Биоген

Ланди Давид

Часть третья

Каникулы

 

 

Экспрессия первая

1

Читатель, я обращаюсь к тебе с трибуны своего сознания, не как Гордон Байрон в палате лордов перед будущими пэрами Англии, а как беспомощное существо, получившее тело от родителей, жизнь от планеты и решетки от государства. Читатель, кем бы ты ни был, чего бы ни ждал ты от этой скоротечности, имя которой жизнь, – прошу тебя!.. Вообрази меня! Меня не будет, если ты меня не вообразишь; попробуй разглядеть во мне лань, дрожащую в чаще моего собственного беззакония. Попробуй увидеть, узнать, ощутить себя совсем еще юным, доверчивым восьмилетним созданием. Вспомнить что-то – какую-то деталь, игрушку, встречу, что поможет, сумеет вновь вернуть тебя к тем, давно исчезнувшим и хранящимся только в твоем сердце и в твоей памяти ощущениям детства, ощущениям счастья ребенка, только что закончившего первый класс. Чтобы, попав в то время, в истоки собственного бытия, ты смог проникнуть, проскользнуть в мои грезы и впечатления от окружившего меня урагана извращений, имя которому – мир взрослых людей. Существ, имеющих безграничную власть над детьми только потому, что в их руках находится ужасающая сила – сила сочиненных ими законов.

Мульт: «Идет все прямо Правосудье, не потеряет след, могучих губит, губит слабых – в нем милосердья нет» [402] .

2

Я: Первый класс я закончил плачевно…

Мульт: По их мнению!

Я: И если бы сознание людей не промывали растворителем общественных правил, лишая их способности логически осмыслять объективную действительность… Если бы позволяли отражать в нее собственный мир, обогащая его стратификацию слоями чистого разума. Мне бы сказали: «Ну и что с того? Проиграл в этот раз – выиграешь в другой! Жизнь-то на этом не заканчивается! А все, что не делается, делается к лучшему…»

Мульт: Запомни это, дружок!

Я: Но все вышло наоборот. За плохое поведение меня исключили из лучшей школы города и на прощание (прошедшее без крокодильих слез) завуч школы сообщила взволнованной родительнице: «Если Давид не пройдет курс лечения у психиатра, история с его исключением повторится. Ваш мальчик позорит советский строй! Его характер нужно ломать сейчас, потом будет поздно!»

Мульт: О том, что строй позорит Давида, как вы понимаете, она умолчала.

Я: Эмпатическая песня старой клячи так подействовала на впечатлительного Росинанта, что вместе с мудрым Инцитатом он пришел в дикий восторг и тут же помчался трехкратным аллюром по трын-траве, оставляя на ней вмятины от копыт и выпуклости от удобрений. Но, вспомнив трагическую кончину своего императора, Инцитат остановился и загрустил. Являясь мудрейшим из когда-либо живших на земле сенаторов, он хорошо понимал последствия такого совета. Поэтому, понурив голову и хвост, жеребец вернулся к своим дочеловеческим интересам и перестал посещать парламент.

Причина же одиночества Росинанта была значительно прозаичнее. Его хозяина (Дон Кихота) забрал себе Луначарский, задолго до того, как я позаимствовал у Алексея Толстого Ивана Васильевича, который по матрилинейной традиции имел бы фамилию того самого Мамая, что прославил Дмитрия Донского, а по русской – был Рюриковичем, но, по сути, являлся носителем СДВГ, потому что вырос сиротой с экзальтированной антиномией разума и поехавшей от напряжения крышей, выразившейся (после исчерпания всех известных ему удовольствий) в поиске иных наслаждений среди душевных и физических страданий тех, кто не успел вовремя свалить из этого царства-государства (например, в Испанию), где непременно попал бы в руки Инквизиции или на галеры Непобедимой армады, что и в том, и в другом, и в третьем случае не предвещало веселого конца.

Мульт: А без веселого конца жизни нет у молодца!

Я: В общем, все это (а это было еще не все) так подействовало на мою маму, что, поддавшись обаянию проповедницы, она отвела меня туда, куда следовало отправлять детей слабонервных, процеживая их сквозь сито лидеров своего двора, способных прозелитизмировать мировую общественность в социалистические коммуны и сохранять популяцию некомбатантов в надежном для страны месте, пока вожаки держат удар.

Мульт: И они стартанули!

Я: Идти, а точнее ехать на трамвае, нам пришлось все по той же улице Советской, от которой не дождешься никакого совета, кроме одного: «Вся власть Советам!»

Мульт: Получался замкнутый круг.

Я: И вот по этой улице Советской, замыкающейся только в том случае, если градостроители протянут ее горловину в эллипс расширяющейся Вселенной – мимо Дома Павлова, мимо разбитой мельницы, стоящей еще без всяких ограждений и не имеющей этого архитектурного чуда-комплекса «Панорама Сталинградской битвы», пристроенного в тысяча девятьсот восемьдесят втором году к мельнице Гердта, которую тот воздвиг в тысяча девятьсот третьем, а в тысяча девятьсот тридцать третьем (в «благодарность» за продвинутый проект) силовики арестовали и запытали Александра Гердта в подвалах организации, переименовавшейся (после нескольких прокладок) от греха подальше в МВД, чтобы со спокойной совестью и в будущем «грешить бесстыдно, беспробудно, счет потерять ночам и дням и с головой, от хмеля трудной, ходить сторонкой в божий храм».

Мульт: Запытали со всеми признаками возникшей преемственности, как и у тех президентов, которым они подчиняются, хотя, следуя логике демократического государства, подчиняться они должны народу, который «силовики» имеют и в хвост, и в гриву, если тому вздумается этого от них потребовать.

Я: Теперь своими формами Панорама Сталинградской битвы напоминает боеприпас, убивающий не только во время войны, но и после ее окончания.

Мульт: Огромная каменная мина, в которую вложили кучу средств, но (слава богу) не вставили запал, стоит на берегу Волги, приглашая поглазеть на чудо застойной архитектуры попавших в отпуск советских людей – чей скудный маршрут был всегда неизменен.

Псих: На нем подорваться мог только Ленин, если б решился пойти погулять или проведать Родину-мать. Всех успокаивает одно – никто никуда не ходит давно. Кровавый октябрь всегда на чеку и если дернуть опять за чеку, взлетит на воздух стальной монолит, и меч не поможет и матери крик…

Мульт: Аплодисменты партийных лидеров. Стоны Христа на кресте невидимом. Апофеоз новоявленных скреп, и дерзкий финал, возмужав, окреп:

– Предлагаю ребенка, любовь и себя в обмен на холодную сталь меча! – добавлю я к выше озвученной транспирации испаряющегося слога писателя в образующееся над ним пространство, созданное мышлением пользователя, вызвавшим чувство голода у моего к вам сочинения, прежде чем индуцировать фабулу симулякра в сознание реципиента и препарировать его «нулевой уровень», в конфлюенцию сверхчеловека с обществом, а общества с божеством эйдоса.

Юзер (гневно): Кто написал этот чертов трэш?!!

Мульт: Может быть, Фридрих, а может, Нэш.

Я: Но за три года до вышеупомянутого события, двигаясь в сторону Седьмой Гвардейской, я думаю совершенно о друг-Ом. Ни в коем случае не принуждая Георгия Симоновича становиться моим друг-Ом. А лишь ценя взаимную гениальность мыслителей, где я (со своей стороны) признаю не только отсталость научного мирового сообщества для подобных – нашим – озарениям, но и значение открытого им закона природы, персонифицируемого в фамилию автора, и тут же деперсонифицируемого в двадцать четвертую букву алфавита, изменяющую свою конфигурацию в зависимости от того места, где она находится (в начале, середине, конце или обособленно), и порождающую звук «ОМ», создающий не только основу жизни на Земле, но и разум для тех, кто жаждет чудес разного рода, употребляя по утрам вместо чая с ОМу (когда заваривает кипятком эфедру, гармалу или что-то среднее между растениями и живыми организмами), желая достичь четвертого, блаженного состояния (являющегося окончательной, высшей целью духовной деятельности сознания), а в русской транскрипции производящего еще и первый звук имени нарицательного, от благополучного существования хозяина которого зависит жизнь любого из нас, что доказывает (опираясь на вышеизложенные теоремы) несомненное превосходство данного сонорного мычания над остальными частотами упругих волн и ставит его на первое место в алфавите фонем и стаде коров.

Псих: Для расшифровки текста и передачи полученной информации прямо в мозг отправьте четырнадцать долларов на расчетный счет автора, два доллара для голографической инъекции в вену и шестьдесят восемь – за антидот.

Юзер (разъяренно): Что это?!! Кто это все сочинил?!!

Мульт: Тот, кто в безумие разум вложил.

3

Так, постепенно, не торопясь, по улице Советской шлясь, я с мамой дошел до дома номер пятьдесят один. Мы зашли в психоневрологический диспансер, и на Давида завели карточку. Я посмотрел на сидящих в холле людей и подумал: «Вот они какие – психи…»

Психи были как психи. Если бы не знал, что это они, ни за что бы не догадался.

Вскоре подошла наша очередь, и мама провела меня в кабинет, где сидела тетенька с симптомами базедовой болезни.

Мульт: Ее глаза, как шишки геморроя, мне не дают покоя до сих пор.

Она держала в руках лист бумаги и внимательно изучала чьи-то каракули. Закончив знакомство с текстом (скорее всего похвальной грамотой от директора школы), врач выпучила на меня стробилы и попыталась проникнуть в синусно-предсердный узел мальчика влет. Раздражаясь справедливостью мысли, что я трачу на эту дамочку бесценное лето, которое так прекрасно и восхитительно, когда в него не лезут доктора, пытаясь сделать из тебя пациента, мое сердце забилось, как бабочка в кулаке, стремясь вырваться на свободу.

После некоторой паузы и разглядывания нас по очереди (то маму, то меня, то меня, то маму, то муху на столе, то краску на стене, то щели на полу, то полутень в углу, то мои сандалии, то взглядов двух баталии, то мамины туфли, то красочный пол между нас под мухой – с мамой на столе и краской на стене в Давидовых сандалиях, упавших в щель полового сознания, где люди-тараканы (от людей-палканов) прячут своих душ безобразные раны, их морят и травят, а они это все когда переварят, как стойкие стойки стоически стоят, давлению вечности противостоя и трогать ограду не смея, глядят на дерево, яблоню, рифму блюдя, которую стоики, вытерев столики, предали стоической этики толику, еще на заре первобытных ребят, когда не положено по пятьдесят…) докторша попросила выйти маму в коридор (как меня в школе) и подождать там (окончания урока).

Оставшись наедине с Давидом, женщина (это я понял по вытачкам на белом халате) вперила в меня свои очи и, выдержав запланированную паузу, спросила, словно холодной водой окатила:

– Как тебя зовут, мальчик?

Вопрос был настолько неординарным, что я, ожидавший чего-то менее прозаического, опешил.

«А вы что, читать не умеете?» – хотел ответить эскулапу пациент, вступая в игру зарождающегося сценария. Но нехотя произнес:

– Вааалееерааа…

А чтобы избежать полагающейся добавки, подкосил медицинского работника преждевременным пророчеством на формирующийся вопрос, назвав свою фамилию, отчество и дату рождения.

Шлеп! – и губы, испачканные советской помадой, сомкнулись.

«Оценка неудовлетворительная», – понял я по ее глазам, которые, посмотрев на меня с презрением, опустились на стол, где кисти рук (без обручального кольца на безымянных пальцах) сделали в моей карточке какую-то пометку с помощью синих чернил, шариковой ручки и полученной над ними властью грошовой ценой в десять копеек.

– Почему плохо учишься, Давид? – вымолвила врач, не поднимая глаз.

«Повеселей ничего не придумала?» – вздохнув, подумал я и добавил, устремляя взгляд в окно, за которым (и в которое) голуббилось небо:

– Нормально учусь… Меня устраивает…

Тетя опять царапнула ручкой бумажку и продолжила, посуровев бровьми:

– А вот у меня информация другая.

«Поменяй информатора», – покривился я сквозь зубы, но промолчал, подумав про себя: «Ну как можно плохо учиться в первом классе?»

Кириллические буквы и арабские цифры я знал до школы. Песенки на английском языке пел вместе со всем классом добровольно. Более того, мне нравилось голосить с девочками в одном хоре непонятные слова германо-англо-саксонского происхождения, так благозвучно вылетающие из миленьких губ одноклассниц, что, привлекая к себе внимание Давида, этот хор помогал взрослеющему школьнику забывать детсадовскую любовь – Ию и не страдать, как некоторые из старших товарищей, от глубокой привязанности к объекту своего вожделения, занимаясь душераздирающим садомазохизмом: «Любит? не любит? Я руки ломаю, и пальцы разбрасываю, разломавши».

Какие еще претензии к Давиду? Что ходит не на каждый урок? А зачем ходить на каждый урок, если по четным дням учительница рассказывает нам новую тему и задает домашнее задание, а по нечетным – проверяет домашнее задание и закрепляет результат?.. Мне достаточно четных. Если же до Давида что-то не доходит, он появляется в нечетный день, когда на улице падает дождь или капает снег. В такие дни, от неожиданности, учительница часто сбивается с истинного пути и начинает путаться в своих показаниях, рассказывая первоклашкам урок четного дня, так как четные и нечетные сутки она всегда определяет по моему присутствию, а я – по ее наличности.

Голос, долетевший извне, прервал поток моего сознания, а старательно прореженные брови сгустили краски концентрированного сумрака.

Под грядками прореженных бровей открылся рот, над которым свисал нос. Нос зашевелился, освобождая место для верхней губы, приподнявшейся, чтобы, соединив накопившиеся в груди звуки (а в голове мысли), выпустить в меня вопрос.

– И как, с такими оценками, ты собираешься жить дальше? – продолжила выбивать признания из уст подозреваемого следователь в белом халате.

«Я живу со дня на день и, говоря по совести, живу только для самого себя», – захотелось ответить ребенку словами Монтеня, если бы «Опыты» изучали с первого класса. Но, сохраняя субординацию, я мысленно порылся в школьной программе за первый год и, не найдя в ней ничего подходящего для удовлетворения тетиной любознательности, вежливо промолчал, переводя свое сознание в окно веселящегося лета, от чего внезапно появилась Грусть…

Она вышла из-под стола и, подойдя ко мне, села на колени… Маленькая, печальная, с большими серыми глазами и вековой в них тоской – Грусть. Тоска тоже попыталась вылезти наружу, но Грусть вовремя сомкнула веки, остановив удручающее развитие событий. Я погладил ее по голове и подмигнул. Она так грустно улыбнулась мне в ответ, что лучше бы этого не делала.

– Ты здесь живешь? – спросил я ее.

Она кивнула.

– Под столом?

Она опять кивнула, и ее длинные, прямые светло-русые волосы упали на лицо, закрыв его от меня. Я вознамерился их поправить, но тут откуда-то с небес ко мне в мозги вопрос залез:

– Писаешься по ночам? – вошла лезвием неприятного слова в мои мысли, мои скакуны, эфебофилка.

Я вернул взгляд на прежнее место, оторвав его феноменальную наблюдательность от старой рамы окна (покрашенной масляной белой краской и замазанной алебастром на стыках дерева со стеклом, в тех местах, где штапики давно отвалились); от тополя, радостно размахивающего (на устремившихся ввысь ветвях) свежей зеленью еще молодой листвы; от искрящейся водной глади, отражающейся в голубом небе ватных облаков; от стаи ворон, перелетающих Волгу с правого берега на левый; и еще множества мелких деталей (от мухи на подоконнике до трещины в углу форточки) – на два пучеглазых геморроя, неприятно увеличенных оптикой линз в тонкой золоченой оправе, и, чуть наклонив голову, прищурил левый глаз, анализируя смысл заданного вопроса.

– Писаешься? – настойчиво повторилась повторюша, положив шариковую ручку на стол и вперив в меня взгляд хищницы, почуявшей запах крови.

– После драки, – сказал я, вспомнив ночное побоище в спортивном лагере прошлым летом. И, вновь, срабатывая на опережение ее торможения, добавил: – И какаюсь тогда же.

Вслед за этим Давид снял с колен Грусть, поставил ее на пол, поцеловал в лоб, встал, давая понять, что аудиенция закончена, и направился к двери.

– Стой! Я тебя не отпускала! – послышался возмущенный голос, обращенный к моему затылку своим лицом.

О, боже!.. Как я не любил это глупое выражение: «Я тебя не отпускала!» Что за чушь? Что за чушь, вылетает, как правило, из напомаженных женских уст: «Я тебя не отпускала!» «А ты меня покупала?» – хочется тут же задать не менее глупый вопрос вопрошающей. Как можно не отпускать человека, который не совершал преступления, не сидит в тюрьме и живет в стране, где крепостное право отменили сто лет назад?

Мульт: Или с отменой рабства была опять «утка»?..

Но она все еще на что-то надеялась.

– Я сказала, вернись, или ты об этом пожалеешь! – успел выскользнуть писк психички в расщелину между дверью и косяком. Дверная конструкция сомкнулась, и наступила тишина…

– Здравствуй, Тишина, – прошептал я. – Как приятно бывает тебя услышать. Хоть на одно мгновение. Только тебя – Тишину… Без ваших просьб. Без ваших мольб… Без ваших записок, вложенных в карточки и засунутых в стеллажи регистратуры с историей болезни человечества. Без вас. Без нас. Только я и Стена Плача…

Она была здесь, оштукатуренной, побеленной и выкрашенной в зеленый цвет. Но я все равно ее узнал…

Мама поднялась со стула, опешив от неожиданности:

– Давид, ты куда? Тебя же зовут.

– Я не останусь.

– Но это доктор – его нужно слушать.

Не прекращая движения мимо Стены Плача и покидая храм больной души, я промолвил:

– Тебя подожду на улице.

Мульт: Иногда человеку приходится взрослеть рано. Подобные ситуации, когда решения за старших вынуждают принимать подростка, вырывают ребенка из детства мудрости во взрослую жизнь абсурда, лишая его прекрасных мгновений собственной безмятежности и портя ему настроение на десять, а иногда и на двадцать минут!

Царский диагноз был очевиден – СДВГ или дислексия. А возможно, и то и другое. Я шел домой, сшибая носком правого сандалика кусочки гравия и бормоча себе под нос старинную логическую считалку:

– Варкалось. Хливкие шорьки Пырялись по наве, И хрюкотали зелюки, Как мюмзики в мове. О бойся Бармаглота, сын! Он так свирлеп и дик, А в глуше рымит исполин — Злопастный Брандашмыг! [452]

Мульт: Психиатры всего мира видят маленьких больных человечков, не причиняющих никому зла, и не замечают исполинских маньяков, ежесекундно рвущихся к власти и получающих ее, превращая мир в больничную палату. Что это? Некомпетентность? Нежелание? Страх? Или неумение целой отрасли клинической медицины осмыслить главную задачу собственного развития в кондоминиуме человечества, обосновавшегося на этой планете через призму методологии эволюции, начавшей давать сбои с появлением особей, приходящих к власти, как в покои к императрице У Цзэтянь, чтобы сделать ей куннилингус и получить таким примитивным способом возможность использовать свои биполярные аффективные расстройства, внедряя полотна Босха в цветущие картины мира?

Юзер (с пеной у рта): Что это?!! Кто написал этот бред?!!

Мульт: Вопрос ваш комичен. Читайте ответ.

Бред

Сегодняшнее утро наступило внезапно. Я очнулся от изнуряющего завывания бензопилы, которой мой сосед пилит по утрам дрова, когда наш хутор заметает снегом или засыпает сахаром. Дуб борется, сражается, сопротивляясь так бесстрашно и так самоотверженно, каждой щепкой своего оплота свободы, возникающего на пути стальных зубьев государственного интереса, что мне становится его жалко. Он знает, что, если металлическая цепь агрессора вклинится в строй сплоченных волокон, она расчленит их на дрова, а затем расколет на небольшие группы и отправит в печь поражения весь ствол, каким бы крепким и могучим он ни казался изначально.

Бензопила работает с надрывом, старательно вгрызаясь вывернутой наизнанку пастью в плоть благородного материала. Шум нарастает, звенит, грохочет, и разорванные куски некогда красивого тела падают, как подкошенные в бою солдаты, на мягкую землю, покрытую рыжими опилками отстрелянных гильз.

Не выдержав нервного напряжения, я вскакиваю с кровати и, накинув майку на фуфайку, выбегаю на улицу, где отбираю у недоуменного мужика пилу и, пока он не успел прийти в себя, отпиливаю ему голову и расчленяю ствол, получая от этого процесса феерическое наслаждение. Капли крови, подхваченные звеньями зубастой сволочи, разлетаются в стороны брызгами липкой росы и создают в небе алую радугу. Я работаю не покладая рук до тех пор, пока не превращаю соседа в ровную поленницу мелко нарезанных конечностей, подобной тем, что я видел на окраинах Венского леса. Но потом, стоя над грудой разбросанных по земле дров и держа в руке орудие убийства, я вдруг вспоминаю, что в прошлом году уже зарубил этого чудака и закопал его тело в лесу, под раскидистым старым дубом. Теперь в том месте, где останки соседа питают плодородную почву планеты, образуя симбиотическую связь с корневой системой дерева, появилось много трюфелей, создавших, в свою очередь, микоризу звена в общей цепочке вечного двигателя экосистемы. А благодарная мне природа заблагоухала умиротворением завершившейся битвы…

Вот в это самое мгновение я и просыпаюсь по-настоящему!

4

Сегодня 28.09.2013.

Очень скоро ты, читающий эту историю (спустя пятьдесят или сто лет), будешь воспринимать рассказанное здесь как что-то далекое и фантазийное. Как что-то доисторическо-коммунистическое, что не позволяло оторвать хвост своего мышления и встать на задние лапы Обезьяне, попавшей в трану дремучего заблуждения. Ты станешь улыбаться, натыкаясь на методы лечения того, что и в твое время сохранит прежние формулировки дуалистической нематериальной субстанции сущности человека. Ты позеленеешь от скуки, слушая детскую болтовню, и будешь бороться с зевотой. Ты проклянешь день и час, когда купил эту рукопись, и не захочешь дойти до финала. Ты…

Мульт: Ну и черт с тобой, дорогой читатель!

Я: Черт с тобой, потому что, только когда человечество покинет этот мир, завершив создание виртуальной юдоли, и обездвижется, продав тело разуму, только тогда ты поймешь, что Господь создал примата, а дьявол наделил его сознанием. Сознанием, не подвластным телу и порабощенным им. Но будет уже поздно. Поздно, потому что ты, сознание, уже лишишься плаценты тела, о которой я буду сейчас рассказывать.

Сегодня

Сегодня я первый раз затопил камин – прямо сейчас. Загорелся быстро, без дыма. А еще – сегодня день рождения моего брата Валеры. Я поздравил его по телефону, но в гости не поехал. Книгу пишу, да и далековато. Тысяча километров русских дорог – это, скажу вам, не американские горки. Посерьезнее аттракцион. Старею… Нервы, увы, ни к черту, и память туда же… Чуть не забыл! Еще сегодня днюха моего товарища – Жака. Как раз сейчас Таркан в скайпе просил номер его мобильника, чтобы поздравить и пожелать ему то же самое, что в свое время пожелал Жак.

Но это все сейчас, а тогда – почти сорок лет назад…

5

На пустынной горе, за высоким забором стоит зарешеченное здание, из которого открывается вид на Волгу. Тот самый вид, о котором мечтает любой волгоградец и волгоградка, пока их не обнесли оградкой. А если и не мечтают, то все равно думают, потому что с видом – дороже.

Эта картина еще не испорчена новыми постройками. Еще не возведены Волгоградский государственный университет, Областной клинический перинатальный центр, Областной кардиологический центр. И покой одиноко стоящей больницы не нарушают суета и шум расползающегося по берегу Волги города.

Больница одиноко таращится глазами своих окон на безлюдный пейзаж склона, и ничто не вмешивается в процедуру лечения аномальных душ, слетающихся сюда со всего света в последний лунный день летнего месяца – тридцать первого июня, чтобы, встретившись, вспомнить все…

После долгой тряски в автобусе мы с мамой выходим на безлюдной остановке и начинаем подниматься в гору. Она устало и расстроенно о чем-то думает. Взгляд напряженный, сосредоточенный.

Чёт или нечёт? – догадываюсь я по ее грустному выражению лица и понимаю: сегодня чёт… Но ведь сегодня такой хороший день. Лето! Каникулы! Зачем грустить? Зачем осложнять и толкать его в пропасть? Ведь пропасть не спасает. Она не дает, а забирает, потому что – сестра бездны, которая поглотит всех, когда придет время.

Зачем?

Да просто так – потому что бездна!

Но пока это всего лишь пропасть, которую мне прописал доктор. Ему дано судить о здоровье души, которой он сам лишен, иначе понимал бы, что душа – не тело, в больнице не вылечишь. Особенно если она не болит.

Мульт: «И раз сапоги не болезнь, то почему душа – болезнь?» [459] .

Мы подходим к синим железным воротам и нажимаем на кнопку звонка. Из будки выходит сторож:

– Куда?

– В приемный покой, – отвечает мама.

– Какое отделение?

– Детское.

– Тогда туда.

Сторож взмахивает рукой, пропуская нас на территорию больницы.

– Вон в ту дверь, – добавляет он.

Мы идем в указанном направлении по асфальтированной дорожке, по краям которой растет зеленая трава, пряча в своих зарослях несметные полчища муравьев, подверженных коллективной бессознательной деятельности, и заходим в здание.

После яркого солнца, провожающего меня до двери, в маленьком холле сумрачно. Справа находится регистратура. Прямо – раздевалка. Слева – решетка, и за ней дверь. Мама подает документы в распахнувшееся после стука окошко, и, проглотив историю моей болезни, регистратура отрыгивает безмолвие.

Стоим, ждем… Стены вокруг зеленые. Затем, до потолка, идет побелка. Кое-где видны трещины. На углах паутина. В зелени чувствуется искусственность, ненастоящность. Решетка, за которой прячется металлическая белая дверь (с закрытым окошком в центре), расползлась в стороны, захватив часть пространства железными прутьями. Прутья тянутся вверх. Но до неба не достают. Там рай.

Справа на стуле сидит женщина. Видимо, тоже кого-то ждет.

Мысли тревожно бегают по нейронам. Хотят спрятаться. Ищут место.

Безнадега. Мы в западне.

Вышедшая навстречу врач берет направление и просматривает его. Закончив знакомство с прейскурантом болезни, она предлагает нам попрощаться, так как дальнейшее присутствие родителей здесь не приветствуется. С режущей болью в сердце и плохими предчувствиями я прощаюсь с мамой и, схватив ее за шею, не отпускаю от себя. Мама – в который раз – повторяет, что это только на две недели. Врач помогает нам разделиться и уводит Давида за железную дверь, которая захлопывает за ним счастливое детство летних каникул.

Меня раздевают. В одних трусах я вхожу в палату. Следом шествует медсестра. В руках у нее больничная пижама. От брезгливости по телу дрожь. Пупырышки рассыпаются, как жемчужины.

– Ты что, замерз? – задает медичка вопрос и, как любопытная обезьянка, внимательно осматривает Давида в поисках лишаев и других грибковых заболеваний.

Брезгливость растет, как снежный ком. Уже не в силах сдержаться, я сжимаю зубы и прожигаю взглядом в животе врачихи большую сквозную дыру. Мне видны ее внутренности. Их оголившиеся конечности съеживаются, прячутся от лучей моих глаз в тело. Если бы не отвращение, я протянул бы руку и вырвал ей что-нибудь. Но они – слизкие, обугленные, внутренние.

Не обнаружив на коже ничего интересного, медсестра приступает к голове.

– Голову нужно начинать лечить с блох, – замечает она с сосредоточенной задумчивостью и продолжает осмотр. Пальцы холодные, чужие, ядовитые.

– Лишаи или вши были?

– Нет! – резко отвечаю я.

– А что это мы такие возбужденные? – киношно изумляется медсестра.

Прижав подбородок к груди, молчу. Она бесцеремонно просовывает свои костлявые пальцы под мой подбородок и с силой поднимает его.

– Я задала тебе вопрос! Отвечай!

Отшатнувшись, возвращаю челюсть на прежнее место и вдруг понимаю, что это – началось!..

Схлопнувшись, ком отвращения исчез, уступив место ярости. Волчица замерла… Чует опасность… Насторожилась, приготовившись к схватке. Ждет повода. Я еще не догадываюсь об этом, но природный инстинкт и осторожность, доставшаяся от деда, подсказывают – таись, внук! Таись! Ты в танке!

Мое тело трансформируется, готовясь к бою.

Широчайшие и трапециевидные мышцы спины набухают, расползаются, пряча под себя затылочную кость, и заполняют пространство вокруг позвоночника. Кожа покрывается чешуйками кольчуги. Прямые мышцы живота, скрежеща и постанывая, стягиваются стальными тросами и заворачивают корпус вниз. Плечи выдвигаются, поддаваясь пронированию большой грудной мышцы, и группируются вокруг шеи. Подбородок (подобно крабьему) превращается в челюстегрудь. Туловище наклоняется в сторону противника. Кулаки разжаты. Когти выпущены. Пульс: «Тик-так, тик-так, тик-так…»

Голова тяжелая, чугунная. Горло дрожит, сдерживая бычий рев. Пространство вокруг шатается, пытаясь выскользнуть до начала. Но выхода нет. Мы в западне. Я – в танке. Волчица – в белом халате. Глаза в глаза – стоим, прицениваемся к потерям.

Она – холодная, как сталь, пылает лезвием взгляда, пытаясь отбросить меня назад. Покорить. Но мои ноги уже нашли в полу трещины и проросли в землю корнями, готовыми выдержать столкновение с пароходом. Он гудит, плещет волной, проплывая за окном мимо больницы по великой русской реке Волге.

Ждем.

Секунда… вторая… третья… четвертая… пятая… шестая… седьмая…

Вдруг вижу – начала гаснуть. Подернулась инеем высокомерия. Но я знаю – струсила. Моя взяла.

– Понятно… – говорит она. – Ну, ничего, это мы вылечим!

Чувствую тревожную гордость от легкости победы. Когти возвращаются в пазлы пальцев, сверкнув на прощание титановыми наконечниками. Проксимальные валики защелкиваются, выдвигая на прежнее место роговые пластины ногтей.

Щелк! – шшш… Щелк! – шшш… Щелк! – шшш… Щелк! шшш… Щелк! – шшш… Щелк! – шшш… Щелк! – шшш… Щелк! – шшш… Щелк! – шшш… Щелк! – шшш…

Ноги расслабляются, втягивая корни и снимая напряжение с планеты. Стою…

– По ночам писаешься?

Молчу.

– Молчание означает – да!

Безразличен.

– Так, может, ты еще и какаешься? – произносит она, окатив меня ледяными струями раздраженного взгляда.

Ее капли стекают по моему лицу, покрываясь коркой ледяного презрения. Чтобы сдержать озноб тела, складываю руки на груди и, подняв подбородок вверх, дерзко смотрю ей в глаза – Карбышев!

– Значит, какаешься, – делает, вывод медсестра. – Выносить какашки будешь сам! Понял?

Смеюсь молча. Беззвучно. Разве осилить – такую – восьмилетнему мальчику? Пусть катится колбаской по малой Спасской – сама!..

Но она стоит, требуя ответа, и накаляет приступ собственного ожидания так, что склера и роговицы моих глаз запотевают от простирающегося из нее духа. Призрак в белом халате маячит в клубах зловония, то растворяясь в образах происходящих перемен, то экспонируясь в видимое излучение собственной галлюцинацией миража. Больница пропитана ее запахом. Стены хотят откашляться но, боясь рассыпаться, терпят смрад внутренностей строения, впитывая свежий воздух через крохотные поры форточек.

– Я не слышу ответа на мой вопрос! Ты меня понял?! – надрывается медсестра.

