой приходилось это делать. Лагерный «госпиталь», место казни заключенных, был открытым помещением без крыши, но при этом тщательно замаскированным, чтобы никто не мог увидеть, что происходит внутри. К нему вел узкий проход, очень короткий и напоминавший Schlauch – кишку. Настоящий лабиринт, хотя и в миниатюре. В самом центре «госпиталя» был вырыт ров. Слева от входа, около сарая, немцы соорудили что-то вроде помоста. Или трамплина. Люди должны были вставать на «трамплин», а если у них не было сил стоять – садиться на него… после чего, как говорили у нас в Треблинке, унтершарфюрер Мьете «давал каждому по пилюле». То есть пускал пулю в затылок. В дни наибольшей «активности» лагеря это происходило ежедневно. Ров, который имел три с половиной – четыре метра в глубину, был переполнен трупами. Иногда случалось, что по какой-то причине дети прибывали в лагерь одни, разлученные с родителями, – почему, не знаю. Этих детей тоже вели в «госпиталь» и убивали. «Госпиталь» и для нас, рабов Треблинки, был последним пристанищем. Не газовая камера. Мы оканчивали наши дни в «госпитале».

Рудольф Врба

Всегда находились люди, которые по прибытии поезда не выходили из вагонов: одни умирали в пути, другие были настолько больны, что никакие побои не могли заставить их сдвинуться с места.

И вот они оставались в вагонах. Нашей главной задачей было подняться в вагон, вытащить мертвых и умирающих и доставить на место, причем laufschritt, как говорили эсэсовцы, то есть бегом.

Да, laufschritt;

все надо было делать бегом…

…Immer laufen…

…Immer laufen – нас все время заставляли бегать… Немцы такие спортсмены, знаете… очень спортивная нация!

Мы должны были вытаскивать трупы из вагонов и почти бегом перетаскивать их к грузовику, который ждал у края рампы. Там всегда стояло наготове несколько грузовых машин: пять или шесть, иногда больше, когда как… Первая из них предназначалась для мертвых и умирающих. Немцы не очень-то старались определить, кто действительно умер, а кто просто притворяется. Понимаете, попадались и симулянты… Мы забрасывали трупы в грузовики. После этого машины трогались с места: первым шел грузовик с мертвецами, направляясь прямо в крематорий, который находился приблизительно в двух километрах от рампы.

В двух километрах? В то время? Это было еще до строительства новой рампы?

Да, до строительства новой. Это была старая рампа. Именно через нее прошли первые жертвы – миллион семьсот пятьдесят тысяч евреев. Через эту старую рампу. То есть большинство. Новая рампа была построена лишь потому, что планировалась «блиц-операция»: уничтожение миллиона венгерских евреев. Механизм уничтожения основывался на следующем принципе: люди не должны знать ни куда они прибыли, ни что их ждет.

Они должны без паники, очень организованно отправляться прямым путем в газовые камеры. Особенно опасным было бы распространение паники среди женщин с маленькими детьми. Поэтому нацисты следили, чтобы никто из нас не произнес лишнего слова, способного посеять панику, – следили до последнего момента. Всякого, кто пытался вступить в контакт с новоприбывшими, или избивали до смерти, или отводили за вагоны и расстреливали. Если бы возникла паника, бойню пришлось бы устраивать прямо на месте, на платформе, а это грозило затормозить работу всего механизма!

Очередной состав нельзя пускать на станцию, пока там лежат трупы и кровь повсюду! Ведь от такого зрелища паника только увеличится. У нацистов было незыблемое правило: все должно пройти гладко, без сучка и задоринки. Поэтому времени зря они не теряли.

Филип Мюллер, член зондеркоманды, переживший пять ее ликвидаций

Перед каждой «обработкой» людей газом эсэсовцы принимали усиленные меры предосторожности. Крематорий окружали кордоном СС; другие эсэсовцы занимали двор с собаками и пулеметами наготове. Справа от входа начиналась лестница, ведущая в подземную раздевалку. В Биркенау было четыре крематория: II, III, IV и V.

Крематории II и III были идентичными. Во втором и третьем крематориях раздевалка и газовая камера находились под землей. Большая раздевалка, площадью около 280 квадратных метров, и большая газовая камера, где можно было убить газом до трех тысяч человек за один прием. IV и V крематории были другого типа: они не имели подземной части, все постройки были надземными. В IV и V крематориях размещались три газовые камеры: их производственная мощность была рассчитана на умерщвление максимум 1800–2000 человек. При приближении к крематорию люди видели все… эти ужасные приготовления, войска СС по периметру здания, лающих собак, пулеметы. Люди начинали догадываться, особенно польские евреи. Кое-кого, вероятно, начинали посещать мрачные предчувствия. Но никому из них даже в страшном сне не могло присниться, что через три-четыре часа от него останется лишь горстка пепла. Когда они попадали в раздевалку, им казалось, что они очутились в каком-нибудь международном информационном центре! К стенам прибиты крючки для одежды, каждый со своим номером.

На полу стоят деревянные скамейки, чтобы люди могли «раздеться с комфортом», как говорили немцы. На многочисленных опорных столбах раздевалки развешены плакаты с надписями на всех языках мира: «Будь чистым!», «Вши – твоя смерть!», «Умывайся!», «Вперед! На дезинфекцию!». Все эти плакаты имели своей целью обманом заставить людей раздеться перед входом в камеру. Слева, перпендикулярно входу, – сама газовая камера, оснащенная массивной дверью. В крематориях II и III так называемые эсэсовцы-дезинфекторы распыляли кристаллы циклона через отверстия в потолке, а в крематориях IV и V – через отверстия в стенах. Пяти-шести ящиков циклона хватало, чтобы умертвить две тысячи человек. «Дезинфекторы» приезжали на грузовике с изображением красного креста, сопровождая колонны людей, чтобы те поверили, будто их ведут в баню. Но на самом деле красный крест был не более чем ширмой: в грузовике лежали ящики с циклоном и молотки, которыми их вскрывали. Смерть наступала от отравления газом через десять-пятнадцать минут. Самым страшным моментом было открытие газовых камер. Зрелище просто невыносимое: тела, спрессованные в единую массу, как базальт, как глыбы камня. И вот они вываливаются из дверей камеры! Я видел это несколько раз. И это было тяжелее всего перенести. К такому не привыкнешь никогда. Это невозможно.

Невозможно.

Да. И надо иметь в виду, что, когда газ начинал действовать, он распространялся снизу вверх. И в чудовищной битве, которая разыгрывалась после этого, – а это была настоящая битва – свет в камере выключался, наступала кромешная тьма, и самые сильные лезли вверх по головам других.

Вероятно, они чувствовали, что чем выше они поднимаются, тем больше становится воздуха, тем легче дышать. Начиналось настоящее сражение. И одновременно почти все устремлялись к дверям. Срабатывал психологический фактор, дверь была рядом… они кидались к ней, как будто надеялись ее взломать! В этой смертельной битве человеком двигал слепой инстинкт. Вот почему дети, а также самые слабые и старые из взрослых оказывались внизу, под грудой тел. А самые сильные – наверху. В этой смертной битве ребенок мог оказаться погребенным под телом собственного отца.

А когда открывали дверь камеры?

Тела вываливались наружу… вываливались как каменные глыбы… как груда камней из кузова грузовика. Там, где рассыпали циклон, людей не было. Рядом с кристаллами – ни души. Да. Пустое пространство. Вероятно, жертвы чувствовали, что в этих местах сильнее всего действие газа. На телах… виднелись раны, поскольку в темноте начиналась свалка, люди толкались, дрались. Грязь, нечистоты, кровоподтеки – кровь сочилась из ушей, из носа. Уже не раз отмечали, что тела, лежащие на полу, были из-за страшной давки деформированы до неузнаваемости… у детей проломлены черепа…

Да.

Что?

Ужасно.

Да. Рвота, кровь. Из ушей, из носа… Также, может быть, менструальная кровь – да, почти наверняка! Все смешалось в этой битве за жизнь… смертельной битве. Страшное зрелище. Ху же не придумаешь. Не было смысла говорить правду тем, кто переступал порог крематория. Все равно уже никого не спасешь. Слишком поздно. Помню, в 1943-м – я тогда работал в крематории V – прибыл состав из Белостока. И один из членов зондеркоманды в раздевалке узнал в какой-то женщине жену друга. Он сказал ей без обиняков: «Они вас убьют. Через три часа от вас останется горстка пепла». Женщина поверила, поскольку его знала. Она побежала к другим женщинам и сообщила им: «Нас всех собираются убить! Нас отравят газом!» Матери с детьми на руках не хотели этого слышать. Они решили, что та женщина сошла с ума. Они оттолкнули ее. Тогда она пошла к мужчинам. Но тоже впустую. Не то чтобы они ей не верили – слухи о казнях доходили до Белостока, до Гродненского гетто и до других мест… Но никто не хотел это слышать! И когда женщина увидела, что никто ее не слушает, она расцарапала себе все лицо – от отчаянья. Находясь в состоянии шока. И она запричитала. И чем же это закончилось? Всех отправили в газовую камеру, а эту женщину задержали. Нас построили перед печами. Сначала они пытали ее, страшно пытали, потому что она не хотела выдать его имя. В конце концов она все-таки назвала того, кто все ей рассказал. Его вывели из строя и бросили живым в печь. Нам же сказали так: «Любой, кто будет болтать языком, закончит, как он!» Мы часто совещались между собой, между членами нашей зондеркоманды: как сказать людям правду? Как сообщить им?.. Но опыт – ведь этот случай был не единственным, подобное происходило несколько раз – показывал, что это бесполезно. Что это сделает последние мгновения людей еще более трудными. «Если уж на то пошло, – думали мы, – с польскими евреями или с бывшими узниками Терезиенштадта (чешского „семейного“ лагеря), которые уже шесть месяцев живут в Биркенау, еще имеет смысл о чем-то говорить».

Но с другими… представьте себе евреев из Греции, Венгрии, с Корфу, которые провели десять или двенадцать дней в пути без еды и воды, умирая от жажды! В лагерь они прибывали в состоянии легкого помешательства. С ними немцы обращались по-другому. Им говорили: «Раздевайтесь, сейчас вам принесут чай». И эти евреи находились в таком состоянии, были настолько измотаны бесконечной дорогой, что все их мысли, все мысли крутились вокруг одного и того же: как бы утолить жажду. И палачи хорошо это знали. Я бы назвал это заранее спланированным и рассчитанным процессом уничтожения: их доводили до такого состояния, не давая пить, чтобы они сами бежали в газовые камеры. На самом деле эти люди фактически были уничтожены еще до того, как заходили туда. Представьте себе детей. Они молили матерей, кричали: «Мама, ради Бога, воды, воды!» Да и взрослые, не пившие несколько дней, не могли думать ни о чем другом. Говорить с ними не имело никакого смысла.

Корфу.

Бывший узник Освенцима

Это мои племянники, они сгорели в печах Биркенау. Сыновья моего брата. Их отвели в крематорий вместе с их матерью. Все трое сгорели в печах Биркенау. Мой брат был болен, поэтому его бросили в печь крематория и сожгли там, в Биркенау.

Моше Мордо

Моему старшему было семнадцать лет, другому – пятнадцать. Еще двое детей были убиты вместе с их мамой, да, всего четыре ребенка.

И ваш отец тоже?

Да, папа тоже.

Сколько лет было вашему отцу?

Папе было восемьдесят пять, он был уже старый.

Он погиб в Освенциме?

Да, в Освенциме, прожил восемьдесят пять лет и умер в Биркенау.

Ему пришлось проделать все путешествие отсюда до Освенцима?

Да, погибла вся семья. Сначала газ, потом – крематорий.

Армандо Аарон, председатель еврейской общины Корфу

9 июня 1944 года, в пятницу утром, все члены еврейской общины Корфу, с трудом сдерживая страх, пришли сюда и предстали перед немцами.

Площадь кишела войсками СС и полицейскими, мы двинулись дальше. С нами шли даже братья Реканати, афинские евреи, предатели, которые после войны были приговорены к пожизненному заключению.

Но сейчас они уже на свободе. Мы двинулись дальше; нам дали приказ идти вперед, вот мы и шли…

Вы шли по этой улице?

Да, по этой.

Сколько вас было?

Приблизительно тысяча шестьсот пятьдесят человек.

Но это же целое шествие?

Да, целое шествие, целое шествие. Христиане стояли вон там. Да, христиане; они смотрели.

Где они были? На углу улицы?

Да. И на балконах. И когда мы собрались здесь, сзади подошли гестаповцы с пулеметами.

В котором часу это было?

В шесть часов утра.

День был ясный?

День ясный. Да. В шесть часов утра.

Тысяча шестьсот пятьдесят человек – это ведь целая толпа…

Тут собрались все. Христиане прослышали, что здесь собрали евреев. И тоже пришли сюда.

Зачем?

Для них это было бесплатное кино. Надеюсь, что такое никогда больше не повторится.

Чувствовали ли вы страх?

