Но скверно знает человеческое сердце тот, кто подумал, будто не вернусь. Я оказался далеко от этих мест, нашел былых друзей, свел новые знакомства и окунулся в круговерть тех дней. Ночь, ставшая последней в стариковском доме, казалось, пробудила дремавшее во мне дотоле чувство долга. Я угодил в лихую перестрелку, был ранен, но не тяжело: задело руку. В те дни я и вернулся.

С момента бегства прошло недели две. И вновь, отчасти с умыслом, отчасти по необходимости, я появился там под вечер. Причины, побудившие меня вернуться, объяснялись исключительно нуждою. Но непонятно, что мне делать дальше? По-видимому, ничего. Или же действовать по обстоятельствам, буде последние представятся. Зачем я все-таки сюда пришел? Я не особо этим мучился. Тогда я обратился в бегство, теперь настал черед вернуться.

На этот раз мой путь пролег через низину. Фасад возник передо мной после того, как я сошел со склона, поросшего густой растительностью, и был от дома на ружейный выстрел. Однако я пошел кругом. Тому имелись веские причины. Во-первых, парадный вход не открывали, быть может, не одно столетье, и эта половина дома была необитаемой. А главное, когда однажды я уже пришелся здесь не ко двору, что можно было ожидать сейчас? Конечно, при условии, что мой хозяин жив. Но даже если нет, я должен хорошенько осмотреть усадьбу. Я миновал ухоженный когда-то яблоневый сад, скрываясь за кустарником и миртовой оградой, и тихо шел по прелым листьям, устлавшим мокрую дорожку. Еще подрагивал тускнеющий лиловый свет; на западе, в безоблачном просвете неба, мерцали молодые звезды. Стояла обыкновенная для этих мест, ничем не нарушаемая тишина.

Я вышел к заднему крыльцу И здесь — покой и тишь. Входные двери настежь. На пороге, прислонившись к косяку, застыла женщина, казалось, созерцавшая усеянную звездами полоску неба.

Не стану утверждать, что сразу же ее узнал. Но что-то в ее чертах и тайном зове, исходившем от нее, внезапно всколыхнуло сердце. Отбросив всяческие опасенья, я открылся и подошел к ней.

Меня завидев, она чуть повернула голову и двинулась навстречу каменной походкой, пощуриваясь в сумеречном свете. Эти глаза и волосы, слегка разомкнутые губы и худенькие плечи, казалось, заключали неистовую силу воли. Эта нервозная рука, беспомощно опущенная долу, и платье с кружевом, муаровая шаль, и ожерелье из топазов, и даже крошечная диадема — все было столь знакомым, что обмануться я не мог. С каждым шагом предчаяние сердца, моя надежда перерастали в твердую уверенность: Лючия! Воистину Лючия, а не отвратное виденье той далекой ночи. Тогда, конечно, я не подумал, что эта юная особа не может быть оригиналом старинного портрета, — сотня причин мне говорила о другом. Нас разделял какой-то шаг, а я, я только на нее смотрел, не в силах проронить и слова.

Как ни странно, она, должно быть, тоже меня узнала, поскольку не выказала удивленья и пребывала в полной неподвижности. Молча она взирала на меня из сумерек сверкающим, бездонным взглядом. Всем существом я ощутил тот взгляд; разгоряченный, притягательный, немного мрачный и печальный и в то же время нежный и растерянный. Лишь грудь ее взволнованно вздымалась от внутреннего трепета: я слышал частое дыханье в тишине. И чудилось, что я узнал его: то самое дыханье, что долетело до меня однажды ночью в спальне. Повеяло его особой свежестью, столь дорогой и близкой.

Но вот ее глаза блеснули гневом. Она заговорила голосом, исполненным высокомерия:

— Что вас так поразило, сударь? Возможно, сходство с моею матушкой, графинею Лючией, чей облик вам, верно, памятен по старому портрету? Иль вам не терпится порасспросить меня о батюшке, графе… — Она упомянула род, о коем мне приходилось слышать в тех краях; похоже, его здесь уважали и побаивались. — Тому неделя, сударь, как он почил. Своими собственными руками я предала его земле, там, — Лючия указала мне в глубь сада, — подле женщины, которую мой батюшка любил всю жизнь, как любит и поныне. А вы, милейший, сопричастны его смерти. Вот и развеялись, — прибавила она презрительно, — загадки, вас волновавшие настолько, что вы осмелились проникнуть под наш священный кров. Ступайте, сударь, — закончила она, притопнув ножкой, — теперь вы все узнали. Ужели не за этим вы вернулись?