Это крик поражения. Крик досады. Проиграла… Отражаясь в моих глазах, видит свою смехотворность и бесится от этого еще больше.

– Не хочешь разговаривать? Так и запишем: глухонемой! А раз глухонемой, положим тебя в палату с глухонемыми!

Сарказмирую мысленно: будем играть в города…

– И запомни, что твое выздоровление зависит как раз от того, как скоро ты научишься говорить! – подытоживает врач.

От прозвеневшего слова «выздоровление» больница выгибается крышей в небо и, провалив спазм отвращения, принимает прежнюю форму.

Анализирую: две недели, я потерплю…

– Мать заберет тебя отсюда, если это разрешит сделать доктор Алевтина Адриановна! А доктор разрешит это сделать только после твоего полного выздоровления. Пока же я вижу, что ты болен, и болен очень серьезно!

Киваю – говори-говори. Мама сказала – мама сделает, потому что знает – терпеть не буду.

– На, одевай! – кидает больничную робу. – Это твоя койка. Запомнил?

Молчу.

– Геееррасим! – бросает с досадой медсестра и эвакуирует свое тело с поля боя.

С прогулки возвращаются ребята. Первым подходит белобрысый пацан:

– Новенький?

– Угу.

– Как зовут?

– Давид. А тебя как?

– Лешка. Тебе сколько лет?

– Восемь. А тебе?

– Мне десять. Ты с медсестрой лучше не спорь! Она у нас того, – крутит пальцем у виска, – психанутая!

Я показушно отмахиваюсь:

– Кроме мамы, я вообще никого никогда не слушал и слушаться не собираюсь.

Лешка информирует:

– Эта шиза может накачать тебя сульфозином и сделать жесткое пеленание. Тогда ты будешь слушаться даже глухонемых!

Все смеются. Пропустив мимо ушей угрозы, я заливаюсь вместе с лучами солнца, пробивающимися в нашу палату сквозь стальные решетки правосудия.

Лешка:

– А за что тебя положили?

– Не знаю. За школу, наверное.

– Голову пробил учителю?

Я смотрю на него, стараясь понять, шутит он или говорит всерьез. Но лицо мальчика не выдает никакого подвоха. Понимаю – есть и такие. Отвечаю:

– Да нет. Просто не учился и в футбол играл.

– За это не кладут.

Вспыхиваю:

– Я совсем не учился!

– А что же ты делал?

– Приходил, садился за парту и рисовал на рубашке впереди сидящего одноклассника. Он жаловался учительнице, и та либо выгоняла меня из класса, либо ставила в угол рядом с доской. Если меня ставили в угол, я строил рожи и делал вот так, – показываю Лешке, как строил рожи, и тот начинает хохотать. Вместе с ним посмеивается подросток, лежащий в углу палаты.

Поймав волну вдохновения, я продолжаю дурачиться. Теперь уже вслед за подростком гогочет его сосед. Вскоре к ним подключается дебиловатый паренек с отвислой губой и телом орангутанга. Он выказывает свое возбуждение резкими гортанными звуками. При этом Дебил почему-то смотрит не на меня, а на подростка. Он хлопает руками по кровати, раскачивается из стороны в сторону и мычит. Я передразниваю его. Все ржут.

– А еще я делал так!

Засунув ладонь под мышку и резко прижав руку к туловищу, я издаю характерный звук и одновременно со звуком приседаю на корточки.

Рядом с Дебилом на кровать садится мальчик с печальным лицом Пьеро и молча следит за моей клоунадой. Закончив выступление, я продолжаю рассказывать историю своей болезни:

– В общем, весь класс смотрел только в мою сторону, и в конце концов меня все равно выгоняли.

Лешка интересуется:

– И что, ты шел домой?

– Не-а! В соседнем дворе есть футбольная площадка. Вот туда я и шел. Если на площадке никого не оказывалось, я отправлялся кататься на лифте. У нас рядом со школой стоит новый дом, и в каждом подъезде есть лифт!

Обращаюсь к Лешке:

– Ты катался на лифте?

– Два раза.

Продолжаю с гордостью:

– Иногда я лазал на крышу и гулял там, наблюдая за людьми с высоты десятого этажа.

Интересуюсь у Леши:

– Ты залезал на крышу десятиэтажного дома?

– Нет… Я в частном секторе живу.

– Знаешь, как оттуда далеко видно! Все улицы города! Волгу! Мост! Цирк! Косу! Рынок! Все видно!

Лешка смущенно молчит. Я продолжаю зарабатывать авторитет:

– А знаешь, какие маленькие сверху люди?

– Да ладно врать! Как они могут быть маленькими?

– А так – как птицы! Сверху люди становятся меньше в сто раз!

– Да ты брехун! – взрывается сосед.

– Сам ты брехун! Они такие маленькие, что я даже яйцами не мог в них попасть!

– Ты что, дурак, кидаться в людей яйцами? – ржет Лешка.

– А ты как думал? – смеюсь я.

– Поэтому тебя и положили сюда! – заливается мальчик.

– А тебя положили, потому что ты два раза дурак!

– От дурака и слышу! – приседает он от смеха.

– С дураком и разговариваю! – не отстаю я.

– А раз ты с дураком разговариваешь, значит, сам дурак!

– Дуракам отвечают только дураки!

– Дурак дураку сказал ку-ку, фигу показал, палец облизал! – не сдается Лешка.

– Дураки не мы, прокричали грачи у берегов Невы, а наши врачи! – ошарашиваю я всех каламбуром.

Сев на кровать и обняв подушку, Леха хохочет. Остальные ребята смеются вместе с нами.

Успокаиваюсь… Вроде не страшно. Жить можно…

– А где ты яйца брал? – интересуется Леша.

– На чердаке. Голубиные.

В палату заходит медсестра, закатывая перед собой медицинский столик. На столике разложены порошки и таблетки. Рядом с пилюлями стоят маленькие пластмассовые стаканчики, до половины наполненные водой. Она останавливается посередине палаты и выдает всем по списку лекарства. Дети приближаются к ней, кладут таблетки в рот и запивают водой.

После приема лекарства каждый открывает рот и, вытащив язык, говорит медсестре:

– Ээээээ!

Она обращается ко мне:

– Новенький, это твои лекарства.

Я подхожу.

– Выпей и покажи язык.

Медсестра дает таблетки. Взяв стакан, я кладу лекарства в рот, запиваю их водой и проглатываю.

– Язык!

Он у меня розовый, шершавый, слюнявый и гибкий, какой и должен быть у здорового ребенка.

– Зачем вам язык? – спрашиваю я.

– Показывай!

Я показываю.

Когда она уходит, Лешка достает из-за щеки таблетку и несет ее старшему в палате пацану. Тот выплевывает еще две. Они хвастаются, у кого больше пилюль скопилось за неделю.

«Ну и развлекуха», – думаю я.

– У меня пять! – гордо объявляет Лешка.

Подросток, с ухмылочкой:

– Салага! У меня восемь! Ну, а ты, Тихоня, сколько? – поворачивается он к мальчику, с внешностью Пьеро.

Тихоня чуть слышно отзывается:

– Две.

Подросток:

– Тихоня, заканчивай лопать таблетки! Совсем разговаривать разучишься!

Обращается к Лешке:

– Проиграл. Твоя очередь! – командует он, отдавая все таблетки Лешке. Лешка зажимает их в кулак и идет к двери. Остановившись у входа, он некоторое время осторожно выглядывает в коридор и убегает.

Подросток смотрит на меня:

– Чего рот разинул? Таблетки он пошел в туалет выкидывать. Ты первый раз здесь?

– Да, – отвечаю я.

– А я третий! Зови меня дядя Витя! Понял?

– Понял.

– Не бойся! Если не будешь ябедничать, все будет хорошо.

– Я не ябеда.

В это время в коридоре раздается шум, и в палату вводят Леху. Большой, лохматый санитар крепко держит мальчика за ухо. С пунцовым от боли лицом Леха не то висит, не то стоит на цыпочках. Санитар приподнимает его еще выше, и Леха касается пола только большими пальцами ног. В этой стойке он напоминает мне танцора из одесского балета. Санитар накручивает ухо на лебедку своего толстого, как рог у барана, пальца и пытается выдавить из Лешки признание:

– Ну? Говори, чьи еще таблетки выкидывать собирался?

– Ничьи! Нашел я их под раковиной! – воет Леша.

– Не ври! – продолжает медбрат.

На шум приходит медсестра.

– Что случилось, Степаныч?

– Таблетки хотел выкинуть, заррраза!

Медсестра засовывает руки в карманы белого халата и сквозь накрахмаленную ткань видно, как ее кисти сжимаются в кулаки. Глаза проникают мальчику в голову и начинают анализировать мышление ребенка, пытаясь разобраться в скоплении чувств, впечатлений и желаний. Но, запутавшись в этом бардаке, вылезают наружу и приклеиваются к Лешкиным зрачкам, надеясь считывать информацию с них. Информация скачивается отрывочными файлами, так большая часть глазных дисков залита слезами. Тогда она обращается к Леше напрямую, выговаривая каждое слово нарочито внятно и делая между ними паузы.

– Леша… Чьи… Это… Были… Таблетки…

– Под раковиной я их нашел! – пищит тот, пытаясь все время зависать в воздухе. Это у него получается плохо, и рука санитара постепенно поднимается все выше и выше.

Степаныч, недовольный эластичными свойствами уха, рычит:

– Вррееет он! В кармане они у него, в кулаке были! – И приподнимает Лешку за ухо, но тот опять растягивается, окончательно подрывая авторитет садиста.

Медсестра пробегает по верхней губе язычком и беззвучным голосом шипит:

– Леша, или скажешь правду, или получишь пеленание.

– В туалете я их нашел! – вопит мальчик.

Степаныч снова подвешивает больного, затем опускает его на пол и тут же вздергивает вновь, приговаривая при этом:

– Привык, сволочь, к боли! Натренировался!

Медсестра втягивает шею в халат, и ее глаза подергиваются голубоватой пеленой.

– Анатолий Степанович, привяжите его к кровати.

Продолжая взвешивать Лешкино тело и ухмыляясь в щетину правым уголком пухлых губ, Степаныч сипло протягивает:

– Может, жесткое сделать?

Повернувшись к двери, медсестра змейкой ускользает в коридор, бросая напоследок неожиданно резко:

– Нет! Только привяжи. Алевтина Адриановна сама решит, как с ним поступить.

Степаныч подводит Леху к кровати, и тот, облегченно вздохнув, ложится, размазывая тыльной стороной ладони по щекам слезы. Санитар достает из карманов халата бинты из плотного материала, и привязывает к кровати сначала руки, а потом ноги провинившегося подростка. Делает он это с любовью, не отрывая глаз от материи, которая ложится ровными стяжками, как изолента на лапту новенькой клюшки, регистрируя тело непослушного ребенка в необходимой для лечения позе.

Закончив пеленание, наставляет:

– Ну вот, полежи, подумай. А то как бы тебе Алевтина Андриановна укол не выписала. – Затем обращается к остальным: – А вас, умники, если поймаю с таблетками, свяжу широким бинтом!

После чего уходит.

Витек тут же вскакивает и подбегает к Лехе.

– Молодец, Лешка! Не сдал!

Лешка вздыхает:

– Эхх! – покурить бы.

Витек смеется, похлопывая товарища по худощавому плечу.

– Покуришь, когда выпишут.

Вдруг Лешка сникает. Витек, заметив перемену, пытается поддержать друга:

– Боишься?

Леха кивает, и на его глазах вновь появляются слезы.

– Витек, если Адрияга выпишет сульфозин, я могу расколоться, – бормочет он.

Витек взмахивает головой, как бы отгоняя дурные мысли.

– Не бойся! Не выпишет! Андриановна сегодня добрая! Я ее утром видел.

Лешка всхлипывает:

– Для тебя она, может, и добрая, а меня ненавидит. Прошлый раз после прогулки Адрияга без всякого предупреждения укол впорола.

Витек:

– А чё ты вцепился тогда в эту сетку, как ненормальный? Гулял бы себе и гулял. Какого хлеба тебя к забору потянуло?

Лешка прерывисто вздыхает, подавляя рыдания.

– Не знаю. Переклинило что-то… Домой вдруг так захотелось… Мать уже вторую неделю не показывается. Я тут совсем дураком стану, если Адрияга возьмется за меня по-настоящему.

Витек дружелюбно передразнивает:

– Домой ему захотелось… Степаныч пижаму на тебе разорвал, пока от сетки оттаскивал! Да ты еще не видел, как наш Дебил возбудился, глядя на тебя со Степанычем.

Витька поворачивается к мальчику, которого я передразнивал, изображая обезьяну. Крупный подросток с неспокойным взглядом безучастно смотрит в пол.

– Ну-ка, Федя, изобрази бабуина!

Дебил многократно кивает, после чего вскакивает на койку, улюлюкая и хлопая себя по животу. Мы смеемся.

– А хвостом, хвостом, как ты умеешь? – не унимается Витька.

Взявшись руками за грядушку кровати, Дебил крутит задом, показывая движения воображаемого хвоста, и прыгает на пружинящей сетке.

Витек продолжает:

– Степаныч не знал, к кому вперед бежать, к тебе или к Дебилу.

Лешка не очень-то радуется представлению и шепчет:

– В туалет охота.

– Ты ж только что там был? – удивляется Витек.

– Ни фига я там не был! – огрызается Леша. – Я когда к туалету стал подходить, Степаныч из сестринской комнаты вынырнул и сразу ко мне. Я зашел в туалет и стою, воду пью из-под крана. Думал, он отольет и уйдет. А он заправил своего змееныша в штаны и говорит: «А ну-ка, Леша, выверни карманы!»

Витек проводит ладонью по затылку:

– Вот сволочь! Все чует!

Лешка слезно просит:

– Витек, позови сестру или врача, чтобы меня отвязали, а то не удержусь – напущу лужу.

Витек остается на месте:

– Ты же знаешь, так быстро тебя не отвяжут. Терпи!

Лешка жмурит глаза:

– Да не могу я терпеть. Я и правда в туалет хотел, а мне там воду пришлось пить!

Витек качает головой:

– Неее, Леха, я просить не пойду. У меня два предупреждения. Если получу третье, мне Адрияга еще месяц добавит. Терпи.

Лешка безмолвно плачет:

– Да не вытерплю я долго. Все равно придется идти звать. Тихоня, сходи ты, – обращается Лешка к молчаливому пареньку, сидящему на кровати рядом с Витей. Тот ложится на койку и кладет на голову подушку.

Я подхожу к пацанам:

– А хочешь, я тебя развяжу? – предлагаю я свою помощь.

Витька чешет затылок и отвечает за Лешку:

– А чё? Пусть развяжет. Ему на первый раз простят. Развязывай!

Улыбка вспыхивает на моем лице, и я начинаю распутывать узел. Лешка подсказывает, где нужно ослабить бинт:

– Узлы не развязывай до конца. Только ослабь, чтобы я мог высунуть руки и ноги, а когда вернусь, затянешь все, как было.

Вынув правую руку из петли, Леха помогает распускать узел, поучая при этом:

– Я потом сам примотаюсь. Ты мне только последнюю руку поможешь завязать, – объясняет он.

Освободив левую кисть, я переключаюсь на ногу, Лешка занимается другой конечностью. Когда одна его нога оказывается на свободе, в палату входит врач, Алевтина Адриановна. Витек шарахается на свою кровать. Я остаюсь на месте с бинтом в руках. Леха с тяжелым вздохом ложится на спину.

Врачиха обращается ко мне:

– Только прибыл и уже нарушаешь?..

Молчу.

Кричит в коридор:

– Антон Степанович, быстро сюда!

Леха, слезно:

– Алевтина Адриановна, я в туалет хотел сбегать.

Прибегает Степаныч. Увидев развязавшегося пациента, выкатывает из орбит глаза:

– Ах, ты еще и развязываешься без разрешения?

Леха снова скулит:

– Я в туалет хочу.

В палату входит медсестра. Врачиха обращается к ней:

– Маргарита Юрьевна, приготовьте два миллиграмма сульфозина и широкий бинт для пеленания.

– Холодный будете делать укол или горячий? – интересуется подчиненная.

– Не будем терять время на пустяки, – произносит доктор, – уколем холодный.

У Лешки начинают капать слезы. Но это длится недолго – одно мгновение, после чего они льются ручьем. Я вижу, что его трясет. Захлебываясь соплями, он делает движение к привязанной ноге, пытаясь ее освободить.

Врачиха командует:

– Не дайте ему развязаться, Антон Степанович!

Одной рукой Степаныч без труда разгибает сопротивляющегося Леху и прижимает его к кровати.

– Ну вот, доигрался, субчик! Сейчас тебя успокоят, – бормочет санитар, наваливаясь на вырывающегося мальчика и снова привязывая его.

– Не дергайся, только хуже сделаешь, – шепчет он.

Приходит медсестра со шприцем в руках. Вдвоем они скручивают подростка и приматывают его к кровати широким бинтом. На ягодице санитар оставляет щель для укола.

Врачиха командует:

– Лежи спокойно, кому говорят, а то иголку сломаешь! Сломаешь – придется резать, – пугает она все еще извивающегося под бинтами Лешку.

После укола врач пристально смотрит мне в глаза и о чем-то размышляет. Видимо, приняв для себя какое-то решение, она поворачивается к выходу но, дойдя до двери, останавливается, возвращая лицо в палату. Ее глаза устремляются на меня. Грудь вздымается и, замерев в наивысшей точке, оседает, изменяя давление кислорода в легких. Увеличиваясь, интенсивность атмосферного потока воздуха попадает на голосовые связки женщины и вынуждает их создавать звуковые колебания. Складки растягиваются, меняя свою толщину, и возросшее движение струи углекислого газа порождает звук.

– Вот видишь, – обращается она ко мне. – Теперь Леша будет из-за тебя страдать. Если еще раз подобное повторится, будешь привязан, как он!

Командный, рубленый голос звучит отрывисто.

– А пока… сделайте ему, Анатолий Степанович, легкое пеленание.

Санитар достает из кармана бинты и привязывает к кровати мои руки. Пораженный происходящим, я подчиняюсь, чувствуя, как атмосфера бессилия, царящая в этих стенах, завладевает моими клетками. Рядом скулит Лешка.

Степаныч докладывает:

– Готово!

Глядя в сторону Вити, Алевтина Адриановна произносит:

– Если кто-то захочет еще раз развязать Лешу, его ждет та же участь!

Она обводит испытующим взглядом серые подушки с вмятинами детских лиц, на которых зияют впадины испуганных глаз, и, удовлетворенная осмотром, заканчивает начатую мысль:

– До прогулки никому с постели не вставать! И заглядывайте сюда почаще, Антон Степанович.

Степаныч кивает большим римским бивнем, выпирающим у него из центральной части щетинистого лица, и подобострастно отвечает:

– Обязательно, Алевтина Адриановна! Обязааательно! – после чего все уходят.

Витек, не вставая с кровати, шепчет:

– Лешка, ты как?

Лешка всхлипывает. Под его кроватью журчит струя. Витек злобно шипит:

– Вот крыса!

Все молчат. Проходит минута, за ней вторая… Ничто не меняется.

Кружа по палате, время снижает скорость и, зацепившись за тумбочку шлейфом необратимости, тянется, как резина. Тишина расползается от потолка к полу и, напрягаясь изо всех сил, держит в своих объятьях захваченную территорию. Кто-то идет по коридору. Цоканье каблучков выдает волчицу. Им не страшно. Они под защитой… В соседней палате возня и шум. Детский крик выбегает в коридор и, ударившись о противоположную стену, направляется в сторону туалета. Каблучки цокают за ним. Цок-цокх, цок-цокх – хромают… Возможно, мозоль… Шум отдаляется и стихает. Лешка тяжело дышит. Его голова, словно бабушкина скалка во время приготовления коржей, перекатывается слева направо и назад. От непрерывной работы она становится мокрой. Подушка впитывает пот и, отсыревая, образует темный ореол вокруг светлого лика мальчика.

Я вспоминаю, что моя голова тоже всегда горячая. Даже зимой она кипит, как самовар, и, как термос, держит температуру, не выпуская из оттопыренных ушей пар. Мама часто волнуется по этому поводу. Старается ее остудить. При каждом удобном случае снимает шапку и возмущается, разлохмачивая мои волосы на проветривание:

– Что же это за наказание такое?

И так в любое время года. А сейчас лето. Июнь. За окном – решетки, а за решетками – жара…

Чувствую, как по лбу стекают капли, испаряясь на полпути.

На окне две мухи: ползают, ползают, потом отлетают и, разогнавшись, бьются о прозрачность, не в силах разбить стекло или покончить с собой. Правая жужжит эвтаназией, левая – суицидом. Их звуки сливаются и призывают Азраила. Он медлит, хочет войти, но, не найдя повода для работы, отправляется в другое место…

Лежу. Смотрю вверх.

Потолок – высоко-высоко. Белый, как рай на небесах. В коридоре кто-то напевает: «Тут я постиг, что всякая страна на небе – Рай, хоть в разной мере… хоть в разной мере…».

Но конца меры не видно. Неба тоже нет. Только побелка. Паутинки тонких трещин расползаются по сторонам, образуя бессмысленный узор. Можно попробовать его осмыслить, но – жара… Июнь…

Солнце – мой друг – потеряло Давида из виду и теперь врубилось на полную мощь, заливая собой все закоулки мира. Я люблю его, но летом…

Слышится Лешкин стон. Витек приподнимается и, отворачивая лицо к стене, что-то шепчет себе под нос. В раздраженном бормотании подростка слова проглатываются, путаются друг о друга, и только одно звучит почти целиком – Оксана…

Но, поднимаясь над кроватью, вторая буква девичьего имени, ударяется о металлическую грядушку и падает на пол, оставляя покалеченную Осанну…

Горячий воздух застревает в горле. Высушивает его. Стены плавятся, стекают на пол. Под штукатуркой открываются фрески битвы: ржание лошадей, крики воинов, дрожь моста – все тонет в безмолвии палаты. Краски блекнут, осыпаются, и опять – штукатурка…

Намотавшись на тумбочку, обессиленное время замирает в тени кровати. Остановилось… Не тикает…

В комнату заглядывает санитар:

– Лежите, субчики?

Исчезает.

Лешка дышит, но сил уже нет. Широкие бинты, стянувшие грудь, сдерживают, не дают набрать полные легкие воздуха. Лишь по чуть-чуть… чтобы не умер… а только мучился…

Бинты проходят по груди, потом огибают металлический уголок, на котором держится сетка, и опять: грудь – уголок – грудь – уголок – живот – уголок – живот – уголок – пах – уголок. Ноги разводятся в стороны и привязываются к уголкам. Распятие закончено. Но Господу не до него…

Слышится шепот Мульта: Или, Или! Лама савахфани? [466]

– Леша, а нас скоро развяжут?

Он молчит.

У меня примотаны только руки. Могу шевелить ногами, сгибать их. Это большой плюс. Но главное – могу дышать.

– Ты чего стонешь, тебе плохо? – не оставляю я попыток отвлечь мальчика.

Не отвечает… Затем, наклонив голову, блюет на подушку. Облизав языком пересохшие губы, шепчет:

– Сволочь.

Пауза. Думаю…

Ощущая свою вину за произошедшее, понимаю, что нужно как-то помочь. Но, боясь повторения ошибки, помалкиваю.

Витек, встав с кровати, подходит к Лешке, берет полотенце и вытирает ему лицо.

– Терпи, скоро должны развязать, – уходит на место.

Я продолжаю:

– Лешка, а у тебя есть брат или сестра?

Шепчет:

– Сестра, – плачет.

– А у меня нет.

Молчу…

– А сколько раз здесь выводят гулять?

Плачет.

– Лешка, ну, не плачь! У тебя что-то болит?

– Все болит.

Думаю: как это – все?..

– А хочешь, я расскажу тебе, как катался на плотах?

Не откликается…

Проходит одна, две, три, четыре, пять, шесть, семь минут – сна нет. Наволочка совсем промокла. Лоб и шея чешутся, но руки привязаны – не почесать.

Лешка стонет. Заунывно, протяжно, как колесо телеги, на которой в наш двор приезжал цыган, чтобы обменять игрушки на старую одежду. Мы бежали к нему всем двором, желая потрогать лошадь. Погладить ее шею. Посмотреть в большие черные глаза. Она – гладкая, теплая, живая. Стоит, переминаясь с ноги на ногу. Машет хвостом, принимая ласки и вздрагивая от наших прикосновений. Копыта костяные, облезлые. Истоптанные…

– Леша, ты когда-нибудь плавал на плоту? – предпринимаю я очередную попытку.

Не отвечает.

– Ну, ладно, не хочешь, не отвечай.

Лежу, размышляю, чем еще его можно отвлечь.

– Леша, когда нас развяжут, я покажу тебе свои шрамы. У тебя есть шрамы?

Тишина…

Еще дышит, но уже с трудом. Бинты, как камни, как запертая дверь, – держат грудь, не дают набрать воздуха…

– Знаешь, Лешка, недавно мама решила, что школьную форму я должен стирать сам. И теперь я стараюсь ее не пачкать.

Открывает глаза, смотрит на потолок и, скорчив гримасу боли, закрывает опять.

– Леша, а ты сам стираешь форму? Или мама?

Молчит…

Я вздыхаю, вспомнив тазик с хозяйственным мылом и грязную штанину своих брюк. Материал грубый, мокрый. Отстирываться не хочет. Сгибаться и тереться себя об себя – тоже не желает. Ногти впиваются в плотную ткань и неприятно шатаются во время трения материи.

– Я не люблю стирать форму. Сильно не люблю!

С кровати встает Дебил и уходит.

– В туалет пошел, – информирует Витек. – Ему можно. У дураков здесь больше прав.

Одна из мух, почуяв аромат пищи, подлетает к Лешкиной подушке и приземляется на ее край. Оглядевшись вокруг себя огромными внимательными глазами, начинает передвигаться отрывистыми движениями неврастеника. Подобравшись к Лешкиной голове, она слизывает своим хоботком наиболее вкусные, на ее взгляд, кусочки блевотины и, предварительно растворив их в своей слюне, съедает. Вдруг замерла. Видно, второпях проглотила что-то несъедобное. Чистит хоботок. Затем затылок. И, уже не в силах прервать чесоточный экстаз, переходит на крылья но, испугавшись Лешкиного выдоха, улетает.

Возвращается Дебил и ложится на кровать. Его кровать у окна. Моя слева от двери, потом Лешкина, за ней кровать Тихони. Витя лежит у стены. Рядом с ним глухонемой.

Появляется Степаныч. Приближается к Лешке и, одобрительно бормоча, начинает его развязывать:

– Ну что, успокоился?

Снимает широкий бинт с груди мальчика:

– Э-ээх! На бинт-то зачем наблевал?

Развязав, добавляет:

– Ну, вот-те раз, еще и лужу напустил!

Закончив, санитар уходит, бросая на прощание мне:

– А ты пока, субчик, полежи. В первый же день пеленание схлопотал, орел!

Леша залезает под простыню и, скрючившись, скрежещет зубами.

– Лешка, тебе плохо? Ну, Леша, ну чего ты все время молчишь?

Не отвечает.

– Не трогай его. Может, заснет, – говорит Витя.

Интересуюсь:

– А долго будет болеть укол?

– Долго, – отвечает Витек.

– До вечера?

– Да, – и, помедлив, добавляет: – До завтрашнего.

Пытаюсь представить такую длинную боль.

В коридоре голос:

– Выходим на прогулку!

Заглядывает медсестра:

– На прогулку!

Все поднимаются. Витек останавливается у Лешкиной кровати и что-то ему шепчет.

– …о …ле …жу…

Затем отправляется вслед за остальными.

Лежу. Таращусь в потолок. Трещинки на побелке начинают двигаться, складываться в узоры и расплываться в мозаику калейдоскопа. Веки набухают, как весной почки у тополя, и становятся липкими. Засыпаю… Вижу двор.

Пупок с Егором поставили ловушку для голубей, вынесли хлеб и подбрасывают мякиш под ящик. Пупок бросает крошки, а Егор держит веревку. Голуби ближе, ближе. Но под ящик заходить боятся. Пупок кидает кусочки хлеба, стараясь попасть под навес. Один голубь раздувает зоб и обхаживает самочку. Зоб переливается на солнце синими и зеленоватыми цветами, образуя фиолетовые оттенки. Самка голодная, ей бы поесть. Но голубь пристает, волочится, не в силах побороть похоть. Ближе, ближе к западне. Егор не выдерживает и дергает за шнурок. Птица успевает выпорхнуть из-под ящика. Пупок бросается на Егора с упреками:

– Ты чего дергаешь раньше времени? Я тебе говорил дергать? А? А?

Егор оправдывается:

– Да он уже зашел туда.

– Куда – туда? – не отстает Пупок. – Он только наполовину зашел, а нужно целиком!

Вдруг шум. Спросонья вскакиваю, но, рванув за плечи, руки тут же приземляют меня на кровать. Вернувшись с прогулки, в палату вваливаются пацаны. Первым вбегает Витя и сразу идет к Леше:

– Ну, ты чё, живой?

Лешка не реагирует.

– На обед пойдешь?

Продолжает молчать.

– Твоя Оля спрашивала, почему ты не гулял. Я сказал ей, что тебя спеленали и вкололи сульфозин. Она сначала расстроилась, но потом успокоилась и передала привет. Слышь, что ли?

– Ага – всхлипывает Лешка.

Витек продолжает рассказывать новости:

– А Аксану тоже на прогулку не пустили. Оля говорит, что нянечка оставила ее мыть полы в столовке и что они хотят ее выписать.

Появляется медсестра:

– Выходим обедать!

Подходит ко мне:

– Ну что, ты понял, что вмешиваться в лечение других детей нельзя?

Молчу.

– Если врач назначил пеленание, значит, это вынужденная мера, необходимая для вашего же психического равновесия. Усвоил?

Отворачиваю голову.

Показательно вздыхает:

– Ну что ж, не понял. Продолжим лечение.

Уходит.

Возвращается тишина.

Лешка, кажется, заснул. Постанывает во сне. Тихо, еле слышно. Как тот маленький щенок, которого я взял домой, пообещав маме хорошо учиться. Мама сказала, что ему негде у нас жить, но я упрашивал, умолял, уговаривал, и она согласилась с одним условием:

– Как только увижу, что он намочил пол, – унесешь его обратно во двор! Договорились?

– Да! – радостно закричал я и стал ухаживать за щенком, стараясь изо всех сил приучить собаку к чистоплотности. Но запах все же появился, и после двух дней немыслимого счастья от сосуществования с настоящим зверем в одной конуре утром в понедельник мне пришлось вынести его вместе с коробкой.

Я оставил собаку на прежнем месте около арки, над которой по утрам висел Ленкин отец. Щенок совсем не обиделся. Продолжая вилять хвостом, он поглядывал на меня снизу вверх, пока я его гладил. А потом завалился откормленным пузом на подстилку и от удовольствия закрыл глаза.

«Везет же ему!» – подумал я, глядя на беззаботную дворнягу. И, поднявшись с корточек, потопал в школу через улицу Комсомольскую, Советскую и так далее…

Овладев территорией, тишина вновь силится удержать ее в своих объятиях и, фиксируя любые шорохи, вздрагивает от их появления…

Я вспоминаю влажный язык и прохладный нос щенка. Щенок всегда веселый, всегда просит ласки, всегда готов ею делиться…

Подушка неудобно расплющилась под моей головой, и глаза теперь могут смотреть только в потолок. Поднимаю голову, пытаясь затылком собрать подушку в кучу. Получается плохо, но все же это лучше, чем было.