Мы были очень напуганы. Когда видишь такое… Собрали всех: молодежь, пациентов больниц, маленьких детей, стариков, душевнобольных и т. д. Когда мы увидели, что они пригнали сюда даже сумасшедших, что они забрали пациентов из больниц, мы очень испугались и подумали, что опасность нависла над всей общиной.

Что именно вам сказали?

Что мы должны собраться перед этой крепостью, откуда нас отправят на работы в Германию. То есть в Польшу, отправят в Польшу. Немцы обклеили все стены в Корфу объявлениями, которые были обращены к евреям: вы должны собраться в указанном месте. И что, когда мы соберемся и уедем, без нас жизнь в Греции станет намного лучше. Бумага была подписана префектами, полицейскими начальниками и мэрами.

Слова о том, что без евреев станет лучше жить?

Да. Мы сами видели, когда сюда вернулись, правда?

На Корфу есть антисемитизм? Всегда ли он существовал?

Он существовал, да, он существовал, но в предвоенные годы был не таким уж сильным.

Почему?

Потому что тогда люди не думали о евреях плохо.

А сегодня?

Сегодня его нет, мы свободны.

Какие сегодня у вас отношения с христианами?

Хорошие. Очень хорошие.

Что говорит месье?

Он спрашивает, о чем вы меня спрашиваете. Он тоже говорит, что они хорошие, отношения с христианами.

Все евреи были вынуждены жить в гетто?

Да, большая часть.

Что произошло после депортации евреев?

У нас забрали всю собственность, у нас забрали все золото, какое у нас было с собой, у нас забрали ключи от наших домов и все там разграбили.

Кто грабил?

По закону все переходило греческому государству. Но греческому государству досталась лишь небольшая часть; все остальное было разграблено, захвачено.

Кем захвачено?

Всеми, в том числе немцами.

Из той тысячи семисот человек, которых депортировали…

…Выжило сто двадцать два человека. 95 % погибло.

Поездка из Корфу в Освенцим была долгой?

Нас задержали здесь 9 июня, а на место мы прибыли 29-го. И в тот же день ночью почти всех сожгли в печах.

Ваше путешествие длилось с 9 по 29 июня?

Первые пять дней мы оставались здесь. В этой крепости. Никто не пытался бежать, не желал бросать отца, мать, братьев. У нас была солидарность – и религиозная, и семейная. 11 июня отбыла первая партия. Я был отправлен со второй партией 15 июня.

На каких судах вас перевозили?

Они назывались zattera – их сколачивали из досок и бочек. Нас тянул на буксире небольшой корабль с немцами на борту. Нашу посудину охраняли всего лишь один-два, может быть, три немца, то есть жалкая кучка людей, но страх, как вы понимаете, был эффективнее любого охранника.

В каких условиях проходила ваша поездка?

В ужасных условиях. Ужасных. Без еды, без воды, по девяносто человек в вагонах для скота, рассчитанных на двадцать голов; всю дорогу на ногах – многие умирали в пути. Мертвецов просто перекладывали в другой вагон, присыпав хлоркой. Всех, даже мертвых, потом сожгли в Освенциме.

Вальтер Штир, бывший член нацистской партии, бывший начальник 33-й канцелярии Райхсбана (железных дорог Рейха)

Вы сами не видели ни одного поезда?

Нет, никогда. Никогда. Мы были завалены работой, я не выходил из своей конторы. Мы работали днем и ночью.

Gedob. Gedob расшифровывается как…

«Главное управление восточных железных дорог». В январе 1940 года меня прикомандировали к краковскому отделению «Гедоба». В середине 1943-го я был переведен в Варшаву. Меня назначили начальником департамента по планированию железнодорожных маршрутов. Вернее, начальником отдела по планированию железнодорожных маршрутов.

Но ваша деятельность после 1943 года оставалась прежней?

Да. С единственной разницей, что меня сделали начальником.

Каковы были ваши обязанности в восточном отделении «Гедоба» во время войны?

Работа была практически такой же, как в Германии. Составление расписаний, координация движения «специальных» поездов с обычными поездами.

За них отвечали разные канцелярии?

Да. Тридцать третья канцелярия занималась «специальными поездами» и… обычными поездами. Все «специальные поезда» были в ведении тридцать третьей канцелярии.

Вы лично всегда имели дело со «спецпоездами»?

Да.

Чем специальный поезд отличается от обычного?

На обычный поезд может сесть любой, достаточно купить билет. Специальный поезд нужно специально заказывать – состав формируется только по заказу – и пассажиры платят по групповому тарифу.

И они сохранились до наших дней?

Разумеется. Точно так же, как раньше. Да.

Для «групповых» туристических поездок используются спецсоставы?

Да. Например, когда рабочие-иммигранты едут к себе на родину на праздники, их вниманию предлагаются спецсоставы. Без этого было бы невозможно регулировать движение поездов.

Вы говорили мне, что после войны занимались составлением расписаний официальных поездок?

Да, после войны.

Когда в Германию по железной дороге прибывает монарх иностранной державы, он едет в специальном поезде?

Да, в специальном. Но процедура не такая, как в случае со спецпоездами для «групповых» и прочих рейсов. Государственные визиты находятся в ведении министерства иностранных дел.

Но почему во время войны специальных поездов было больше, чем до ее начала или после ее окончания?

А! Понимаю, куда вы клоните. Вы намекаете на «составы с перемещенными лицами», не так ли?

Да, да, я спрашиваю о «перемещенных лицах».

Так их называли. Эти поезда находились в ведении министерства транспорта Третьего рейха. Заказ поступал из министерства транспорта Третьего рейха.

То есть из Берлина?

Да, из Берлина. А практическим исполнением заказа занималось Главное управление восточных железных дорог в Берлине.

Да, да. Понимаю.

Достаточно ли ясно я описал ситуацию?

Да, вполне. Но кого главным образом «перемещали» в ту эпоху?

Ну, этого мы не знали. Только после бегства из Варшавы мы узнали правду: «перемещали» евреев, уголовников и других…

Евреев, уголовников…

Да, разного рода уголовников.

«Специальные поезда» для уголовников?

Да нет, это просто эзопов язык. Ведь о таких вещах говорить запрещали. Если тебе дорогá собственная жизнь, держи рот на замке!

Но знали ли вы тогда, что эти составы, направляющиеся в Треблинку или Освенцим…

Ну разумеется, знали! Моя канцелярия была последней инстанцией: без меня эти поезда не могли бы достигнуть цели. Например, если из Эссена отправляли поезд, он должен был проехать через Вупперталь, Ганновер, Магдебург, Берлин, Франкфурт-на-Одере, Познань, Варшаву и т. д. И я…

Знали ли вы, что Треблинка – место массового уничтожения евреев?

Разумеется, нет!

Вы не знали?

Великий Боже, нет! Откуда мы могли бы об этом узнать? Я никогда и близко не подходил к Треблинке. Я оставался в Кракове и Варшаве, по горло увязнув в работе.

Вы были…

Я был простым чиновником.

Понимаю. Но удивительно, что вы, возглавляя департамент специальных поездов, ничего не знали об «окончательном решении еврейского вопроса».

Шла война…

Но на железной дороге были и другие, кто знал. Например, начальники поездов…

Они да, они видели, видели, но для меня то, что происходило…

Чем была для вас Треблинка? Освенцим?

Да, да. Треблинка, Белжец и т. д. были для нас названиями концентрационных лагерей.

Конечными пунктами поездов…

Да, и ничем иным.

Но не лагерем смерти.

Нет, нет. Временным пристанищем. Например, прибывает поезд из Эссена, или из Кельна, или из какого-либо другого города; нужно где-то разместить пассажиров. Идет война, союзники подступают все ближе… и нам нужно разместить этих людей в лагере.

Когда именно вы узнали?

Ну… когда пошли слухи… разговоры… конечно, втихомолку, не открыто. Иначе бы за вами тут же пришли!.. Это были просто отголоски разговоров…

Слухи?

Да, слухи…

Во время войны?

Ближе к концу войны.

А в 1942-м?

Нет, нет. Что вы, нет! Никакого намека! Мы что-то услышали, кажется, только в конце 1944-го…

В конце 1944-го?

Не раньше.

И что вы…

Рассказывали, что людей отправляют в концентрационные лагеря и что те, кто не очень развит физически, не выживают.

Массовое уничтожение оказалось для вас неожиданностью?

Да, полной неожиданностью.

Вы не имели представления о происходящем?

Ни малейшего! О том, например, что творилось в этом лагере… как же его… он еще входил в округ Оппельн… а, вспомнил: Освенцим!

Да. Освенцим входил в округ Оппельн.

Да, Оппельн. Освенцим был недалеко от Кракова.

Верно.

Однако я никогда и ничего о нем не слышал.

От Освенцима до Кракова всего шестьдесят километров.

Да, действительно совсем близко! А мы ничего не знали. Абсолютно!

Но ведь вам, наверное, было известно, что нацисты и Гитлер не любят евреев?

Да. Это был давно известный, растиражированный факт. Никто не делал из этого тайны. Но то, что их массово убивали, стало для меня полной неожиданностью! Даже сегодня есть сомневающиеся. «Невозможно поверить, что было так много жертв!» Правы ли они? Не знаю, но такое мнение существует.

Что бы ни говорили, это настоящее свинство, простите за выражение!

Что именно?

Массовое уничтожение. Все его осудили. Все честные люди! Но чтобы мы об этом знали… нет, нет!

Да, но, например, поляки – польское население – знали все.

Ничего удивительного, доктор Зорель… Они жили рядом с лагерями, прислушивались, переговаривались… И они не обязаны были держать язык за зубами!

Рауль Хильберг

Вот «расписание» маршрута № 587, типичное расписание для специальных поездов. Номер дает представление об их количестве.

Внизу надпись: «Nur für den Dienstgebrauch» («Только для внутреннего пользования») – не самый высокий уровень секретности. Тот факт, что на документах, касающихся «поездов смерти», – ни на этом, ни на других, – нет слова geheim («секретно»), кажется мне удивительным. Но если подумать, термин «секретно» мог бы возбудить любопытство, вызвать лишние вопросы, привлечь к себе внимание. А ведь в основе всей операции, если говорить о ее психологической стороне, лежал иной принцип: не распространяться о том, что происходит. Поменьше говорить. Делать дело. Не описывать, что именно они делают. Отсюда это указание: «Только для внутреннего пользования». Обратите внимание, сколько у документа получателей. Буквами Bfe обозначены станции. На этой линии у нас их… восемь, предпоследняя – Малкиня, сразу за ней – Треблинка. Таким образом, у документа было восемь получателей, несмотря на сравнительно короткий маршрут – Ченстохова – Радом – Варшавский округ: восемь получателей было потому, что состав проходил через восемь станций и на каждой приходилось оповещать местное начальство. И зачем расходовать на документ два листа, если можно обойтись одним? Мы видим аббревиатуру PKR, которая обозначает «поезд смерти», едущий к месту назначения, и в то же время пустой состав, сделавший остановку в Треблинке и возвращающийся обратно. То, что он пуст, видно по стоящей здесь букве L (leer – «пустой»).

Да. «Ruckleitung des Leerzuges», что означает «возвращение пустого поезда».

Обратите внимание на то, сколь стандартна их система нумерации: за 9228 идет 9229, потом 9230, 9231, 9232. Никакой оригинальности, самый обычный график поездов.

График смерти?

График смерти. Вот поезд выезжает из гетто, которое собрались ликвидировать, и направляется в Треблинку. Он отходит 30 сентября 1942-го в 4:18 утра – во всяком случае, так указано в расписании, – и прибывает в Треблинку следующим утром, в 1 1: 2 4. Состав очень длинный, поэтому он и двигается так медленно. Это поезд типа 50G, то есть пятьдесят грузовых вагонов, до отказа забитых людьми; в общем, «тяжелый» транспорт. Время прибытия – 11: 2 4 утра, время отправки – 15:59. За этот промежуток времени поезд нужно разгрузить, очистить и подготовить к отправке обратно. Пустой поезд продолжает путь с тем же номером. Он отходит в четыре часа дня, направляясь к очередному городу, где забирает новых жертв. В три часа ночи он вновь берет курс на Треблинку, которой достигает на следующий день.

Можно ли считать, что речь идет о том же поезде?

Поезд тот же, да, тот же, только номер каждый раз меняется. Вот он возвращается в Треблинку. Еще один дальний рейс. Поезд прибывает, идет по третьему кругу. Та же ситуация, тот же маршрут. Состав снова направляется в Треблинку и наконец 29 сентября прибывает в Ченстохову. Круг замыкается. Это и называется «расписанием маршрута». И если вы посчитаете поезда с людьми… окажется, что до десяти тысяч евреев были доставлены в лагеря смерти за одну эту «поездку».

Больше десяти тысяч!

Не будем преувеличивать.