Сдавалось, она вот-вот расплачется, по — детски, от негодования. Но вместо этого она вдруг изменила голос, уже не величая меня сударем, и продолжала без видимого перехода ласковым, умильным тоном, в котором прозвучала безграничная заботливость. Тот голос, благозвучный и глубокий, был настоящим голосом Лючии.

— Уже ночь, и ты устал, дорогой. Ты ранен, тебе больно? — Она погладила мою повязку. — Пойдем, пойдем же в дом, мой милый. — Легонько подтолкнув меня, Лючия бросилась вперед и крикнула: — Мак, Йошуа, он вернулся!

Гигантскими прыжками собаки ринулись к порогу. В нескольких шагах от нас они остановились, порыкивая на меня недружелюбно. Лючия опустилась на колени и обняла их за головы. Волосы ее неудержимо разметались по плечам широким пологом. Тонкие и бархатистые, они казались мне живыми и непокорными; и я невольно вздрогнул: спутанные пряди извивались, точно встревоженные змейки.

— Ну, будет, будет вам, глупышки, вы не должны его так встречать, — приговаривала она напевно, лаская псов и прижимаясь к ним щекой. — Что это вы на него взъелись? Ах, злючки, так-то вы меня любите…

Она как будто позабыла обо мне. Наконец Лючия встала, откинула за спину волосы и, глядя на меня с ошеломляющей холодностью, заговорила неожиданно визгливым голосом с какой-то неестественной усмешкой:

— Уж вам-то, сударь, ведомо, что этот дом по части угощенья не богат. Коль вы проголодались — не обессудьте. Коль утомились — просим отдохнуть… Милый мой, я хочу сама приготовить тебе ужин и постелить постель… пойдем со мной. А хочешь, я перевяжу твою рану? Не бойся, я умею. Ну, пойдем, пойдем. — И она направилась к покоям. Но тут же резко обернулась, подошла вплотную, задумчиво взглянула на меня в упор, изящным пальцем обвела мне рот, заботливо дотронулась до перепачканных штанов и прошептала: — Борода. — (У меня и вправду отросла густая борода.) Затем, нахмурив брови, топнула ногой. — Так проходите! Останься здесь, я все подам сама, сядь там, — и показала мне на круглый стол. Она исчезла за одной из внутренних дверей. Зачастую ее движения и жесты были нарочито резкими, слова же то и дело прерывались короткими смешками, от которых кровь стыла в жилах…

Я был в смятении: как, неужели эта несчастная умалишенная и есть Лючия? По странной логике разгоряченных чувств я и не думал проводить различия меж матерью и дочкой. Оно казалось мне излишним, даже надуманным, каким-то вздорным розыгрышем, ничтожною причудой этой жизни. Без колебаний дочь я называл по имени ее покойной матери. Или отталкивающей химеры.

Но почему взлелеянный мной образ упорно оборачивался в этой жизни то мерзким призраком, то существом, в котором свет разума уже угас? Однако истинный, мой образ той Лючии все явственнее воплощался для меня в словах и жестах этой женщины, как будто нынешнее помутнение ее рассудка было скоропреходящим; сама она — отнюдь не падший ангел, а лишь заблудший, и я еще смогу освободить ее от этого заклятья, и собственным терпением, любовью, добротой и силой жертвенной и чудодейственной любви я помогу Лючии обрести себя и принесу ей заповеданное счастье… Весь поглощенный этой пылкой думой, я размышлял, откинувшись на спинку стула, и ждал, что будет дальше.

Вскоре она явилась снова. Собаки сопровождали свою хозяйку, как некогда ее отца. Скажу попутно, что в отношении последнего я начинал испытывать мучительные угрызенья совести. Я обещал себе, что по возможности узнаю все обстоятельства его кончины. Дух старика, как наваждение, присутствовал повсюду, он ощущался и в чертах, и в поведении Лючии.