Интересно, что сейчас делают пацаны? Наверное, гоняют в мяч, а утром пойдут на рыбалку… Зеваю так, что в скулах что-то хрустит, а из моей груди вырывается неопределенный звук. Просыпается Лешка. Он лежит на правом боку, лицом ко мне, потому что в левую ягодицу ему сделали укол и переворачиваться теперь больно. Пару мгновений сосед смотрит на меня, пробираясь узкой тропой рассудка сквозь помутневший сумрак разума, и, наконец выбравшись из дремы, припоминает, кто я и что здесь делаю. Откликнувшаяся на пробуждение боль тут же закрывает увлажняющиеся веки ребенка, пряча под них внутренний мир страдальца. Веки дрожат, шевелятся, выдавая движения глазных яблок. По лицу пробегает серая тень и, соскользнув с него, делает по палате круг, возвращаясь к Лешке.

Из его правого глаза просочилась слезинка. Словно березовый сок на срубленной ветке дерева, она выплеснулась в засушливое пространство, но, испугавшись окружающей картины, повисла на реснице, ожидая от своего хозяина душевного наводнения или засушливого мужества.

Отвернув голову от соседа, напеваю песенку, которую иногда поет моя мама, когда протирает в комнате пыль или наводит всеобщий порядок. Я не знаю смысла песни, потому что она состоит из древнерусских слов и фрагментов современного фольклора. Но в ней есть одно слово, и оно так запало мне в душу, что я запомнил весь текст.

Песню пою шепотом, чтобы не потревожить Лешу:

– Эх, получим диплом, хильнем в деревню, Будем Нюшек щипать, их воплям внемля, Ой ты, чува, моя чува, тебя люблю я, За твои трудодни дай расцелую!

Мне понравилось слово «хильнем», потому что оно предшествует «деревне» и пахнет яблоками, парным молоком и свободой…

Лешка притих, слушает.

С обеда возвращаются дети. Дебила ведет медсестра. Его пижама чем-то залита, и он монотонно мычит. Медсестра укладывает мальчика на кровать.

– Федя, успокойся! Сейчас я тебе пижаму принесу.

Уходит. Витька приближается к Лешке.

– Хочешь, я расскажу, что натворил за обедом Немой?

Леха молчит. Витек продолжает:

– Когда к нашему столу подошла Адрияга, чтобы проверить, кто как ест, и оперлась о стол, Немой укусил ее за руку! Представляешь? Она оперлась рукой о стол и только раскрыла рот для объявления, а он ка-ак вцепится в нее! Вот была умора!

Витек хлопает ладонью по матрасу и смеется.

– Слышишь, что ль, Лешка? Это он за тебя ей отомстил! Стопудово за тебя! А потом перевернул тарелку супа на этого, – показывает на Дебила, – и погнался по столовке со Степанычем в догонялки играть. Щас он уже в смириловке. Укол и пеленание ему обеспечены. Жалко! Он хоть и глухонемой, а пацан нормальный.

Появляется Степаныч, ведущий под руки глухонемого, одетого в смирительную рубашку. Медбрат укладывает его на кровать, снимает рубашку и привязывает руки к кровати. Витька подсаживается к Немому.

– Ну, чё, герой, связали твои языки? – трогает мальчика за руку.

Лешка поворачивает голову:

– Спроси его, зачем он укусил Ягу?

– Я-то спрошу, да только толку от него, безрукого, никакого.

Витька делает знаки руками, спрашивая что-то у Немого, но тот не реагирует.

– Не-е, Лех. Не реагирует! Похоже, Яга аминазином его успокоила.

Удивленный, я приподнимаюсь.

– А ты, что, умеешь на языке немых разговаривать?

Витек отвечает:

– Я много чего умею.

– А меня научишь?

Витек ухмыляется.

– Задержишься здесь надолго, сам всему научишься.

– Не-е, тогда не надо…

Витек опять возвращается к связанному:

– Ну, ты, Немой, даешь! Тихушник тихушником, а чуть палец Адрияговне не отгрыз.

В разговор вступает Тихоня:

– Витя, а зачем он так поступил?

– Как зачем? Понятно, за Леху мстил! Леха на прошлой неделе помог ему бугая Ваську из соседней палаты отогнать. Вот и он теперь заступился за него.

Тихоня вздыхает:

– Я Ваську боюсь… Он здоровый и совсем-совсем ненормальный.

– Правильно! Его все боятся. Он не то что мы – настоящий дурак! Буйный! Да еще и сильный, черт, уродился. Его и домой-то не больше, чем на месяц, выписывают, а потом опять сюда. Даже Степаныч с ним сюсюкается. Только наш Немой его не боится! Да? – обращается к Немому Витек. – Правда ведь? Не боишься Ваську с соседней палаты?

Немой не реагирует.

Входит медсестра и переодевает испачканную супом кофту Дебила. Затем подходит к Лешке и, потрогав его лоб, ставит градусник. Витек садится ко мне.

– Ну чё, Давид, руки не затекли?

– Да все уже затекло. Когда меня отвяжут?

– Я думаю, скоро отвяжут, если, конечно, Адрияговна про тебя не забудет. Да ты сядь, посиди. Садиться можно. Врач зайдет – ляжешь. Главное – рук из бинтов не вынимай.

Я сажусь.

– Пить хочешь? Могу воды принести.

– Хочу.

– Тихоня, принеси ему воды, – обращается Витек к своему соседу, и тот уходит.

– А чего он все время стонет? – спрашиваю я про Лешку.

– Плохо ему сейчас. После сульфы, знаешь, как хреново! Тело болит. Голова болит. Температурит. Тошнит. Полная задница!

– Понятно, – вздыхаю я.

Витек продолжает:

– Я от уколов никогда не блюю. Сначала блевал, а потом привык.

Тихоня приносит воду и поит меня, как младенца, из рук.

Входит медсестра. В ее руках простынка, пеленка и наволочка. Она проверяет градусник и поднимает скорчившегося Лешку с кровати. Меняет постельное белье. Взявшись двумя руками за грядушку, Лешка послушно стоит у койки. Его знобит. Забрав грязное белье, медсестра уходит. Витек опять обращается к Лешке:

– Леха, не отпускает?

Леха мотает головой.

Витька вздыхает и поворачивается ко мне.

– А ты чего сюда, такой молодой, попал? Ты ж вроде нормальный?

– Из школы меня исключили, после первого класса. Врач сказал маме, что, если меня не вылечить, из следующей школы тоже исключат.

– И она их послушала?

– Ну да.

– Зря! Теперь тебя могут каждый год сюда упекать.

– Не смогут! Я, когда отсюда выйду, все маме расскажу!

Витек улыбается.

– Ты видел нашу Адрияговну? Гремучая смесь – маньячка и старая дева! Она тебе такое заключение может под выписку сделать, что тебя и спрашивать не станут. И мать твою тоже.

– А что такое – старая дева? – интересуюсь я.

– Замужем она не была, и детей у нее нет. Она, знаешь, как мою Аксану ненавидит? Меня когда первый раз сюда положили, Аксана пришла и попросила, чтобы ее тоже взяли. А ей говорят: «Иди, девочка, в психдиспансер. Если врач выпишет к нам направление, мы тебя примем». Аксана ответила: «Хорошо». Поехала в город, зашла в диспансер с флаконом чернил и выплеснула на стол врачихе! А врачиха в новом платье была. Представляешь?

– Ага! – изумляюсь я такой глупости. А Витек с гордостью продолжает:

– Она в момент карету вызвала, и сюда! Когда пойдем на прогулку, я тебе ее покажу.

– А девочки здесь тоже лежат?

– Лежат. Площадка для прогулок у нас одна, но разделена рабицей на две половины. Подходить к забору нельзя.

– Почему?

– Чтобы с девчонками не общались. Мы подбегаем, конечно, когда Степаныч отворачивается. Но если у тебя там девочки нет, лучше этого не делать. Хотя Дебилу подходить разрешают. Ему некоторые вещи проще разрешить, чем запретить. Да, Федька? – Дебил рыкает что-то в ответ и накрывается простыней с головой. Витек смеется. – Девчонки с ним все равно не общаются, – заканчивает он и, встав с кровати Немого, идет к своей койке.

Я ложусь и вспоминаю сначала девочек с нашего двора, а потом Ию. Она кажется мне такой далекой. Такой недосягаемой, как и то время, когда (год назад) я вот так же лежал на кроватке, а рядом со мной (как сейчас Лешка) спала хозяйка голубых гигантов.

Я вспоминаю, как мама оставляла меня в садике на ночь и воспитательница перед сном читала нам сказки. Ее спокойный, невыразительный тембр обволакивал полупустое помещение и, безучастный к собственному смыслу, рассеивался в памяти, внемля преданию старины. Ию редко оставляли на ночь, и, сидя на стульчике, я грустил, глядя сквозь потемневшее окно в опустевший без Солнца мир. Мир колыхался вечерним ветром, скребя по стеклам узорчатыми ветвями деревьев, и, закрыв глаза, я представлял счастье. Оно виделось мне вдали – ватным облаком парусника, потерявшего цель, смысл и волю.

Бросив якорь, он медленно раскачивается из стороны в сторону, и всплески воды за его кормой слышатся то с правой, то с левой стороны. Деревянная палуба, выжженная солнцем Азии, белесо смотрит в небо. Я лежу на ней, укрытый наполовину тенью паруса, и, прищурив глаза, слушаю море, которое шепчет проплывающим в нем рыбам сказку мира. Перестав суетиться, ненасытное время приобщается к легенде, внимает ее смыслу и, очарованное, погружается на морское дно, выпуская из себя вечность.

– Дааа… – вздыхаю я.

– Ты чего вздыхаешь? – усмехается Витек.

– Да так… Просто…

– Аксана у меня, знаешь какая красивая? – говорит мечтательно Витька. – Увидишь ее, сам все поймешь. А имя у нее белорусское. Пишется не как у нас Оксана, а через букву «А». И ударение на последней букве: Аксан-ааа. У нее отец родом из Белоруссии. Он ее в честь бабушки так назвал.

Я представляю Белоруссию, бабушку и Аксану. Но представление комкается и никак не наводит резкость на букву «а».

Витя продолжает:

– А Лешка любит Олю. Он с ней здесь познакомился. Может, и ты кого-нибудь найдешь. Так что сильно не расстраивайся! Жить тут можно! Но не долго…

Входит медсестра Маргарита Юрьевна и начинает меня развязывать. Некрасивое хищное лицо склоняется надо мной, когда она отвязывает вторую руку, ее грудь ложится на мой живот.

– На первый раз хватит. Повторится такое еще раз, будешь лежать весь день! – резюмирует она, обводя меня с головы до ног враждебным взглядом.

Я молчу. Чувствуя мою беззащитность, медсестра слизывает с края губ выступившую в уголке сухость. Она могла бы одним щелчком перекусить хрупкое тело мальчика. Но нельзя… Вокруг свидетели… А еще есть Алевтина Адриановна, которая не простит ей кровожадной выходки, потому что имеет больше на это прав.

Церемония лечения должна предшествовать выздоровлению, которое наступит только после того, как больной, встав на колени, склонит голову. Правила не меняются…

Справившись с возбуждением, медичка продолжает:

– Советую не пытаться устанавливать здесь свои порядки. Я прочла твою характеристику и многое о тебе знаю, Давид. Понял?

– Понял, – машинально отвечаю я.

– Ну, вот и хорошо, раз начинаешь понимать. Будешь слушаться – лечение закончится быстро. А нет – пеняй на себя!

После того как она уходит, я бравирую перед мальчишками и, строя вслед медсестре рожицы, бросаю негромко:

– Сама себя слушайся!

Витя качает головой:

– Ну, это мы посмотрим! Дебил тоже раньше буйствовал, а теперь притих. Хоть и Дебил, а понимает, что на рожон лучше не лезть. Да, Дебил?

Дебил вдруг садится на кровать и с ненавистью смотрит на Витю.

– О! Ты чего это – не спишь, что ли? – удивляется Витька. Дебил молчит. – Спи, лунатик! В Багдаде все спокойно.

Появляется медсестра.

– Выходим в столовую! – Замечает Дебила. – Федя, а что это ты сидишь?

Он молчит, не реагируя на ее вопрос, и продолжает смотреть на Витю.

– Анатолий Степаныч! Анатолий Степаныч! – кричит медсестра и берет Дебила за руки. Приходит Степаныч. – Ну-ка, привяжи его на всякий случай, – командует она на опережение. – Ложись, Федя, ложись, – укладывает она Дебила. Тот ложится, и Степаныч привязывает его руки к кровати. – Выходим на ужин, – повторяет медсестра и, подойдя ко мне, берет за руку: – Пойдешь со мной.

Ведет…

Коридор длинный, узкий, как катакомбы в Одессе.

– Я в туалет хочу, – тихо говорю я в пространство, поддаваясь унижению просьбы.

Она подводит меня к туалету. Сама остается у двери. Пол и стены вокруг кафельные. Плитка местами отбита. Резкий запах хлорки режет глаза. Справа при входе раковины. Пожелтевшая от времени эмаль рябит щербинками прошедших здесь лет. Они знают сопли и слюни каждого новобранца. От этого – раковины потускнели, сморщились и состарились.

Вокруг все мерзкое, безжизненное, как в морге. Но там мертвые, и им все равно. А здесь я – еще живой, еще не вставший на колени, не выздоровевший, не забывший свои квартиру, двор, жизнь… Стою, привыкаю…

Чтобы добраться до писсуара, нужно преодолеть две ступеньки и попасть на площадку, где находятся три очка. Поднимаюсь, писаю и выхожу назад. Медсестра берет меня за руку и отводит в столовую. Столовая рядом – чуть дальше, справа. Заходим.

Столы, столы, дети, дети. Столы одинаковые. Дети разные. Я таких раньше не видел. Половина столовой пуста. Кормят не всех сразу, а по очереди, чтобы избегать конфликтов. Сажусь за стол со своей палатой. Беру в руку алюминиевую ложку. Осматриваю. Она насквозь пропиталась длинными поколениями бесцветных супов, один из которых налит в мою тарелку. Супы не люблю. Ненавижу с детства! А я еще в нем… Только борщ или щи! От мамы! Или бабушки Нели! Но здесь – суп…

Желтая маслянистая пленка прикрывает куски картошки, лука и моркови. Подняв голову, замечаю испытующий, тяжелый взгляд Маргариты Юрьевны. Превозмогая отвращение, опускаю ложку в жижу и мешаю ее. К горлу подкатывает ком. Не глядя на медичку, медленно отодвигаю тарелку в сторону. На второе котлета и картофельное пюре. Ищу глазами вилку. Вилок нет, только ложки. Котлету невозможно есть ложкой. Она теряет вкус! Но здесь нет ни вкуса, ни вилок. Только обгрызенная алюминиевая ложка и незнакомая тарелка смотрят на меня удивленными глазами чужестранцев. Знакомятся с новичком…

Темно-серо-коричневая котлета, брошенная прямо на кучку пюре, молчит, готовясь к поглощению. Блюдо ждет зрелищ. Из него ели тысячи раз. Десятки тысяч раз чужие рты касались ложки, которая затем дотрагивалась до тарелки. Чужие языки вылизывали ее, закончив прием пищи. И чужие руки мыли эту поверхность в чужой раковине, на чужой кухне.

Бросаю исподлобья взгляд на медсестру. Она продолжает наблюдать за мной. Ем аккуратно, стараясь не касаться зубами столового прибора. Съедаю второе и два куска хлеба. Выпиваю компот. Привыкаю.

Прием пищи заканчивается. Мы встаем и идем в палату.

– Здесь выход на площадку для прогулок, – показывает на дверь Витек.

В палате подходим к Лешке. Он лежит с закрытыми глазами. Я ложусь на свою кровать и, уставившись в потолок, думаю: все не так страшно. Жить можно. Сражаться нужно. Терять, кроме жизни, все равно нечего…

Бэд трип [468] первый

К моменту выхода книги эта глава уже закончена. Но я намеренно пропускаю опыт первого психоделического кризиса, возникшего после ввода в мое тело пробных доз нейролептика (способного купировать действия амфетаминов и ЛСД), чтобы не портить светлое полотно лечебного процесса и рукопись романа.

Краткое содержание первой недели

В течение нескольких дней я теряю весомую часть нейронов головного мозга, заставляя их не отдавать шайбу разума гоняющимися за ними лекарствами и не позволять лечебному препарату блокировать нейромедиаторы дофамина в голове восьмилетнего мальчика, чтобы (прервав цепь биохимических реакций) аминазин не смог отменить у меня возникновение потенциала действий.

Я учусь сохранять здравый смысл даже после внутримышечного ввода вещества, приводящего к психическому изменению подвергшихся его воздействию больных и возникновению вакуолей у подопытных крыс, что, казалось бы, не дает повода утверждать со стопроцентной уверенностью о возможности появления вакуолей у людей. Но спустя тридцать пять лет научные сотрудники опубликуют результат исследований, осуществленный с помощью магнитно-резонансных изображений головного мозга в целях сравнения мозговых изменений у пациентов, принимавших антипсихотики и обошедшихся без них. Скан покажет уменьшение объема мозга и объема серого вещества у испытуемых, на фоне увеличения объема полостей, заполненных цереброспинальной жидкостью, благодаря чему (предполагаю я) лечебная цель, поставленная обществом перед врачами больницы (в моем случае), будет достигнута, и мозг больного ребенка (после уменьшения общего объема) примет стандартные среднестатистические параметры советского мальчика, перестав раздражать (взрослые особи) высокой скоростью обработки информации процессором моей головы.

Перед успокаивающим уколом нас предварительно привязывают к кровати, так как во время ввода аминазина возможно резкое падение артериального давления. После отключки бинты снимают, и назад дети возвращаются лояльными членами общества.

Но вскоре Лешка достает мне сиднокарб. Эти таблетки выдают шизофренику в соседней палате, пытаясь вывести его из коматозного состояния флегмы. Психостимулятор взбадривает Давида не хуже амфетамина, выдергивая из транса аминазии, и открывает второе дыхание.

Хитрость расхитряется после одной истории, когда неожиданно для себя медсестра обнаруживает молниеносность моей реакции и, раздраженная этим открытием, увеличивает дозу нейролептика.

Тем временем печень ребенка учится обезвреживать лекарственные ксенобиотики и удалять из организма нейротоксичные антогонисты. При этом матрица моего тела, сражаясь с экспериментами взрослых, несет определенные потери, знакомясь с признаками нейролептического синдрома в пока еще легкой его форме – дискинезии. После этого усиленная доза препарата снижается Алевтиной Адриановной до стандартной, во избежание появления тремора и других нежелательных отклонений.

Остаточные воспоминания о синдроме покалеченная воля подростка запрет в сумерки памяти на двадцать пять лет, прежде чем они вырвутся наружу и заберут его тело из объятий разума вновь. Но это будет уже совсем другая история одной и той же жизни.

Бэд трип второй

1

Так пролетает первая неделя акклиматизации, где за «хорошее» поведение уже во вторник мне вгоняют пробную порцию аминазина, а в среду утром, во время обхода, Алевтина Адриановна благодушно объясняет незадачливому малышу, как избегать подобных ситуаций в дальнейшем.

Чтобы выполнить предписание доктора, я нарочно выбираю путь не по гипотенузе, а по двум катетам. И вот уже второй катет изменяет угол движения моей души, перпендикуляря ее от земли ввысь.

Блаженное состояние от воздействия хлорпромазина – созерцает смену последовательных картинок дня беспокойным движением глазных яблок и превращает меня в зрителя диафильма, запечатлевающего блуждающий по палате день в перфорированную пленку сознания пучками волокон зрительного нерва, после чего космическое пространство расширяется и, высвобождаясь, Вселенная иннервирует себя, подключая меня к афферентной связи с собственной ЦНС.

Лечение повторяется вновь, и вот я здоров. Я совершенно, абсолютно здоров. Я улыбаюсь – я не могу не улыбаться: из головы вытащили какую-то занозу, в голове легко, пусто. Точнее, не пусто, но нет ничего постороннего, мешающего улыбаться.

По окончании первого курса мне прописывают новые таблетки, но уже к воскресению я начинаю водить их за нос, пряча лекарства под язык. Для тренировки Давид использует маленький металлический шарик, который мне выдает Витька. Главное – суметь протолкнуть таблетку вбок удержать ее в ротовой полости, как можно ближе к горлу и уздечке, под языком. Тогда при открывании рта и выпрастывания языка лекарство остается скрытым от глаз проверяющей.

Как и следовало ожидать, аминазин купирует мое психомоторное возбуждение и расслабляет так, что во вторник, среду и четверг я помню только дообеденные события. Но зато благодаря этому к субботе я высыпаюсь сверх меры и накапливаю кучу неизрасходованной энергии. На выходные приезжает мама и привозит мои любимые «Ленинградские» печенья. В холле, где дети встречаются с родителями, все время присутствует медсестра, и я решаю не рассказывать маме о правилах эксперимента, в котором принимаю участие, дабы не портить ей понапрасну настроение. Мы договариваемся о том, что в следующую субботу мама заберет меня домой, и на этой позитивной ноте расстаемся.

Дни, на удивление, пролетают быстро. Я узнаю, где находится ванная комната. Знакомлюсь с некоторыми мальчишками из соседних палат и делаю вывод, что у нас самая нормальная компания. Придя в себя после уколов, Лешка учит Давида играть в «ниточку», когда один из игроков надевает на руки связанную в кольцо нить, а другой снимает ее пальцами таким образом, чтобы она сменила узор. Игра мне нравится, можно фантазировать, но мои эксперименты частенько заканчиваются узлами, и Лешка психует, призывая меня к порядку. Я стараюсь сдерживаться, но это удается ненадолго, и вскоре на нитевом орнаменте вновь появляется «государственный герб».

В первый же банный день я исподтишка рассматриваю на лопатках Немого таинственные шрамы, о которых мне уже успели рассказать пацаны, и всякий раз прячу взгляд, когда он поворачивается в мою сторону. Раздраженные запретом хозяина (смотреть туда, куда им хочется), глаза тут же находят новый объект – удовлетворяя свое любопытство движением бинарного неорганического соединения в тонких струях воды.

В четверг вечером, возвратившись из туалета, Витек заговорщически зовет меня к двери.

Я выхожу из палаты и иду за ним.

– Сейчас увидишь, чем буйный Васька успокаивает себе нервы, – говорит Витя вполголоса. – Раньше он этим не занимался, но после последней увольнительной вернулся назад в новом образе и с новой концепцией взглядов на окружающую среду. Теперь ему чудится, что вокруг него эллины, а больница – это Афины.

Мы осторожно подходим к соседней палате и заглядываем в нее. У дальней стены сидит Васька. Его крупная фигура по пояс оголена. Грудь, имеющая чрезмерно выпуклую форму, неестественно бугрится вперед. Вытащив огромный, похожий на гриб фаллос, он обстукивает его «шляпу» алюминиевой ложкой, приговаривая при этом: «Не будь лапшой, расти большой». Васька старательно дубасит шляпу «гриба», и внутренний голос мне подсказывает, что кайф наступит только тогда, когда он промахнется. Но Васька не промахивается, и кайф не наступает, отчего на покатом лбу психа появляются капли пота.

– Видал? – ухмыляется Витек. – Кто-то сказал ему, что у большого «гриба» должна быть большая «шляпа». Вот теперь он и старается. Только где он собирается хвастаться им? Не достанет же он его, как Диоген на площади Афин, во время прогулки?

Витька смеется и, махнув безнадежно рукой, добавляет:

– Ладно, пошли.

Мы возвращаемся в палату и, шагая вслед за Витей, я думаю про Диогена, пытаясь вообразить эллинов. Они представляются мне грибами, растущими у самого берега будущих островов. Замерев в ожидании, когда схлынет вода, эллины терпеливо жмутся друг к другу и, прячась под большими, пузатыми шляпами, не подают вида, что эта история их уже окончательно достала. Но вода все никак не спадает, и грибы нервничают, искоса поглядывая друг на друга.

Входя в палату, я вижу Дебила Федю, и мираж в голове Давида растворяется, как сахар в крутом кипятке. Сидя на кровати и упершись локтями в колени, Федя не то грустит, не то тупит, опустив лицо вниз.

На следующий день пацаны устраивают произвольный концерт. Рассевшись около своих тумбочек, они начинают отбивать руками такт. Сначала удар об угол тумбочки делается кулаком правой руки. Затем левой. Затем согнутым указательным пальцем правой руки. Затем левой. Затем опять по одному удару правого и левого кулака. И снова указательные пальцы. Постепенно темп нарастает и сливается в одну нескончаемую пулеметную очередь. Под финал Витька колотит быстрее всех, и после того, как остальные сдаются (выбывая из соревнования по одному), он умудряется взвинтить темп еще сильнее, прежде чем оборвать барабанную дробь оглушительной тишиной. Гул стоит какое-то время в наших ушах, и все терпеливо ждут, когда он осядет и успокоится. Вскоре я обучаюсь этому несложному исполнению, и мой музыкальный инструмент (тумбочка) пополняет ансамбль народного творчества еще одним исполнителем.

Ну и конечно же главное развлечение в больнице – это прогулки на свежем воздухе.

Нас выводят гулять на площадку, огороженную забором и разделенную на две половины рабицей. Площадка имеет прямоугольную форму. На ней находятся несколько лавок, стол, песочница и большое раскидистое дерево, укрывающее детей собственной тенью в жаркие дни.

На вторую половину выпускают девочек. Прогулки врачи стараются проводить в разное время, и когда мы выходим на улицу, девочек уводят в корпус, и наоборот. Если наши прогулки совпадают, сквозь забор я вижу худые, неряшливые создания прекрасной половины человечества. В отличие от мальчиков девочкам разрешают подходить к забору и не дергают лишний раз. Но за нами следят всегда. Больше других от этого страдает Витек. Его Аксана старается быть около ограждения, и когда, улучив подходящий момент, Витьку удается подбежать, они берутся за руки и разговаривают. Пару раз я видел, как Витек целовал Аксану сквозь сетку-рабицу.

Она у него красивая, с длинными рыжими волосами и изумрудами вместо глаз.

Отличить больных от здоровых, оказывается, не сложно. Но пару раз я все же ошибаюсь. Так, однажды я подхожу к девочке, одиноко стоящей у забора. Она кажется мне такой несчастной, что, рискнув быть наказанным, я приближаюсь к ней вплотную и говорю:

– Привет!

Прикладывая определенные усилия, девочка отрывает взгляд от точки, находящейся где-то за моей спиной, и переводит его на меня. Не достигнув намеченной цели, ее глаза останавливаются на щеке Давида и гаснут, словно кто-то нажал рубильник и выключил нагрузку большого тока. Надеясь продолжить знакомство, я повторяю приветствие:

– Привет! Как тебя зовут?

Пробудившись из состояния обесточенного андроида, зрачки ребенка сбрасывают с себя покрывало дремоты и встревоженно бегают по моему лбу, пытаясь сосредоточиться на какой-то детали. Им это долго не удается, но, споткнувшись о переносицу моего лица, они случайно обнаруживают рядом с ней правый глаз. Пару мгновений ее глаза знакомятся с внешней оболочкой моего зрачка, и, наступив на тонкий лед подсознания, взгляд девочки проваливается в меня всем своим существом…

Я чувствую, как в мое тело проникает ужас. Он обволакивает трепещущее сердце храбреца и, расползаясь газопроводом по голубым венам тела, воспламеняет фитили страха.

Продолжая начавшееся проникновение, девочка неотрывно смотрит в мой глаз, приближаясь к объекту своего внимания настолько, насколько это позволяет сделать сетка. В какой-то момент мне кажется, что ее лицо сейчас пройдет сквозь забор и прикоснется к моему. Чувствуя, как волосы на моей голове встают дыбом, я отклоняюсь назад. Упершись лицом в рабицу, девочка молчит, не произнося ни звука, и дышит – сначала неслышно, спокойно, но вот шум воздуха из ее легких увеличивается, нарастает, выказывая психическое возбуждение хозяйки. Плечи поднимаются во время набора кислорода, и она силится что-то сказать. Ее левая кисть, просунувшаяся сквозь ячейку сетки, тянется к моему лицу, и вдруг, испустив глухой, безжизненный звук, девочка успокаивается так же стремительно, как до этого возбудилась. Ее взгляд угасает, вновь становясь безжизненным, пустым, и я осторожно отступаю в сторону.

Сзади ко мне подходит Тихоня.

– Познакомился? – спрашивает он, заставляя меня вздрогнуть от неожиданности.

– Ага, – отвечаю я.

– Я тоже один раз подошел к ней. Она мне потом всю неделю снилась.

– А что с ней?

– Не знаю. Больная. Как и мы. Просто болеет по-другому.

Тихоня мне кажется абсолютно здоровым мальчиком. Он немногословен и всегда вежлив. Единственная странность, замеченная мной, это напряжение в его внимательном взгляде, перерастающее порой в нечто большее. Произойти это может в любой момент. Достаточно отвлечься, отвернуться во время разговора на мгновение в сторону, и, повернувшись назад, можно увидеть уже совсем другого подростка – с перекошенным от страха лицом. В такие минуты он замыкается и уходит в себя, отказываясь отвечать на вопросы. Мои попытки расспросить его, что случилось, не дают никакого результата.

В режиме нон-стоп пробегают еще три дня, и вторая неделя подходит к концу. Наступает долгожданное субботнее утро. Проснувшись еще до подъема, я заправляю кровать и залезаю на подоконник. Вскоре просыпается Витя и, увидев меня, зовет:

– Давид, ты чего это встал? Команды подъем не было!

– Маму жду. Сегодня суббота. Она приедет меня забирать, – отвечаю я и вновь поворачиваюсь к окну.

– Ну-ну, помечтай, – бормочет спросонья Витек.

Выполняя установку товарища, я продолжаю сидеть на подоконнике и таращусь в пространство. Окно улыбается на всю палату дифракцией волн света, и я жмурюсь, вспоминая бабушкиного кота.

Пробуждающееся солнце потягивается утренними лучами в разные стороны. Позевывает, запуская фотосинтез природы, и, подставив озябший бок, планета мурлычет возобновляющимся ритмом жизни.

Я представляю, как обрадуются моему возвращению пацаны. Как мы пойдем купаться на Волгу, а вечером во дворе будем играть в футбол. Поразмыслив, решаю сделать на прощание что-то хорошее.

– Витек?

– Чего?

– Хочешь, я отдам тебе печенье и конфеты, которые мне привезет мама?

– Слушай, иди, ложись. Ты же знаешь, что вставать с кровати до подъема нельзя. Тебе и так уже три раза аминазин кололи.

– Больше не уколют!

– Так быстро отсюда еще никто не уезжал.

– А я уеду!

– Иди ляг на койку, а то Маргарита увидит и настучит Адрияге, – настаивает друг.

– Пусть стучит.

– Все тебе пусть.

– Пусть-пусть.

– Если Маргарита доложит, что ты встал до подъема, да еще залез с ногами на подоконник, – пеленание тебе гарантировано. Иди ложись!

– Фигня.

– Хозяин барин, как хочешь. Я тебе не папа, – заканчивает лекцию недовольный Витек.

Сквозь решетки я гляжу на открывающийся за окном вид – на Волгу, выгибающуюся плавной дугой влево и исчезающую в безжизненных степях Калмыкии, на острова, поросшие густой растительностью и заселенные несметными полчищами комаров. Пустынная гора, на которой стоит больница, покрыта сорняком и проплешинами выгоревшей каштановой почвы. Закончив потягивания, проснувшееся Солнце замечает в окне Давида и радуется моему возвращению. Я вспоминаю, как два дня назад передал Аксане Витину записку, когда его не выпустили на прогулку. И в благодарность за это она потрепала меня по голове. Мне понравились прикосновения ее тонких, изящных пальцев, и я запомнил их нежность.

– Вить?

– Ну?

– А я когда записку Аксане передавал, она меня по голове погладила и сказала, что у меня волосы шелковистые.

– Ну и чего?

– Даже лучше, чем у тебя, сказала.

– Так и сказала? – присев на кровати, удивляется Витя.

– Ага. И еще сказала, что у Витьки кучеряшки жесткие, а у меня мягкие.

– А что ж ты раньше мне этого не рассказывал?