Но почему этот документ так впечатляет? Я был в Треблинке, и когда сопоставляешь увиденное с таким документом…

Когда я беру подобный документ особенно если это оригинал, я сознаю, что кто-нибудь из числа нацистской бюрократии держал его в своих руках. Это артефакт. Единственное, что сохранилось от того времени. Мертвые нам ничего не расскажут. Райхсбан готов был переправить кого угодно и куда угодно, были бы деньги. В том числе доставить евреев в Треблинку, Освенцим, Собибор и другие места при условии, что им оплатят их транспортировку по действующим ценам: сколько-то пфеннигов за каждый километр пути.

Система не менялась в течение всей войны: за детей моложе десяти лет платили половину стоимости билета, для детей младше четырех билеты были бесплатные. Взрослым покупали билет в один конец. Лишь охранникам в стоимость билета включали обратную дорогу.

Простите, получается, что детей моложе четырех лет, отправленных в лагеря смерти, убивали безо всяких издержек?

Да, им обеспечивали бесплатный проезд. Кроме того, поскольку плательщик – отдел гестапо, подчинявшийся Эйхману, – сам выступал в роли заказчика поездов и поскольку у него вечно были проблемы с наличностью, Райхсбан согласился на «групповой» тариф. Евреев, таким образом, перевозили по льготному тарифу. Последний предусматривает наличие по меньшей мере четырехсот пассажиров; его еще называют чартерным тарифом. Но в данном случае он действовал, даже если «пассажиров» было меньше четырехсот; взрослых, как и детей, перевозили за полцены.

Далее. Если обнаруживалось, что вагоны испачканы или повреждены – а это происходило нередко, вследствие протяженности маршрутов, а также высокой смертности среди «пассажиров» (от 5 до 10 %), – агентство выставляло дополнительный счет. Но в принципе, если нацисты платили, они получали транспорт. Иногда Райхсбан перевозил заключенных в кредит, а оплата осуществлялась задним числом. Понимаете, всем этим – и групповыми, и индивидуальными перевозками – ведала обычная транспортная компания, «Центральноевропейское трансагентство». Именно оно занималось расчетами, билетами…

Неужели обычное агентство?

Конечно, совершенно обычное трансагентство! Одних оно отправляло на смерть в газовые камеры, других – на отдых на любимые курорты. Та же организация, та же процедура, та же система расчетов.

Никакой разницы!

Никакой разницы. Каждый занимался своим делом, как будто ничего странного не происходило.

Но ведь происходило же!

Конечно. Причем они не забывали выполнять все необходимые финансовые операции на межгосударственных границах, которые нередко приходилось пересекать.

Например?

Ну, любопытнее всего история с греческими составами, отправленными в лагеря из Салоник весной 1943 года: жертв – сорок шесть тысяч человек, дорога неблизкая. Несмотря на то что расчет велся по групповому тарифу, сумма доходила до двух миллионов марок. Огромные деньги! В основе таких операций лежал принцип, и сейчас действующий во всем мире. То есть с Райхсбаном расплачивались немецкими марками, но железнодорожным компаниям других стран, через которые поезда шли в лагеря, расходы возмещались в их национальной валюте.

Отправляясь из Салоник, они должны были ехать по греческой территории… Значит, надо было расплачиваться драхмами.

Да, потом они пересекали Сербию и Хорватию и оказывались в Германии, где Райхсбан требовал у них марки. По иронии судьбы у военного коменданта Салоник, ответственного за операцию, не было марок. Но у него были драхмы. Деньги поступали от реализации конфискованного у евреев имущества. Его пускали в продажу именно с этой целью: обеспечить «самоокупаемость» операции. Эсэсовцы и солдаты реквизировали у евреев имущество и расплачивались за их транспортировку деньгами с их банковских счетов.

Выходит, евреи сами оплачивали свою смерть?

Именно так. Не забывайте: в бюджете не было статьи на уничтожение евреев. Итак, деньги у евреев конфискованы, но на их счетах лежат греческие драхмы. А Райхсбан требует марок! Как обменять драхмы на марки? Вы контролируете валютно-обменные операции по всей Европе. Решение проблемы: найти марки на месте, в самой Греции. Но как? Во время войны это было не так просто. И вот в первый раз произошел сбой: поезда отправились в Освенцим бесплатно.

* * *

Филип Мюллер

Жизнь зондеркоманды зависела от спецсоставов с несчастными, обреченными на смерть. Когда их было много, состав зондеркоманды «раздувался». Немцы не могли бы обойтись без команд, им было не до «отбраковки» лишних. Но когда поездов становилось меньше, это грозило нам неминуемой гибелью. Мы – те, кто работал в зондеркоманде, – знали, что отсутствие поездов для нас равносильно смерти. Зондеркоманда жила в условиях чрезвычайной ситуации. Каждый день у нас на глазах тысячи невинных исчезали в печах. Мы могли увидеть своими глазами подлинную сущность человека: в лагерь прибывали ни в чем не повинные мужчины, женщины и дети… и бесследно исчезали… а мир молчал!

Мы чувствовали себя всеми покинутыми. Миром, человечеством. Но именно в таких условиях мы полностью осознавали то, что означает возможность остаться в живых. Ведь мы могли осознать безграничную ценность человеческой жизни. И мы убедились, что надежда не умирает в человеке, пока он жив. И что он не должен, пока жив, отказываться от надежды. И поэтому мы продолжали бороться, несмотря на всю тяжесть своей жизни, – боролись изо дня в день, из недели в неделю, из месяца в месяц, из года в год. Мы думали, что если не будем терять надежду, то, может, нам удастся, даже если все будет совсем безнадежно, спастись из этого ада.

Франц Зухомель, унтершарфюрер СС

В тот период – в январе, феврале, марте – новые поезда почти не приходили.

Без поездов было плохо?

Я бы не сказал, что евреям было плохо без них. Им стало плохо, когда они поняли… Об этом нужно говорить особо, это отдельный вопрос.

Я знаю, что это отдельный вопрос.

Евреи (я имею в виду евреев-рабочих) сначала думали, что их оставят в живых. Но в январе их перестали кормить, поскольку Вирт счел, что их слишком много – в лагере I их было человек пятьсот-шестьсот…

Вон в том месте?

Да. И чтобы они не взбунтовались, их не расстреливали и не травили газом, но морили голодом, и тогда начались эпидемии: тиф, одна из разновидностей тифа. После этого евреи уже ни во что не верили. Их морили голодом, и они мерли как мухи. Все было кончено. Они больше ни во что не верили. Напрасно мы говорили им… я… мы повторяли им каждый день: «Вы будете жить!» Мы сами почти поверили в это! Когда кого-то приходится обманывать, потом сам начинаешь верить в собственную ложь. Но они мне отвечали: «Нет, начальник, мы – живые мертвецы!»

Рихард Глацар

«Мертвый сезон», как мы его называли, начался в феврале 1943 года, после больших транспортов из Гродно и Белостока. Полный штиль. С конца января до начала марта – весь февраль – стояло затишье. Ничего. Больше не прибывали поезда, лагерь был пуст, и тут неожиданно начался голод. Голод все усиливался… пока однажды – в самый разгар кризиса – перед нами не предстал обершарфюрер СС Ку р т Франц и не бросил нам: «Так… С завтрашнего дня снова будут приходить составы!» Мы ничего не сказали, просто посмотрели друг на друга, и каждый из нас подумал: «С завтрашнего дня прекратится голод». В тот период мы уже были поглощены подготовкой восстания. Каждый мечтал дожить до него. Составы прибывали из концентрационного лагеря в Салониках. В нем собрали евреев из Болгарии, из Македонии. Это были обеспеченные люди, приехавшие в пассажирских вагонах, которые ломились от всякого добра. Тогда нас всех охватило страшное чувство, меня и моих товарищей: ощущение полного бессилия, чувство стыда. Потому что мы набросились на еду. Группа заключенных несла ящик с галетами и ящик с вареньем. Они нарочно уронили ящики и стали, делая вид, что натыкаются друг на друга, набивать себе рот галетами и вареньем. Поезда из балканских стран привели нас к осознанию страшной истины: мы – рабочие на фабрике под названием Треблинка, мы полностью зависимы от «производственного процесса», то есть от процесса уничтожения.

Это осознание пришло к вам неожиданно, после прибытия новых составов?

Возможно, оно было не таким уж неожиданным, но именно эти транспорты с Балкан помогли нам увидеть ситуацию ясно, без прикрас. Почему? Двадцать четыре тысячи человек, среди которых не видно ни больных, ни калек: все абсолютно здоровые и сильные. Помню, мы наблюдали за ними из нашего барака; они, уже раздетые, возились со своими пожитками, и Давид, Давид Брат, сказал мне: «Маккавеи! В Треблинку прибыли Маккавеи!» Да, это были крепкие, физически сильные люди, в отличие от нас…

Бойцы?

Они могли бы быть бойцами. Все это казалось нам просто невероятным, потому что никто из этих холеных мужчин и женщин даже не подозревал, что их ждет. Даже не подозревал. Никогда еще машина смерти не работала с такой точностью и быстротой. Никогда. Мы же испытывали чувство стыда и понимали, что так дальше продолжаться не может, нужно что-то делать. Причем действовать не разрозненно, а сообща.

В ноябре 1942 года у нас уже созрела мысль о восстании. Начиная с ноября 1942-го мы стали замечать, что нас пока, если можно так выразиться, берегут.

Мы увидели и узнали, что начальник лагеря Штангль решил для лучшей производительности лагеря какое-то время не трогать людей с навыками работы, специалистов в разных областях: сортировщиков одежды, переносчиков трупов, парикмахеров, которые стригли женщинам волосы, и т. д.

Именно это обстоятельство позднее дало нам возможность подготовить, организовать восстание.

В январе 1943 года у нас уже созрел план, получивший кодовое название «Час». В условленный час мы должны были атаковать эсэсовцев всюду, где в тот момент они будут находиться, захватить их оружие и взять штурмом комендатуру.

Но это не удалось осуществить, потому что начался «мертвый сезон» и разразилась эпидемия тифа.

Филип Мюллер

Осенью 1943 года, когда стало ясно, что никто нам не поможет, если только мы не поможем себе сами, главный вопрос заключался в следующем: есть ли у нас, членов зондеркоманды, возможность остановить волну массовых убийств и при этом сохранить себе жизнь? Мы решили, что выход один – вооруженное восстание. Мы придерживались мнения, что, если нам удастся захватить оружие и добиться участия в восстании всех узников лагеря, это восстание имеет шанс на успех. Участие всех заключенных было необходимым условием. Поэтому наши связные установили контакт со штабом движения Сопротивления – сначала в Биркенау, затем в Освенциме-1, – чтобы составить план всеобщего восстания. Нам ответили, что в штабе Сопротивления, штабе движения Сопротивления лагеря Освенцим-1, согласны с нашим планом и готовы к сотрудничеству. К сожалению, среди руководства движения Сопротивления почти не было евреев.

Большую их часть составляли политические заключенные, чья жизнь не подвергалась непосредственной опасности, для которых каждый новый день представлял большую надежду на выживание. Для нас, членов зондеркоманды, все было наоборот.

Рудольф Врба

Освенцим-Биркенау был не только лагерем уничтожения; он был также классическим концентрационным лагерем, который имел свой внутренний распорядок наподобие Маутхаузена, Бухенвальда, Дахау и Заксенхаузена. Но если в Маутхаузене главным продуктом рабского труда был камень, добываемый из карьеров, в Освенциме продуктом № 1 была Смерть. Все было подчинено работе крематория. Он воплощал главную цель: заключенные строили крематории, дороги, которые к ним вели, бараки, где жили они сами. Но Освенцим также был классическим концентрационным лагерем: Крупп и Сименс, например, размещали свои заводы прямо на территории лагеря и использовали труд заключенных – рабский труд.

Традиционно в концентрационных лагерях содержались политические заключенные: профсоюзных деятелей, социал-демократов, коммунистов, ветеранов гражданской войны в Испании. Парадоксальная ситуация: весь штаб движения Сопротивления в Освенциме находился в руках германо язычных антифашистов, немцев по рождению, которых нацистская верхушка считала расово чистыми. Обращались с ними лучше, чем с другими заключенными. Но, конечно, по головке не гладили! Со временем им удалось завоевать авторитет эсэсовского начальства в лагере; результатом стало систематическое улучшение условий жизни для всех заключенных концентрационного лагеря.