Она несла еду на двух тарелках, которые поставила передо мной. С суровым ликом села супротив, точь-в-точь как батюшка, воззрилась на меня и вкрадчиво заговорила — покрылись томной поволокой блестящие глаза:

— Вы думаете, я сумасшедшая? Советую вам остеречься поспешных выводов, мой друг. Ты думаешь, что я безумна, ты, мой любимый! Но почему? Я не безумна, не безумна… — Лючия всхлипнула и затрясла упрямо головой. — Безумна? Почему бы нет? Иначе как бы я все схватывала на лету, и как в ночи ловила бы я всякий звук и шорох затаившихся подземных тварей, как узнавала бы по запаху людей, животных, вещи? О, как все отдается здесь и здесь… — Лючия ударяла по груди и лбу, — какие это муки!.. Видишь эту руку и эти голубые вены? Я чувствую, здесь, здесь… Куда ты смотришь? Ближе к кисти. Я чувствую и ясную погоду, и ненастье, но нет, все чувствуют погоду по руке… Какое: я чувствую, как в том лесу упало дерево под грузом снега! А здесь, в висках, я чую ветер, даже тот, что задувает высоко в горах или на дальних склонах… Все чувствую, все слышу! Я различаю шум, который кто-то лишь хотел поднять, но не поднял… Я чую запах мертвецов, но не тяжелый смрад, а их благоуханье. И я не в силах это объяснить. Caput mortuum, imperet tibi Dominus… — заверещала вдруг она гнусавым голосом концовку заклинания, услышанного мною в ту памятную ночь. — Ха-ха, ты испугался, правда? Все слышу, все! Я слышу каждый жест, а он еще не сделан, и слово каждое, а ведь оно еще не сказано; и мысль, ха-ха! И не надейтесь, сударь! Безумна, почему бы нет? — Сорвавшись с места, она пустилась было в пляс, визгливо подпевая самой себе, да так, что у меня сжималось сердце. Потом, усевшись: — Помешанная! Вот на тебе-то я и помешалась: разве говорят не так?

С отчаянно-бесстыдным видом Лючия протянула руку к моей руке. Я и не думал ей мешать, но непроизвольно отдернул руку. Мгновенно ее глаза наполнились слезами. Она взглянула на меня с какой-то горечью и укоризной. Печальным голосом она продолжила:

— Ты не хочешь, чтобы я стала твоей. Не хочешь, потому что я сумасшедшая. Но это не так, любимый, просто у меня такой изменчивый характер: бывает, распалюсь сверх меры, а иногда… как это выразить? Неужто ты не видишь, не слышишь, как складно я рассуждаю? Как понимаю все, что говорят, на равных с остальными… какая я спокойная? — Потупив взор, она скрестила руки на груди, сложила губки бантиком. Вид ее был жалок и вызывал глубокое сочувствие. — Говорить, говорить, говорить! Говорить после стольких лет, нет — впервые! И видеть дневной свет, выходить на волю и говорить с кем-то, то есть с кем-то еще. С тобой! С тобой, любимый! У кого мне научиться говорить, как это следует? Только у них, нет, только у него училась я говорить. Я знаю, я же говорю, я понимаю, что речь моя порядком старомодна, особенно когда я злюсь, но вот увидишь, я научусь. Я знаю столько языков, ты знаешь? И умею читать. Все, все книги. И многому могу тебя научить, о многом должна спросить тебя, многое показать, о многом переговорить с тобой. Почему ты не сочувствуешь мне? Будь хоть немного терпеливей. Скажи, что ты от меня хочешь, что я должна сделать, — я все исполню, ведь у меня получится, увидишь. О, как я тебя люблю! А ты, ты меня любишь? Ты знаешь, что меня тоже зовут Лючией, а как же еще? А как твое имя? Зачем ты меня искал, зачем преследовал? Я чувствовала, что ты ищешь меня по всему дому; я слышала, как бьется твое сердце в темных комнатах, по которым ты блуждал. А как сильно оно билось той ночью в твоей спальне и утром в подземелье! Да, это была я — кто же еще? И ты знал, что это я. Я хотела увидеть тебя, ведь я вижу в темноте… я так хотела дотронуться до тебя, как дотронулась совсем недавно, коснуться твоих губ, но я знала, что он этого не хотел, что он убьет меня за это. И ты думаешь, я этого не сделала? Ха-ха, сделала, — протянула она певуче, — но в ту ночь ты крепко спал. Вы почивали, я хочу сказать. И не раз еще я тебя видела, а ты не замечал меня. Так почему же ты не хочешь, чтобы я стала твоей? Только… только я боюсь. Я столького боюсь, боюсь всего на свете. Ты должен меня защитить. Тебе известно, что я тоже ведьма и могу вызывать мертвых? Не робейте, сударь! Я отдаю себя под ваше покровительство… — Поднявшись, она припала к моей груди и уж на этот раз меня поцеловала.