– Специально не говорил. Боялся, что ты мне балдушек наставишь. А теперь мне все равно.

– А ну-ка, иди сюда, – говорит заинтересованно Витька.

Я спрыгиваю с подоконника и отбегаю в сторону.

– Да ладно! Хорош, Витек! Я же твою записку передавал.

– Да не бойся ты! Я только волосы потрогаю, – зовет он.

Я подхожу к нему, и Витя касается сначала моих волос, а потом своих. И снова мои, потом свои.

– И правда, мягче.

Я тоже трогаю его волосы и убеждаюсь в справедливости Аксаниных слов.

– Ага, у меня мягче.

Отхожу к окну, довольный результатами опыта. Залезаю на подоконник и продолжаю мечтать вслух:

– Завтра встану пораньше, зайду за Егором, Пупком, Соловьем – и на Волгу. Буду купаться до посинения. Потом наворуем рыбы. Мама нажарит, мы налопаемся, и опять на Волгу!

– А рыбу-то где воруете?

– На пристани. Мужики там с утра стоят. Они нас гоняют. «Идите, – говорят, – на берег ловить. От вас здесь шума много!» А чего с берега ловить? Мелочь одна! Ну, мы и воруем у них. Один из нас идет зубы заговаривать рыбакам. Спрашивает, на что лучше язь ловится, или еще какую глупость. А двое с сеткой подныривают под понтоны и понемногу вытаскивают из всех садков. Мамы нас потом хвалят: «Вы прямо рыбаки настоящие. Кормильцами растете!»

– Дурите, в общем, всех, – приземляет меня Витек.

– Почему дурите? Воровать – не на боку лежать! Та же работа, да еще и с риском для жизни, – подшучиваю я и, окрыленный воспоминаниями о друзьях, перехожу к кулинарной теме:

– Иногда нам попадаются раки. Раков в Волге мало, поэтому, когда мы их варим, обязательно фаршируем, чтобы было сытнее. Меня такому рецепту бабушка научила.

– И чем вы их фаршируете?

– Пшеном. Для заправки начинкой, членистоногому требуется вскрыть панцирь. Делать это следует осторожно, чтобы не поломать скорлупу. Под спину раку засовывается большой палец и им отрывается пленка, удерживающая внешнюю хитиновую оболочку корпуса от внутренних органов. Затем панцирь осторожно приподнимают и засыпают чайную ложку пшена. Варим раков мы за домом, на костре. У Егора есть казан. Мы подвешиваем его над огнем и кипятим воду. Затем Пупок ее солит. По этому делу он у нас главный специалист. Без него вечно либо недосол, либо пересол получается. Соль необходимо подсыпать до тех пор, пока из сильно соленой вода не начнет превращаться в горькую. Поймать эту грань сложно и невкусно, так как все время приходится пробовать кипяток. В рассол мы бросаем порезанные яблоки, морковку и стебли сухого, с семенами, укропа. Даем ему еще минуты три покипеть и кладем фаршированных раков. После того как бульон закипит снова, варим раков минут семь или десять, в зависимости от их размера. Потом снимаем казан и позволяем ему немного остыть.

– Зачем? – интересуется Витя.

– Как зачем? – удивляюсь я. – Чтобы раки набрались сока.

– Понятно.

– Пока казан остывает, мы в угли закладываем для запекания картошку. Вот и все – раки готовы!

Просыпается Лешка и, увидев меня, шепчет:

– Давид, ты зачем встал? Иди ложись!

– Не пойду!

– Он думает, что его сегодня выпишут, – иронично констатирует Витька. – Я уже говорил ему, что лучше лечь. Но он не собирается слушать старших товарищей.

Лешка продолжает настаивать:

– Да никуда тебя не выпишут! Ты всего-то здесь вторую неделю лежишь.

– Мама сказала, что на две недели кладет. Сегодня они закончились. Я и так уже четырнадцать дней тут с вами тусуюсь, вместо того чтобы там с пацанами шляться, – чехардачу я игрой слов.

– У тебя и уколы, и пеленания есть. Если сейчас засекут, можешь на сульфозин напороться, – не сдается Лешка. – Иди ложись!

– Ничего они мне не сделают сегодня.

– Говорю тебе, сделают! А матери скажут, что ты наказан за плохое поведение. Или что в отделении карантин. И поедет она домой.

– Нет! Не поедет! – вспыхиваю я.

– Да ладно, оставь его, Леха. Ты сам-то помнишь, как уверял нас, что тебя на обследование привезли и через три дня назад заберут, когда в первый раз сюда попал? – вступается за меня Витек.

Лешка отмахивается и поворачивается на другой бок:

– А! Как хотите.

Я возвращаюсь к панораме за окном. На забор прилетели два воробья. Сидят, крутят головами в разные стороны. Думают: где бы нашухарить и смыться по-быстрому. Но, ничего не придумав, улетают восвояси.

Вдруг вспоминаю, что, прожив здесь две недели, я еще многое о себе не рассказал.

– Витек!

– А?

– А хочешь, я расскажу тебе, как мы бомбили автобусы?

– Валяй.

– У нас за домом начинается набережная. По ней склон к Волге идет. Вдоль склона дорога к пристаням спускается. По ней автобусы ездят. Мы на склоне в кустах спрячемся и кидаем в автобусы куски засохшей земли. Они ударяются о стекло, и земля разлетается. Получаются взрывы, как в фильмах от пуль. Один раз кто-то кинул ком, а это оказался настоящий камень. И этот камень в водительском боковом окне пробил дырку. Водила ка-ак тормознул! Даже люди в автобусе попадали. Выскочил на дорогу и за нами бегом. Мы через набережную – и во двор. Кто в подъезд ближайший, кто на деревья. Притаились, сидим ждем. И надо ж было в этот момент выйти гулять моему соседу – Вадьке-заике. Мы пока разбегались кто куда, он все пытался спросить: «Вы-вы чё-чё-чё, па-па-пацаны?» Но нам было не до него. А когда все спрятались, он так и остался стоять один. И вот стоит он, глазеет по сторонам на опустевший двор, как вдруг в калитку вбегает разъяренный водила и, схватив Вадьку за грудки, начинает орать: «Где твои подельники, быстро говори! Где родители? Щас башку всем откручу!» Вадик открыл рот, набрал воздуха, а сказать ничего не может. Водила еще сильнее бесится, орет на него, трясет, как грушу боксерскую: «Говори, где родители живут, а то прямо здесь закопаю!» В этот момент из подъезда выходит Вадькина мама – тетя Света и видит картину маслом: здоровый мужик вытрясает из ее сына душу. Тетя Света вообще женщина интеллигентная, спокойная. Но тут она ка-ак взбесится! Ка-ак подбежит к мужику и давай его по голове сумкой охаживать. Мы с пацанами от смеха чуть с деревьев не попадали. Но деревья затряслись, и мы замерли. Мужик вырвал у нее сумку и вопит: «Ваш сын стекло мне в автобусе разбил! Его в милицию нужно сдать, а вам штраф выписать! Наплодили тут хулиганов, а воспитанием Пушкин будет заниматься?» – «Ах, вы еще и в Пушкина не верите?» – возмущается тетя Света и с удвоенной силой продолжает прежнее занятие, лупася водителя рукой и сеткой с яйцами, которые она берегла до этого момента для яичницы. Мужик стоит весь в белках и желтках, но сумку и Вадима не отпускает, раздумывая, что ему делать дальше. Вдруг из подъезда на всех парах вылетает Вадькин отец – дядя Серожа. Он, видно, в окно все увидел. И, выпуская из ноздрей пар, несется прямо на водилу. Тот, оценив размер кулака папаши и скумекав, что к чему, бросает Вадьку с сумкой на землю и газует из нашего двора с такой поспешностью, что чуть не разбивает себе о калитку лоб.

– Мда… констатирует Витька, – умеете вы развлекаться.

Лешка разворачивается к нам лицом и заявляет:

– Ну, тогда еще чего-нибудь рассказывай, все равно уже разбудил.

– Подумать надо, – отвечаю я и начинаю думать. Но в голову ничего не лезет… Пробую думать в обратную сторону – получается еще хуже… О! Кажется, залезло!

– Витек, а из твоего окна Волгу видно? – начинаю я издалека.

– Не-а. Из моего окна «Химпром» видно, когда выбросов мало. А когда много, то и он исчезает.

– А из моего видно, – с гордостью сообщаю я. – Еще лучше, чем здесь, видно. Наш дом ближе всех к воде стоит, и с лоджии все корабли как на ладони.

Лешка ерничает:

– Ну, конечно, ты ж у нас центровой!

– Ага, – соглашаюсь я без задней мысли. – Летом я почти каждое утро просыпаюсь под песню «День Победы». Ее врубают все подплывающие к берегу корабли. Ночью они стоят на рейде, а утром причаливают к берегу, выпускают туристов и снова встают на рейд. Так вот, когда они причаливают, у всех играет одна и та же песня.

Я начинаю шепотом ее напевать:

– День Победы, как он был от нас далек, Как в костре потухшем таял уголек. Дни и ночи, обгорелые, в пыли, Этот день мы приближали, как могли.

Витек и Лешка подхватывают:

– Этот День Победы порохом пропах, Это праздник с сединою на висках, Это радость со слезами на глазах, День Победы! День Победы! День Побеееды!

В этот момент в палату входит медсестра.

– Это что такое?!.. Бегом на койку! – командует она, закипая от возмущения.

– Не пойду! – огрызаюсь я.

Доставая из кармана бинты, медсестра надвигается, пытаясь отрезать пространство для маневра. Вскочив на кровать Дебила, я перепрыгиваю с нее на койку Немого и, когда она уже думает, что загнала меня в угол, оказываюсь за ее спиной. Промахнувшись, медичка злобно щелкает зубами и снова разворачивается ко мне лицом. Но лица уже нет…

Колючие бледно-зеленые глаза бросают жесткий, голодный взгляд с вытянувшейся, волосатой морды волчицы. Червоточины мерцающих зрачков гипнотизируют, сужаясь от луча моего друга – Солнца. Приподнятая верхняя губа дрожит, оголяя под клочьями вспенившейся слюны большие желтые клыки. Голова опущена. Уши прижаты к затылку. Она лязгает зубами и приседает на задние лапы, готовясь к броску.

Но мое зрение уже обострилось до невероятной реакции мангуста, и, фиксируя происходящее в замедленной, покадровой съемке, я способен сейчас разложить движение стрелы Зенона на временные отрезки и доказать ее неподвижность.

Опережая волчицу на доли секунды, я устремляюсь вперед (когда она бросается на меня) и, пролетев от нее сбоку, распарываю халат медсестры титановыми наконечниками когтей.

Хрясть! – и белая накрахмаленная материя, нарезанная, как вермишель, расползается длинными, ровными лоскутами, оголяя бедро пармиджанового цвета.

«Спагетти подано – садитесь жрать, пожалуйста!» – шлю я веселый посыл в свое сознание и продолжаю готовиться к обороне.

Второй раз она прыгает, не оглядываясь. Вывернувшись, как кошка, всем телом, хищница отталкивается задними конечностями сначала от пола, затем от стены и, развернувшись ко мне в воздухе, пытается нанести сокрушительный удар передней правой лапой.

Глупая – она не знает, что я с шести лет играю в настольный теннис, и мои глаза в минуту опасности видят каждую дробинку, вылетающую из отцовского ружья на охоте.

Нырнув под промелькнувшую над моей головой пятерню, я уклоняюсь от молниеносного нападения, и, промахнувшись, лапа волчицы проезжает по стене плугом кривых когтей, вспарывая осыпающуюся на пол штукатурку и рассеивая вокруг белую пыль. Я бросаюсь по полу в ее ворота и, пролетая шайбой между лохматых мускулистых ног зверя, вижу узкую щель вульвы, покрытую барашками колючей проволоки.

Один взгляд на эту темную незашитую рану – и голова моя раскалывается от образов и воспоминаний… Я смотрю в этот кратер, в этот потерянный и бесследно исчезнувший мир, и слышу звон колоколов. Смеясь и рыдая, он расползается и паясничает над полем битвы, оголяя в памяти ребенка снимки непосредственной любознательности.

Подобные картины Давид встречал и раньше, когда в детском садике вместе с мальчишками заглядывал под дверь в кабинки девочек. Но то были улыбки Моны Лизы, а эта – великая блудница и матерь человеческая с джином в крови, плотно сжатая по всей длине и чуть приоткрытая в том месте, где сквозь пушистые бакенбарды возбужденно топорщится поверхность распускающегося бутона, – пугающе притягательна и смертельно опасна, как ядерный гриб в сознании японца. Как факел жизни в руках Прометея.

Я смотрю вверх, в эту расселину времен, и вижу в ней знак равенства. Мир в состоянии равновесия. Мир, сведенный к нулю без остатка. И мир обдает меня жаром собственного стыда и похотью эструса. Но прирожденное озорство мотивирует детское сознание, тронуть волчицу за приоткрывшийся сосок Венеры, который тут же стыдливо накидывает кожаный капюшон, обнаружив, что его заметили.

Я мелькаю под кроватями, пока не достигаю другого конца палаты.

Она медленно поворачивает голову, выплескивая на меня северное сияние зеленовато-голубых глаз, и, увидев цель, перемещает тыл своего туловища на сто восемьдесят градусов. Ее тело начинает оседать на задние лапы.

Оседает… оседает… оседает, накапливая потенциальную энергию путем изменения расстояния между атомами в стальных мускулах ног, и в помещении появляется тяжелый аромат гибели. Леденящий сердце смрад ложится инеем на раскаленные окна палаты. От предчувствия беды напряжение клаустрофобит о глухие каменные стены и съеживает вокруг пространство в гравитационный коллапс. Расползаясь массой ударной волны внутрь, опасность сужается, готовясь к разрыву оболочки больницы.

«Ой, ой, ой», – сигнализирует мозг мальчика, и краем правого глаза я вычленяю квадрат для отступления: тумбочка, грядушка, кровать (на которой лежит Дебил) – под ней, как в доте на линии Маннергейма.

Волчица срывается вперед, торпедируя противника мощью взбесившегося неврастеника. Моя кровать, находящаяся в момент прыжка рядом с ней, взлетает, подхваченная инерцией движения, и кружится, как волчок, раскидывая в стороны одеяло, матрас и простыню. Из-за возникшей декомпрессии подушка взрывается, покрывая все белой порошей гусиного, лебединого, гагачьего и куриного пуха. Я выдыхаю облако пара и проваливаюсь в туман. Туман глушит звуки моего исчезновения, и, чтобы определить направление удара, волчица втягивает набалдашником кожаного носа летучие вещества взмокшего тела ребенка. Разгадав еще в полете план моей перегруппировки, она выбрасывает левую лапу вперед. Ее пятерня натыкается на спинку кровати, и та стонет, скрежещет, гнется, перераспределяя кинетическую энергию, а затем отлетает, впечатываясь в стену иероглифами древней мантры пяти слогов и издавая на всю палату шестой, глубокий звук ОМММММ…

Вставая на мою защиту, кровать заваливается на один бок, но хищница успевает схватить жертву за ногу.

Ощутив прикосновение дикой суки, я впиваюсь своими клыками в ее плоть и чувствую нитевыми и грибовидными сосочками языка колючие волоски захваченной ртом шкуры.

От рукопашного контакта с противником волна брезгливости захлебывает мое сознание шквалом ярости. Я сдавливаю челюсти так, что мою латеральную мышцу сводит судорога, а мозг понижает порог болевой чувствительности до нуля.

Внутренним ухом, из носоглотки, я слышу звуки, проникающие в мою голову через евстахиеву трубу. Вот под толстой дермой дикого зверя затрещала лучевая кость. Поддаваясь давлению сжимающихся челюстей, клыки входят все глубже, глубже, глубже, разрывая сухожилия и нервные окончания оборотня, и, не выдержав боли, она отпускает меня еще до того, как ее тело полностью приземляется на пол, возвращаясь в прежнее состояние медсестры.

«Два ноль», – регистрирую я.

Мокрая, взъерошенная, тяжело дыша, медичка делает несколько глубоких вздохов и, задержав дыхание, произносит деревянным голосом:

– Ну всё, ты доигрался!

Осматривает укушенную руку и выходит из палаты, бросив на прощание свирепый взгляд на притихших мальчишек.

Лешка садится на кровать и, взявшись за голову, шепчет:

– Готовься… Сейчас она вызовет санитара, и ты получишь укол.

Витек учит:

– Давид, ты, главное, теперь, не сходи с ума. Будет больно. Очень больно. Но зато ты станешь настоящим мужиком! Лучше не сопротивляйся. Дайся им подобру-поздорову. Силы пригодятся потом.

Возвращаясь в прежнее состояние, я ощущаю во всем теле страшную усталость.

Нет! Я не дамся! Сегодня приедет моя мама!

Спасаясь от приближающейся расплаты, я выбегаю из палаты и попадаю в западню. По коридору уже идет Степаныч. Увидев его, я поворачиваю назад и, юркнув в комнату, осматриваюсь по сторонам в поисках убежища. Но мой взгляд падает на стальные решетки, объявляя, что чуда не произойдет и сражение на этот раз будет проиграно.

Первым входит санитар. Вслед за Степанычем в палату вбегает медсестра. В ее руке широкий бинт и шприц. Распределившись по территории, они начинают загонять меня в угол, и, когда я ухожу щучкой под койку, Степаныч хватает Давидову ногу и дергает на себя. От резкого торможения голова моя бьется о ножку кровати, и, вцепившись в нее, я кричу, чтобы меня не трогали! Что сегодня за мной приедет мама! Что я уезжаю от них домой! Навсегда! Навсегда! Навсегдаааа…

Степаныч прижимает меня коленкой к полу и Маргарита Юрьевна вводит сульфозин.

Боль наступает сразу. Горячая волна сводит судорогой мышцы и, двигаясь вперед, от ягодицы через спину к плечам, вытягивает сухожилия в струнку. Правая нога немеет, и Степаныч ослабляет хватку. Я собираю остатки гнева и пытаюсь вскочить на ноги, но тут же падаю на пол. Подняв оглушенное уколом тело, санитар кладет меня на койку и, привязав только одну руку, ставит рядом с кроватью ведро, произнося при этом:

– Если будет тошнить – а тошнить будет, – блюй в ведро. Все, что напачкаешь мимо, уберешь сам.

Я смотрю на ведро, стараясь осмыслить булькающие вокруг меня звуки. Но гул уже наполняет окружающее пространство всплеском проникающей боли и направляет ее в бочку моей головы. Звуки тонут, как камни, ударяясь о дно затылка. Глаза почти не двигаются. Взгляд липкий, цепкий, как семя репейника. Остановился. Замер, выхватив трещинку на потолке. Силюсь поднять голову, но затылок, как грузило, – тянет, тянет назад. Уперся во что-то мягкое. Догадываюсь – подушка. Голова запрокинулась и застыла, устремившись поплавком носа в небо. Уже не клюнет. Не распустит круги на воде. Картинка подернулась мутью, начала стекленеть. Мир щурится, закрывая глаза на мое исчезновение. Васильки солнечных зайчиков бегают, как загнанные в угол мыши, и, сверкнув в последний раз бриллиантовой крошкой окон, растекаются каплями хрустального дождя по моему лицу. Собрав в ладони остатки углей от некогда прекрасного, бушующего костра жизни, я выгибаюсь дугой и, выпуская из легких воздух, наполняю парус надежды алым отблеском матовой золы.

– Неееееет!!! – несется в пространство вопль поверженного Люцифера.

Обдавая кабину жаром, кровь закипает в моем сердце. Пелену неба разрывает обожженная рука солдата, и, склонившись над внуком, дед трогает прохладной мертвой рукой голову ребенка.

Сквозь грохот орудий, сквозь колокольный звон, сквозь набат времен и безмолвие вечности я слышу его хриплый бас:

– У него аллергическая реакция! Возможен анафилактический шок! Быстро – капельницу, адреналин и димедрол!

Чьи-то руки подставляют ведро под мою блевотину. Красочная, подобно весенней радуге, она летит фонтаном несметных брызг и, прочертив арку освобождения, распускается под кроватью бутоном цветущего папоротника.

Не переставая наполнять топку углем, голова гудит, как паровоз, и тикает по темечку кувалдой взбесившейся тахикардии. Дым валит из трубы нескончаемым потоком раненых, словно шлам, передаваемый горняками при проходке туннеля в легкие моего тела. Реальность падает невесомыми хлопьями снега на поскрипывающую от страха кровать и, укутав меня в сугроб холода, тут же тает от весеннего теплого солнца, перетекающего в жар доменной печи туда и обратно так быстро, что сталь моего тела дрожит, как струна, не выдерживая термической обработки.

Кто-то гладит мою голову… Наверное, Витек опять проверяет волосы на шелковистость. Кто-то кладет мокрое полотенце… Кто-то шепчет: «Аксана…»

Рыжая, с бирюзовыми изумрудами глаз, она тянет ко мне свои тонкие руки и, встав на цыпочки, подбрасывает Давида в небо, повторяя опять: «Осанна! Осанна!»

Слова поднимаются в огненную сферу страдающего от себя тела и, выбрасывая магму действительности, то возвращают в нее рассудок, переполненный ртутным столбиком жизни, то, загораясь смолянистыми факелами мутных зрачков, освещают остатки исчезающей палаты.

Соскользнув со ступенек пульса, сердце скатывается по перилам артериального давления в бомбоубежище диастолы, и, целуя невесомую фею жизни, вылетающую из моей груди, я отпускаю ее на свободу, погружаясь в сумрак расползающейся агонии…

После долгих мучений я наконец проваливаюсь в густой туман забвения и погружаюсь в галлюцинирующий сон, подернутый тревожными ведениями ежика и лошадки. Вынырнув из тумана, ее большая голова свешивается над моим горячим лбом и, лизнув лобную кость, растворяется в скоплении воздушной воды на дне глубинного (состоящего из бреда, вскриков, комков сворачивающейся крови и пылающих детских гланд) беспамятства.

Колючая, соленая вода расплывается по горизонту хрустальной глади прибоем невольных слез, и плети моих синеющих, бледно-призрачных рук колышутся на дне пробуждения, устремляясь с пузырьками воздуха и мольбой – ввысь. Обволакивающая пространство бирюза трепещет, тянется как резина сквозь сознание в явь и рвется в том месте, где из призрачности клаустрофобии вырисовывающегося видения утопленника то появляется, то исчезает лицо давно забытого мальчика.

Его хаотичные движения… порывы… и даже глаза, преисполненные благодарности, ужаса и надежды, двигаются и барахтаются, устремляясь ко мне навстречу. Беспомощный, немой рот открывается под водой, пытаясь сообщить, крикнуть сквозь водяную мглу что-то сокровенное, не поддающееся здравому смыслу. Но море выплескивает его назад, вверх, и смыкающиеся под ним волны создают прочную, непреодолимую трясину безнадежности и западни.

Я чувствую, как из-за недостатка кислорода мои легкие начинают трещать. Мышцы горла выталкивают разбухший кадык в рот, стараясь разжать стиснутые до боли зубы, и, не выдержав, я открываю его, наполняя тело водой.

Заливая паренхиму… и эпителий дыхательной системы, гидравлический удар останавливает, кроша, молоточки сердца. Облака свешиваются на тонкой нити просыпающегося горизонта шелковыми простынями осыпающихся теней, и утреннее сияние золотой звезды расходится первыми лучами пробуждающегося в элизии елисейских полей младенца.

Чик-чик… чик-чик… чик-чик… щелкает ключ рассудка, исполняющий роль иллюзиониста, то включая, то выключая кадры быстрого сна…

2

Очнулся я от шума и Лешкиного крика:

– Зачем вы ему сделали укол?! Он же еще совсем мелкий! К нему же мать сегодня приезжала!

Голос медсестры звучит встревоженно-резко:

– Напросишься, и тебе сделаю!

– Вы не врач! Вы… вы… садистка!

– Я это запомню.

Витя:

– Леха, хорош!

– Помолчи, Витя, пусть выговорится… Ну что же ты замолчал, Леша? Или это все, что ты хотел мне сказать? – Леха сопит, но помалкивает. – А теперь я скажу. Ты с твоим характером никому, кроме больницы, не нужен. Ни матери, ни бабушке. Они рады, что повесили тебя на нашу шею. А ты вместо благодарности еще и грубишь.

Медсестра вынимает у меня из-под мышки градусник и смотрит температуру. Лешка вспыхивает:

– Вы все врете! Врете! Вы всегда врете!

Посмотрев на градусник, медсестра идет к выходу, бросая напоследок:

– Нет, Леша, не вру. К тебе и не приходит никто, потому что ты никому, кроме больницы, не нужен!

– А вы!.. Вы!.. Вы дура! – кричит Лешка удаляющейся медсестре.

Витек встает с кровати, не замечая, что я лежу уже с полуоткрытыми глазами.

– Ты чего, вообще сбрендил? Вообще не соображаешь, что говоришь? Теперь и тебе вколют!

Леха продолжает беситься:

– Пусть колют!

Маргарита возвращается вместе с Алевтиной Андриановной и опять ставит мне градусник. Алевтина обращается к Лешке:

– Леша, повтори, пожалуйста, как ты сейчас назвал Маргариту Юрьевну?

Леха молчит.

Медсестра подзадоривает:

– Ну, что же ты, Леша, молчишь? Или при Алевтине Адриановне тебе стало страшно?

Лешка не отвечает. Алевтина Адриановна пытается вывести его из себя:

– Так ты еще и трус, Леша? Трус, который умеет делать гадости только исподтишка?!

Терпение у Лешки лопается, и он кричит:

– Нет! Не трус! Я сказал – дура! И вы… вы тоже дура!

Тихоня ложится на кровать и накрывает голову подушкой. Дебил залезает под простыню. Витек молчит.

Достав градусник у меня из-под мышки, доктор смотрит температуру и размышляет вслух:

– Поняяятно… Маргарита Юрьевна, принесите еще таблетку аспирина, – обращается она к медсестре.

Медсестра уходит. Алевтина Андриановна поворачивается к Лешке.

– Значит, лечение не подействовало? А я уже думала, что ты выздоравливаешь, и хотела тебя выписывать. Но, оказывается, ты все это время притворялся и обманывал нас… Что ж, придется повторить курс.

У Лешки текут слезы.

Возвращается Маргарита Юрьевна со стаканом и таблетками. Она сажает меня на койке и заставляет выпить пилюлю. Затем опять ставит градусник и поворачивается к Леше:

– Говоришь, что мы дуры… А ты, получается, умный… Что же, если ты такой умный, ответь нам, Леша: почему у тебя в школе одни двойки и тройки? И как же ты, такой умный, додумался инспектору детской комнаты милиции сбросить на голову бомбочку с чернилами, а директора школы запереть в туалете? И разве умные дети убегают из дома и путешествуют на товарных поездах? – берет небольшую паузу врач. – А учителей из школы, ты, наверное, тоже дураками считаешь?.. Одни дураки кругом тебя? Так, выходит, по-твоему? – Лешка молчит, и, не дождавшись ответа, врач продолжает: – А не слишком ли много у тебя получается дураков? Может быть, все-таки это не они, и не я, и не Маргарита Юрьевна, а ты дурак? И может быть, тебе это уже пора осознать и стараться поумнеть? А?

Пауза.

– Пойми, Леша, мне сульфозина не жалко. И Маргарите Юрьевне не жалко. Нам тебя жалко. Жалко, что ты не понимаешь того, что ты болен и тебе нужно лечиться. И единственные, кто может и хочет тебе в этом помочь, это мы, твои лечащие врачи. Вот когда ты это поймешь, тогда, может быть, нам и удастся выписать тебя отсюда. А пока, Леша, ни о какой выписке не может быть и речи!

Она достает мой градусник и кивает.

– Спадает, – говорит врач медсестре, и они уходят.

Витек идет к Лешке:

– Лешка, ты чё наделал? Она же тебя теперь заколет на фиг!

Понимая, что сглупил, Лешка бычится и отворачивается:

– Не знаю. Вырвалось как-то само.

Витек не унимается:

– Я чё тут, с трупами теперь должен целую неделю лежать? Одного нашпиговали, что еле дышит, теперь второго в расход пустят! – Витек подходит к Тихоне и сдергивает с его головы подушку. Тот испуганно закрывается руками и ногами. – Тихоня, ты случайно не собираешься Степаныча стулом по кумполу навернуть?! А?! А?! – ополчается Витек. Тихоня зажмуривает глаза и закрывает руками уши. – Ну, хоть этот не собирается, – вздыхает с облегчением Витя и возвращается к сникшему Лешке. – Лешка, ты чё, не понял до сих пор? Они же специально выводят нас из равновесия. Ты думаешь, что ты за Давида заступился? Много ты ему помог? Полегчало? Спроси у него – полегчало ему от твоей помощи?.. Ну? Спроси-спроси, – подталкивает Лешку в плечо Витек. – Ни хрена ему не полегчало! А вот Адрияге полегчало! За это я тебе ручаюсь. Она теперь вколет тебе двойную дозу сульфы, подержит еще пару месяцев в больничке, а в деле напишет: шизофреник. И доказывай потом всю жизнь, что это не так. – Леха плачет. – Молчать надо! Понимаешь, Леха? Молчать! Сжав зубы, молчать и не реагировать. Это единственный способ выйти отсюда на свободу. – Лешка плачет. Витек обнимает его за плечо. – Мой тебе совет – проси прощения и у Маргариты, и у Яги. Проси и говори, что все понял. Что больше такого никогда не повторится. Будешь хорошо просить, может, и простят.

Слышится голос медсестры:

– Выходим все на прогулку.

Заметив наконец, что я пришел в себя, Витек обращается ко мне:

– Давид, держись. Мать твою сегодня уже не пустили. В другой раз увидишь.

Все удаляются, оставляя меня наедине с болью в теле и тоскливыми мыслями о несостоявшейся выписке и встрече с мамой.

К вечеру температура поднимается вновь, и я долго-долго мучаюсь, не в силах забыться сном. Потом засыпаю, но от длительного желания это сделать понимаю, что я не сплю, а только помышляю об этом. С жаром приходит озноб, и, пробудившись, я осознаю, что всю ночь не спал. Всю ночь об одном… Голова после вчерашнего туго стянута бинтами. Итак: это не бинты, а обруч, беспощадный, из стеклянной стали, обруч наклепан мне на голову, и я – в одном и том же кованом кругу: убить М.Ю. Убить М.Ю, – а потом пойти к той и сказать: «Теперь – боишься?» Противней всего, что убить как-то грязно, древне, размозжить чем-то голову – от этого странное ощущение чего-то отвратительно-сладкого во рту, и я не могу проглотить слюну и все время сплевываю ее на подушку. Затем поворачиваю голову в другую сторону и смотрю на спящих ребят. Луна серебрит предметы и лица мальчиков, окутывая палату таинственностью. Лунный иней мерцает отраженными лучами солнца и уводит мой взор по тропинке света вверх. Я гляжу через окно в небо и вижу лики детей, прошедших сквозь концентрационный фильтр клиники. Их повзрослевшие лица бесстрастно сверкают далекими звездами космоса над горизонтом движущейся земли и вдруг, вспыхнув гневными лучами рассвета, опаляют гору и стены больницы. Поток лучистой энергии приносит ветер. Ветер усиливается, трещит, попадая в костер зари, и вздыбливает пурпурные клубы утреннего тумана. Но, выпорхнув из западни конденсата, тут же растекается над фиолетовой гладью Волги. Волга наполняется сиянием атмосферной рефракции, и дети всматриваются звездами тускнеющих глаз в ускользающую даль предутренней иллюзии. Иллюзия пробегает рябью по волнам прилива. Туман ширится, оседая слезами росы на деревянных рангоутах парусников, и ровная поверхность грозного океана покачивает игрушечные суденышки, когда мама опускает меня в ванную…

Так наступает сон. Но от длительного желания это сделать я понимаю, что вновь не сплю, а только помышляю об этом…

 

Экспрессия вторая

1

Детская площадка, разделенная по центру рабицей на две отдельные зоны: для девочек и для мальчиков. На площадке мальчиков имеется песочница, лавка, столик и детский домик. У девочек все то же самое и еще качели с перекладиной. Степаныч ставит стул, который всегда выносит с собой на прогулку. Дети гуляют. Рядом с санитаром стоит Лешка.