Если в 1942… и 1943 годах, особенно в декабре и январе, для Биркенау обычным делом была гибель четырехсот человек в день, в мае 1943-го, не столько по милости природы, сколько благодаря деятельности Сопротивления, прогресс стал столь очевидным, что смертность в лагере существенно снизилась. Для них это было большой победой. Но улучшение условий жизни в концентрационном лагере, вероятно, не шло вразрез с политикой высших чинов СС, поскольку не препятствовало основному назначению лагеря – то есть умерщвлению прибывающих туда людей. Как правило, те из них, кто был способен к труду, – здоровые люди, не старики, не подростки, не дети, не женщины с детьми – поступали в концентрационный лагерь в качестве свежей рабочей силы, чтобы заменить собой умирающих. Я был свидетелем следующей сцены: только что прибыл состав… то ли из Голландии, то ли из Бельгии точно не знаю, – и вот врач-эсэсовец стал выбирать здоровых на вид людей из числа вновь прибывших, обреченных на смерть в газовых камерах и не избежавших своей судьбы. Но эсэсовец, присланный из концентрационного лагеря, их забраковал. Они начали спорить, и я услышал, как врач говорит: «Почему ты их не берешь? Посмотри, какие эти евреи раскормленные – разжирели на голландских сырах, они просто созданы для лагеря». Его собеседник, гауптшарфюрер СС Фрис, ответил: «Я не могу их взять, потому что сейчас они мрут не так быстро, как раньше». Этим он хотел сказать следующее: если потребность лагеря в рабочей силе составляла, скажем, тридцать тысяч человек и если пять тысяч из этих тридцати умирало, их заменяли новой партией рабов, взятых из числа прибывших с еврейскими транспортами.

А если умирала всего тысяча человек, их заменяли, соответственно, одной тысячей заключенных. Зато больше народа отправлялось в газовые камеры. Таким образом, улучшение условий жизни в концентрационном лагере приводило к увеличению числа тех, кого посылали в газовые камеры.

Но уменьшало смертность среди других заключенных в лагере. Тогда я понял, что улучшение ситуации в концентрационном лагере нисколько не мешает процессу массового уничтожения жертв. По этой причине я так представлял себе задачи движения Сопротивления и его цели: улучшение условий – лишь первый этап борьбы; движение должно ясно осознавать, что его главная задача – остановить процесс массового уничтожения, фабрику смерти.

И вот настал момент собраться с силами и атаковать эсэсовцев изнутри: даже если такая попытка равносильна самоубийству, нужно разрушить машину смерти! В этом отношении я считал цель разумной и полностью оправданной. Но также я знал, что такое не сделаешь за один день, без приготовлений и благоприятных обстоятельств. Поскольку в движении Сопротивления я был лишь винтиком, то ничего не знал и не мог решать. Но мне было ясно, что любая из акций Сопротивления в концентрационном лагере вроде Освенцима не может быть такой же, как в Маутхаузене или Дахау. Ведь если в двух последних лагерях усилия Сопротивления позволяли заключенным выжить, в Освенциме эти благородные усилия вели лишь к совершенствованию и отладке механизма массового уничтожения.

Руфь Элиас (Израиль), бывшая узница Освенцима, депортированная туда из Терезиенштадта

Очередной транспорт отбыл из Терезиенштадта на восток, и на этот раз в нем были мы. Нас погрузили в вагоны для скота; это продолжалось два дня и одну ночь… Стоял декабрь [1943-го], но в вагонах было жарко, потому что мы нагрели воздух своими телами. Вечером поезд остановился на второй день пути, двери открылись и послышался громовой голос: «На выход, на выход, на выход!» Мы были ошеломлены: что происходит? Где мы? Мы видели только эсэсовцев с собаками. Вдалеке виднелся ряд огней. Но где мы? Откуда эти тысячи огней? Но мы лишь слышали крик: «На выход! На выход! На выход!»

Raus!

Да, именно, а потом: «Живее! Живее! Живее!» Мы вылезли из вагонов. Нас построили в шеренгу. Появились люди в полосатой форме. И я спросила у одного из них по-чешски: «Где мы?» Это был поляк, он понял меня и ответил: «В Освенциме!» Мне это ни о чем не говорило. Что за Освенцим? Я ничего о нем не знала… Нас отвели в лагерь, который назывался семейным лагерем BIIB: мужчин, женщин и детей согнали туда без разбору, не отделив одних от других. Подошли заключенные из мужского лагеря и сказали нам, что Освенцим – лагерь массового уничтожения, что в нем сжигают людей. Мы не поверили. В лагере BIIB уже находились наши товарищи по Терезиенш та д т у, которых увезли в сентябре, за три месяца до нас. Они тоже не верили – ведь мы воссоединились. Никто никого никуда не уводил, никто никого не сжигал, и мы не верили, что нас это ждет.

Рудольф Врба

Евреев из Терезиенштадта, гетто, расположенного под Прагой, разместили в отдельной части лагеря, которая называлась Бауабшнитт IIB (BIIB). В те дни я регистрировал заключенных из лагеря BIIA. Лагеря BIIA и BIIB разделяла лишь ограда; она была под напряжением – через такую не перелезть, но переговариваться – можно.

Утром я изучил ситуацию. В глаза бросилось несколько необычных деталей: семьи – мужчины, женщины, дети – не были разделены, никто не отправлен в газовую камеру. Им позволили взять с собой багаж, не стали стричь, разрешили оставить длинные волосы. То есть их положение сильно отличалось от условий, в которых жили другие заключенные. Я ничего не понимал, и никто не понимал. Но в главном регистрационном отделе знали, что у этих людей есть специальная карточка с надписью: «SB и шестимесячный карантин». Мы знали, что значит SB: Sonderbehandlung – «особое обращение», то есть смерть в газовой камере. И что такое карантин, мы тоже знали! Но нам казалось абсурдным держать человека в лагере в течение шести месяцев только для того, чтобы потом убить. Поэтому мы стали думать, всегда ли SB, «особое обращение», означает смерть в газовой камере? или в некоторых случаях у него есть другой смысл. Шесть месяцев должны были закончиться 7 марта. В декабре, где-то в двадцатых числах, из Терезиенштадта прибыл новый транспорт, еще одна партия из четырех тысяч заключенных, которых, как и людей с первого транспорта, отправили в лагерь BIIB. И снова их семьи не разделяли, не трогали ни стариков, ни молодежь… им не стригли волосы, не отбирали багаж, они продолжали носить гражданскую одежду. Они получили право на особое отношение. В одном из бараков создали школу, дети вскоре организовали там театр. Но их жизнь, конечно, не была безоблачной: в бараках царила теснота, и за шесть прошедших месяцев из четырех тысяч человек, прибывших с первым транспортом, одна тысяча успела умереть.

Должны ли они были работать?

Да, должны, но только в своем лагере: прокладывать новую дорогу и обустраивать бараки. Главное, эсэсовцы заставляли их писать родным, оставшимся в Терезиенштадте, и сообщать им, что семьи живут вместе и т. д.

Их кормили лучше?

Конечно, их лучше кормили, с ними лучше обращались. Да, условия были настолько хорошими, что за шесть месяцев из всех заключенных умерла «только» четверть, включая стариков и детей. Для Освенцима такая цифра казалась невероятной! Эсэсовцы любили ходить в детский театр, играть с детьми, устанавливать связи с людьми. Конечно, в мои задачи входило искать среди чешских евреев людей, не утративших волю к сопротивлению, устанавливать контакты.

Вы уже были членом Сопротивления?

Да. Мое положение позволяло мне перемещаться по лагерю под разными предлогами, как будто бы для доставки бумаг администрации, отправлять послания и получать ответы. И поскольку мой лагерь соприкасался с лагерем чехов, мне было поручено выяснить, есть ли среди них люди, способные образовать ядро сопротивления. Мы быстро нашли нескольких ветеранов международных испанских бригад, так что очень скоро у меня на руках был список человек из сорока, имеющих опыт борьбы с нацистами.

Мы обнаружили исключительную личность – человека по имени Фреди Хирш. Это был немецкий еврей, который в свое время эмигрировал в Прагу. Он проявлял исключительный интерес к воспитанию находившихся в лагере детей. Помнил каждого по имени и благодаря своей порядочности и исключительному достоинству стал своего рода духовным лидером всего семейного лагеря. Но приближалось 7 марта. И нам нужен был какой-нибудь знак, чтобы понять, что нас ждет. Мы мучились неопределенностью.

Филип Мюллер

В конце февраля я работал в ночную смену в крематории V. Около полуночи прибыл обершарфюрер СС Хус т е к из политического отдела и вручил обершарфюреру Фоссу конверт. В то время обершарфюрер Фосс ведал всеми четырьмя крематориями. Я увидел, как Фосс вскрывает конверт и начинает бормотать про себя: «Да, да, вечно им нужен Фосс. Что бы они делали без Фосса! И что теперь?» Он задавал этот вопрос себе самому. Внезапно он сказал мне: «Иди позови капо!» Я позвал капо… Шлойме и Вацека.

Они вошли, и Фосс спросил у них: «Сколько еще осталось штук?» Он имел в виду трупы. «Приблизительно пятьсот штук». «К завтрашнему дню от них должна остаться горстка пепла. Их точно пятьсот?» «Приблизительно». «Что? Ах вы, засранцы! Что значит „приблизительно“?» И он ушел, чтобы самому осмотреть трупы, которые были свалены кучей в раздевалке, поскольку в крематории V раздевалка служила также местом складирования мертвых тел.

Тех, кто побывал в газовых камерах?

Тела тех, кто побывал в газовых камерах, тащили в раздевалку. Фосс отправился туда, чтобы самому все проверить. Ушел, забыв на столе конверт. Я воспользовался случаем и заглянул в него, и то, что я там прочитал, меня потрясло. В письме говорилось, что в крематории все должно быть готово для «особого обращения» с обитателями чешского семейного лагеря. Утром, когда пришла дневная смена рабочих, я столкнулся с капо Каминским, который был одним из главных лидеров Сопротивления в зондеркоманде, и я сообщил ему новость. Он рассказал мне, что в крематории II уже идут приготовления. Что там тоже печи приведены в состояние готовности. «У тебя есть товарищи, – говорил он, – твои соотечественники. Иди к ним. Среди них есть слесари, им разрешают ходить по лагерю, значит, они могут попасть в BIIB.

Пусть предупредят людей о том, какая судьба их ждет, и сообщат им, что, если они решат постоять за себя, мы вместе превратим крематорий в груду пепла. И пусть они в лагере BIIB уже сейчас поджигают свои бараки». Мы были убеждены, что следующей ночью их отправят в газовые камеры. Но не видя больше, чтобы кто-то работал в ночную смену, мы почувствовали облегчение. Исполнение казни откладывалось… на несколько дней. Но многие заключенные, и среди них чехи из семейного лагеря, обвиняли нас в том, что мы сеем панику, что мы распространяем ложные слухи.

Рудольф Врба

В конце февраля [1944 года] нацисты распространили слух: семейный лагерь будто бы переводится в местечко под названием Хайдебрек. Прежде всего они отделили первую партию прибывших от второй и в одну из ночей перевели их в карантинный лагерь BIIA, в мой лагерь. С того момента я мог напрямую общаться с этими людьми. У меня состоялся разговор с Фреди Хиршем, и я объяснил ему, что в числе причин их перевода в карантинный лагерь могло быть решение отправить их 7 марта в газовые камеры. Он спросил меня, уверен ли я в этом. Я сказал, что нет, но что вероятность этого очень велика, поскольку ничего не слышно о поезде, готовом вывезти их из Освенцима. В администрации, где у Сопротивления были свои люди, знали бы о нем. Но никаких сведений о составе нет. Я обрисовал ему уникальность ситуации: в первый раз в лагере оказались люди в сравнительно хорошей физической форме, которые еще не совсем пали духом, хотя и обречены на гибель по законам лагеря смерти. И они узнают, что их ждет. Их не получится обмануть. Пришла пора действовать! И конечно, восстание придется начинать именно им, ведь над другими тоже нависла угроза неминуемой смерти: члены зондеркоманд, работающие в крематории, периодически уничтожаются. И они готовы – если только чехи накануне отправки в камеры нападут на эсэсовцев – присоединиться к восставшим. Фреди Хирш высказал свои возражения. Он был рациональным человеком. По его мнению, было бы бессмысленно сохранять им жизнь целых шесть месяцев, давая детям молоко и белый хлеб, только для того чтобы потом отправить в газовую камеру.

На следующий день члены Сопротивления подтвердили, что готовится очередная «газация»: зондеркоманда получила уголь для печей; там точно знали, сколько человек собираются убить и кого именно… Они говорили, что это решенное дело! Я снова связался с Фреди и объяснил ему, что сомнений больше нет: весь чешский транспорт, включая и его самого, будет отправлен в камеру в ближайшие сорок восемь часов. Его стали мучить сомнения. Он все повторял: «Что же будет с детьми в случае восстания»? Он был очень привязан к ним.

Сколько было детей?

Сто.

А взрослых, способных драться?

Ядро сопротивления состояло человек из тридцати, но в такие минуты забываешь об осторожности, и тогда… кто знает… В такой час даже дряхлая старуха, бывает, берет в руки камень. Трудно предугадать, кто решится на бой! Но нужна была организация, нужен был лидер. Без этого не обойдешься. И вот он мне сказал: «Если мы поднимем восстание, что станет с детьми? Кто позаботится о них?» Я ответил: «Могу сказать одно: их не спасешь. Они все равно погибнут. Сомневаться не приходится. Тут мы ничего поделать не можем. Но кое-что от нас зависит: сколько врагов мы заберем с собой? Скольких эсэсовцев мы убьем? Удастся ли нам остановить маховик смерти? Я уж не говорю о том, что некоторым в ходе битвы удастся бежать, найти лазейку из лагеря, ведь, когда начнется восстание, оружие может перейти к нам в руки». И я объяснил Фредди: нет никаких шансов, чтобы он или кто-нибудь другой из его транспорта – насколько можно судить – выжил по истечении сорока восьми часов.

Где это происходило?

В моей комнате, в корпусе. Я сказал Фредди, что восстанию нужен лидер и что мы выбрали его. Он сказал, что понимает ситуацию, но не может решиться из-за детей: он не представляет себе, как мог бы оставить их на произвол судьбы. Он им как отец. Ему всего тридцать лет. Но с детьми его связывают очень близкие отношения. Разумеется, он понимает логику моих рассуждений, но ему нужно подумать час-другой. Могу ли я ему дать час на раздумья? В свое время мне для работы выделили отдельное помещение, поэтому я оставил Фреди в своей комнате, где стояли стол, стул, кровать, имелись письменные принадлежности. Вернувшись в комнату через час, я обнаружил его корчившегося на кровати в агонии. Лицо посинело, на губах выступила белая пена. Я понял, что он принял яд. Но он не умер. Я был знаком с доктором по фамилии Клейнман. Это был французский еврей польского происхождения, хороший специалист.

Я немедленно привел его и попросил сделать для Хирша все возможное. Ведь он был важным для нас человеком. Клейнман констатировал отравление большой дозой барбитала. Он сказал, что, возможно, сумел бы его спасти, но что тот еще не скоро встанет на ноги. А поскольку в ближайшие сорок восемь часов его все равно убьют, он, Клейман, считает предпочтительным оставить все как есть и ничего не делать. После самоубийства Фреди Хирша события стали развиваться очень быстро. Прежде всего я предупредил других, так же как раньше предупредил Хирша. Потом отправился в лагерь IID, чтобы установить контакт с лидерами Сопротивления. А они ограничились тем, что дали мне для чешских евреев немного хлеба! Немного хлеба и лука! Они мне сказали, что решение еще не принято, и просили зайти попозже… В тот момент, когда я раздавал хлеб, в лагере объявили комендантский час: административная деятельность была приостановлена, охрана удвоена, карантинный барак окружен пулеметчиками. Я потерял связь с заключенными. Тем же вечером их отправили в газовые камеры. Людей увозили на грузовиках. Они знали. Все держались очень достойно. Надежда оставалась… до самого конца. Ведь эсэсовцы снова пообещали доставить их в Хайдебрек. Чтобы выехать из лагеря, надо было повернуть направо; но если они свернут налево, это может означать лишь одно: через пятьсот метров их ждет крематорий.

Филип Мюллер

В ту ночь я работал в крематории II. Не успели люди вылезти из грузовиков, как им в лицо направили прожекторы и погнали по коридору к лестнице, которая вела в раздевалку. Их гнали бегом, ослепленных светом. По дороге били. Тех, кто бежал недостаточно быстро, эсэсовцы забивали до смерти. По отношению к ним была проявлена неслыханная жестокость. Причем совершенно неожиданно…

Без всяких объяснений, не сказав и слова…

Никаких объяснений, ничего. Стоило им спуститься с грузовиков, как на них градом посыпались удары. Когда они вошли в раздевалку, я стоял у задней двери, и с этого места мне открылась ужасающая картина. Вошедшие были все в крови; теперь они знали, где очутились. Они видели колонны так называемого Международного центра информации, о котором я уже говорил, и это их пугало. То, что они там читали, не успокаивало их, а, наоборот, повергало в ужас, потому что им все было известно: еще в лагере BIIB они узнали, что здесь происходит. Они были в отчаянии; дети обнимали друг друга, матери, родители, старики плакали, объятые ужасом. Внезапно на ступеньках появилось несколько эсэсовских офицеров, и среди них начальник лагеря Шварцхубер, который в свое время дал этим людям слово офицера СС, что они будут доставлены в Хайдебрек. Все начали кричать, умолять его: «Хайдебрек оказался большим обманом! Нас надули! Мы хотим жить! Мы хотим работать!» Они смотрели прямо в глаза эсэсовским палачам. А те оставались бесстрастными, невозмутимо взирая на них.

Неожиданно в толпе произошло движение: вероятно, люди хотели пробиться к этим солдафонам, чтобы высказать им в лицо, до какой степени они чувствуют себя обманутыми. Но тут появились охранники, вооруженные дубинками, и еще несколько человек было избито.

Прямо в раздевалке?

Да. Вакханалия достигла своего пика, когда они решили насильно заставить их раздеться. Мало кто подчинился. Горстка людей. Большая часть отказалась выполнить приказ. И внезапно зазвучал хор. Хор… Все начали петь. Голоса наполнили собой все помещение: они пели гимн Чехословакии, потом – Хатикву. Это так тронуло меня… это… это… Давайте остановимся, прошу вас! Это произошло с моими соотечественниками… и я понял, что моя жизнь потеряла всякий смысл. Зачем жить? Для чего? Тогда я вошел вместе с ними в газовую камеру и решил умереть. С ними. Внезапно ко мне подошли несколько человек, которые меня знали. Ведь я пару раз со знакомыми слесарями приходил в семейный лагерь. Ко мне приблизилась группа женщин. Они посмотрели на меня и сказали: «Ты уже в газовой камере?»

Ты был уже внутри?

Да. Одна из них сказала мне: «Значит, ты хочешь умереть? Но чего ты этим добьешься? Твоя смерть не вернет нас к жизни. Это не дело. Ты должен уйти, ты должен выступить свидетелем наших страданий и издевательств, которым мы подверглись».

Рудольф Врба

Таков был конец первого транспорта. С того времени мне стало ясно, что цель Сопротивления – не восстание, а выживание. Выживание участников Сопротивления. Поэтому я принял решение, которое они сочли анархистским и индивидуалистским: устроить побег – оставить сообщество, за которое я вместе с ними нес ответственность в тот момент. Это решение, идущее вразрез с политикой Сопротивления, было принято без долгих раздумий. И я вместе со своим другом Вецлером ускорил приготовления. Вецлер играл в нашем побеге ключевую роль. Прежде чем бежать, я переговорил с Уго Ленеком. Тот руководил ячейкой Сопротивления среди тех, кто прибыл со вторым транспортом. Я объяснил, что ему нечего ждать от центра Сопротивления, кроме раздачи хлеба. И в решающий момент они смогут рассчитывать только на себя. Что касается моей роли, то я думал, что, если мне удастся бежать и без промедления рассказать всю правду нужным людям, это может оказаться полезным. Возможно, я смогу привлечь помощь извне. Я был убежден, что Освенцим возможен либо потому, что жертвы, которые прибывают в лагерь, не знают, что там происходит, либо… если кто-нибудь за пределами лагеря и знает… скажем… Они не знали… Вот в чем дело! Мне казалось, что если правда о лагере станет известна в Европе, особенно в Венгрии, откуда в Освенцим ожидалось прибытие миллиона местных евреев еще с мая месяца – об этом я был осведомлен, – то Сопротивление мобилизует свои силы для оказания помощи Освенциму. Итак, мы разработали план побега. Я бежал из лагеря 7 апреля [1944 года].

Значит, это было одним из главных мотивов вашего побега?

Да, мотивом была необходимость безотлагательных действий. Другими словами, я решил не терять времени, как можно скорее бежать из лагеря и открыть миру глаза.

На то, что происходит…

Да.

В Освенциме?

Да.

* * *

Ян Карский, университетский профессор (США), бывший курьер польского правительства в изгнании

Сейчас… я попытаюсь вернуться в прошлое на три дцать пять лет… Нет, не могу… нет… нет… Теперь я готов… В середине 1942 года я возобновил свою деятельность связного между польским Сопротивлением и польским правительством в изгнании, находившимся в Лондоне. Об этом известили еврейских лидеров Варшавы. Было решено устроить между нами встречу за пределами гетто. Их было двое. Они не жили в гетто. Оба представились: один был представителем Бунда, другой – сионистом.

Ну что вам рассказать? О чем шел разговор? Во-первых, надо заметить, что я не был к нему готов. Моя деятельность в Польше носила, в общем-то, ограниченный характер. Я был плохо информирован. С момента окончания войны прошло тридцать пять лет. Я не вспоминаю прошлое. Я преподаю вот уже двадцать шесть лет, но никогда не обсуждал с моими студентами еврейский вопрос. Я понимаю необходимость вашего фильма. Это свидетельство для истории, поэтому я попробую… Они рассказали мне, что происходит с евреями. Знал ли я? Нет, не знал. Они мне объяснили, что положение евреев беспрецедентно, не идет ни в какое сравнение с положением поляков, или русских, или какого-либо другого народа. Гитлер проиграет эту войну, но прежде уничтожит всю еврейскую нацию! Понимаете? Союзники воюют за свой народ. За Человечество. Союзники не имеют права забывать, что евреям в Польше грозит полное уничтожение. Оно грозит польским евреям и евреям всей Европы. Они были на грани нервного срыва. Они ходили по комнате, они шептали, понижали голос. Мне это казалось настоящим кошмаром.

В их голосе чувствовалось отчаяние?

Да. Несколько раз за время разговора они теряли контроль над собой. Я просто сидел на стуле и слушал, вот и все. Я никак не реагировал, не задавал вопросов. Я просто слушал.

Они хотели вас убедить?

Думаю, они с самого начала почувствовали мою неосведомленность, мое незнание вопроса.

После того как я согласился доставить их послания, они принялись разъяснять мне положение вещей. Я никогда не бывал в гетто! Я никогда не интересовался еврейскими делами!

Вы знали, что бóльшая часть варшавских евреев к тому времени была уничтожена?

Знал, но сам этого не видел. Мне никто не рассказывал. Я никогда не был там… Одно дело – статистика… Были убиты сотни тысяч поляков, русских, сербов, греков – это мы знали. Это статистика!

Но говорили ли они о совершенно исключительном характере проблемы?

Да. Они поставили перед собой задачу убедить меня – а я, в свою очередь, должен был убедить людей, с которыми встречусь, – что нынешнее положение евреев не имеет прецедентов в истории. Такого не делали египетские фараоны. Такого не делали вавилоняне. То, что мы наблюдаем сейчас, происходит в первый раз за всю человеческую историю… И они пришли к следующему выводу: если союзники не примут беспрецедентных мер, не связанных с военной стратегией, евреи будут полностью уничтожены. А они не могут этого допустить.

Значит, они требовали исключительных мер?

Да, по очереди: то об этом говорил бундовец, то сионист… Так чего же они ждут? Какие послания я должен доставить? Тогда они передали мне свои послания. Разные послания. В первую очередь для правительств союзников. Я должен был войти в контакт со всеми политическими лидерами, с какими только удастся связаться. С польским правительством. С президентом польской республики. С влиятельными евреями всего мира. С видными фигурами в политической и интеллектуальной сферах. «Свяжитесь со всеми, с кем только сможете». Потом они сообщили мне детали: какие послания кому передать. У меня были с ними две кошмарные встречи. Просто кошмарные! Наконец они представили мне свои требования. Целый список. Послание было таким: нельзя позволить Гитлеру продолжать истребление евреев. Каждый день дорог. Союзники не имеют права рассматривать войну лишь с точки зрения военной стратегии. С помощью стратегии они выиграют войну. Но к чему нам такая победа? Мы не выживем в этой войне! Союзники не могут оставаться в стороне. Мы внесли свой вклад в развитие человечества, век от века давали миру ученых. Мы стоим у истока многих религий. Мы люди. Вы понимаете это? Понимаете? То, что сегодня происходит с нашим народом, не имеет примеров в истории. Может быть, хоть этим мы сможем привлечь к себе внимание? Конечно, у нас нет своей страны. Нет правительства. Нет ни одного голоса в государственных парламентах. Поэтому мы прибегли к вашей помощи. Вы готовы? Вы выполните эту миссию? Свяжитесь с лидерами стран-союзников. Мы требуем официальной декларации союзных держав, в которой было бы зафиксировано, что, независимо от военной стратегии, призванной обеспечить скорейшую победу, вопрос о массовом уничтожении евреев стоит отдельным пунктом. Пусть союзные державы объявят – прямо и публично, – что это их проблема, что они включают ее в свою глобальную стратегию в этой войне. Что их цель – не только победить Германию, но и спасти остатки еврейского народа. После опубликования декларации – ведь у союзников есть авиация, они же бомбят Германию, – почему бы не разбросать над германской территорией тысячи листовок, которые сообщат немцам о том, что их правительство делает с евреями? Может быть, они не знают! И после этого пусть они еще раз объявят, объявят официально: если немецкая нация не продемонстрирует, что пытается изменить политику своего правительства, ее будут считать ответственной за совершаемые преступления. При отсутствии каких-либо изменений пусть союзники предупредят, что определенные объекты в Германии будут подвергнуты бомбардировке, разрушены в отместку за преступления, совершенные против евреев. Пусть эти бомбардировки не преследуют никаких военных целей и связываются исключительно с еврейским вопросом. Пусть немцам сообщают до и после бомбардировок, что эти и последующие акты возмездия служат ответом на уничтожение евреев в Польше. Это поможет… возможно! Ведь они могут это сделать. Да, могут! Такова была моя первая миссия. Перехожу ко второй. Вот они оба, особенно сионист, снова мне шепчут, снова бормочут: «Мир еще узнает о нас. Так говорят евреи из Варшавского гетто, особенно молодежь. Они хотят сражаться. Они говорят об объявлении войны Третьему рейху. Войны, единственной в истории. Войны, равной которой еще не было. Они хотят умереть с оружием в руках. Мы не можем отказать им в праве на такую смерть». Я тогда не знал, что Еврейская боевая организация уже создана. Они ничего мне не сказали. Только: «Мы еще дадим знать о себе. Евреи готовы сражаться. Им нужно оружие. Мы связались с Армией Крайовой, подпольной польской организацией, участвующей в Сопротивлении. Наша просьба была отвергнута. Людям нельзя отказывать в оружии, если оно у вас есть, а мы знаем, что оно у вас есть!» Это послание предназначалось главнокомандующему польской армии генералу Сикорскому, который должен был приказать своим людям передать евреям оружие.