– Чтобы дальше одного метра от меня не отходил, – говорит Степаныч Лехе и садится на стул читать газету.

Леха молчит, опустив голову. Витек в дальнем углу площадки разговаривает о чем-то с Аксаной, которая стоит у забора. Дебил ходит по территории, озираясь по сторонам и набивая карманы всяким мусором. Глухонемой сидит на лавке, глядя на девчонок, играющих на своей территории. К сетке подходит Лешкина Оля и зовет его тихим голосом: «Леша… Леша…» Лешка поднимает голову, смотрит на Олю и опять опускает взгляд на землю. К Оле подбегает Дебил и начинает показывать ей мусор из своих карманов. Оля смотрит на Дебила, делает шаг в сторону и опять обращает взгляд на Лешу. Дебил перемещается к ней. Оля снова отходит в сторону и зовет: «Леша… Леша…» Лешка всхлипывает и вытирает слезы. Дебил вновь перекрывает обзор Оле, доставая из штанов очередную чудовину. Оля отступает от сетки и смотрит на Лешу издалека. Показав все свои сокровища, Дебил убегает за новыми. Оля подходит к ограждению, берется за нее руками и молча глядит на Лешу. Глухонемой смотрит на Олю, затем на Лешку и опять – на девочку. Не выдержав затянувшейся паузы, он начинает что-то мычать и жестикулировать, пытаясь объяснить Оле, что Лешка наказан. Оля оглядывается на Немого и опять переводит взгляд на Лешку. Слышно, как Аксана спрашивает Витька:

– А где Давид?

Витек сообщает:

– У него вчера мать приезжала, а Маргарита ему сульфозин уколола…

Аксана вздыхает:

– Бедняга. За что она его?

– Встал до подъема. Маргарита увидела и сказала, чтобы он лег. А он стал убегать. Они полчаса по палате гонялись, а когда она его поймала, Давид прокусил ей руку.

– Ну и что, что прокусил?

Витек смотрит на Аксану влюбленными глазами. Не выдержав собственных чувств, подходит к сетке и просовывает руку.

– Аксана, как… как?..

Девочка улыбается, берет прядь своих волос и щекочет ею Витькин нос. Оглянувшись по сторонам, Витька целует Аксану.

– Маргарита вышла! – шепчет она, заметив появившуюся в дверном проеме медсестру.

Витек делает шаг назад и садится на корточки. Оглянувшись, шепчет:

– Кобра…

Аксана тоже садится на корточки. Витек продолжает:

– У Давида аллергия на укол была. Он задыхаться стал, и температура скакнула. Его три часа в чувства приводили.

Аксана вздыхает:

– Смешной он.

– Он мне рассказал, как ты его нахваливала.

– Как? – притворяется удивленной Аксана.

– Про волосы шелковистые, – конкретизирует Витя.

– Они у него и правда шелковистые, – улыбается девочка.

Маргарита уходит с площадки. Витек сразу делает шаг к Аксане, и она тоже подходит к забору, Витек целует ее через сетку и, отступая, произносит:

– У тебя лучше!

Аксана начинает заплетать косичку. Витя возмущается:

– Не надо!

– Не нравится? – удивляется Аксана.

– Нет! Мне распущенные нравятся!

– Распущенные девочки? – подкалывает она.

– Нет. Твои волосы. Из всех психов в этой больнице у тебя самые красивые!

– Ну, хорошо, не буду, – соглашается Аксана и расплетает косу.

– А ты знаешь, я думаю, что Давиду повезло, – заявляет Витя.

– В чем же ему повезло?

– У него аллергия на сульфозин, значит, серой его колоть больше не будут. А аминазин – это фигня по сравнению с сульфой. Ему теперь бояться нечего – только влажное пеленание.

– У нас влажное пеленание никому не делали. Холодно лежать?

Витек усмехается:

– Замерзнуть не успеваешь. В мокрую простыню плотно оборачивают тело, а затем широким бинтом приматывают к кровати. Когда материя начинает высыхать, ткань садится и дышать становится нечем. Паника наступает – будь здоров! Даже на крик воздуха не хватает.

– Понятно, – опять вздыхает Аксана.

– Мне когда первый раз сделали, я думал, задохнусь, – продолжает Витька. – Эффект потрясный. Потом как с того света возвращаешься. Но продолжительность пытки короткая – развязали, и отмучился.

Аксана печально вздыхает:

– Витя, а когда ты отсюда выйдешь?

– Не знаю. Адрияга ничего не говорит. Я ее уже спрашивал об этом. А она талдычит, как попугай, одно и то же. «Все зависит только от тебя самого. От твоего поведения. Будешь стараться, пойдешь на поправку, мы тебя сразу же выпишем», – передразнивает врачиху Витек. – Я уже и так целый месяц тише воды, ниже травы. Не знаю, что ей еще надо.

– А меня опять хотят выписывать. Врач сказала, что максимум неделю продержит и отправит домой.

Пауза.

– Я не поеду домой без тебя…

– А врач что?

– А врач говорит, что, если не пойду, меня переведут в область.

– Вот сволочь!..

Пауза.

Витек:

– Говоришь, неделю еще?

– Да.

– Черт! Я попробую поговорить с Адриягой. Но она такая…

Оля опять жалостливо зовет Лешку:

– Леша… Леша…

Аксана:

– А Лешу за что наказали?

– У Лехи вообще крышу сорвало. Представь, он Маргариту и Адриягу дурами назвал! Если бы не Давидова аллергия, они бы его спеленали. Не до него им было. Но Адрияга такие слова не прощает. Я ее знаю.

Аксана глубоко вздыхает и, взявшись за собственную прядь, шепчет:

– Медсестра сказала, что отрежет мне волосы, если я опять вернусь сюда после выписки. У нас уже подстригли двух девочек. Говорят, что вшей нашли, но я не верю, потому что постригли нормальных.

– Нас тоже стригут за провинность. Дебилов не трогают, им все равно. Адрияга это перед выпиской любит делать, чтобы дома лысина подольше напоминала про больницу.

Пауза.

Аксана:

– Вить?

– Чё?

– А если мне волосы отрежут?

– Тебе не отрежут. Тебе в школу осенью идти. Они знают, что в школе тебя любят!

– А ты любишь?

– Ну, ты же знаешь… Люблю…

– А если отрежут – будешь любить?

Витек делает шаг к сетке и берет прядь волос Аксаны в руки.

– Я тебя любую люблю. Но они не отрежут. Побоятся!

– А как ты меня любишь?

– Ну, как-как… сильно, – смущается Витек.

Аксана не унимается:

– А еще как?

– Блин… ну… очень сильно!

– А почему ты меня любишь? – не успокаивается Аксана.

– Потому что ты красивая.

– А еще?

– Клевая.

– А еще?

– Потому что… ты такой же псих, как и я! – смеется Витька.

Пауза.

Оля жалобно зовет Лешку:

– Леша… Леша…

К ней сразу подбегает Дебил и показывает новые чудовины. Оля снова отходит в сторону, и все повторяется. После очередной неудачной попытки отвязаться от Дебила из песочницы встает Немой и начинает оттаскивать Федю от сетки. Тот возмущается, привлекая внимание Степаныча. Степаныч кричит: «Эй! Эй! Оставь его в покое!» Но глухонемой стоит спиной к санитару. Он не слышит Степаныча и продолжает тащить Дебила от забора за шиворот. Вдруг Дебил кидается на Немого, и начинается драка. Степаныч спешит к дерущимся. Леха смотрит санитару вслед, потом переводит взгляд на Олю, потом на забор, потом снова на санитара, снова на забор и бросается на другой конец площадки. Он не замечает, что в этот момент из корпуса выходит Маргарита Юрьевна. Разгадав его намерение, она бежит за Лешкой. Лешка спотыкается о выпирающий из земли корень вяза, но, удержав равновесие, подбегает к сетке и прыгает на нее. Вслед за ним прыгает медсестра и повисает на Лешке, от чего тот соскальзывает вниз. Прижав рвущегося на волю мальчика, Маргарита Юрьевна кричит:

– Степаныч! Быстрей сюда!

Степаныч оглядывается на нее, но, продолжая сдерживать драчунов, не может прийти коллеге на помощь. Подвешенные за уши в руках санитара Немой и Дебил стоят на цыпочках, продолжая кидаться друг на друга. От боли Дебил звереет и уже пытается нападать на медбрата. Не справляясь с обезумевшим Лешкой, который вновь карабкается на забор – Маргарита Юрьевна опять призывает на помощь санитара. Лешка лезет, как неугомонный скалолаз вверх, и санитарка уже еле держит его за одну ногу. Степаныч бросает свои жертвы и бежит к ней. Глядя вслед убегающему санитару, осатаневший от боли Дебил кидается за ним в погоню. В последний момент Леха выдергивает ногу из когтей медсестры, но подоспевший вовремя Степаныч достает его в прыжке:

– Стой, падла! Куда собрался?

В это мгновение Дебил запрыгивает санитару на спину и впивается зубами в его большое, правое ухо. Степаныч кричит от боли:

– Аааа! Рита, убери его!

Маргарита Юрьевна отпускает Лешку, которого держит Степаныч, и, схватив Дебила за шиворот, пытается оттащить, чем причиняет еще большую боль санитару, так как Дебил не отпускает уха жертвы изо рта. Степаныч орет по новой:

– Аааа! Он мне ухо сейчас отгрызет!

Медсестра начинает бить Дебила по голове, но только отбивает себе руку. От ударов по голове Дебил рычит и звереет, раздуваясь на глазах у детей ненасытной тягой к мести. Из больницы выбегает Алевтина Адриановна. В одной руке у нее шприц, в другой смирительная рубашка. С разбегу она всаживает иголку в ягодицу Дебилу, шепча сочувствующе Степанычу:

– Потерпи, Степа, потерпи – сейчас отпустит.

Через пару мгновений Дебил начинает мякнуть и, схватившись рукой за то место, куда ввели шприц, поворачивается к врачихе. Его рот и подбородок в крови. Алевтина Адриановна готовится накинуть на буяна смирительную рубашку, но тот бежит прочь. С каждым шагом он хромает все сильнее и сильнее. Через несколько метров Дебил уже волочит ногу и вскоре падает на землю. Врачи набрасывают на него смирительную рубашку и завязывают рукава. Дебил стонет, но не сопротивляется.

Все это время Лешка, успевший перевалиться через забор, не оставляет наивных попыток вырваться из стальной хватки санитара. Врачиха командует медсестре:

– Беги за второй рубашкой!

Степаныч сдергивает Лешку с забора, как с пальмы банан, и прижимает мальчика к земле. Маргарита Юрьевна приносит вторую рубашку, и они одевают ее на бьющегося в истерике подростка.

Леха кричит:

– Я сам! Я сам! Только не колите! Не делайте мне уколов!

Связав Лешку, Степаныч берется за кровоточащее ухо и, не обнаружив его на месте, верещит благим матом, как недорезанный поросенок:

– Сволочь! Он мне ухо откусил! «Скорую»! Скорее «скорую» вызывайте!

Санитар пулей летит к связанному на земле Дебилу. Алевтина Андриановна спешит в помещение вызывать карету.

– Где ухо, паразит? – набрасывается на Дебила медбрат. Он старается открыть ему рот, но Дебил стискивает зубы, и Степаныч чуть не лишается пальца.

– Открой рот, идиот! – вопит потерпевший, нанося больному тяжелые оплеухи.

Медсестра, как обученная ищейка, рыщет на корточках по земле, повторяя путь Дебила от сетки к месту борьбы. Добравшись ни с чем до палача и жертвы, она заискивающе шепчет:

– Может, он его все же выплюнул?

Продолжая методично обрабатывать Федю, санитар орет:

– Сожрал он его, падла! Я по глазам его сытым вижу – сожрал!

Тяжелые пощечины впечатываются листьями канадского клена в пухлые щеки мальчика. Не получив желаемого результата, санитар переворачивает Дебила и кладет, как свежевыловленного утопленника, животом на свою коленку. Он барабанит Федю кулаками по спине, надеясь, что в этой позе тот отрыгнет ухо быстрее. Но и этот прием не приводит к очищению желудочно-кишечного тракта Феди от инородного тела санитара. Вдруг медсестра подпрыгивает на две конечности и со словами: «Сейчас он откроет свой поганый рот!» – разбегается и со всего размаху бьет Дебила ногой в то место, куда ему только что сделали укол. Взвыв, Дебил выплевывает ухо Степаныча и корчится от боли.

– Вот оно! – радостно горланит счастливчик, хватая ухо и стряхивая с него песчинки родной земли. Они падают на прежнее место, успевая перед этим напитаться кровью и слюной своих земляков.

– Чуть не сожрал его, боров! – восхищенно констатирует мужик в белом халате, разглядывая и обдувая на свету пожеванный отросток тела.

– Волоки его внутрь, я скорую вызвала! – зовет Степаныча выбежавшая на улицу Алевтина Адриановна. Степаныч закидывает Дебила на окровавленное плечо и тащит его в помещение.

Врачиха командует: «Все бегом в палаты!»

Ошарашенные произошедшей на их глазах фантасмагорией, дети послушно плетутся в здание. Медсестра ведет замотанного Лешку. Тот ноет. Площадка пустеет. Порядок восстановлен. Победителей не судят.

В палате Леше вкалывают двойную дозу аминазина и даже не привязывают его к койке.

Распластавшись, как медуза на горячем песке, он смотрит стеклянными глазами в одну невидимую точку на посеревшем к вечеру потолке… Аминазин угнетает рефлекторную деятельность Лехиной нервной системы, и, продолжая внешне бодрствовать, он отсутствует в больнице напрочь.

Тем временем сульфозиновая боль начинает прощаться с телом Давида, напоминая о себе лишь легкими прострелами, берущими свое начало в принявшей на себя удар ягодице.

Следующая неделя проходит без происшествий. Лехе регулярно колют аминазин, и он становится безразличным к окружающим его событиям. На выходные приезжает мама и привозит мое любимое «Ленинградское» печенье. Я уже понимаю, что просить ее забрать меня отсюда бессмысленно, так как она ничего не решает, и поэтому не жалуюсь, чтобы не расстраивать ее понапрасну.

В конце третьей недели Тихоня вдруг объявляет, что Алевтина Адриановна сказала ему, что завтра его выпишут. К тому времени Лешку уже перестают накачивать аминазином, и после слов Тихони он садится на свою койку и плачет. Витек пытается его успокоить:

– Леха, заканчивай! Адрияга запретила тебе плакать. Увидит, опять уколет. Слышишь, Леха?

Лешка ревет тихо, почти беззвучно. Тихоня подходит ко мне и, оглянувшись на Лешу, шепчет:

– После той истории Леша очень много плачет.

Витек слышит его слова и заступается:

– Тихоня, ты бы тоже плакал, если бы тебя неделю продержали на уколах.

Все молчат. Тихоня вздыхает:

– Уже прошел месяц летних каникул. Мама сказала, что отвезет меня в деревню к бабушке, чтобы я там отъедался. Но я совсем не хочу есть… Иногда мне кажется, что еда живая…

Витек настороженно переспрашивает:

– Живая?

Тихоня заговорщически шепчет:

– Да… Мне кажется, что мясо коровы не мычит, когда я его кусаю, только потому, что оно отделено от горла и головы.

Витек взрывается:

– Слушай, Тихоня: поставь весла в угол и приготовься к выписке!

Тихоня испуганно оправдывается:

– Но я не обманываю, Витя, это правда…

– Вот поэтому и говорю – оставь весла в покое!

Пауза.

Слышно, как за окном гудит проплывающий по Волге пароход. Звук поднимается в гору, задерживается на ее вершине и, перевалив через преграду, растворяется на другой стороне в кустарниках дикого терна. Тихоня не унимается:

– Один раз в деревне я видел, как мой дедушка убивал корову… Он вывел ее на зады, привязал за голову к дереву, взял кувалду и со всего размаха ударил свою корову по голове… Я испугался и подумал, что он разбил ей голову. Но корова только упала на передние колени и стала молча смотреть на нас. Ты знаешь, Давид, какие большие у коровы глаза? – обращается он вдруг ко мне.

– Знаю, – отвечаю я, вспомнив корову бабушки Гали.

– Моя вторая бабушка, папина мама, живет за Волгой, и у нее есть корова, – оповещаю я Тихоню.

Тихоня понимающе качает головой и продолжает:

– Стоя перед дедом на коленях, корова смотрела-смотрела, смотрела-смотрела, и мне показалось, что она спрашивала дедушку: «За что ты меня так бьешь?..» Но дедушка ничего не ответил, и тогда корова опять встала на все четыре ноги. А дед поплевал на ладони и снова взялся за кувалду. Он так сильно размахнулся на этот раз, что я испугался, как бы дедушка не попал корове по ее большому черному глазу. Но дед попал в то же место. Понимаешь? – он ударил ее со всей силы в то же самое место… Со всей силы!

– Понимаю, – отвечаю я, не понимая, к чему он клонит.

– После второго удара я решил, что ее голова расколется, и очень боялся увидеть трещины. Но корова опять упала на колени, а из ее глаз потекли слезы… Они текли и текли, а ее добрые большие глаза смотрели на меня и говорили уже мне: «За что?.. За что дедушка так сильно бьет меня по голове?» Я стоял сзади дедушки и не знал, что ей ответить. Тогда дед взял огромный нож, подошел к корове, воткнул нож ей в горло и стал резать сверху вниз. Сначала он резал ее горло к земле, а когда разрезал, перевернул нож заточенной частью наверх и стал резать к небу, до тех пор, пока не уперся во что-то твердое. А корова все это время продолжала послушно стоять на коленях и беззвучно плакать…

Тихоня замолкает.

– А что было потом? – спрашивает его Леша.

– Потом ничего не было… Бабушка сказала, что я потерял сознание.

Пауза.

– Это он ее оглушал, чтобы телка не чувствовала боли, когда ее режут, – разъяснил процедуру Витька.

– Наверное. Но теперь, когда мне дают мясо или котлеты, мне кажется, что это дедушкина корова, и я сразу представляю, как всех их режут большими, остро заточенными ножами и бьют по голове кувалдами. Поэтому я не могу их жевать. А мама злится…

– Тихоня, ты только не говори, пожалуйста, про это Адрияге, а не то твоя выписка отложится на неопределенный срок, – говорит Витька и опускает голову на руки.

– Нет-нет! Я ничего не говорю Алевтине Адриановне… Просто мне совсем не хочется есть в последнее время.

Пауза.

Где-то за окном слышен приветственный гудок парохода и первые аккорды «Прощания славянки». Витек шепчет, не поднимая головы:

– Моя бабушка считает, что коровы и есть наш Иисус… Он в каждой из них, так же, как они в каждом из нас. И через них он несет свой крест страдания за все человечество… Раньше люди об этом знали, но потом забыли…

Пауза.

Лешка всхлипывает. Мне становится его жалко.

– Не плачь, Леша. Меня же тоже не выписывают.

Витек отрывает голову от рук и произносит голосом, в котором пробегают нотки затаенной злобы.

– Леха, слышишь меня? Выпишут тебя! А не выпишут – вместе убежим!

Сквозь слезы Леха бормочет:

– Я уже два раза убегал. Первый раз на два укола набегал. Второй раз на три. Четыре укола я не выдержу! Больше не побегу. Здесь буду жить!

Витек не сдается:

– А кто так бегает? Только Адриягу разозлил и внимание привлек! Степаныч на прогулках от тебя глаз теперь не отводит.

Витя подходит к Лешке и обнимает его за плечо:

– Ну, перемахнул бы ты через забор, а дальше что? Куда побежал бы в больничной робе – подумал?

– Не знаю, – всхлипывает мальчик.

– Тебя первый же прохожий вернул бы назад. – Витек треплет Лехину голову. – Думать нужно, прежде чем что-то делать. Дууумать!

Молчим.

Витек продолжает:

– Меня первый раз когда сюда положили, я тоже решил бежать. Познакомился здесь с одним пацаном. Все звали его Юрок-шнурок. Высокий был – выше меня. Но худющий – страсть! Шнурок был на год младше. Ему тогда двенадцать исполнилось, а он уже три раза убегал из больнички. Адрияга ему сказала, что, если еще раз убежит, она его положит в область. Оттуда не убежишь – далеко. Да и вообще… Так вот, Шнурок рассказал мне, где здесь в заборе есть дырки. Я говорю про общий забор, которым огорожена вся больница. Через сетку, вокруг нашей площадки перелезть не проблема. А второй забор высокий. Его с кондачка не перепрыгнешь.

Витя обращается к Лешке:

– Вот скажи, как ты через второй забор собирался перелезть?

– Не знаю, – бормочет Леша.

– Вот то-то же! А я знаю. И знаю, как до дома добраться.

Это пробуждает мое любопытство:

– Витек, а как до дома добраться в больничной пижаме?

– А так! Я прошлый раз отсиделся в овраге до ночи. А ночью пошел. Главное – дорогу знать. Через два часа я был уже дома. Переспал на чердаке. Ну а утром, когда мать ушла на работу, взял ключ у соседки и зашел в квартиру.

– Здорово! – восхищаюсь я.

– А Шнурок рассказывал, что один раз он прямо днем спустился к Волге, снял пижаму и в трусах пошел по берегу до ближайшего пляжа. На пляже стащил у кого-то из отдыхающих шорты с майкой и домой прибился уже в обновке. Правда, дома его особо-то и не ждали. Поэтому он вскоре опять сюда загремел.

Я поднимаю брови:

– Витек, а как ты сюда попал после побега?

– Инспекторша наша, из детской комнаты милиции, привезла. Мать ей сказала, что я уехал к бабке в деревню, но та все равно вычислила. Посадила в мусорской «газон» – и в больничку… Мы ее так и зовем – Гестапо. К ней, если кто в кабинет попадает, – без слез не возвращается. Ее и родители боятся.

В палату входит медсестра, вкатывая перед собой столик. Все дети по очереди подходят к ней, запивают таблетки водой, открывают рот, вытаскивают язык и говорят: «Ээээээ!» Закончив раздачу «оздоровительных средств», она несет «свой крест» в следующую палату. После ее исчезновения я, Витька и Лешка сплевываем пилюли в ладонь. Дебил садится на кровать и начинает монотонно качаться на сетке. Немой лежит с безучастным видом и смотрит на окно. Юному телу хочется что-то делать, но делать нечего, и я сочиняю каламбур, пытаясь оживить обстановку.

– Завтра мама печенья с конфетами привезет, без сладкого жить невкусно!

– Вкусно… невкусно – какая разница, когда ты в больнице? – парирует Витек.

– Разницы никакой, – соглашаюсь я, – но с конфетами она слаще..

– С конфетами слаще во рту, а в палате от их присутствия решетки не исчезают, – не перестает раздражаться Витек.

– Решетки от печений, конечно, не исчезают, – соглашаюсь я, – но и не прибавляются. А значит, сладости способны причинять удовольствие, не вступая с медицинскими работниками в конфликт.

– Ты нам-то принеси, – поддается моей проповеди Лешка, к которому никак не может добраться мать.

– Ага, – отвечаю я, удовлетворенный общим результатом.

Погружаясь в невеселые мысли, ребята смолкают. Сидя на тумбочке, я смотрю сквозь стены больницы вдаль. Где-то там, за этими стенами, летние каникулы – последнее прибежище усталого путника перед тяжелым восхождением на заснеженную вершину учебного года.

Догадавшись (по моему виду), что я сканирую пространство, Витек безразлично вопрошает:

– Ну чё там? Плывет чё по Волге или нет?

– Плывет, – вздыхаю я. – Два корабля плывут…

– А куда плывут?

– Прямо…

– Ааа… Ну что ж, я так и думал…

Лешка не выдерживает и скулит:

– Блииин… купаться хочется!

Я сразу подхватываю любимую тему:

– Мы на Волгу с пацанами каждый день ходим купаться. Утром встаем часов в шесть, берем удочки – и на берег. Купаемся, рыбу ловим и за солитерами гоняемся.

– Так их же нельзя есть? – вклинивается Тихоня.

– А мы их и не едим! – усмехаюсь я.

Вскочив на тумбочку, я развожу в стороны руки и, сделав удивленное лицо, восклицаю:

– Мы ж не дураки, чтобы солитеров есть…

После короткого замыкания пацаны взрываются общим смехом. Я свожу руки над головой и, сделав идиотское выражение Мальвины, хлопаю ресницами несколько раз подряд, после чего опять развожу руки в стороны, передразнивая ее жест… Мальвина переворачивается в сундуке Карабаса Барабаса и пихает локтем в живот развалившегося на перине Пьеро, который спросонья дергается в сторону и чуть не выкалывает себе глаз о нос спящего Буратино… Смех повторяется. Не вставая с кровати, Дебил прыгает, амортизируя от сетки задницей так, что его ноги подлетают почти на метр. Я опять повторяю жест и обвожу палату удивленным взглядом, учащая сердцебиение век. Шутка срабатывает уже в третий раз, и, лишившись невинной внешности, я хватаюсь за живот и ржу вместе со всеми.

Когда пацаны успокаиваются, Тихоня с прежним упорством повторяет свой вопрос:

– Но их же все равно нельзя кушать?

– Кушать нельзя, а ловить можно! – зарубаю я его любопытство и продолжаю повествование: – Мы устраиваем на них облаву. Один стоит на пристани и указывает, где появилась солитерная рыба. А другие гонят ее к берегу и там уже глушат… бедолагу ладонями.

Оттаявший после шутки Витек подключается к моей теме:

– А у нас вдоль Волги одни заводы стоят. Мы на озеро ходим купаться. Там ни солитерной, ни молитерной – ни-ка-кой рыбы нет.

Волна вдохновения спадает, растекаясь образами воспоминаний, и все смолкают.

Я опять беру инициативу в свои руки:

– А один раз я двух пацанов от смерти спас!

– Как это? – удивляется недоверчиво Витя.

– У нас на пляж в прошлом году привезли бетонные балки и вырыли котлован. Хотели что-то строить, но потом, как всегда, передумали. От замышлявшегося строительства осталась яма и куча бетонных плит. Мы с мальчишками знаем про яму под водой и раздеваемся чуть правее, как и другие посетители пляжа. Поэтому у плит и берег всегда пустынный. А если кто-то располагается около ямы, нам сразу становится понятно, что человек пришел сюда в первый раз.

История со спасением произошла на выходные. Не то в пятницу, не то в субботу… Хотя нет – все же в субботу! В субботу, потому что народу на пляже с утра было видимо-невидимо! Ноге ступить некуда! Да что там ноге – взгляду невозможно было упасть, чтобы не приклеиться к чьей-нибудь голой ляжке или обгоревшей лысине!

Мы пришли, как всегда, рано утром и забили самые элитные места до появления общей массы праздношатающихся… Или нет… – невероятного скопления отдыхающих тел!.. Так вот – до появления невероятного скопления мы успели так накупаться, что животы наши (часам к двенадцати) стали подвывать от голодухи, требуя у Карабаса Барабаса выдать тайну Золотого Ключика. Но никакого Золотого Ключика поблизости нигде не наблюдалось, а была буханка белого хлеба, принесенная Пупком, и два рогалика из моего арсенала. Рогалики, брошенные в пропасть наших желудков, не произвели должного эффекта, поэтому мы сели лопать хлеб. Хлеб был с поджаренной корочкой. Когда мы за него взялись, он разлетелся на кусочки за одно мгновение, которое не успело открыть рот – как с ним было покончено… Наевшись и напившись бутылкой лимонада (прихваченной Егором), мы сразу легли загорать пузом вверх. Пузо-то у нас, сказать по-честному, только у Егора и есть. Он и из воды никогда не вылезает, потому что ему там всегда комфортно. Как человеку-амфибии. И вообще – не мерзнет он! Жир защищает его от переохлаждения. А наши мослы, их чего переохлаждать? Они и так всегда холодные.

И вот лежу я, балдею на песочном ковре природы. Мослы прогреваю для будущего охлаждения. Ни о чем таком не думаю, кроме того – чего бы еще стрескать. Одним словом, бездельничаю всем своим сикульдевым телом… И вдруг краем глаза замечаю, что левее нас двое мальчишек барахтаются в воде как-то не по-человечьи. Не правильно барахтаются… Ну, я взглянул на них и отвернулся. Пацаны незнакомые какие-то. Кто их знает? – может они инопланетяне, вот и барахтаются по-инопланетному.

Повернулся я лицом к солнышку и продолжаю думать о небесных кренделях с мясной начинкой. И о пряниках с молоком. А инопланетян потихоньку забываю.

Как вдруг… меня словно током в голову мысль ударила: там же яма! Посмотрел я еще раз на этих инопланетян и сразу понял – никакие они не инопланетяне. И не барахтаются они, а тонут! Тонут самым обыкновенным способом. Булькают, захлебываются и… вытянув шеи к небу, уже еле шевелят руками.

Огляделся я вокруг – народу полным-полно, видимо-невидимо, а внимания на них обращать никто не хочет. Всем всё по фигу на этом свете! До лампочки! Они же отдыхать пришли на пляж, а тут пацаны тонут рядом с берегом, где и тонуть-то, по всем правилам, не положено.

Я вернул свои мысли к инопланетным существам, повернул в их направлении голову и – глядь! – а одного-то уже и нету! Тю-тю уже одного! Тут мое тело не стало дожидаться, когда голова перестанет разглагольствовать и, воспользовавшись поправкой к конституции на человеческий инстинкт, с разгона нырнуло спасать этих идиотов.

Нырнуть-то оно нырнуло, но сделало это чисто интуитивно. Думает: сейчас я их вытолкну побырику обратно, а потом вернусь к своему прежнему занятию – ничегонеделанию о небесных пирожках. Но на практике все вышло иначе…

Того, который уже под водой был, я нашел сразу и, опустившись на самое дно ямы, оттолкнулся изо всех сил от песочного ковра природы и запустил его наверх. Он обрадовался, конечно, заколотил руками по воде и по моей голове тоже, когда я вынырнул вслед за ним набрать воздуха.

Он как увидел своего спасителя – Давида, так и влюбился по уши! Влюбился и, не скрывая собственных чувств, обнял, чуть не придушив из-за нахлынувших от него ко мне впечатлений. Но мне было не до обнимашек. Мы находились всё еще над ямой, и я заметил, что второй инопланетянин стал потихоньку превращаться в «Титаник» и заваливаться на один бок.

Очень вежливо – я сдернул руки утопающего воздыхателя со своей шеи и, хапнув легкими большой куш воздуха, опять пошел ко дну, борясь с дурацким законом Архимеда, которым ученый в тот момент пытался помешать моему телу опуститься вниз и действовал на меня с помощью выталкивающей силы, равной весу вытесненной моим телом воды.

На опровержение этой научной рухляди у меня ушло очень много сил. Да еще и уши от высокого давления внизу заложило. В общем, уже на втором приземлении на подводный ковер природы (в центре ямы) я понял, что при следующем нырке могу израсходовать остатки энергии, и решил, что после того, как оттолкну «Титаник» от «Айсберга» – буксировать инопланетян буду по очереди. Что, собственно, и сделал.

На выходе из воды я пихнул второго мальчишку к берегу, погрузившись под воду во время отдачи сам. Вновь потеряв силы на возвращение в прежнюю точку, я вынырнул и вздохнул как можно глубже, спасая тело от кислородного голодания. Потом толкнул ближайшего придурка к берегу. Но толчок мой, не имевший стартовой силы дна, оказался слабым, и, развернувшись ко мне лицом, барахтающийся олух тут же раскрыл объятия для обнимашек. Высвободившись из его удуший, я перешел к новой тактике спасения. Поднырнув под пацанов, я попытался толкать их снизу, но, получив ногой в глаз, снова оказался между ними.