Третья миссия: «В разных странах мира живут лидеры еврейского народа. Установите с ними контакт. Скажите им: „Вы – лидеры еврейской нации. Эта нация умирает. Скоро евреев совсем не останется. И чьими лидерами вы тогда будете?“ Мы двое тоже погибнем. Мы не пытаемся бежать, мы остаемся здесь. Пусть другие осаждают министерства в Лондоне и прочих столицах, пусть требуют решительных действий. Если они ничего не добьются, пусть выходят на митинги протеста, пусть устраивают голодовки, не едят и не пьют. Пусть умирают. На глазах у всего человечества! Кто знает, может быть, это тронет сердца людей!» Из этих двух еврейских лидеров – если говорить о моих личных ощущениях, – я чувствовал большую симпатию к бундовцу. Вероятно, благодаря его манере вести себя. Своими повадками он напоминал польского аристократа, дворянина. Благородная осанка, жесты, чувство собственного достоинства. Думаю, что я ему тоже очень понравился. В какой-то момент ему неожиданно пришла в голову идея. «Месье Витольд, – сказал он, – я знаю Запад. Вы отправляетесь на переговоры с англичанами, чтобы передать им устное сообщение. Я уверен, что вы будете более убедительны, если сможете им сказать: „Я видел все собственными глазами“. Мы можем организовать вам посещение гетто. Вы согласны? Если согласны, я буду вас сопровождать. И сам позабочусь о вашей безопасности».

Через несколько дней мы связались друг с другом. В тот период границы Варшавского гетто уже не были такими, какими они оставались до июля 1942 года. Из четырехсот тысяч евреев, обитавших в гетто, примерно триста тысяч уже были депортированы. Ге т то, окруженное по всему периметру стеной, включало четыре участка. Главным из них было «центральное гетто». Участки отделялись друг от друга особыми зонами, часть которых уже была заселена арийским населением, другая – пустовала. Там было одно здание… Его задняя часть переходила в стену, окружавшую гетто. Фасад был обращен на арийскую сторону. Под домом – подземный ход: мы добрались без малейших затруднений. Но внезапно он стал другим человеком! Этот бундовец, напоминавший польского аристократа. Я шел рядом с ним: он весь поник, сгорбился, как будто сам был узником гетто, как будто провел в нем всю жизнь. По-видимому, это была его стихия, его мир. Мы шагали по улице. Он шел слева от меня. Мы мало разговаривали… Так. Вы хотите, чтобы я продолжал? Ладно. На улице – голые мертвые тела! Я спрашиваю: «Почему они здесь?»

Трупы?

Да, трупы. Он говорит: «Проблема в том, что, когда умирает кто-нибудь из евреев и семья хочет его похоронить, нужно заплатить налог. И вот мертвых оставляют на улице».

Они не могли заплатить нужную сумму?

Да, у них не было средств. И он мне говорит: «Любая тряпка стоит денег. Поэтому родственники снимают одежду с покойников. А трупами, оставленными на улице, занимается Еврейский совет». Женщины при всех кормят младенцев грудью, но… у них нет грудей… все плоское. Младенцы смотрят на нас безумным взглядом.

Это был абсолютно другой мир? Другой мир?

Это был какой-то антимир! Не человеческий мир! На улицах – столпотворение. Море людей. Можно подумать, в домах никого не осталось. Все стараются выменять друг у друга хоть что-то из еды. Каждый продает что-нибудь из своих скудных запасов. Три луковицы. Две луковицы. Печенье. Все кругом торгуются. Все кругом просят милостыню. Плач. Голод. И эти жуткие дети. Одни бегают по улицам без всякого надзора, другие – рядом с матерями, сидят тут же рядом. Это не человеческий мир. Это просто… просто… ад какой-то. Здесь, в этой части гетто, в его центральной части, можно было встретить немецких офицеров. По окончании службы гестаповцы возвращались домой через гетто, чтобы срезать путь. И вот мы видим немцев в форме, они приближаются… Тишина! При виде их все застывают в страхе. Больше ни слова, ни движения. Ничего. Со стороны немцев – презрение. Ведь перед ними гнусные недочеловеки. Разве можно считать их людьми?! Вдруг – паника. Евреи убегают с улицы, по которой мы идем. Мы кидаемся к дому. Он шепчет: «Откройте дверь! Откройте!» Дверь открывается.

Мы входим. Бросаемся к окнам, которые выходят на улицу! Возвращаемся к двери, где стоит женщина, которая нам открыла. Он говорит ей: «Не бойся, мы евреи!» И толкает меня к окну: «Смотрите! Смотрите!» Я вижу двух юнцов приятной наружности, в форме. Членов гитлерюгенда. Они идут по улице. При каждом их шаге евреи бегут прочь, прячутся. Юнцы болтают. Внезапно один из них сует руку в карман, не раздумывая. Выстрел! Шум разбитого стекла! Крики. Спутник стрелявшего поздравляет его с удачным выстрелом. Они уходят. Я был ошеломлен. Тогда женщина, открывшая нам дверь, – она, вероятно, поняла, что я не еврей, – обняла меня и сказала: «Уходите, уходите, это не ваш мир. Уходите».

Мы ушли из дома. Мы ушли из гетто. Он сказал мне: «Вы видели не все… Хотите вернуться? Я пойду с вами. Я хочу, чтобы вы увидели все». «Хорошо». На следующий день мы вернулись в гетто. Тот же дом, тот же путь. В этот раз я уже не был так шокирован происходящим. Зато я почувствовал другое: вонь… грязь… вонь. Всюду удушливый запах. Замусоренные улицы. Суета. Давка. Психоз. Вот и площадь Мурановского. На углу площади играют дети. Играют с тряпками. Кидают тряпками друг в друга. И он сказал мне: «Видите, они играют. Жизнь продолжается. Жизнь продолжается». На это я ответил: «Они просто делают вид, что играют. Они не играют».

В гетто росли деревья?

Всего несколько, да и то чахлые. Ну вот. Мы шли. Вдвоем. Ни с кем не заговаривая. Шли около часа. Время от времени он меня останавливал: «Взгляните на этого еврея!» Тот неподвижно стоял на месте. Я спрашивал: «Он умер?» Он отвечал: «Нет, нет, он жив. Месье Витольд, запомните его! Он находится на последней стадии умирания. Он умирает. Посмотрите на него. Расскажите им там! Вы видели. Не забудьте!» Мы продолжаем идти. Жуть! Время от времени он бормотал: «Запомните это, запомните все». Или, в другой раз: «Посмотрите сюда!» Он показывал на женщину. Я несколько раз спрашивал его: «Что с ними?» Его ответ был: «Они умирают». И все время: «Запомните это, запомните!»

Мы бродили еще около часа. А потом ушли. Я больше не мог этого вынести. «Уведите меня отсюда». Никогда больше я его не видел. Мне стало плохо. Я не… Даже сейчас я не хочу… Я понимаю, что вы делаете… Но я живу настоящим. Я не буду возвращаться в прошлое. Я больше не мог вынести этого… Но я выполнил свою миссию: я рассказал обо всем, что видел! Это был параллельный мир. Не человеческий мир. Я был из другого мира. Я к нему не принадлежал. Я никогда не видел ничего подобного. Никто не мог бы описать такую вселенную. Я не видел ничего похожего ни в одной пьесе, ни в одном фильме! Это был параллельный мир. Мне говорили, что там живут люди. Но они не были похожи на людей. И мы ушли. Он обнял меня: «Удачи!»

«Удачи!»

Больше я никогда его не видел.

Доктор Франц Грасслер (Германия), помощник доктора Ауэрсвальда, нацистского комиссара Варшавского гетто

У вас сохранились воспоминания о том времени?

Очень смутные. Я гораздо лучше помню походы в горы до войны, чем весь военный период в Варшаве. Потому что… в целом это было трагическое время. Таков уж человек: он, слава Богу, легче забывает плохие моменты, чем хорошие… Неприятные моменты он вытесняет из памяти.

Я помогу вам вспомнить. В Варшаве вы были помощником доктора Ауэрсвальда.

Да.

А доктор Ауэрсвальд был…

Комиссаром еврейского района Варшавы.

Доктор Грасслер, вот дневник Чернякова. В нем говорится о вас.

Да?.. Его напечатали… он существует?

Он вел дневник, который недавно был опубликован. 7 июля 1941 года он пишет…

7 июля 1941 года? В первый раз за все время я узнаю конкретную дату… Дайте-ка я ее запишу. 8 конце концов, мне самому это интересно. Значит, в июле я уже был там!

Да, и вот 7 июля он пишет: «Утро в Общине…» – то есть в штаб-квартире Еврейского совета, – «…позднее с Ауэрсвальдом, Шлоссером…»

Шлоссер был…

«…и Грасслером. Текущие вопросы». Это первый раз, когда вы…

В первый раз упомянуто мое имя? Да, но, понимаете, мы там втроем… Шлоссер – он… кажется… он был из экономического департамента. У меня его имя ассоциируется с экономикой.

Второй раз вы упомянуты 22 июля.

Он делал записи каждый день?

Да, каждый день. Это самое удивительное…

Как же они сохранились? Просто невероятно, что они сохранились!

Рауль Хильберг

Адам Черняков начал вести дневник в первую неделю войны, еще до вступления немцев в Варшаву и до своего назначения главой еврейской общины. Он делал записи каждый день, доведя дневник до того вечера, когда совершил самоубийство. Он приподнял завесу над жизнью еврейской общины, позволив нам наблюдать за ней до конца ее существования. Общины, которая находилась в состоянии агонии и которая, говоря по правде, с самого начала была обречена. Таким образом, Адам Черняков сделал очень важное дело. Он не спас свой народ. Так же как и другие еврейские лидеры, он не спас его. Но он описал все, что происходило с евреями в гетто, зафиксировал их жизнь день за днем. И это при том, что ему приходилось заниматься всеми текущими делами! Он был из тех людей, которые привыкли работать, не зная ни сна, ни отдыха. Черняков писал почти каждый день: о погоде, о своих утренних встречах – обо всем. Главное, что он никогда не переставал писать. В нем было что-то, что помогало, держало, подталкивало его в течение нескольких лет – в течение почти трех лет жизни при немцах. И, может быть, еще потому, что его стиль лишен всякой напыщенности, мы теперь знаем, как он относился к тем или иным событиям, как он их воспринимал, определял, как он на них реагировал. И даже там, где он предпочитает молчать, мы догадываемся, что стоит за этим молчанием. В его дневнике постоянно встречаются упоминания о неизбежном конце. В духе греческих мифов Черняков уподоблял себя Герак л у, надевшему отравленную тунику. В глубине души он знал, что евреи Варшавского гетто обречены. Некоторые пассажи из его дневника в этом смысле просто поразительны; так, в декабре 1941-го он саркастически – если только здесь уместно данное слово – замечает, что начала вымирать интеллигенция! До того времени умирала беднота, а теперь пришла очередь интеллигенции…

Почему он выделяет интеллигенцию?

Потому что в гетто было несколько порогов чувствительности к голоду, которые различались в зависимости от классовой принадлежности. На нижней ступени – беднота, потом – средний класс. На самом верху – интеллигенция. Когда она тоже стала вымирать, это был очень, очень плохой знак. Не забывайте: средняя норма питания на человека равнялась в гетто 1200 калориям.

Другой пример: к Чернякову подходит человек и говорит: «Одолжите мне денег: они мне нужны не на еду, а на оплату квартиры; мне надо заплатить за квартиру, я не хочу умереть на улице».

Черняков считает это событие достойным занесения в дневник. Признак чувства собственного достоинства. Он одобряет это.

Кто-то обратился к нему с просьбой?.. Попросил денег?

Да, но не на еду. «Мне нужно заплатить за квартиру, я не хочу умереть на улице». Люди умирали сплошь и рядом; трупы прикрывали газетами.

Почему крыша над головой была важнее хлеба?