Чувствуя, что присоединюсь вскоре к их компании, я безотчетно стал просчитывать ситуацию. Сил у меня уже не осталось даже на крик, который вряд ли привлек бы чье-нибудь внимание, так как в это время по берегу бегал пьяный (без трусов) мужик и махал своими рейтузами, как флагом парламентер, призывая всех к поголовному нудизму.

В это время пацаны опять повисли на моей шее, и я ушел под воду, едва успев набрать свежего воздуха. Погружаясь вниз, я заметил, что спасительный берег стал чуть ближе и вот-вот должно появиться дно. Времени на размышление под водой не было, так как сердце мое колотилось со страшной скоростью, требуя срочно повторить порцию кислородного коктейля. Я рискнул пойти на дно, понимая, что, если оно окажется все еще таким же далеким, вернуться на поверхность Волги сил у меня уже не будет. Но (к счастью для читателей, добравшихся до этого места) песочный ковер природы оказался значительно ближе, и, используя его как стартовую площадку для космического корабля, я вытолкнул на выходе из воды одного балбеса так удачно, что он хоть и продолжал барахтаться и тонуть – я уже точно знал, что, когда он решит это сделать, ноги его упрутся в песок. Набрав полные легкие кислорода, я нырнул вниз и вновь оттолкнулся от песчаного дна. В результате нечеловеческих усилий второй болван причалил к своему другу, и, подплыв к ним, я стал буксировать лоботрясов к суше. Почувствовав дно, охламоны выбрались из воды и, еле волоча ноги, поплелись прочь.

Я же, собрав волю в кулак, сделал еще два шага и рухнул на песок, даже не вытащив из воды нижнюю часть тела. Пробегая мимо меня, пьяный парламентер чуть не наступил мне на голову. Но мне было все равно, потому что в тот день я впервые узнал, что такое смертельная усталость.

Пауза.

– Ну, а эти двое, чё? Спасибо-то сказали? – не сдержался заинтригованный Леха.

– Не-а. Добрались до родителей, упали и лежат, на меня зыркают.

– Так они еще и с родителями были?! – удивляется Витек.

– Были, – подтверждаю я, – с мамой и папой. Я еще посмотрел на них и подумал: хоть бы кто (на мороженое) поблагодарил…

– Чё, не дали ничего, штоль?! – второй раз удивляется Витек.

– Не-а.

– Ну а чё ты сам не подошел к родичам? Сказал бы, что спас ихних придурков! Они бы тебя чем-нибудь наградили.

– Так я ж говорю: усталость смертельная не позволила. А враждебная скромность, ну, в смысле – врожденная, помешала даже об этом думать. Поэтому я перевернулся на спину лицом к солнцу и стал мечтать о небесных блинах с ежевичным вареньем. Облака, они, знаешь, если присмотреться к ним как следует, – самые что ни на есть настоящие блины в сметане.

– Угу, – сказал Витек. А Леха даже «угу» не стал говорить, так, видно, его моя история растрогала. Но потом он все же буркнул:

– Купаться охота после твоих историй еще сильнее.

Витек добавил:

– Да… купаться охота…

– А я плавать не умею, – еле слышно признался Тихоня, пытаясь влиться в общую струю беседы. Но у него ничего не вышло.

Пауза.

– Ну? Чего замолчали? Давай, Леха, ты теперь что-нибудь рассказывай! – командует Витек, недовольный возникшей паузой.

Почесав затылок, Леха начинает рассказ:

– У меня во дворе тоже есть друзья: Био, Псих и Граф. Био – это Роман. Отец у Романа учитель биологии, поэтому мы и дали ему кличку Био. Псих – это Генка. Граф – Сашка. Сашку мы прозвали Графом, потому что он все время хвалится, что его прабабка до революции была любовницей у какого-то графа и теперь в нем течет графская кровь.

– А теперь этот граф где? – перебивает Лешу Витек.

– Когда началась революция, графа убили красноармейцы. Повесили на старой яблоне, что росла около его дома. А детей и жену куда-то увезли. Поэтому Сашка считает себя единственным потомком. Ему об этом рассказала его бабушка – дочка той прабабушки.

– Графиня что ль? – вновь интересуется Витя.

Леха опять чешет затылок.

– Почему графиня? – удивляется он, – это Сашка граф, а бабушка его просто дочка той прабабушки, которая была любовницей графа, – заканчивает Леха с некоторым сомнением.

– Все правильно, – разъясняет Витька, – его бабушка – дочка прабабушки, любовницы графа. А раз так, значит, ее отец граф. Поэтому она графиня. И ее дочка, мать твоего Сашки, тоже графиня. Понял?

– Понял, – вздыхает Леша, ничего не поняв.

– Валяй дальше! – благосклонно разрешает Витюган, – если что-то будет не так, я поправлю.

– Сашкина мать… графиня, – неуверенно добавляет Леха, – умерла при его родах. А отец подался на заработки куда-то в Сибирь, и с тех пор о нем ни слуху ни духу. Граф живет с бабушкой вдвоем, так как его деда убили на войне. И вот как-то Био, Граф и…

– А в какой школе преподает отец Био? – возобновляет допрос Витька.

– Кажется, в Первом железнодорожном интернате. А что?

– Да так… просто. Давай дальше!

– Био, Граф и я пошли нарвать яблок в садах на Ангарском. Ну и в озере заодно искупаться. Знаешь, озеро на Ангарском поселке? – спрашивает Лешка Витю.

– Знаю.

– Вот… Но сначала мы решили заехать на завод игрушек, где тюрьма на Голубинке находится. Набрать там пистолетов с липучками. Ну, такие пистолеты трехствольные с самолетом на рукоятке…

– Да знаю, знаю, – встревает Витек.

– Пока ехали на трамвае, Био поспорил с Психом, что тот ляжет под товарняк. Мы на стадионе «Динамо» вышли, здесь как раз полотно железнодорожное проходит, и пошли мимо тюрьмы, где народу поменьше. А Генка – тот еще псих! – он никогда не отступает. Мы так и зовем его – Псих. Он может один броситься на пятерых. Или на парня старше себя на несколько лет, – пытается аргументировать кличку слушающим его психам Леша.

– Какой же он псих, если его нет среди нас? – удивляюсь я.

Витек смеется:

– Это точно! Какой же он псих? Я его здесь ни разу не видел.

– Псих, псих! – настаивает Лешка. – С ним лучше не связываться! – уверяет он.

– Ну вот, дошли мы до оврага и стали ждать товарняк. Псих сразу сказал: если сегодня не дождемся, приедем завтра! Но нам повезло – мы и второй сигареты докурить не успели, как видим: он уже ползет. Псих сделал последнюю затяжку, выпустил дым и пошел ложиться на шпалы. Машинист паровоза увидел его и загудел. Мы в стороне, в кустах, стояли и то чуть не оглохли. Думали: встанет и убежит. Но Генка не встал. Так и пролежал под товарняком до самого конца. Длинный был товарняк. Бесконечный. Казалось, никогда не закончится. Медленно шел. Мы с Графом со счета сбились. Граф пятьдесят четыре вагона насчитал, а я пятьдесят семь. Когда половина поезда прошла, мы подбежали к рельсам и стали подглядывать – живой ли там Генка? А он лежит себе, улыбается, даже глаз не закрыл.

– Ну, это скорее показатель силы духа, чем психики, – высказывает предположение Витек.

Духа или нет – я не знаю. Но только когда товарняк прошел, Псих встал и как ни в чем не бывало подходит к нам, отрясая от пыли штаны и рубашку. Био отдает ему проспоренные пятьдесят копеек, а сам говорит: «Один раз любой дурак может лечь под паровоз. А спорим, что два раза подряд не ляжешь?» – «Чего? – говорит Псих, у него уши после товарняка заложило, он и кричит Био: «Чего ты там бормочешь?» Био тоже кричит ему в ответ: «А спорим: два раза подряд не ляжешь!» Псих повернулся назад, а тут как раз пассажирский со стороны вокзала появился. Он глянул на нас, ударил Ромку по ладони – спор зафиксировали бегом к рельсам. Поезд как загудит опять! Генка прыгнул чуть ли не под колеса и снова выиграл! С тех пор с ним никто ни на что не спорит. Боятся.

– Психа? – интересуюсь я.

– Проиграть боятся. А вообще Генка, он парень нормальный. Справедливый. Только нет в нем страха. Совсем нету.

– Страха, говоришь, нет?.. Тогда точно псих, – резюмирует Витек.

– Ну да… Я и говорю…

Все замолкают и Лешка продолжает:

– Он космонавтом мечтает стать. Сам рассказал. Вечером, после того как спор с поездами выиграл, мы его спрашиваем: сильно под поездом трясло? А он: «Нормально! Думаю, не сильнее, чем в космическом корабле. Только смотреть не на что. Железки мелькают да неба полоски между вагонами. А под пассажирским и полосок нет. Одна большая стальная змея. Вот в космос бы слетать – другое дело! Там и посмотреть есть на что, и экстрима побольше… Только представьте себе: прибыл ты на орбиту, паришь в невесомости, любуешься звездами… И вдруг – бац! Кислород закончился! А потом – бац! – движок отказал! Представляете? Что тогда делать одному за сотни километров от Земли?.. Или если с орбиты корабль сойдет и полетит в открытый космос – представляете? А? Вот это да! Вот это должно быть страшно!»

Представляем, согласились мы, совсем не представляя невесомость в темноте без кислорода. А Псих продолжил: «Я недавно задумался: как стать космонавтом, не заканчивая на “отлично” школу? Все же говорят, что космонавты отличниками в школе были. А зачем космонавту быть отличником? Главное – чтобы выносливый и все такое… Космонавт – это же не гений? Космонавт – это как… Как водитель троллейбуса! Посади сто лет назад за руль троллейбуса человека и выкати его на улицу – все бы подумали: ого! Космонавт прямо какой-то!.. А теперь что? Теперь думают: лишь бы помнил, что не дрова везет!»

– И на остановках не забывал двери открывать, – добавляет Витька.

– Ну да. И чтобы не закрывал их раньше времени.

– Это точно! – вступаю в разговор я. – У нас мальчишку с Аллеи Героев, на «Современнике», вот так задавило. Людей было много, он схватился за рукоятку, думал пристроиться как-нибудь. А его какой-то мужик пузом выдавил, и дверь на груди сомкнулась. Троллейбус тронулся и поехал. Пока докричались до водителя, пока он остановил троллейбус, у пацана паника началась, и он задохнулся.

Пауза.

– А я вот что думаю, – опять вступает Витя. – На фига в космос гонять вхолостую? На фига пустые корабли запускать? Таксисты вон и то порожняком не ездят! А тут вон – на прошлой неделе «Союз-34» запустили, а сегодня по радио сказали, что приземлился «Союз-32». Обе ракеты без пассажиров мотались. И так каждую неделю! А чего холостить-то без пассажиров? Построили их на народные деньги, всем миром. Болели за них тоже всей страной. Вот взяли бы да и разыграли эти полеты в лотерею! Всем миром, всей страной – разыграли бы, как «Запорожец» в лотерею разыгрывают. Глядишь, и твоему Психу повезло бы – он, может, и страх там первый раз в жизни испытал бы, и… все остальное. А то вот так всю жизнь проживет без страха. А в страхе все же что-то есть…

– Ну да, – подхватывает Лешка, – сначала собак в космосе выгуливали, потом людей выпуливали, а теперь вообще – пустые летают…

Пауза.

– А все же и в самом деле, как стать космонавтом нормальному человеку? Неужели и туда только отличников берут?

– Это неправда, что отличников, – возмущается Витек. – Все отличники дохляки! В космосе их может от перегрузок стошнить. Это же не мозговые перегрузки – физические! А в скафандре блевать нельзя. Задохнешься. Так что, я думаю, отличников туда не приглашают. Но как стать космонавтом, не знаю…

– Или как стать гением? – вдруг подключается Тихоня.

Все оборачиваются и с удивлением смотрят на него.

– Ты о чем это, Тихоня? Каким еще гением? – интересуется подозрительно Витек.

– Ну… гением… Как люди становятся гениями?.. Вот, чтобы стать космонавтом, нужно много тренироваться и быть бесстрашным. Потом нужно, чтобы очень-очень повезло, потому что натренированных и бесстрашных людей пруд пруди. Очень много! Особенно бесстрашных. Одних только спортсменов, десантников и морпехов вон уже сколько тысяч, а может, и миллионов наберется. А в космонавты только одного из всех этих тысяч, ну, максимум двоих, возьмут. А гений… Гению ни тренироваться не надо, ни в десантники идти, ни в космос лететь…

– Ни в кружок юных лунатиков записываться, – смеется Витек.

– Ну да… Ничего не надо – а он все равно первый! Гений… он, как… Как лучший цветок в клумбе – раскрылся, и все тобой любуются, восторгаются.

– А он? – интересуется Витек.

– Он? – переспрашивает Тихоня.

– Ну да – он? Он-то восторгается от того, что все восторгаются?

– Не знаю, – пожимает плечами Тихоня.

Витек продолжает:

– Ну, вот смотри: человек приходит в зоопарк и подходит к клетке с обезьянами. Те прыгают, лазают по решеткам. Восторгаются. Ждут чуда – что им дадут чего-нибудь подержать, или поглазеть, или погрызть. И человек дает им, например, банан.

– Где ж он его взял? – вмешивается Лешка.

– Я же говорю тебе: на-при-мер! Мне что, по-твоему, если бананы – дефицит, воблу дать обезьяне? – Витек смотрит с усмешкой на Лешку, тот пожимает плечами. – Так вот, – продолжает он, – дает человек обезьянам воблу… тьфу ты!.. банан, конечно!.. Обезьяны радуются, скачут, дерутся за него, а человек смотрит и улыбается: вроде как дело полезное сделал. И достает им второй банан…

– Блин! Да откуда он их достает!? – снова возмущается Лешка. – Я банан последний раз год назад у тетки на дне рождения ел. И то два раза сестра откусила!

– Ну, какая тебе разница, откуда он их берет? Не в бананах дело!

– Для тебя, может, и не в бананах, а я для меня в них, – ворчит недовольно Лешка, и Витек возвращается к обезьянам.

– Обезьяны опять ликуют, дерутся за банан. Визжат. Человек смотрит на них и улыбается. Сияет от удовольствия, что доставил его другим. Но так как бананов у него больше нет, он ничего им и не предлагает. Тут к клетке подходит другой посетитель и сует обезьянам огурец. У него нет бананов, и он предлагает огурец. Обезьяны сначала морщатся и бросают его на пол. Мол: чё это за фрукт такой? Подделка какая-то! Но одна, та, которой не достался банан, подходит и, понюхав огурец, начинает его есть. Через некоторое время подбегает вторая, за ней третья, и вот уже обезьяны воюют из-за огурца, кроме той, одной, что попробовала банан первой. Слопав овощ, мартышки просят у гостя добавки, но у того больше нет огурцов, и он смотрит, наслаждаясь ощущениями благодетеля, просто так – на халяву. Тут появляется Буратино и протягивает обезьянам корочку хлеба. Они хватают ее, но, укусив, бросают на пол и опять делают возмущенные физиономии: «Чё это за сухарь такой, не понимаем?» Проходит некоторое время, и вскоре все повторяется: сначала хлеб пробует та, которой не достался ни банан, ни огурец. А затем они скандалят из-за корочки, и только та, что ела банан первой, сидит в стороне. Вечером работник зоопарка вываливает им на пол похлебку. Или что там дают, я не знаю. Сначала обезьяны отворачиваются. Поглядывают за границу клетки, ожидая чего-то повкуснее. Но голод не тетка, и через некоторое время все уплетают похлебку, похрюкивая от удовольствия, кроме той – одной. Эта обезьяна ждет утра и ждет того посетителя, что приносил банан. Но наступает одно утро, второе, третье, а посетителя с бананом все нет. В один из таких дней кто-то из шутников приносит в зоопарк пластмассовую имитацию фрукта и бросает его в клетку. Одураченные обезьяны так быстро разрывают и съедают игрушку, что не успевают понять, что это было на самом деле. А в их головах отпечатывается новый вкус «банана». И только та, что помнит вкус настоящего банана, сидит в стороне. Но спустя неделю, когда она окончательно убеждается, что бананов в этой клетке больше не будет, а на волю никто не выпустит, примат вместе со всеми прихлебывает помои, которые выливают по утрам и вечерам работники зоопарка. Забыв вкус и аромат настоящего банана, она хватает все, что суют в клетки избавляющиеся от разного секонд-хенда посетители, потому что еда в зоопарке становится все несъедобнее и несъедобнее. А запах настоящего банана рассеивается в ароматах вечерних ужинов.

В этот момент появляется тот, уже забытый всеми дядька и, подойдя к клетке, вытаскивает из сумки настоящий большой, желтый и ароматный банан. Подбежавшие обезьяны хватают любимый фрукт, но, понюхав его, бросают на пол, потому что их недавно кормили помоями и они по горло сыты…

Пауза.

– А ты к чему это про обезьян заговорил? – интересуется Лешка.

– Да так… Хэма вспомнил…

Пауза.

– И все же… как стать гением? – вновь подает голос Тихоня.

Но все игнорируют его вопрос, так как в нашем воображении все еще стоят бананы.

Тогда Тихоня идет обходным путем:

– А давайте в игру поиграем? Меня в нее бабушка научила играть.

– Тихоня, – не бесели меня! Ты же знаешь, чем у нас игры заканчиваются, – возражает ему приунывший Леха.

– А я и не беселю. Она простая. Там всего один игрок должен участвовать.

– Один? Это что же за игра такая? Неинтересная, наверно…

– Интересная, интересная! Давайте сыграем. Вам понравится!

– Ну, давай, рассказывай, – соглашается Витюган.

– Только мне нужны несколько кусочков бумаги и карандаш.

– Началось! Где же мы их тебе сейчас возьмем?

– Вить, а у тебя карты самодельные есть… Дай мне несколько штук, пожалуйста. Я только по одному слову карандашом напишу.

– Карты? Да ты чё? Ты ж их испортишь!

– А ты потом сотрешь карандаш. Они же самодельные… А?

– Да дай ты ему, Витек! Все равно мы в них не играем, а только прячем да перепрятываем, – вступается за Тихоню Лешка. – Новые нарисуем!

– Ну, ладно.

Витек достает из матраса карты и передает их Тихоне. Тихоня пишет на картах слова и, разложив в две тумбочки, произносит:

– Нужно вынуть из каждой тумбочки по одной бумажке и прочитать написанное. А потом это изобразить. Хотите, я буду первым?

– Валяй! – благодушно разрешает Витька.

Тихоня вытаскивает по одной бумажке из тумбочек и читает:

– Молча… Кричать…

Почесав голову, он начинает выкрутасничать. Машет руками и изображает черт знает что. Все хохочут. Дебил, стоя на кровати, пародирует Тихоню. Мы орем на Дебила: «А ну, сядь на койку!» Дебил садится, но продолжает передразнивать игрока.

После того как Тихоня заканчивает, вскакивает Немой и жестами просит принять участие в игре. Осененный Лешка радостно восклицает:

– О! Это же игра для Немого!

Немой тащит из тумбочек бумажки, просматривает надпись и протягивает Тихоне. Тот читает вслух:

– Лёжа… Скакать…

Немой ложится на пол и показывает спектакль кузнечика-плавунца. Все опять смеются. Дебил подбегает к Немому и ложится рядом, копируя его жесты.

Следующим идет Витек. Ему достается сочетание «Тупо» и «Молчать».

– Ну вот, фигня какая-то попала!.. Чё тут показывать?

Опустив руки, Витек стоит посреди комнаты. К нему тут же подходит Тихоня и корчит рожи. Поняв, в чем фишка, мы вскакиваем и кривляемся, пытаясь рассмешить Витьку. Я залезаю на Лешку, и мы изображаем всадника на хромой кобыле. Витек давится от смеха, но молчит, раздувая щеки. Дебил неожиданно запрыгивает на Тихоню, и Витек, не выдержав, ржет. Перепуганный Тихоня довозит Дебила до своей кровати и падает на нее без сил.

– Придурки, вы чё тут вытворяете?! – хохочет Витька.

Следующий листок берет Лешка и читает:

– Скользить… Сопливо…

Приняв позу лыжника, Лешка останавливается, так как в палату заходит медсестра и объявляет:

– Все, кроме Леши, выходят гулять. А ты, Леша, за свои побеги отстранен от прогулок до особого распоряжения Алевтины Адриановны. Ложись!

Лешка ложится, и медичка привязывает его руки к кровати.

Пока она фиксирует его конечности, он гундосит:

– А когда меня начнут выпускать?

– Когда научишься себя вести, – наставляет медсестра.

Уходя из палаты, я, пожалев Лешку, обмениваюсь с ним душами, и остаюсь в его теле, выпуская друга на прогулку.

Через некоторое время в комнату входит уборщица. Увидев меня в Лешкином обличье, старенькая женщина приветствует больного ребенка:

– Что, сынок? Наказанный опять? На-ка вот тебе конфету. Хоть какая-то радость.

Она кладет в Лешкину руку мне конфету и принимается за мытье полов. Посмотрев на вкусный сувенир, я отвожу взгляд в сторону. Бабулька делает уборку и неторопливо беседует сама с собой, как с умным человеком.

– Сколько лет я здесь работаю, и сколько вас прошло за эти годы – не сосчитать! Одних, таких как ты, в конце концов выписывают. Других со временем переводят во взрослое отделение. Третьих присылают сюда периодически, как в санаторий.

Умолкнув, бабушка наклоняется и гоняет швабру под Витькиной кроватью. Удовлетворившись проделанной работой, она выпрямляется и продолжает:

– А что толку? Толку-то никакого! Никого ведь не вылечивают!

Уборщица опять наклоняется и выгоняет пыль из-под кровати Давида.

– Вот тебя, Лешка, от чего лечить? От того, что ты все время домой рвешься? Тьфу, глупость какая!.. А этого мелкого, Давыдку, от чего? От подвижности чрезмерной? Или от любопытства? Ну ладно, я понимаю, Федька – Дебил. И то ведь, все равно не лечат его здесь. Ни одной капельки не лечат!.. Лечат – это когда человек выздоравливает и к нормальной жизни возвращается. А когда тебе палки в колеса вставляют или крылья отшибают – это по-другому называется.

Приходит очередь кровати Немого. Она проводит под ней шваброй и, выпрямившись, продолжает поучать, словно книга Премудрости Иисуса, сына Сирахова.

– Вот, скажем, на грядках, в огороде, люди ранним сортам радуются, ухаживают за ними, поливают, пропалывают. От заморозков прячут, от вредителей опрыскивают… А в жизни что? Все наоборот! Каждый старается тебя вышколить под себя. Меряет по себе. Сравнивает с собой. А все, что не сходится в этом сравнении, считает ненормальным… А что нормального-то в этой жизни есть? И как эту нормальность определить? Нет ведь – определяют!.. Кого больше, те и нормальные, а кого меньше, те дураки!.. А раз дураки, давайте их переделывать в тех, кого больше… А то, что эти – кого больше – как раз и устраивают потом разные войны и заставляют на них воевать то самое меньшинство, с которым они борются в мирное время, – так это в порядке вещей!

Уборщица хлопает себя возмущенно рукой по бедру и, покачав головой, заводится еще больше:

– Вот мой-то, мой Мишенька… Как он не хотел тогда на войну с фашистами проклятыми идти. Как не хотел! Весь последний вечер проплакал у меня на груди, как ребенок малый. Видать, чувствовал свою судьбинушку. Знал, что жить ему совсем чуть-чуть осталось. Животное и то чует приближение беды. А человек и подавно! Только одни прячут чувства, боясь этого большинства, а другие не могут спрятать или не хотят.

Уборщица замирает и смотрит на меня долгим грустным взглядом.

– Убили его… В первый же день, как на фронт попал, убили… Первым и последним письмом, которое мы получили от него, была похоронка. Уж как его мать, Зоя Филипповна, горевала! Уж как плакала. Один он у нее был. Без мужа растила. Я, как узнала, что Мишеньки моего больше на свете нет, руки хотела на себя наложить, да сил не хватило дойти до Волги, чтобы утопиться. До дома только смогла добрести. А как пришла – легла на кровать и пролежала так целый месяц. Мама моя уж больно тужила. Хорошо хоть, сестры помогли мне к жизни вернуться. Я младшенькой в семье была. Меня все жалели. А что толку-то? Выжить-то я выжила, а ни семьи, ни детей не нажила…

Бабушка возобновляет уборку, не останавливая нахлынувших воспоминаний.

– Я так думаю, если б уже тогда была эта больница, меня б это большинство сюда бы и упекло для лечения моего горя. Ведь им, большинству этому, нужны здоровые личности, способные и винтовку в руках держать, и на заводе вкалывать по десять часов с одним выходным, на их благо… А зачем мне их благо? Зачем мне их благо, если мне и своя собственная жизнь после смерти Мишеньки не нужна стала? Мне он нужен! Без него нет у меня никаких благ. Забрали у меня все блага вместе с ним, а взамен – ничего. Пусто и на душе, и в сердце, и в доме.

Бабулька полощет тряпку, продолжая на ходу изложение вводного курса собственной философии:

– Вот они каждый год победу празднуют. Когда папашка запретил, так небось и не праздновали! Двадцать лет молчали, словно и не было ничего! А теперь, на тебе, вспомнили! Парады, демонстрации… – Старушка выжимает тряпку и бросает ее на швабру. – Но победа-то опять у большинства получилась. А к меньшинству – смертушка пришла… Проиграли они свою жизнь… Как вот мне ходить и веселиться в этот день? Чему радоваться, если все мысли в этот день о Мишеньке? А ведь таких, как я и Мишина мама, – миллионы! Десятки миллионов после войны было!.. А они все празднуют, и празднуют, и празднуют… Празднуют, что они живые, а те – мертвые…

Бабушка вздыхает и крестится.

– Прости меня, Боженька, за мысли мои шальные. Прости старую… Я ад свой на земле прошла. Вот, видно, и потеряла совсем страх.

Совершает троекратный поклон и продолжает:

– Праздник это – весна! Это – урожай осенний! Это – солнышко в мороз! Это – любовь в сердце! Это – рождение ребеночка!.. Вот Исусик у Марии родился – радовалась она? Радовалась! И Кеке Геладзе, и Клара Пёльцль, и сатана радовался, чтоб ему пусто было! – добавляет в волнении бабушка. – Все матери радуются, если только их не силой взяли, а любовью с ума свели… С ума свели… – усмехается уборщица. – Прям по-больничному заговорила. Как дохторша… – Она опять смотрит на меня.

Слушая ее откровения, я думаю про себя:

«Что за Миша? Что за Зоя Филипповна? Ничего не понимаю! Ну, убили и убили. Победили и победили. Похоронили и похоронили… Мне-то зачем этим голову морочить? Немцев я и без войны ненавижу. Учительница немецкого языка ставит мне двойки в четверти на раз-два-три, даже не заботясь о годовой оценке. На фига мне вся эта катавасия, когда я мать и то раз в месяц вижу?.. Как-то раз учительница по истории сказала нам, что человечество существует уже несколько тысячелетий. И за все это время не было ни одного мирного дня. Каждый день где-нибудь воюют. И что мне теперь – все войны нужно праздновать? Получается, каждый день, что ли, праздник на земле? А какой мне тут праздник, если я в больнице лежу уже второй месяц? Мне тут что праздник, что не праздник – все тоска! Мать уже четвертую неделю не появляется, а Адрияга звереет все больше и больше…»

Постой-постой… – ловлю я себя на подозрении. Давид, это ж не твои совсем мысли, а… Лешкины! Я же здесь только… вторую… ну, максимум, третью неделю лежу. И мне как раз есть дело до войны, потому что там, на той войне, убили моего деда. А бабушка победила!..

Я пытаюсь подумать что-то еще – свое, родное, чтобы Лешкина голова не путала мои мысли, но бабулькин голос отвлекает Давида от наведения порядка в Лехином скворечнике и возвращает к наведению порядка в палате.

– Э-хе-хе, дохтора-лектора… – вздыхает уборщица, – всё-то вы в душу чужую хотите залезть. Разведать желаете, как там у других… А вы к себе-то, к себе в душу давно заглядывали? Проверяли ее? На месте ли она? А то, может, и нет ее уж вовсе?.. Колоть да вязать детей – какая уж тут душа выдержит? Никакая! Улетит из тела раньше времени, чтобы потом за их поступки в чистилище не расплачиваться, и ищи-ищи ветра в поле!.. Брехня это, а не лечение! Потому как не лечат здесь! А не лечат, потому что не знают, с чего начинать и как заканчивать.

Наклонившись над ведром с водой, она споласкивает тряпку и, намотав на швабру, продолжает уборочный процесс, порождая новую волну просвещения, обращенную своими постулатами к деклассированному элементу общества.

– Если у человека что болит, он приходит к врачу и говорит об этом сам. Врачи берут у него анализы, рентгены делают и всякие другие процедуры, чтобы понять болезнь и ее причину. А здесь? Никто ни на что не жалится. Анализов никаких не беруть. Рентгенов не делають… И правильно, что не делають! Какие возьмешь анализы из головы? Это ж не жопа, прости меня, господи!

Вновь троекратно крестится и кланяется, повернувшись к окну. Потом продолжает:

– Никаких анализов из головы взять невозможно! Слава богу, Господь об этом позаботился – спрятал мозги в кубышку! А рентген головы, что он дасть? Пусть даже самый хороший рентген?.. Тьфу ты, слово-то, какое – рен-т-ген! Пока выговоришь – все зубы выплюнешь… – ругается бабка на Вильгельма Конрадовича, убираясь под Лешкиной кроватью. – Ну, сделают они его – рентген этоть. Ну, увидят там извилины всякие. Разглядять, какого цвета. Толщину и длину ихову померюють. А что толку-то? В них-то что происходить – никому ведь не ведомо!

Уборщица переходит к подоконнику. Протирает его. Затем, насколько позволяет рост, смахивает с рам пыль и, вздохнув, по новой взвинчивает уже и без того напряженный воздух.

Воздух висит, не шевелится. И, пряча в прозрачность гнев раздражения, ищет уединение под тумбочками.

Не замечая божественных откровений, бабушка экстраполирует в себе создателя с помощью эвентуальностей собственного рассудка:

– Вот я вдохнула кислород, а выдохнула другой газ – не видно ведь? Не видно! Но зато можно анализ взять и разобраться, где какой воздух… А здесь? И не видно, и не слышно, и анализов никаких не возьмешь, а они один хрен лечат!.. Чё лечат? Как лечат? Чем лечат? Для чего лечат? Не знаю… Лекари-аптекари… Если Господь не дал, знать, и не надо было! Вон Федька, да ему и так хорошо! И чаво его трогать? На что надеяться? Не понимаю…

Я, лежавший все это время молча, подаю первый признак жизни:

– Марь Иванна, а вы… может, в рот мне конфету положите?

– Ой ты, гхосподи! – всплеснув руками, возмущается на себя старушка. – Совсем выжила из ума, не соображаю!

Вытирает руки об халат, идет ко мне, разворачивает конфету, кладет ее в рот, а фантик убирает в карман, из которого достает вторую конфету и с улыбкой благотворителя опять кладет ее мне в Лешкину руку.

Довольный произошедшими переменами, я благодушно спрашиваю бабушку:

– А вы уже сколько лет в больнице работаете?

– Да давно уж! Как построили, так и убираюсь здесь. В поселке работы не найдешь, а в город пусть молодые мотаются. Им гоняться – хлеба не давай… Я свое уж отмыкалась. Отсуетилась… Хвать!

Бабка моет пол, а я сосу конфету, думая, чего бы еще спросить у нее в благодарность за угощение. Но бабуся начинает продолжать сама:

– У старого человека аппетит мал, да опыт велик. Нам вашу голову насквозь без рентгенов видно. Все ваши мысли у нас на ладони… На ладони! – повторяет она, потрясая ладонью, и наклонившись над ведром, полощет тряпку. Выжимает ее, старательно наматывает на швабру и, кряхтя, разгибается.

– Как-то я хотела здесь одного мальчонку усыновить. Так ведь не дали! Сказали: иди в детдом. Он же и так из детдома, говорю я им. Нет! – отвечают, выбирай нормального! И в детдоме, а не здесь.

Женщина останавливается и утирает со щеки старческую слезу.

– Через месяц его в область отправили. Потом не знаю, как у него жизнь сложилась. А три года назад он вдруг объявился. Высокий стал. Выше меня на голову. Или даже на две. Я с работы иду, а он сидит здесь, у ворот в больницу, и курит. Меня увидел – обрадовался. «Баб Маш, – говорит, – займи денег». А у меня зарплата как раз была с собой. Только получила. Я и отдала ему ее. Больше не приезжал. Наверно, в романтику подался…

Закончив уборку, бабуська берет ведро и идет на выход. В дверях она оборачивается:

– А ты, Лешка, не ерепенься здесь! Будь смирным. А то мать твою два раза уже не пустили на свидание. Смотри только, не говори никому, что я тебе про это сказала!

Уходит. На меня наваливается Лешкина тоска, и я понимаю, почему он все время плачет.

С прогулки возвращаются пацаны. Возбужденный Витек подбегает ко мне и выпаливает:

– Леха, представляешь, они все-таки выписали мою Аксану! Твоя Оля рассказала, что врачиха вызвала мать и отправила ее домой. Аксана не хотела уезжать, но медичка стала ей грозить переводом в область, и она ушла. Представляешь? Вот сволочи!

– Но почему сволочи? – интересуюсь я. – Как ни крути, а на воле лучше, чем здесь.

Витек злится:

– Дурак ты! Не понимаешь! Она с матерью все равно жить не будет! Мать мужиков водит, а они к Аксане пристают. Опять у подружек или на чердаке ночевать станет. Хорошо, если еще шалаш наш не разобрали.

– Какой шалаш? – интересуется Давид.

Витек садится на кровать и начинает рассказывать:

– Я в прошлый раз, когда убежал отсюда, жил с Аксаной на чердаке. Днем жарко, конечно. Но мы днем там и не сидели. А ночью хорошо. Лампочка есть, чего еще надо? Я картонных коробок натаскал и шалаш из них сварганил. Картон проволокой связал, чтобы не расползался… Боялись, что жильцы снизу милицию вызовут. Аксана принесла краски и на картонках нарисовала цветы. Классно получилось! Красиво… Ложишься спать, а вокруг цветы. А над ними облака нарисованные, а в чердачном окне – звезды настоящие. Так и жили, пока инспекторша из детской комнаты милиции нас не вычислила… Аксана даже не знала ничего. Я сказал ей, что за арбузом домой сгоняю. Зашел домой, поболтал с матерью, взял арбуз, выхожу на улицу, а там инспекторша с участковым стоят. Я думал, сейчас мне мозги прочистят, как это они обычно делают, и отпустят на все четыре стороны. А они в машину посадили и сюда повезли. Видно, с Адриягой по телефону обо всем заранее договорились.

– Даа… Представляю, как тебя тут встретили, – восхищаюсь я…

– Адрияга приняла меня с распростертыми объятиями. Сразу два укола сульфозина сделала. Один в левую ягодицу, а другой под правую лопатку. Я три дня трупом лежал. Думал, сгорю. А как отошел, она мне опять укол в задницу. И так три раза, через каждые три дня, чтобы я оклематься не успевал. Потом долго тормозил… Когда на прогулку первый раз вышел, не поверил своим глазам – за сеткой Аксана! Она, оказывается, уже неделю как в больнице была. Аксана подошла к забору, взялась за рабицу и стоит плачет, на меня смотрит. А Степаныч, сволочь, за руку меня держит и к сетке не пускает. Будешь, говорит, теперь две недели со мной за руку гулять. Так я две недели и смотрел на Аксану, стоя около Степаныча. А она все это время плакала. Одно время я даже подумывал навернуть санитара стулом по башке, чтобы к Аксане подойти. Но потом, как представил себе, что на это скажет Аксана, и не стал рисковать…

– А чего они ее выписывают все время? – интересуется Тихоня.

– Не хотят в больнице держать, потому что она учится хорошо. Как учебный год начнется, школа искать ее станет. Врачи это знают. А то, что у Аксаны дома все плохо, – этого никто не знает. В школе она не рассказывает. Мать-то ее приедет, заберет домой, а дальше ей плевать, что она делает и где живет. Она сама женихуется всё, гуляет… – Витек сжимает кулаки. – Не дай бог, кто из материных хахалей по пьяни приставать к Аксане станет. Выйду – убью!

– Витя, не переживай, все будет хорошо, – успокаиваю его я Лешкиным голосом.

– Придется, видно, в бега опять пускаться, – вздыхает Витек и ухмыляется: – Выпишусь вместе с Тихоней… – Он заговорщически подмигивает мне (в Лешкином обличье).

– Ты чё, убегать завтра собрался? – спрашивает его Лешка моим голосом.

– Рвану после обеда. Темноты меньше ждать.

Вошедшая медсестра развязывает меня и выгоняет всех на ужин. По дороге в столовую я опять меняюсь с Лешкой сознанием, возвращаясь в свое родное тело. Если честно, в Лешкином уж больно тоскливо. Мысли какие-то дурацкие все время лезут, и плакать хочется. Но спрятанная в палате под подушкой вторая конфета (которую дала мне уборщица) работает, как скрытая камера, передавая всю информацию по наитию свыше, и с помощью телепатии нутром – прямо мне в мозг.

Усаживаясь за стол, третьим глазом я вижу, как в нашу палату вместе со Степанычем заходит Алевтина Андриановна. Отвлекая внимание от римского бивня – пришитое на прежнее место ухо белеет снежным бубоном бинтов на лохматой голове санитара. Врачиха командует:

– Приступайте, Анатолий Степанович!

Санитар начинает обыск. Он осматривает все подушки, матрасы и тумбочки. У Витьки Степаныч находит самодельные карты. Под подушкой у Лешки – мою конфету. Под матрасом Дебила – принесенный с улицы мусор. У Немого – листок, разрисованный странными иероглифами.

Алевтина Андриановна подходит к тумбочке Витька и скрупулезно разглядывает ее со всех сторон. Вынув верхний ящик, она переворачивает его и обнаруживает с обратной стороны спрятанную фотографию Аксаны. Покраснев от возмущения, врач вынимает фото и вставляет ящик назад.

Без фотографии Аксаны ящик упирается и не хочет попадать в пазлы. Врачиха нервничает, крутит в руках настырную деревяшку, толкая ее вперед, но та то застревает, то перекашивается на полпути и соглашается вернуться на прежнее место только после того, как ощущает во взгляде врачихи сульфозиновую угрозу.

– Он еще и фотографию ее сюда притащил! – возмущается Алевтина Адриановна, с грохотом вгоняя ящик на прежнее место. – Мало в женском отделении проблем с этой рыжей бестией – она и здесь хочет присутствовать!

Проверявший тайники за батареей Степаныч встает, отряхая от паутины и пыли руки. Маленький, серый паучок торопится, бежит, усердно работая лохматыми лапками по хлопковой ткани рукава санитара. С ужасом он оглядывается назад и видит всеми своими восьмью глазками надвигающуюся на него лавину волосатых пальцев. Помня пословицу, которую ему говорила в детстве мама – надежда умирает последней, – паучок спешит спасти собственную шкуру, впервые оказавшись в роли беспомощной жертвы сам. Но рука медбрата обрушивается, как топор на плаху революции, и паук оказывается размазанным по полотну белого рукава. Восемь микроскопических глазных яблок падают в бездну палаты, последний раз отражая кружащийся вокруг них мир.

– Тьфу ты черт! – чертыхается Степаныч, глядя на испачканный рукав.

– Вызывали? – появляется из стены шкодная рожица.

– Исчезни, не до тебя сейчас! – бросает санитар, не поднимая головы.

– Исчезаю, – строит недовольную мину рогатая харя и растворяется в белой штукатурке.

Закончив отряхивание, Степаныч поворачивается к Алевтине Адриановне и замечает фото.

– Аксана? Так ее ж сегодня выписали!.. Там… – добавляет он неуверенно.

– А мы ее выпишем здесь, – резюмирует врач и прячет фотографию девочки в карман халата. – Закончил?

– Вроде бы да.

– Приготовь укол, широкий бинт и позови Маргариту Юрьевну. Я сейчас сделаю всем замечания, после чего объявлю, что нашла фотографию девицы, и постараюсь вывести Витю из себя. Он наверняка не сдержится, когда я начну ее рвать. Может быть, даже кинется на меня. Если это произойдет – привязывайте его к кровати, а я сделаю укол. Справишься?

– Обижаете, Алевтина Адриановна, я здесь пятнадцать лет работаю. Надо будет, я и крокодила вам спеленаю, – лебезит, ухмыляясь, Степаныч, но тут же осекается, заметив взгляд, направленный на его ухо. – Это… Этот жук… он сзади напал… если б не Лешка на заборе… – Врачиха перебивает:

– Лешка, маркошка… – проехали! Пусть сначала Маргарита Юрьевна раздаст всем таблетки, а я начну после.

Слышатся детские голоса. Врач командует:

– Уже идут, зови медсестру.

Степаныч уходит. С опаской глядя на Алевтину Адриановну, входят дети. Та приглашает всех сесть. В дверях появляется медсестра со столиком для таблеток. Дети по очереди подходят к ней, получают порцию, выпивают, открывают рот и, сказав «Эээээ», отходят на свое место. Чтобы не нарваться на неприятности, я глотаю таблетки по-настоящему. Витькин, Лешкин и мой рот Алевтина Адриановна проверяет лично, залезая туда пальцем и ковыряясь им под языком. После приема пилюль врач начинает лекцию:

– Дети… вас неоднократно предупреждали, что прятать в больнице ничего нельзя. Все, что вы хотите иметь у себя в палате, должно лежать на видном месте. Если вы что-то прячете, это может означать только одно – у вас плохая вещь! А от плохих вещей нужно избавляться, если вы желаете выздороветь и побыстрее отсюда выписаться. То, что я нахожу в ваших матрасах и подушках, – записывается в личное дело каждого пациента нашей клиники. Таковы правила. И чем больше будет найдено у вас запрещенных предметов, тем меньше у вас остается шансов на выздоровление.

Пауза.

– Сегодня я с Анатолием Степановичем проверила вашу палату и была неприятно удивлена.

Она достает из кармана листочек с иероглифами глухонемого. Мальчик сидит на кровати, опустив голову. Алевтина Адриановна подходит нему и поднимает его голову за подбородок. Далее она говорит четко и внятно, потрясая рисунком перед носом Немого, так как знает, что он может читать по губам:

– Я тебе сколько раз говорила, что рисовать непонятные предметы нельзя? А ты опять нацарапал какие-то скрижали. Что это за казя-базя? А? – Немой молчит, и врач продолжает, – это говорит об очень медленном процессе твоего выздоровления. И молчание тоже об этом говорит! – заканчивает в сердцах Алевтина Адриановна и, скомкав листок, бросает его в ведро. Следующим предметом, появившимся из ее кармана, оказывается мусор Дебила.

– Федя, я неоднократно просила тебя, чтобы ты не таскал в палату с улицы всякую дрянь. Все, что тебе нужно, – имеется здесь. Если ты хочешь чего-то еще – подойди ко мне или Маргарите Юрьевне и скажи об этом. Уборщица не для того убирает, чтобы ты опять здесь мусорил. Ты понимаешь, что я говорю, Федя? Или мне тебя наказать? – грозно нависает над испуганным Дебилом врачиха. Дебил кивает головой, что-то мычит и вдруг громко пукает. Все смеются. От злости лицо у Алевтины Адриановны покрывается пятнами.

– Прекратить немедленно смех! – кричит она, переходя на фальцет. Дети смолкают. – Смешно вам? Смешно?! Федя хоть и больной мальчик, а понимает порою больше вас! Поэтому и выйдет отсюда раньше других!

Алевтина Андриановна поворачивается к Дебилу.

– Больше чтобы я не видела ничего у тебя под матрасом. – Федькин мусор летит в ведро. Из кармана халата врач достает конфету:

– Леша… Не нужно прятать под подушкой продукты питания. Они там портятся. Ты отравишься чем-нибудь, а мы не будем знать чем. Держи все в тумбочке. Понял?

Лешка удивленно пожимает плечами.

– Но я не клал туда конфет, – протестует он.

– Вранье только усугубляет твою вину! – настаивает на своем доктор.

– Но я не вру! Откуда у меня конфета, если ко мне мама уже три недели не приезжала?

Адрияга анализирует полученную от ребенка информацию и, бросив карамельку в ведро, заканчивает спор:

– Значит, следи за постелью внимательнее, чтобы тебе никто ничего не подкладывал. – После этого она поворачивается к Витьку: – Витя, в твоем матрасе лежали самодельные карты.

Пауза.

– Ты знаешь, что азартные игры у нас запрещены?

– Да, знаю…

– С кем ты играл в карты?

– Ни с кем. Просто нарисовал… Порисовать захотелось…

Пауза.

– В следующий раз, когда захочется рисовать, рисуй географические карты. Это более полезно для твоего недоразвитого мозга!

Опустив голову, Витек молчит.

– Это еще не все! В вашей палате я нашла женскую фотографию… – Алевтина Адрияговна обращается ко всем сразу, демонстративно обводя детей взглядом. Мы молчим. Она опять поворачивается к Вите.

– Никаких женских фотографий здесь быть не должно!

Врачиха достает из кармана халата фото. С черно-белого снимка нам улыбается Аксана.

– Кто-нибудь знает эту девочку? – интересуется врач.

Я шепчу Лешке:

– Это же Аксана.

Лешка цыкает на меня:

– Тихо, ты!

Витька удивленно смотрит на фотку. Врачиха повторяет вопрос:

– Ну? Что молчим? Кто-нибудь узнает эту девицу?!

Тишина.

– Это пациентка из корпуса девочек. Аксана Сапега, которую сегодня выписали домой…

Пауза.

Адрияга обращается к Вите:

– Кажется, это твоя подружка, Витя?

Витек, наблюдавший все это время за рукой выступающей, кивает:

– Моя.

Врачиха улыбается:

– Значит, и фотография твоя?

– Моя.

– Так вот!.. Ее сегодня выписали там, а мы теперь выпишем ее здесь!

С этими словами она демонстративно начинает рвать фотографию на части, растягивая это удовольствие как можно дольше. Исподлобья Витек следит за движениями пальцев Алевтины Адриановны. Разорвав портрет на мелкие кусочки, она бросает его в мусорное ведро. Обрывки летят, как опавшие листья клена, в разные стороны, и пара клочков падает мимо ведра.

Врачиха возвращается к Вите:

– А зачем тебе нужна была фотография Аксаны Сапеги? Витек не отвечает:

– Молчишь? Не хочешь говорить – зачем?.. Тогда я скажу!

Многозначительная пауза.

Дальше она говорит нарочито внятно, с большими пробелами и ярко выраженной артикуляцией, но одним словом:

– Что-бы-за-ни-мать-ся-по-но-чам-о-на-низ-мом!

Витек приподнимается над кроватью. В дверях появляется Степаныч, и мальчик садится на место.

Врачиха не успокаивается:

– Ну, что, Витя, я права? Она тебе нужна была для занятий онанизмом?.. Может быть, ты еще кого-то приучил здесь к этому развлечению?

Лицо Витьки вытягивается и становится пунцовым. Осипшим голосом он шепчет:

– Можно мне забрать остатки фотографии?

– Что-что?.. Говори громче, Витя!

– Можно мне забрать остатки фотографии, Алевтина Адриановна?

– Ах, фотографию забрать… Конечно, можно!.. Но только после того, как тебя отсюда выпишут! – заканчивает врач, не довольная проделанной работой.

– Маргарита Юрьевна! – зовет она медсестру, которая тут же входит в палату. – Выбросьте, пожалуйста, содержимое ведра в мусорный бак!

Витек опять встает с постели.

– А что это ты, Витя, встал? Разве ты забыл, что подниматься можно, только когда это предлагаю сделать я? – изображает удивление врач.

Уставившись на врачиху полными ненависти глазами, Витек не двигается. Алевтина Адриановна ждет развязки. Помедлив, Витек снова опускается на кровать.

– Вопросы у кого-то есть?

Молчание.

– Может быть, есть какие-то просьбы?

Молчание.

– Жалобы?

Молчание.

Обращается ко мне:

– Давид, ты не забыл, что завтра к тебе приезжает мама?

– Нет.

– Я могу рассчитывать на твое хорошее поведение?

– Да.

– Вот и славно!

Все уходят.

Витек вскакивает и, как загнанный в клетку зверь, начинает метаться по палате.

– Сука! Сука! Сука! – повторяет он сквозь зубы, стуча кулаком по спинкам кроватей.

Почесав голову, Леха предупреждает друга:

– Теперь они станут тебя пасти.

– Знаю!

– Завтра тридцать первое июня. Приедет мать Давида. Адрияга обязательно будет здесь. А в воскресенье она отдыхает. Подожди до воскресенья, тогда и сбежишь. Только если не получится, я тебе не завидую.

– Посмотрим.

Слышен голос медсестры:

– Дети, приготовиться ко сну!

Все ложатся в кровати. Вошедшая медсестра тушит свет, оставляя дежурное освещение.

– Никаких разговоров, – объявляет она перед уходом.

Наступает тишина. Какое-то время дети вздыхают и ворочаются. Но постепенно все засыпают. Не спит только Витек. Пытаясь подобрать удобную позу, он крутится с бока на бок и что-то шепчет. Но вот и он погружается в царство Гипноса, или это мне только кажется, потому что на самом деле в царстве оказываюсь я…

Гипнос сидит на резном мраморном троне, из-под которого вытекает река забвения, и беседует с Морфеем, отчитывая того за какие-то промашки:

– Морфей, ты вот науськался подделывать человеческие голоса, походки… облики перенимать умеешь… а скажи ты мне, отцу своему родному, когда ты в последний раз ходил на рыбалку? А?! Когда ты в последний раз рыбу домой приносил? Вот видишь – нечего тебе тут сказать! Потому что: как ты ни притворяйся добрым молодцем, как ни подражай ее движениям, как ни обаяй ее собственной красотой, а один черт – ни одна из рыб за тобой на берег не выплывет. Не выплывет ни одна из них за тобой на берег, как бы ты красив и соблазнителен ни был!

Морфей стоит, виновато понурив голову. На нем шестипуговичный костюм от Ermenegildo Zegna (шерсть с шелком), хлопчатобумажная рубашка с двойными манжетами от Ike Behar, шелковый галстук от Ralf Lauren и кожаные остроносые ботинки от Fratelli Rossetti.

Гипнос продолжает:

– Так что вот что скажу я тебе, Морфей-Орфей: пора тебе переставать обезьянничать и становиться взрослым мужчиной. А то ты там где-то ночами по чужим снам нашляешься, а чуть заря, бежишь ко мне и требуешь, чтобы я тебя покормил… А у папы самого – шаром покати, весь в работе, аки пчела! К папе в царство даже газ эти суки не провели за столько лет!.. На газовой-то плите гораздо удобнее готовить. Ты небось видел такие плиты во снах у людей? А? Видел?

– Видел, – кивает Морфей и, сконфузившись, меняет облик. Теперь на нем костюм от Alan Flusser с удлиненным пиджаком и узкими брюками, в стиле восьмидесятых (который, в свою очередь, является обновленной версией моды тридцатых). В этой модели пиджак имеет подплечники, небольшой вырез на полочках и с фалдами спинку. На поясе есть удобные петельки для подтяжек. Шелковый галстук в крапинку – от Valentino Couture. Легкие туфли без шнурков из крокодиловой кожи – от A. Testoni.

Гипнос наседает:

– А раз видел, чего ж не стащил папе в подарок на день рождения ни одной штуки? А? Лень небось замучила? Пожрешь небось там на халяву у молодки какой-нибудь, приняв облик ее мужика, и домой возвращаешься! А папа тут голодный сидит, хрен с солью доедает! Уж и не помнит, когда в последний раз рыбку кушал!.. Э-эх, достался ж ты на мою голову. Вырастил себе бездельника на шею!

Вдруг раздается звук разбитого стекла. Сначала звук идет издалека, но потом все ближе, ближе, ближе, и я просыпаюсь. Первый звук слышен где-то в соседних палатах. Второй раз стекло разбивается совсем рядом.

Прибегает Степаныч:

– У вас не разбили?

– Нет, – отвечаем мы хором.

– Лежите на местах! Это пьяные с поселка. Сейчас их прогонят!

Убегает.

В наружной раме нашего окна разлетается стекло. Я испуганно смотрю на Витька:

– Витек, чего это?

– Не знаю. Наверное, правда, какие-то придурки с ума сходят.

Прибегает Степаныч:

– Это у вас разбили?

– Да.

– Внутреннее стекло целое?

– Вроде целое.

Степаныч осматривает окно и убегает, командуя на ходу:

– С кроватей не вставать, к окну не подходить!

Тихоня шепчет:

– Ну и денек сегодня…

– Лучше б они Адрияге голову пробили, чем стекла колошматить, – заявляет недовольный пробуждением Лешка и, накрывшись с головой одеялом, переворачивается на другой бок.

– Это точно, – соглашаюсь я, внутренне принимая сторону нападающих.

Дебил вскакивает и подбегает к окну. Витек кричит на него:

– Куда ты? Все уже закончилось. Иди ложись!

Дебил ложится, и тишина возвращается. Слышно только, как по коридору бегает Степаныч. Но вскоре и он куда-то уходит. Я лежу, вспоминая, что там говорил про рыбалку и про газовую плиту Гипнос. И постепенно возвращаюсь в их сон…

– Ты, – говорит Гипнос, – когда последний раз у нас в пещере убирался?.. Не помнишь? Вот и я вспомнить не могу, хотя болезнью Альцгеймера вроде бы не страдаю… Ага? Понял намек?.. Так вот… о чем это я?.. О грибах, что ли?.. Или что ли не о грибах?.. Подскажи папе, сынок, о чем здесь речь шла?

– Об уборке, – вздыхает Морфей.

– Ну да, точно! Так вот, богиня уборки, как ты хорошо знаешь, в наши края не заглядывает, потому что проклятые древние греки ее не придумали. Видно, такие же охламоны и бездельники были! А ведь у нас здесь клининговых компаний нет. Потому что, сам знаешь, – спят их служащие в моем царстве на ходу. Прямо на ходу и со шваброй в руках засыпают. И потом их до конца смены хрен растолкаешь! Поэтому – всё мы, сами с усами – делаем сами! Запомнил? Или раздвоить пообъемней?

– Запомнил, – опять вздыхает Морфей.

– И не вздыхай мне, как баба! Вон, твой брат Фантас – поприкидывается матрасами да унитазами в чужих снах, а под утро, глядишь, чего-нибудь домой и притащит! На прошлой неделе папе холодильник притаранил. Чудо, а не холодильник! Папа теперь в жаркий полдень может пивка холодного испить. Побаловать себя, так сказать, во время бессонницы под старость лет алкоголем. Расслабиться… Оттянуться, в некотором смысле… Разомлеть… Пивко-то, оно, знаешь, как кумарит?

– Знаю, – кивает сын.

– Мда… Пивка-то испить папа может… а рыбки сушеной нет… Нету рыбки сушеной! Понимаешь ты это или нет, дурья твоя башка?! Бери пример с брата. Он не только в снах может пылесосом притворяться, но и здесь, в пещере, чистоту наводить. Изгоняет, так сказать, дух нечистот из нашей пещеры в кошмары своих пациентов!.. Вооот… Чистоту-то он наводит… а рыбки-то все равно нет!.. А порой так хочется… так хочется воблёшечку к пивасику в живот уронить… ан нет… Как пить дать – нет!

Голос у Гипноса начинает дрожать, и он отворачивается от сына, чтобы смахнуть скупую божественную слезу. Тут уже в разговор вступает Морфей:

– А ты попроси воблы у Фобетора! Он в рыб умеет превращаться. Ему проще твою просьбу выполнить.

– Ты что, идиот совсем? – вскипает Гипнос. – Я что, по-твоему, сына своего должен сожрать?! Я что, на Кроноса похож что ли! Или ты опять за свое взялся?! Говорю же тебе, не пойдут за вами рыбы на сушу! Ни на сушу, ни в сковородку – не пой-дут! Ловить их нужно! На удочку! На лесочку! На крючочек! На поплавочек! На червячка! Ло-овиить! А не рассказывать мне, что да как делать… Яйца курицу не учат! Досёк, о чем я тебе кукарекаю?!

– Досёк… – вздыхает виновато Морфей.

– Ну вот, – продолжает Гипнос, – Фобетор может пригнать ко мне кабанчика или косулю. Это Фобетор мне, всегда пожалуйста, делает. Возьмет, превратится в самочку нужного экземпляра и завлекает ко мне самца аппетитной наружности. А как пригоняет его в наш огород, я ворота закрываю, беру кувалдочку – тюк! – его по затылку, и освежевываю тут же. Расчленяю, так сказать, и запекаю в газовой духовке. Потрошки у свежего кабанчика, знаешь, какие? Ммм… пальчики оближешь!

– Папа, – басит Морфей, – ты же говорил, что эти суки к тебе в пещеру газ до сих пор не провели.

– Газ?!.. – вытаращивает на сына глаза Гипнос, – не-про-ве-ли?!. – переваривает последние новости от «Газпрома», Бог, – суки??? – задумывается, вспоминая предысторию сюжета родитель. И, воскресив все до копейки, восклицает с отчаянием в почках, – конечно, не провели! Я и сейчас это могу подтвердить перед лицом прародителя нашего – Хаоса! Я на сжиженном газе готовлю! Мне его в баллоне твой брат притащил. Он стянул его у кого-то на даче в России. Там этого газа до хренааа! – растягивает последнюю гласную Гипнос. – Понимаешь? До хренища там газа!!! Без газа там не проживешь! В России все газуют! Друг на друга, друг из-под друга, друг перед другом, друг в друга… Вот и я на нем запекаю… А ты что ж, подумал, врет папа твой? Обманывает? Поймать хотел Бога на лжи?.. Да? Э-эх! Сынок-сынок…

Морфей краснеет от стыда и еще ниже опускает голову.

– Ну, так вот – назапекаю я, значит, оленины. Наемся ее. Впрок наготовлю. Уберу недоеденное в холодильник… Глядь! – а там пиво лежит… Лежит оно себе, охлаждается… Ни о ком не думает… А чё ему думать-то? – оно же пиииво, а не бог!

Гипнос берет початую банку пива и делает из нее глоток, прищуривая от удовольствия глаза.

– О чем это я говорил давеча, сына?.. А?.. Ах, да! Вспомнил! Не буду же я жареную оленину пивом запивать? Не буду! Вот и делай выводы, пока папа живой, а то потом сделаешь, а они уже могут не пригодиться…

– Почему? – удивляется Морфей.

– Потому что бессонница в современном обществе – болезнь заразная!

С этими словами Гипнос хлопает Морфея по плечу, и от его толчка я просыпаюсь.

Рядом с моим изголовьем стоит Немой и стеклянными глазами смотрит вперед. Съежившись от страха, я не двигаюсь. Несколько раз Немой пробует сделать шаг, но всякий раз натыкается на мою кровать. В конце концов он прекращает попытки пройти сквозь койку, и отправляется к окну, где, упершись лбом в стекло, замирает.

Через несколько минут в палату заглядывает Степаныч. Увидев стоящего у окна глухонемого, он ругается:

– Вот, ёшкин кот, лунатик!

Санитар подводит мальчика к кровати, укладывает его и привязывает руки бинтом. После этого еще раз осматривает окно и выглядывает наружу.

– Давненько у нас стекла не били, – сетует себе под нос медбрат и, взглянув на Немого еще раз, уходит.

Немой лежит на кровати с широко открытыми глазами. Свет от луны падает на его левый глаз, преломляясь через сложную систему линз глазного яблока, и проникает в мальчика сквозь сомнамбулистический сон. Перевернутое изображение мира на выпукло-вогнутой линзе роговицы безмолвно мерцает кристаллическими отблесками звезд.

На желтом пятне луны отсвечивается область наибольшей остроты зрения Немого, модифицируемая ее поверхностью в слепой изъян. Отражая солнечные лучи, лунный свет крадется сквозь жидкость передней и задней камеры глаза в хрусталик и, пройдя сквозь стекловидное тело, движется через толщу сетчатки. Попав на отростки светочувствительных клеток, палочек и колбочек, свет запускает миллионы фотохимических процессов, преобразующих лунный блеск в нервное возбуждение. После чего передает информацию дальше, по зрительным нервам через средний и промежуточный мозг в зрительные зоны коры головного мозга больного.

Большая, темная туча закрывает своим телом ночной спутник Земли и, впитывая фотоны солнечных лучей, гасит светящийся зрачок ребенка. Немой закрывает глаза и продолжает лежать, не издавая никаких звуков. Его спокойствие передается по палате от койке к койке и, дойдя до Давида, выключает его в сон, где он опять попадает в царство Гипноса и ловит с Морфеем рыбу до тех пор, пока не наступает утро. Утром Морфей голосом Степаныча кричит: «Подъем! Подъем! Просыпаемся!», – и Давид просыпается.

Глухонемой мычит, показывая головой на привязанные руки. Лешка ехидно интересуется у него:

– Чё? Опять ночью сквозь стены ходил?

Немой показывает головой на бинты, давая понять, чтобы его развязали.

– Когда ж тебя привязали-то? – продолжает любопытствовать Лешка.

– Ночью, – отвечаю я за Немого.

Немой мотает головой, показывая на дверь.

– Степаныча позвать? – спрашивает Витек и обращается ко мне: – Давид, позови Степаныча. Скажи, что Немой в туалет хочет. А то он про него, наверное, забыл.

Я отправляюсь выполнять задание.

Недалеко от туалета спиной ко мне стоят Степаныч и санитар из соседнего отделения. Медбрат рассказывает Степанычу, что стекла ночью била шизофреничка из женского корпуса, которую вчера выписали.

Степаныч возмущается:

– Вот дура!

Его напарник кивает головой и продолжает:

– Мать эту Сапегу только увезла, а она ночью вернулась и давай по окнам кирпичи швырять. Назад ей, видишь ли, захотелось.

– И что? Где она теперь? – интересуется Степаныч.

– Да где-где – в палате лежит, привязанная.

Я возвращаюсь к ребятам с порога новостью сенсационного калибра:

– Витек! Это Аксана была!

– Где Аксана была?! – не понимает Витек смысла моих слов.

– Это Аксана ночью стекла била! Сейчас об этом санитар из соседнего отделения Степанычу рассказывал.

– И что? Что он рассказывал? – недоверчиво спрашивает Витя.

– Что она ночью вернулась и стала бить стекла, чтоб ее назад взяли.

– И? Взяли?

– Да! Санитар сказал: спеленали ее.

Витек вскакивает:

– Черт! Черт! Черт! Чччеееерт!..

Лешка осторожно высказывается:

– За такое могут и сульфозином накачать.

Витек не унимается, чертыхаясь:

– Черт, если ее начнут накачивать сульфозином, я ее неделю, а то и две не увижу!

– А девчонок что, тоже сульфозином колют? – любопытствую я.

– За разбитые стекла могут все что угодно сделать. Черт! Черт!

Пауза.

– Если ее не будет на прогулке, то это может означать только одно… или два, – добавляет, подумав, Витя.

– Если Аксаны не будет, спросим у Оли, что с ней, – успокаивает Витю Лешка.

Немой мычит, чтобы его отвязали.

– Давид, да позови ты Степаныча, пока он не напустил в кровать, – обращается ко мне Лешка.

– Черт! Черт! Черт! – продолжает повторять сквозь зубы Витек.