Этот человек ел так мало, что все равно бы не выжил, но он не хотел упасть от голода прямо на улице.

Значит, смерть ему все равно была обеспечена, и он хотел умереть у себя дома…

Конечно. Это один из примеров той самой мрачной иронии, которая была столь свойственна Чернякову. У него все время встречаются диковинные описания: духовой оркестр перед зданием похоронного бюро; повозка с катафалком, управляемая пьяным кучером; мертвый ребенок, который бегает туда-сюда. Он относился к смерти с иронией. Он жил со смертью.

Доктор Франц Грасслер

Бывали ли вы в гетто?

Да, но редко. Тол ько в тех случаях, когда надо было встретиться с Черняковым.

И как оно выглядело? Какими были условия жизни?

Ужасающими. Просто чудовищными.

Да?

Увидев, что творится в этом гетто, я решил, что больше туда ни ногой, если только не будет крайней необходимости. Поэтому за все время я побывал там лишь раз или два. Комиссариат старался сохранить гетто, чтобы иметь под рукой рабочую силу, но главное – чтобы предотвратить эпидемии, предотвратить распространение тифа. Ведь тиф – опасная штука.

Да. Расскажите мне немного о тифе…

Ну, я не врач, я знаю только то, что тиф – очень опасная эпидемия, которая способна унести почти столько же жизней, сколько чума, и что, возникни она, стены гетто не смогли бы удержать ее распространение! Если бы началась эпидемия тифа – не думаю, что она началась бы, но опасность-то была реальной, – болезнь не пощадила бы ни поляков, ни нас.

Но откуда в гетто взяться тифу?

Болели ли там тифом, я не знаю. Но опасность такая была. Вследствие сильного голода. Эти люди слишком плохо питались. Вот что ужасно… Службы комиссариата делали все от них зависящее, чтобы накормить людей, именно для того, чтобы гетто не превратилось в очаг эпидемий. Уже не говоря о гуманитарных соображениях, это было просто необходимо. Ведь если бы распространился тиф – а этого не произошло! – он бы не ограничился территорией гетто.

Черняков тоже пишет, что одной из причин строительства стены, окружавшей гетто, были опасения немцев насчет этой эпидемии. Да, да. Совершенно точно! Страх распространения тифа.

Он говорит, что немцы считали евреев разносчиками тифа.

Да, может, и так. Не знаю, насколько это было обоснованно… Однако представьте себе всю эту людскую массу, сосредоточенную в гетто. Ведь только сначала там жили одни варшавские евреи, потом привезли и других. Опасность становилась все серьезней.

Рауль Хильберг

Одна женщина из гетто влюбилась в мужчину. И вот его ранили, тяжело ранили: из живота выпали внутренности. Она своими руками вставила их на место, отнесла возлюбленного в больницу. Он умер. Тело бросили в общую могилу; она его выкопала и похоронила отдельно. Чернякову подобный эпизод казался высшим проявлением добродетели.

Он никогда не бунтовал?

Он выше этого. Никем не возмущается. Ни к кому не питает отвращения, разве что к некоторым евреям: к тем, кто бросил общину, при первой возможности сбежав за границу, или к тем, кто сотрудничал с немцами, как Гайнцвах. Ни одного неприязненного слова о немцах. Он выше этого… Он не критикует самих немцев. И, судя по его записям, он очень редко оспаривал какие-либо их постановления. Он не спорит с ними. Он защищает, ходатайствует. Он не спорит. Он решает возразить лишь тогда, когда ему приказывают не только окружить гетто стеной, но еще и оплатить строительство.

«Если стена, – говорит он, – это санитарный заслон, защищающий немцев и поляков от еврейских эпидемий, почему же тогда за нее должны платить евреи?

За вакцину должны платить те, кому делают прививку. Пусть платят немцы!»

Ауэрсвальд говорит на это: «Прекрасный аргумент, у вас будет возможность развить его… на одной из международных конференций. А пока – платите!»

Черняков фиксирует весь эпизод, включая ответ Ауэрсвальда. Его критика немцев никогда не идет дальше подобных возражений. Что бы они ни делали, его ничего не удивляло. Он предчувствовал все, что случится с евреями, предвидел самое худшее.

Доктор Франц Грасслер

Проводили ли немцы особую политику по отношению к Варшавскому гетто? В чем она состояла?

Ну, вы слишком многого от меня хотите. О политике, которая привела к массовому уничтожению, к «окончательному решению еврейского вопроса», мы, конечно, ничего не знали. Наша задача состояла в том, чтобы приглядывать за гетто, по возможности беречь жизни еврейского населения, необходимого в качестве рабочей силы. У комиссариата были совсем не такие планы, как у тех, кто позднее начал массовое уничтожение.

Но разве вы не знаете, сколько народу умирало в гетто каждый месяц в 1941 году?

Нет. Если и знал, то забыл.

Но вы не могли не знать; есть точные цифры.

Да, наверно, знал…

Да. Каждый месяц умирало пять тысяч человек.

Да? Пять тысяч в месяц? Хм…

Это огромная цифра.

Конечно, конечно. Но в гетто было огромное количество народа! Пожалуй, даже слишком много народа, вот в чем загвоздка.

Слишком много?!

Слишком много!

Хочу задать вам философский вопрос. Что, по вашему мнению, представляет собой гетто?

О Боже милосердный! Гет то появились не вчера: насколько я знаю, они существовали испокон веков. Преследование евреев – тоже не немецкое изобретение, и началось оно задолго до Второй мировой войны. Поляки тоже их преследовали.

Но Варшавское гетто находилось в самом сердце крупного города, в столице государства…

Да, не очень типичная ситуация.

Вы говорите, что хотели сохранить гетто.

Наша миссия состояла не в том, чтобы уничтожить гетто, а в том, чтобы обеспечить его существование, сохранить его.

Но что представляло собой «существование» в таких условиях?..

В этом-то и была проблема. В этом и была вся проблема…

Но люди умирали прямо на улицах. Всюду валялись трупы.

Именно… какой парадокс!

Вы полагаете, парадокс?

Я в этом уверен.

Но почему «парадокс»? Можете объяснить?

Нет.

Почему «нет»?

А что объяснять?

Но это странный способ «сохранить» гетто! Ведь евреи каждый день подвергались уничтожению. Черняков пишет…

Чтобы действительно обеспечить жизнь его обитателям, нужно было бы существенно увеличить размер пайка и уменьшить скученность населения.

Но почему бы не увеличить размер пайка? Почему? Ведь его устанавливали немцы?

Никто не стремился специально морить голодом обитателей гетто; решение о массовом уничтожении было принято намного позднее.

Да, да. Позднее, в 1942-м.

Именно, именно так.

Через год.

Совершенно верно. Наша миссия – насколько я помню – состояла в осуществлении общего контроля над гетто. И естественно, при столь скудном рационе и перенаселенности повышенная и даже очень высокая смертность была неизбежна.

Да. Но в чем же тогда заключалось «сохранение» гетто? При таких условиях питания, гигиены и т. д.? Что могли сделать евреи в подобной ситуации?

Евреи ничего не могли сделать.

Рауль Хильберг

До войны Черняков видел фильм, где капитан пассажирского судна, готового пойти ко дну, велит оркестру играть джаз. 8 июля 1942 года, меньше чем за две недели до смерти, он сравнивает себя с капитаном тонущего судна. И он решает устроить в гетто праздник для детей. Да, шахматные турниры, спектакли, различные детские празднества продолжаются до последнего момента. Они глубоко символичны! Эти культурные мероприятия не только укрепляют мораль, как хочет думать Черняков, – они служат символами того положения, в котором постоянно находилось гетто. Там лечат или пытаются лечить больных, которым вскоре предстоит быть отправленными в газовые камеры; стараются воспитать детей, которым никогда не суждено вырасти; дают людям работу и создают рабочие места в такой обстановке, которая не дает надежд на спасение. Они делают вид, что продолжается обычная жизнь.

Они прочно уверовали в спасение гетто, несмотря на то, что все свидетельствует об обратном. До самого конца стратегия оставалась одинаковой: «Мы должны выстоять. Это единственная стратегия. Мы должны минимизировать ущерб, убытки, потери, мы должны жить дальше». Продолжать вести обычную жизнь – единственная гарантия спасения.

Но когда он сравнивает себя с капитаном тонущего судна, он уже знает, что все…

Да, знает. Я думаю, он знал, вернее, догадывался, о близком конце с октября 1941 года; именно в это время он отмечает в дневнике тревожные слухи о том, какая участь уготована варшавским евреям следующей весной. Также он фиксирует разговор с эсэсовцем Бишоффом, отвечающим за поставку продовольствия, который говорит ему, что гетто – не более чем временное образование, не уточняя, что имеет в виду. Он знал, у него были предчувствия – ведь в январе заговорили о прибытии литовцев… Его беспокоит отъезд Ауэрсвальда в Берлин 20 января 1942 года – мы-то знаем, что это дата проведения той самой Ванзейской конференции, где «еврейский вопрос» был «окончательно» решен.

И хотя он, Черняков, живя за стеной гетто, ни о чем таком не подозревает, его мучает вопрос об этой поездке Ауэрсвальда. Ему неизвестна ее причина, но он уверен: ничего хорошего это не сулит. В феврале слухи множатся, в марте положение проясняется: Черняков фиксирует в дневнике депортацию евреев из Люблинского, Мелецкого, Краковского и Львовского гетто. И он замечает, что, может быть, что-то готовится и в самой Варшаве. С этого времени в каждой из записей Чернякова чувствуется тревога.

Когда в марте 1942 года Черняков узнаёт о депортации евреев из Люблина, Львова и Кракова – теперь мы знаем, что их отвезли в Белжец, – задается ли он вопросом, куда их отправили и зачем?

Нет. Никогда. Он не называет ни одного конкретного населенного пункта. Но мы сегодня не можем определить, знал ли он о тех лагерях. Он просто не писал о них в своем дневнике, вот и все! Однако мы знаем, что в Варшаве о существовании лагерей смерти знали по крайней мере с июня.

Доктор Франц Грасслер

Почему Черняков покончил с собой?

Видимо, потому, что понял: у гетто нет будущего. Вероятно, он осознал – раньше меня, – что евреи из гетто будут убиты. Полагаю… как бы это сказать… что у евреев уже тогда была прекрасная разведывательная сеть. Они знали больше, чем должны были знать, больше, чем мы.

Вы полагаете?

Да, я так думаю.

Евреи знали больше, чем вы?

Я убежден в этом. Убежден.

В это трудно поверить.

Немецкая администрация не была осведомлена о том, что собираются сделать с евреями.

Когда произошла первая депортация евреев в Треблинку?

Полагаю, незадолго до самоубийства Ауэрсвальда.

Ауэрсвальда?

Ой, простите… Чернякова.

То есть 22 июля?

Видимо… в эти дни… Значит, 22 июля 1942-го начались депортации.

Да.

В Треблинку.

А Черняков покончил с собой 23-го.

Ну да, на следующий день. Вероятно, он осознал, что его идее – полагаю, это была его идея – о необходимости честного сотрудничества с немцами на благо евреев – он понял, что этой его идее, этой иллюзии не суждено сбыться.

Понял, что его идея – иллюзия.

Да, и когда его мечта была разрушена, он решил свести счеты с жизнью.

Рауль Хильберг

Когда Черняков делает последнюю запись в своем дневнике?

За несколько часов до самоубийства.

И что он пишет?

«Сейчас 15 часов. К депортации готово уже четыре тысячи человек. К 16 часам их должно быть девять тысяч». Это последние слова человека, который умрет вечером того же дня.

Первая «партия» варшавских евреев отбывает в Треблинку. 22 июля 1942 года, а на следующий день Черняков совершает самоубийство.

Именно так. 22-го к Чернякову является ответственный за «перемещение» эсэсовец Хёфле, которому даны все полномочия на проведение операции. Итак, 22-го в десять утра – и здесь надо мимоходом отметить следующую деталь: Черняков так потрясен, что путает дату, написав «22 июля 1940 года» вместо «22 июля 1942 года», – в кабинет Чернякова входит Хёфле, приказывает отключить телефоны и увезти детей, играющих перед зданием юденрата, и сообщает: «Все евреи без различия пола и возраста будут, за некоторыми исключениями, депортированы на восток». Опять на восток! «С этого момента вы должны будете каждый день к шестнадцати часам доставлять нам шесть тысяч человек. Минимум шесть тысяч каждый день». Чернякову сообщают об этом 22 июля 1942 года. А он все продолжает хлопотать, добиваться исключения из числа депортированных членов Еврейского совета и разных вспомогательных органов. Но особенно его мучает то, что немцы собираются депортировать детей-сирот, и он беспрестанно просит оставить их. К 23-му Чернякову так и не удается получить гарантии, что детей не тронут. Если он не может защитить сирот, значит, он проиграл войну, проиграл битву.

Но почему именно сирот?

Они самые слабые. Это маленькие дети. За ними будущее. И они не могут сами себя защитить. Если сирот не исключат из числа депортируемых, если он не добьется от эсэсовцев положительного ответа, не получит обещания, которому, правда, он знает цену, если ему не дадут гарантию хотя бы на словах – что же тогда думать? Если он больше ничего не может сделать для детей… Говорят, что, уже закрыв дневник, он оставил записку со словами: «Они хотят, чтобы я собственными руками убил детей».

Доктор Франц Грасслер

Значит, вы считали, что гетто было явлением в чем-то положительным, примером самоуправления, не так ли?

Да, самоуправления.

Государство в миниатюре?

Еврейское самоуправление неплохо работало!

Да, но все это самоуправление работало на смерть, не так ли?

Да. Сегодня мы об этом знаем. Но тогда…

Тогда тоже знали!

Нет.

Черняков писал: «Мы марионетки; у нас нет никакой власти».

Да.

«Никакой власти».

Ну да… конечно…

Хозяевами были вы, немцы.

Да.

Хозяевами, господами.

Да, наверно.

И Черняков был лишь орудием…

Да, орудием. Но хорошим орудием. А еврейское самоуправление работало хорошо: уж поверьте мне, я знаю.

Хорошо работало три года… в 1940, 1941, 1942-м… два с половиной года, а в конце…

В конце…

В каком смысле «хорошо работало»? Какова была его конечная цель?

Самосохранение!..

Нет, смерть!

Да… но…

Самоуправление, самосохранение… сохранять себя, а потом идти на заклание!

Сейчас легко говорить!

Но вы признаёте, что условия были бесчеловечными… чудовищными… жестокими?..

Да, да.

Значит, уже тогда все было ясно…

Нет. Насчет массового уничтожения – нет… Сегодня-то нам все ясно!

Но уничтожение не произошло внезапно: это был комплекс последовательно принятых мер: одна, вторая, третья, четвертая…

Да.

Но чтобы понять этот процесс, нужно…

Повторяю: процесс уничтожения не происходил на территории самого гетто – по крайней мере на первых порах; он берет начало с момента первых отправок транспорта.

Каких?

Транспорта, отправленного в Треблинку. Гетто можно было бы уничтожить силой оружия и тысячью других способов. Что в конце концов и сделали. После восстания. Когда меня уже там не было… Но в начале… Господин Ланцман, так мы ни к чему не придем. Мы не откроем тут ничего нового!

Вообще-то я не думаю, что тут можно открыть что-то новое…

Тогда я не знал того, что знаю сейчас.

Вы были помощником комиссара еврейского района Варшавы…

Да, да!

Вы были очень важной персоной.

Вы преувеличиваете мою роль.

Нет. Вы были помощником комиссара еврейского района Варшавы…

Но… без реальной власти!

Но как же так? Вы были частью гигантской государственной машины Германии.

Совершенно верно. Но очень небольшой частью. Вы преувеличиваете роль помощника, которому в то время было двадцать восемь лет.

Тридцать лет.

Двадцать восемь.

Тридцать лет – это уже зрелый возраст.

Да, но для юриста, получившего дип лом в двадцать восемь лет, это лишь начало.

Вы уже имели звание доктора.

Звание ничего не доказывает.

Ауэрсвальд тоже был доктором?

Нет. Но звание не имеет никакого отношения к делу.

Доктор права… А чем вы занимались после войны?

Я работал в издательстве, выпускающем литературу по альпинизму.

Да ну?

Да, да. Я написал и опубликовал несколько путеводителей по горным маршрутам. Я издавал журнал для альпинистов.

Альпинизм – ваш любимый спорт?

Да, да.

Горы, воздух…

Да.

…Солнце, чистый воздух…

Не то что воздух в гетто.

Нью-Йорк.

Мадам Гертруда Шнайдер и ее мать, бывшие узники гетто

Die Wörter, die welche ich schreib zu dir,

seinen nit mit Tint, nur mit Treren,

Jahren, die beste, geendigt sich,

und schoin verfallen nit zu werden.

Schwer ist’s, zu verrichten, was ist zerstört,

und schwer ist’s, zu verbinden unsere Liebe,

ah, schau, die Treren deine,

die Schuld, sie ist nit meine,

weil azoi muss sein.

Azoi muss sein, azoi muss sein,

mir müssen beide sich zerscheiden,

azoi muss sein, azoi muss sein,

die Liebe, die endigt sich von beiden.

Zu gedenkst du, wenn ich hab dich gelassen im Weg,

mein Goirel hat gesagt, ich muss von dir aweg,

weil in den Weg will ich schon keinmal mehr nit steren weil azoi muss sein.

* * *

Музей борцов гетто (Кибуц Лохамей-ха-Гетаот), Израиль

28 июля 1942 года в Варшавском гетто была официально образована Еврейская боевая организация. После первой массовой депортации евреев в Треблинку, приостановленной 30 сентября 1942-го, в гетто оставалось около 60 000 евреев. 18 января 1943 года депортации возобновились. Несмотря на острую нехватку оружия, члены Еврейской боевой организации при звали к вооруженному сопротивлению и напали на немцев, к полной неожиданности последних. Бой продолжался три дня. Нацисты отступали с большими потерями, бросая оружие, которое доставалось евреям. Депортации прекратились. Теперь немцы понимали, что гетто не сдастся без боя. Он произошел вечером 19 апреля 1943 года, накануне еврейской пасхи (Песаха). Это была битва на уничтожение.

Ицхак Цукерман по прозвищу «Антек»,

заместитель командира Еврейской боевой организации

После войны я начал пить. Трудно мне пришлось… Клод, вы спросили о моем состоянии. В сердце накопилось столько горечи, что ею можно было отравиться, как ядом.

По просьбе Мордехая Анелевича, командира Еврейской боевой организации, за шесть дней до начала наступления немцев Антек покинул гетто. Ему поручили добиться от лидеров польского Сопротивления передачи евреям оружия. Те отказались.

Получилось так, что я покинул гетто за шесть дней до восстания. Я хотел вернуться 19-го, накануне Пасхи, накануне праздника. Написал письма Мордехаю Анелевичу и Цивии. Цивия – это моя жена. В ответ получил очень учтивое, вежливое послание от Мордехая Анелевича и очень резкое – от моей жены Цивии, которая писала: «Ты до сих пор еще ничего не сделал. Ровным счетом ничего». Но я все равно решил вернуться. Слишком поздно!

В то время я абсолютно ничего не знал о приготовлениях немцев, не мог такого себе представить. Но Симха и его товарищи задолго до меня узнали об окружении территории гетто немцами.

Симха Ротем (по прозвищу «Казик»)

Во время празднования Песаха мы чувствовали: просто так они нас не оставят. Ощущалось какое-то напряжение. Вечером немцы начали атаку. Не только немцы – с ними были украинцы, литовцы, отряды польской полиции, латыши. И вся эта орда двинулась на нас. Мы почувствовали: это конец. В первый день вступления немцев в гетто бой развернулся в центральном районе. Мы находились в стороне от него; до нас доносились лишь звуки взрывов, выстрелов, свист пуль, отраженный эхом. Мы знали только, что в центральном гетто идет ожесточенный бой. В течение первых трех дней битвы перевес был на стороне евреев. Немцы быстро отступили к выходу из гетто, унося десятки раненых. С этого момента все их действия сводились к ударам, наносимым извне, – авианалетам и артиллерийским обстрелам. Мы были не в состоянии что-либо противопоставить ударам с воздуха, особенно целенаправленному поджогу домов. Гетто превратилось в сплошное пожарище.

С улиц исчезли все признаки жизни. Мы врылись в землю, укрылись в подземных бункерах и уже оттуда продолжали свои действия. Мы действовали ночью. Немцы обычно появлялись в гетто днем, а ночью ретировались, потому что ночью, по правде говоря, они очень боялись входить на территорию гетто. Надо сказать, что бункеры строило местное население, а не сами восставшие. Когда у нас не осталось сил продолжать сопротивление наверху, мы нашли убежище в бункерах. Все бункеры внутри выглядели одинаково. Больше всего в них поражала теснота – нас было очень много – и жара – жара такая чудовищная, что нечем было дышать; даже свечи в этих бункерах не горели. Иногда, чтобы совсем не задохнуться в этой духоте, приходилось ложиться вниз лицом к земле. Тот факт, что мы, участники восстания, не позаботились об устройстве подземных убежищ, ясно показывает, что мы не надеялись выжить в этой схватке с немцами. Мне кажется, что человеческий язык неспособен описать весь ужас, пережитый нами в гетто.

По улицам – хотя эту груду развалин лишь с большой натяжкой можно было назвать «улицами» – приходилось идти, переступая через трупы, лежащие как попало, один на другом. Все мостовые и проходы были завалены ими. Нам выпало бороться не только с немцами, но также с голодом и жаждой; мы не имели никаких контактов с внешним миром; мы были полностью изолированы и отрезаны от него. Мы дошли до такого состояния, что уже перестали понимать смысл этой борьбы с немцами.

Мы решили попытаться прорваться из гетто в арийскую часть Варшавы. Перед самым первым мая нам с Зигмундом поручили установить контакт с Антеком в арийской части Варшавы. В конце концов нам удалось обнаружить под Бонифратерской подземный ход, который соединял гетто с арийской частью Варшавы. Ранним утром мы неожиданно очутились на обычной городской улице, залитой светом. Вообразите: первое мая, солнечный день, и тут среди нормальных людей, на нормальной улице, появляемся мы, словно пришельцы с другой планеты. Навстречу тут же бросились какие-то субъекты, привлеченные нашим необычным видом – истощенностью, бледностью, лохмотьями, в которые мы были одеты.

На подходах к гетто постоянно дежурили бдительные граждане из числа поляков, которые ловили евреев, пытавшихся сбежать. Нам чудом удалось ускользнуть. В арийской части Варшавы жизнь текла своим обычным, размеренным ходом, как будто ничего не произошло. Были открыты кафе и рестораны, работали кинотеатры, ходили автобусы и трамваи. Ге т то было островком горя посреди нормальной жизни. Нашей задачей было войти в контакт с Ицхаком Цукерманом (Антеком) и попытаться организовать спасательную операцию. Попробовать спасти тех немногих оставшихся в живых бойцов, которые еще могли находиться на территории гетто. Нам удалось установить контакт с Ицхаком Цукерманом. Также мы привлекли к делу двух рабочих из Службы варшавской канализации. В ночь с 8 на 9 мая мы решили вернуться в гетто вместе с одним из наших товарищей по имени Рижек и двумя рабочими с канализационной станции, и после объявления комендантского часа мы спустились в канализацию.

Пришлось доверить свою жизнь этим двум рабочим, поскольку только они знали «подземную» топографию города. В середине пути они вдруг решили повернуть назад, не желая больше сопровождать нас, так что даже пришлось пригрозить им оружием. Мы все дальше углублялись в подземные коридоры, пока в какой-то момент один из рабочих не сказал нам, что мы находимся непосредственно под территорией гетто. Рижек остался сторожить рабочих, чтобы они не могли сбежать. Поднатужившись, я сам открыл канализационный люк. И вот я в гетто, один. В бункере на улице Мила, 18, я уже никого не застал – опоздал на целые сутки. Мой тайный визит состоялся в ночь с 8 на 9 мая, а бункер был обнаружен немцами еще 8-го утром.

Большая часть находившихся в бункере людей покончили с собой или были отравлены газом.

Потом я отправился в другой бункер – на Францисканскую, 22. Когда я выкрикнул пароль, никто не отозвался, и мне пришлось продолжить свой путь в глубь гетто. Внезапно я услышал женский голос, который доносился из развалин. Стояла ночь, непроглядная ночь, ни зги не видно, кругом ни огонька, ни просвета, только развалины и дома, готовые в любую минуту превратиться в развалины, и этот голос, одинокий голос; он показался мне каким-то наваждением, знаком судьбы – женский голос, доносящийся откуда-то из-под земли. Я… я обошел развалины домов. Время я, конечно, не засекал, но думаю, что добрых полчаса кружил среди обломков домов, пытаясь определить место, откуда доносится голос; к сожалению, сделать это мне не удалось.

Кругом горели дома?

Не то чтобы они в прямом смысле слова горели, потому что я не видел над ними пламени. Однако в воздухе стоял дым и еще этот нестерпимый запах, запах обгоревшей плоти – от мертвых тел, от людей, сгоревших заживо. Я продолжал свой путь. Посетил другие бункеры, где надеялся найти кого-нибудь из товарищей, но каждый раз повторялась та же история: я выкрикивал пароль «Ян»…

Ян – это польское имя?

Да… И никакого ответа. От одного бункера я бежал к другому, за несколько часов обошел все гетто, но вернулся ни с чем.

В тот момент он был один?

Да, я все время был один. Не считая женщины, чей голос я слышал в развалинах, и мужчины, на которого я наткнулся, когда вылез из канализации, в течение всех своих поисков я был один; по пути мне не встретилась ни одна живая душа. Помню, в какой-то момент я испытал чувство покоя, безмятежности и сказал себе: «Я последний еврей; остается ждать утра, остается ждать немцев».