Я шагаю за Степанычем. Тот приходит в палату и отвязывает глухонемого. Витек, как бы невзначай, интересуется:

– Анатолий Степанович, а что там слышно про ночное происшествие?

– А тебе зачем? – отвечает медбрат, взглянув с подозрением на Витюгана.

– Да просто интересно, чем все закончилось.

– Чем закончилось, тем и закончилось, – отсекает Степаныч и, уходя, добавляет: – Не знаю я ничего!

– Вот гад! – шепчет вслед Витек. – Быстрее бы прогулка.

Слышен голос:

– Готовимся к завтраку!

Мы идем умываться, потом отправляемся в столовую. На завтраке поедаем яичницу с белым хлебом и запиваем ее черным чаем.

Потихоньку я начинаю привыкать к здешним условиям. Брезгливость уступает место безразличию. Мне уже не колет глаза выстиранная больничная роба, и пятна на ней не кажутся такими отвратительными. Во время обеда я позволяю себе крошить на стол (чего так не любила моя мама), а в туалете – писать мимо очка. Два раза на прогулке я уже высмаркивался прямо на землю и утирал нос рукавом. Я замечаю, что, когда проглатываю таблетки, они благотворно действуют на мою психику и помогают расслабиться. Перелистывая больничную книгу жизни, я вживаюсь в образ своего героя: день за днем, неделю за неделей, отпуская содержание всего произведения на волю ее авторов – врачей. Дебил кажется мне уже не таким дебильным, и один раз я играю с ним в песочнице. Несколько порций аминазина, заработанные на вторую неделю, конечно, не превратили меня в анеуплоидного олигофрена, но, угнетая рефлекторную деятельность и прежде всего оборонительную способность, уменьшили мою активность до минимума. Расслабившийся скелет мускулатуры погрузил Давида в состояние пониженной реактивности к эндогенным и экзогенным стимулам. И на некоторое время заблокировал влияние на центральные адренергические и дофаминергические рецепторы.

В общем, жизнь потихоньку налаживается, и я начинаю забывать – что там говорила в таких случаях моя прабабушка Аня: Medicus curat, natura sanat.

2

После завтрака нас выводят на прогулку. Девчонок еще нет. Витек нервно прохаживается, поглядывая на дверь женского корпуса.

– Ну, где они? – произносит нетерпеливо Витька.

– Девчонок всегда позже гулять выводят, – говорит Лешка.

– Только бы не кололи. Если подержат несколько дней связанной, это ничего. Это не страшно. Она уколов не переносит. Она вообще боль не переносит. Один раз на чердаке руку поцарапала об гвоздь, у нее кровь выступила. Царапина-то пустяковая. Я посмотрел и говорю ей: «Ерунда. Завтра уже все заживет!» А она села на ящик, улыбается, а у самой слезы текут. И так каждый раз. Ударится обо что-нибудь – сразу слезы, а сама улыбается. Даже не всхлипывает.

– Дааа… укол – это не царапина, – бормочет Леха.

Пауза.

Витек храбрится и, стараясь скрасить тоскливое ожидание, откровенничает:

– Мы с Аксаной, когда на чердаке жили, голубей подкармливали. Они привыкли к нам. Совсем ручными стали. Один так привязался, что разрешал брать себя в руки. Сначала голубь был невзрачным заморышем, которого собратья пихали из стороны в сторону. Но после того, как Аксана стала его выделять и кормить отдельно, он распушился, а потом вдруг взял да и расцвел переливами бирюзово-голубоватого зоба, покрытого фиолетовыми отблесками звезд. За это сходство его зоба с Голубым мрамором, нашей планетой (когда на нее смотришь глазами Гагарина), мы и прозвали птаху Голубем Мира. А он, набравшись сил, стал колошматить других птиц. Прежний лидер стаи несколько раз пытался вернуть упущенное превосходство и вступал с Голубем Мира в кровопролитные сражения, продолжавшиеся даже на космической высоте. Но, не имея моральной поддержки в нашем лице, всякий раз проигрывал и вскоре зачах. Разобравшись со всеми противниками, голубь стал огуливать порабощенных им самок. Его раздобревшая в баталиях грудь засияла медалями и засверкала орденами с такой силой, что Творец, поглядывавший на нашу планету только в часы сиесты, увеличил время собственной медитации для релакса старческих глаз. Любуясь оперением материков и переливами океанов, Господь забывал свое предназначение и уходил в нирвану.

– Так протекали секунда за секундой, час за часом и день за днем. Бывало, сядет создатель на небе, начнет с замиранием сердца восхищаться зобом нашей планеты да и задремлет… А она все воркует-воркует – уже не в силах успокоиться без посторонней помощи. Тогда Аксана берет в свои тонкие, изящные руки вафельное полотенце, в вафельную клеточку, из вафельной страны и одним грациозным движением стройного тела нарушает возникшую дисгармонию природного баланса и восстанавливает прежнюю идиллию Дарвина, лишая обозревшую птицу неоправданной поддержки союзников…

Витя замолкает, и наступает пауза.

Длительная пауза…

Слышно, как недалеко, за кустами, вокруг голубки воркует голубь. Вдруг из кустов выпрыгивает полосатый кот и парит навстречу своему обеду, но, промахнувшись, приземляется на мягкую траву и с завистью смотрит ввысь, туда, куда улетели, захлопав крыльями, потомки динозавров. Нервно стукнув хвостом о родную землю и облизав шершавым языком не пригодившуюся на этот раз пасть псевдэлуруса, кот, развалившись на траве ничком, начинает лизать свои пушистые причиндалы, компенсируя голод страстью.

Лешка формирует общую мысль и выпускает ее в пространство:

– Э-эх, был бы я птицей! Улетел бы отсюда к черту на кулич ки! Жил бы себе на чердаке, где бы меня никто не трогал.

– Ага, и летал бы к Аксане за крошками, – подхватываю я.

За забором из здания начинают выводить девочек. Не удержавшись, Витек подходит к сетке и, взявшись за нее, ищет глазами Аксану. Степаныч отзывает его назад:

– Отойти от сетки! Слышишь, что я сказал?

Витек отходит.

– Нету Аксаны, – объявляет Витя.

Он садится на землю и закрывает голову руками.

Лешка, желая обнадежить друга, сообщает:

– Вон Оля идет!

Оля подходит к забору. Витек встает. Леша спрашивает:

– Оля, а где Аксана?

Оля молчит.

Леша:

– Ну, не молчи ты! Говори! Где Аксана?

Оля опять молчит.

В разговор вступает Витя:

– Олечка, скажи, пожалуйста, где Аксана?

Оля переводит взгляд на Витю, тот не выдерживает:

– Ну?

– Я не знаю… – вздыхает она.

Пауза. Все смотрят на Олю.

– Как не знаешь? – возмущается Лешка.

– Так не знаю… – отвечает Оля, – ее перед прогулкой старшая медсестра увела.

– Куда увела? – не успокаивается Витя.

– Куда-то… К себе, наверное… – произносит Оля тоскливым голосом и переводит взгляд на Лешу.

Витя отходит в сторону, внимательно осматривая территорию девочек. Оля обращается к Леше:

– Леш, а Леш…

– Что? – спрашивает Лешка.

– А ко мне мама приезжала.

– Ну и что?..

– Она сказала, что бабушка умерла.

– Жалко…

Пауза.

– Я бабушку больше всех любила.

– Я тоже люблю бабушку.

Пауза.

– Леш, а Леш…

– Ну, что еще?

– Я не хочу без бабушки…

– Я тоже не хочу.

Пауза.

– Леш, а Леш…

– Чего?

– А ты не умрешь?

– Не знаю.

Подходит Витя.

– Слушай, Оль, может, ты сходишь спросишь у медсестры, где Аксана?

Оля мнется, потом нерешительно отвечает:

– Я боюсь.

– Ну, а чего ты боишься? Ты просто подойди и спроси: «А где Аксана?» Что она тебе за это может сделать?

Оля молчит.

– Ну? Сходишь?

– Сходи, – подбадривает ее Леша, – не бойся.

– Я ответа боюсь, – говорит Оля, опустив голову.

Витек садится на землю и закрывает голову руками. Оля пытается его успокоить:

– Вить, не плачь. Аксана только по ночам плачет. А днем никогда…

Витины плечи сотрясаются от безмолвного рыдания. Мы стоим рядом. Глухонемой сидит в песочнице, глядя то на нас, то на площадку девчонок. Дебил ходит по территории, набивая карманы всяким мусором. Самые ценные образцы он прячет в трусы, озираясь по сторонам.

Оля шепчет:

– Витя… Аксана просила передать тебе привет… Она сказала, что если ей начнут делать уколы, чтобы я на каждой прогулке тебе приветы передавала…

Глядя на Витю, мы с Лешей тоже вытираем слезы. Вдруг Немой, стараясь привлечь наше внимание, мычит и машет руками. Я поднимаю взгляд и смотрю на него. Он тычет пальцем в сторону девчачьего корпуса. Повернув голову в направлении его пальца, я не замечаю ничего особенного. На площадке играют девочки. На скамейке сидит санитарка, мимо которой в нашу сторону идет мальчик…

– Витек! – ошарашенно шепчу я. – Аксана…

Все поворачиваются и смотрят на приближающуюся к нам Аксану. Она лысая.

Витя бросается к забору.

– Аксана!!! – кричит он сквозь слезы. – Сволочи! Сволочи! Сволочи! – давится слезами Витек. – Что они с тобой сделали?! Как они могли так поступить?!

Аксана молчит. Слезы струятся по ее щекам и капают на Витины пальцы.

– Аксана, Аксаночка… тебя не били?

Аксана мотает головой.

– Сволочи! Сволочи!

Аксана шепчет:

– Они отвели меня в кабинет, посадили на стул и привязали руки… А потом медсестра принесла машинку и сбрила волосы.

– Сволочи! – мычит Витя.

Всхлипывая и размазывая слезы по щекам, я задаю глупый вопрос:

– А куда они их дели?

Аксана пожимает плечами. Оля подходит к Аксане.

– Аксаночка, не плачь. Хочешь, я отдам тебе свои волосы?

Вцепившись в сетку, Витек возбужденно шепчет:

– Аксана, давай убежим!

– Когда? – спрашивает она так, как будто только и ждала этого предложения.

– Сейчас! Ты сможешь перелезть через сетку?

– Смогу, – кивает она лысой головой.

Витек поворачивается к нам с Лешкой и смотрит по очереди на каждого из нас, решая для себя что-то важное. Определившись, он обращается ко мне:

– Давид, поможешь нам сбежать?

– А как?

– Нужно отвлечь Степаныча. Лешку и так уже сульфой закололи, а у тебя аллергия. Тебя они больше колоть не будут. Поможешь?

– Не знаю, – прикидываю я силы для подвига.

– Без твоей помощи нам не убежать, – уговаривает меня Витя. – Отвлечешь Степаныча? Тебе максимум влажное пеленание сделают.

– А что это за пеленание? – интересуюсь удивленно я.

Из корпуса выходит Маргарита Юрьевна и кричит:

– Ну-ка, отошли все от сетки! – Мы отходим и садимся на траву. – Сапега Аксана, и ты отойди! – кричит медсестра Аксане.

Аксана отходит. Не глядя на нас, Витька шепчет:

– Леха, уходи в сторону, чтобы не толпиться кучей.

Леша удаляется. Оля идет за ним по своей территории. Витек опять обращается ко мне:

– Влажное пеленание – это когда тебя заворачивают в мокрую простыню, а потом жестко привязывают широким бинтом к кровати. Вытерпишь? – спрашивает он.

– А на какое время заворачивают?

– Пока не высохнет простыня. Тут главное – не сопротивляться. Но когда начнут пеленать, руки в локтях чуть-чуть раздвинь, чтобы потом легче было дышать. И самое главное – вали все на меня! Говори, что я заставил тебя помогать! А я, как только доберусь до дома, сразу к твоей матери поеду. Все расскажу ей. Адрес я помню – твой дом стоит около Центрального рынка. Его легко найти.

– Мой подъезд – из арки сразу направо. Третий этаж, – уточняю я. – Витек, только обязательно съезди, а то Адрияга сгноит меня здесь!

– На зуб клянусь! – отвечает он, делая характерное движение рукой клятвы на зуб. – Завтра же буду у твоей матери. Ну что, поможешь?

Я чешу затылок и спрашиваю:

– А как мне отвлечь Степаныча?

– Спасибо, Давид! – Витя жмет мне руку и объясняет план предстоящей операции: – Подойти к Дебилу и незаметно ущипни его за спину. Когда трогаешь Федьку за спину, он сразу бесится. Сделаешь?

– Да.

– Ущипни и отходи в сторону. И так повторяй до тех пор, пока он за тобой не погонится. Только смотри, чтоб Степаныч не заметил раньше времени. От Дебила-то, я думаю, ты увернешься?

– Конечно, увернусь! – смеюсь я. – Он бегает, как бегемот! Ему меня никогда в жизни не догнать.

– Молодец!

– Мне уже начинать?

– Нет, подожди, когда уйдет медсестра, – отвечает Витек и обращается к Аксане, стоящей недалеко от сетки; при этом он не поворачивает к ней головы, как бы продолжая разговор со мной: – Аксана, как только Степаныч поведет Дебила в корпус, мы убегаем. Готова?

– Да.

– Дырка в основном заборе помнишь где?

Аксана улыбается:

– Я же ночью через нее сюда пролазила.

– А зачем ты в нашу палату камень запустила? – интересуется Витька.

– Чтобы вы не считали себя обделенными, – шутит Аксана и добавляет: – Прости, если потревожила, я же не знала, где чьи покои располагаются.

– Да нет, все нормально! Мы ничего и не заметили. Да, Давид?

– Ага, – усмехаюсь я в ответ.

– Наверняка я знала только те окна, где кабинет нашей врачихи. У нее на подоконнике герань цветет. В это окно я три камня кинула. Первый раз в решетку попала. А остальными в стекло. Выбежавшая медсестра, утащила меня в блок и спеленала до утра.

– Маргарита ушла, – сообщаю я Вите.

Витя продолжает наставлять Аксану:

– Главное – перелезть через забор. Точно сможешь?

– Смогу.

– Лезь в углу, на стыке с нашей сеткой, чтобы, в случае чего, я мог тебе помочь.

– Мы еще посмотрим, кто кому помогать будет, – улыбается она, и ее улыбка сияет рядами белоснежных зубов, озаряя больничный мир надеждой на выздоровление.

– Отходи в другой конец площадки и стой там, – командует Витька, – я тоже отойду. Как только Давид начнет доводить Дебила, следи за мной. Когда Дебил взбесится и Степаныч поведет его в корпус, я махну рукой. Махну – значит, сразу беги и лезь! Запомнила?

Аксана кивает.

– Расходимся, – говорит Витя.

Мы расходимся в разные стороны. Проходя мимо Дебила, сидящего в песочнице, я щиплю его за спину. Тот вздрагивает, смотрит по сторонам и успокаивается. Я захожу на второй круг и, ущипнув его, отбегаю. Дебил резко поворачивается в мою сторону и грозит кулаками, но не встает. Я опять иду на повторный круг. Подкравшись сзади, я щиплю его сразу двумя руками за спину и за шею. Дебил вскакивает как ошпаренный и бросается за мной в погоню. Встав со стула, Степаныч с опаской смотрит на Дебила и, взявшись рукой за ухо, кричит:

– Федя! А ну перестань! Слышишь? Кому говорю, перестань!

Дебил не сбавляет скорости и продолжает преследование. Степаныч зовет на помощь медсестру:

– Маргарита Юрьевна, несите смирительную рубашку!

Дебил носится по площадке, загоняя меня в угол. Пробегая мимо Витьки, я кричу:

– Витек, он сейчас меня убьет!

– Не бойся, я рядом! – отвечает Витек и внезапным выпадом правой ноги делает Дебилу подсечку. Тот летит кубарем на землю. Выбежавшая из больницы медсестра вместе со Степанычем надевают на Дебила рубашку.

В дверях появляется Алевтина Адриановна.

– Что здесь происходит? – настороженно интересуется она.

– Федя опять взбунтовался, – докладывает Степаныч. – Это он его довел, – указывает санитар на меня.

Врачиха поворачивается в мою сторону и подзывает к себе. Понурив голову, я плетусь к врачу. Алевтина Адриановна пропускает Дебила с санитарами в дверь, и Витек делает знак Аксане. Та бежит к сетке, запрыгивает на нее и лезет вверх. Витя следует ее примеру. Переключив внимание на меня, врачиха не сразу замечает происходящее но, почуяв нутром неладное, поднимает взгляд и, крикнув «Стоять!», бросается к Вите. Она успевает схватить его за штанину, которая, зацепилась за крючок в рабице и, порвавшись на несколько сантиметров, остановилась на нижнем шве колоши ны. От неожиданности тот чуть не падает назад, но, благодаря помощи Аксаны, удерживает равновесие, продолжая тянуть за брючину рукой. Аксана лежит верхом на заборе, пытаясь помочь Вите. Врачиха с силой дергает его за ногу, и он опять чудом сохраняет равновесие. Девочка тянет к нему вторую руку и не замечает подбегающих к ней сзади санитарок. Витек отталкивает врачиху и предпринимает новую попытку. Из дверей больницы вылетает Степаныч и мчится на помощь к Алевтине Адриановне. Неожиданно наперерез ему бросается Немой и сбивает Степаныча с ног. Тем временем санитарки стаскивают с забора Аксану.

Пытаясь вырваться из рук медсестер, она бьется и царапается. Выбежавшая из ее отделения врач кричит: «Держите крепче! Сейчас принесу шприц!» От этих слов лицо Аксаны искажает гримаса ужаса и, вцепившись двумя руками в волосы одной из санитарок, она бьет ее лбом прямо в лицо. Медсестра охает, и из носа у нее начинает капать кровь. Вторая санитарка пытается заломить Аксане руку. Но так как девочка лежит на спине, ей это никак не удается. Она пыхтит, сдувая с лица прядь потных волос, и продолжает неловкие попытки.

На помощь Алевтине Адриановне, сумевшей каким-то чудом удержать Витю за ногу, прибегает медбрат, которого я видел утром со Степанычем около туалета. В это время Степаныч подминает под себя Немого, а выбежавшая со шприцом Маргарита Юрьевна вкалывает ему аминазин. Немой затихает. Бросив его на земле, Степаныч спешит на помощь к Алевтине Адриановне и второму санитару. Они уже стащили Витька на землю и пытаются его скрутить. Чувствуя приближающийся финал, Витек бьет, кричит, кусается и рвет на Алевтине Адриановне халат, оголяя ее большую грудь. В момент замешательства ему удается вскочить на ноги, но подбежавший сзади Степаныч обхватывает смутьяна двумя руками за туловище. Наклонившись вперед, Витя резко откидывает голову назад и попадает своим затылком санитару по зубам. Нокаутированный Степаныч отшатывается и чуть не выпускает жертву из рук. На губах медбрата появляется кровь. Медсестра убегает за порцией сульфозина, а Степаныч обвивает волосатой рукой шею подростка и применяет удушающий прием. Витькины глаза наливаются кровью. Он силится сделать вздох, и его беспомощный взгляд блуждает по нашим лицам в поисках поддержки.

На территории девочек вернувшаяся со шприцем врач справляется с извивающейся под телами медсестер Аксаной и вкалывает ей аминазин. Та начинает затихать.

Неподвижно наблюдавшая за борьбой Оля вдруг бросается в сторону клена, растущего в левом углу детской площадки девочек, и со всего маха бьется о его ствол так, что падает на землю и теряет сознание. Врачи торопятся к ней, оставляя Аксану на месте.

Собрав последние силы, Витя прокусывает санитару руку, и когда тот ослабляет удержание – устремляется к сетке, вцепляясь в нее мертвой хваткой. Санитары тянут его за ноги назад, и проволока, из которой сплетена рабица, впивается в пальцы мальчика, грозя отделить его проксимальные фаланги от средних и дистальных конечностей. Сетка надувается парусом, выгибаясь искривленными ромбами смеющихся ячеек в сторону Витиного лица. Витя жмурится, сдавливает от боли челюсти, и, не в силах оторвать подростка, санитары меняют тактику. Они прижимают его к забору, и вогнувшаяся на женскую территорию рабица приближает Витю на несколько сантиметров к своей возлюбленной. Он пытается крикнуть, разбудить отключающееся сознание Аксаны, но прижатая санитарами грудная клетка не оставляет Вите никаких шансов. Впившийся в рот подростка ромб рабицы держит его оцинкованной сталью наручников, не позволяя произнести любимое имя даже губами. Выкатывающиеся из его глаз слезы натыкаются на проволоку, вдавленную в щеки несостоявшегося беглеца, и вьются по металлической спирали вниз к земле, на которой все происходит. Выскочившая из больницы медсестра спешит на помощь и, подбежав к жертве, осеняет ее сульфозиновым крестом, вводя уколы сначала в каждую ягодицу, а затем под каждую из лопаток мальчика. Перекосившись от боли, Витек стонет, корчится, слабеет и, когда санитары оставляют его в покое, медленно сползает на корточки, глядя на распластавшуюся от него в двух шагах девочку. Аксана лежит на измятой борьбой траве, уставившись зрачками неподвижных глаз в бескрайний простор синего неба. Следуя за ее взглядом, я поднимаю голову вверх и вижу расступающиеся небеса…

На самом деле – безбрежное голубое небо остается безразличным к происходящей под ним трагедии. Но мне очень хочется верить в то, что сейчас, в момент полного сознания, исключающего галлюцинации от полученных уколов и бреда от лекарств, – обожженная рука моего деда раздвинет величественные своды и заберет нас отсюда. Я продолжаю смотреть ввысь и лелеять в своей душе надежду. Но беспристрастные секунды отправляют настоящее в прошлое, и ничего не происходит.

Глаза Аксаны мирно покоятся вкраплениями лучезарных изумрудов в кожаный шар обритой головы, не обращая никакого внимания на страдания и слезы ее возлюбленного…

Замедлив шаг, время ступает кошачьими лапами, старясь быть незамеченным, и, опустившись в гондолу минут, секунды проплывают по циферблату планеты солнечными тенями часов.

Тени копируют мысли… Считывают желания… Формируют шквал… И боковым зрением я замечаю пытающегося подняться с земли Немого. Что-то странное и неестественное сквозит в его медленных, неторопливых движениях. Он упирается руками в грунт, и его локти дрожат, колышутся на ветру, как пламя свечи в руках поседевшего Прометея. Картинка расплывается, преломляя сквозь слезы моих глаз перламутровую рябь света, и в какой-то момент мне кажется, что Немой не сможет преодолеть собственной слабости. Но, подобно Антею, он напитывается от земли силой и, выдержав паузу, справляется с дрожью. Наконец ему удается встать на колени и, выпрямившись, вздохнуть полной грудью. Немой разводит в стороны руки, и от напряжения окрепших мышц больничная пижама рвется на его теле, расползаясь вермишелевыми лоскутами пармеджанового цвета.

В этот миг начинает дуть ветер… Слабый, еще только поднимающийся ветер, наполненный желтыми бабочками, голосами прошлого – шепотом старых гераней и вздохами разочарования. Немой не замечает его. Он стоит с закрытыми глазами, запрокинув лицо в небо, и на его спине начинает расти горб. Горб увеличивается, раздувается, трещит, издавая стоны натянутых у причалов канатов, и лопается вздыбленными парусами в тех местах, где я видел таинственные шрамы на лопатках мальчика. Устремляясь ввысь – из разрывов плоти вылетают два огромных белоснежных крыла и, распрямившись, заполняют пространство над всей территорией больницы. Шелковые, серебристые перья чуть шевелятся, поддаваясь возрастающему давлению ветра. Его порывы подхватывают с земли клубы коричневой каштановой почвы и бросают облако пыли вверх. Поднимаясь, громадный нимбус раздувается водородным дирижаблем и вдруг замирает, ожидая чего-то большего… Проплывая под созвездием Парящих тигров, планета замедляет движение, и, словно захваченный в фотографию, мир зависает парализованными атомами вокруг детской площадки. Наступает одно, неизменяющееся мгновение…

Листья могучего вяза впечатываются в палеонтологические снимки происходящего, и, остановившись окончательно, Земля фиксирует собственное окаменение турбинами молочно-опаловых глаз Горгоны. Осматриваясь вокруг, я вижу, как сковываются неподвижностью трава, листья деревьев, облака, взгляды… Вместе с ними исчезают звуки, шорохи и дуновения…

Но вдруг, обдавая лицо прохладной свежестью, с неба падает капля… За ней вторая… третья… четвертая…

Ударная волна ионизации превращается в широкий атмосферный ливень и, мелькнув молнией – в моей голове грохочет осеняющей догадкой: «Имаго свершилось!»

Немой поднимает отяжелевшие веки, и я вижу, что черты его лица приняли осмысленное, суровое выражение Архистратига. Архангел упирается о правую ногу, готовясь к захвату санитаров, но, опережая его на долю секунды, Степаныч взмывает в небо, оставляя на земле глубокие вмятины от широких когтистых лап. Два огромных матовых черных крыла, вырвавшихся из-под халата санитара, накрывают глубокой крестообразной тенью площадку, больницу, гору, на которой она стоит, и часть излучины Волги. В это мгновение что-то проносится перед моим взором, и, прежде чем я успеваю осмыслить произошедшее, снежная лавина крыльев полководца Святого воинства сплетается с вороными перьями санитара в единую косу вихря и, завывая, начинает перерастать в смерч. Смерч вытягивается трубой архангела вверх и оглашает округу грозным эхом. Алые веснушки покрывают кровавыми пятнами черно-белый ствол битвы, который направляет зияющую воронку Тартара в потемневшее от ужаса небо. Готовясь к ответному залпу, грозовые тучи стягивают тяжелое подкрепление. Скорость урагана увеличивается, расползается, и у скамейки, стоявшей под деревом, отрывается доска. За ней летит ножка, лавкастол и стул санитара. Сзади меня раздается грохот, и сквозь скрежет разрывающегося металла я различаю рев танковой армады. Обернувшись назад, в том месте, где стоял второй санитар, я обнаруживаю исполинскую фигуру оскопленного Зевсом титана. Кронос клацает кровожадной пастью богоеда и, бросаясь вперед, вонзается в эпицентр сражения. Отпрыгнув в противоположную сторону, я ощущаю необычайную легкость в собственном теле, в результате чего улетаю значительно дальше и приземляюсь на крышу больницы.

Гигантский волчок покрывает территорию клиники, продолжая втягивать ее содержимое в себя. Качели, домик, песочница, еще одна скамейка – все отправляется в сумрак торнадо.

Посреди площадки, спиной к смерчу, стоит волчица. Ее шерсть, вылизанная всевозрастающим давлением ветра, отливает пепельными наконечниками ворсинок. Морда растянулась в улыбку мертвеца. Устремленные на меня глаза растеклись, опустившись на веко эпикантусом татаро-монгольской складки. Голова опущена. Шкура съехала назад.

Оборотень с трудом поднимает переднюю правую лапу и, выпустив из нее ятаганы стальных когтей, ударяет о землю так, что крайний столик, еще державшийся в земле за счет тяжелой бетонной подушки, подлетает в воздух и исчезает в кружении урагана. От удара лапа зверя погружается в почву до колена. Но сила смерча еще не достигла своего апогея, и вой, производимый им все это время, перерастает в гул, от которого по шиферной крыше пробегает первый озноб. Поддаваясь силе атмосферного вихря, хищницу начинает оттаскивать. Она медленно съезжает назад, и от ее когтей в земле остаются глубокие раны. Под раскидистым большим вязом волчица останавливается, но затем продолжает путь неизбежности, вырывая из-под земли крюками своих когтей огромные корни старого дерева. Корни лопаются, как струны контрабаса (отправляя сквозь литосферу планеты посыл тяжелого, низкого звука, скатывающегося в отдельных местах до фа контроктавы), и пробуждают для битвы с отцом Плутона.

Вот лопнула первая струна… вторая… третья… четвертая… Опустив низко голову и упершись задними лапами в землю, волчица замирает на месте. Из-под земли начинает появляться пятая, исчезнувшая струна контрабасовой виолы. Огромный коричневый корень, как доисторический эласмозавр, нехотя вылезает, тянется, выдирается, выворачивается, взрывая наискосок всю площадку, и лопается, не выдержав натяжения. Волчица проваливается в месиво вихря: сначала хвост, затем задние лапы, туловище… Последним (вместе с последним вздохом) исчезает кожаный набалдашник ее носа, после чего кокон смерча набухает, темнеет, разбрызгивая в разные стороны шлейф нефтяного дождя, и, издав истошный рев, глохнет, превращая на фронте ударной волны часть кинетической энергии собственного потока во внутреннюю энергию газа и оглушая мир ядерной вспышкой безмолвия.

– Время ужасных чудес пришло! – осознаю я и прыгаю на землю.

Но тело мое, начавшее трансформироваться еще в полете, тяжелеет настолько, что приземление сотрясает грунт, отчего обрушается стена и слышится детский плач. Родина бьется в моей груди кровавым осколком сердца и пульсирует по закипающим венам. Широчайшие и трапециевидные мышцы спины увеличиваются, расползаются, пряча под себя затылочную кость, и, заполняя пространство вокруг позвоночника, покрываются титановыми пластинами. Скрежеща и постанывая от запредельного напряжения, прямые мышцы живота стягиваются стальными тросами, заворачивая корпус вниз. Плечи набухают, раздвигаются и от поступающего в них углерода чугунеют, группируясь вокруг шеи тяжелым стальным монолитом. Подбородок формируется в челюстегрудь. Сдавленные зубы хрустят, ощущая на языке привкус закаляющегося металла. Туловище наклоняется в сторону кружащего балериной кокона. Кулаки разжаты. Когти выпущены. Пульс: «Тик-так, тик-так, тик-так…»

Голова тяжелая, чугунная. Горло дрожит, сдерживая бычий рев. Пространство вокруг плывет, шатается, пытаясь выскользнуть из эпицентра сражения. Но выхода нет. Мы в западне. Я – танк TV-1!

Тело продолжает набирать вес, ощетиниваясь новыми пластинами брони, и покрывается вольфрамовой пленкой. Урановые батареи запускают цепную реакцию: нейтроны бомбардируют изотопы и заставляют их делиться. В результате начавшегося распада появляется нуклид плутония, и мощность батарей возрастает в разы.

Готовясь к прыжку, я пригибаюсь, опираясь рукой о землю, и, встав на одно колено, прощаюсь с отчизной. Вся сила моего тела медленно перетекает в четырехглавые мышцы бедер, подергивая их судорогой напряжения. Взгляд, в котором прячется ужас, устремлен вперед: «За деда! За жизнь! За внука!» Глаза фиксируют последние этапы разрушения: оконные рамы, вырванные с корнем свирепствующим ураганом, зияют бойницами осажденного варварами донжона. Бетонные подушки, на которых держались лавочки и столы, дымятся обугленными трупами на взбугрившейся от разрывов корней земле. Крыша больницы, забор, площадка для прогулок девочек, беседка, деревья и часть здания, исчезли в коконе смерча, который уже уперся в небо гигантской юлой и, подобно извергающемуся Тоба, начал втягивать его, погружая в себя мир.

Вздыбившаяся спина выгнулась, сообщая импульс для прыжка телу. Оторвав от земли руку, я отталкиваюсь от планеты, и, качнувшись, она медленно сходит с орбиты, направляясь в открытое пространство бескрайнего космоса. Мимо проплывают Марс, Юпитер, Сатурн, Уран, Нептун… Налетевший кокон поглощает меня, и последнее, что я вижу, – солнечный луч, прожигающий тьму вечности, не имеющей ни начала, ни продолжения, ни конца. Но содержащую в одном нераздельном акте отрицательной энтропии всю полноту космогонического бытия.

Схлопнувшись, кокон замирает, ожидая своей метаморфозы.

Тик-так… тик-так… тик-так…