Следователь капитан израильской полиции Авнер Лесс
В первый раз я увидел Адольфа Эйхмана в 16 часов 45 минут 29 мая 1960 года.
В помещении, где должен был начаться допрос, находились мой непосредственный начальник полковник Хофштеттер и я; туда привели Эйхмана. Мы были напряжены, даже прекрасно владеющий собой полковник не мог скрыть, что нервничает. Но когда заключенный, одетый в брюки и рубаху цвета хаки, в открытых сандалиях на босу ногу, предстал перед нами, я был разочарован.
Не могу сказать, чего я ждал - наверное, фашиста, каких мы видели в кино: высокого роста блондина с голубыми глазами и сверлящим взглядом, с надменным, господским выражением лица. Но предо мной стоял самый обыкновенный человек, чуть выше меня ростом, скорее худой, чем стройный, с довольно бедной шевелюрой. Совсем не Франкенштейн и не колченогий дьявол с рогами. Эта "нормальность" только усилила впечатление от его устрашающих признаний, если сравнить их с тем, что я уже знал из документов.
Наши беседы Эйхман начал с просьбы. В Аргентине он носил очки. Их у него изъяли, но они ему нужны. Я велел отдать ему очки. Потом по соображениям безопасности стекла были заменены линзами из пластика; он хотел делать заметки, готовясь к допросу, и мне пришлось позаботиться о том, чтобы днем он всегда мог пользоваться очками в своей камере. Он много курил, и я приказал увеличить его табачный рацион. Кроме того, он постоянно получал сигареты от меня; тогда я был курящим, и когда закуривал, то давал сигарету и ему. Причин делать ему послабления у меня не было, но с сигаретой он становился разговорчивее и сосредоточивался на показаниях.
Когда он сидел напротив меня в первый раз, это был сплошной комок нервов. Левая сторона его лица дергалась. Руки дрожали, он их прятал под стол. Я чувствовал - он боится, что с ним быстро расправятся. Он ведь знал только гестаповские методы допроса - свои и своих бывших коллег. Он не мог представить себе, что израильская полиция будет обращаться с ним исключительно корректно.
Поначалу я воспринял сидящего вот так передо мной Эйхмана как птичку, которую держу в руках, - она целиком в моей воле. Но в ходе допросов у меня возникли другие ощущения. Его показания и документы позволяли отчетливо понять, с какой холодной изощренностью и хитростью он планировал и осуществлял истребление евреев.
Это привело к тому, что в какие-то дни мне хотелось избежать любого общения с Эйхманом, и я искал повода, чтобы перенести допрос на другой день, потому что чувствовал себя не в состоянии следить за его отвратительными описаниями или выслушивать его неуклюжую ложь.
И тем не менее допросы велись с начала адо конца в тоне беседы. В первые дни случалось, что в разгар дискуссии мы говорили одновременно или перебивали один другого. Но после того как секретарши, распечатывавшие магнитофонную запись, стали жаловаться на такие перебивки, на неразборчивую запись, мы договорились, что Эйхман замолкает, если я подаю ему знак. Эта система действовала успешно.
Говорил он на ужасающем немецком. Вначале я его с трудом понимал - этот его австрийско-берлинский нацистско-чиновничий немецкий с аршинными фразами, в которых он и сам не раз запутывался. А после первой встречи с адвокатом Эйхман спросил меня:
"Господин капитан, вы знаете, что сказал мне доктор Серватиус? Он недоволен моим немецким, он сказал:
"Сначала вам надо снова научиться говорить по-немецки. И лучшему переводчику не справиться с вашими периодами!"
Особенно бросалось в глаза полное отсутствие у Эйхмана чувства юмора. У него были тонкие губы, и если несколько раз он все же улыбнулся, то глаза его так ни разу и не осветились улыбкой. Он всегда выглядел язвительным и одновременно агрессивным.
Его стратегия защиты была неизменной с самого начала. Я был знаком с ней еще со времени Нюрнбергских процессов; он ей неизменно следовал. Он знал, что речь идет о его голове, и стал "окапываться" с первого же допроса.
До тех пор пока не предъявлялись доказательные документы, он все отрицал (так же точно вел себя в Нюрнберге его бывший шеф Кальтенбруннер). Когда это не помогало, Эйхман изображал себя этаким "малым колесиком" и перекладывал всю вину на вышестоящих и подчиненных. И всегда ссылался на необходимость подчиняться приказам.
Всеми тремя способами он пользовался и во время допросов, и на суде в Иерусалиме. Он явно надеялся избежать виселицы, если ему удастся убедить всех нас в своей незначительности. Только поэтому он так подробно рассказывал мне о массовых убийствах, при которых он - действительно совершенно пассивно - присутствовал. Он ждал, что после его откровенных рассказов о преступлениях, совершенных другими, ему поверят, когда он будет лгать, выгораживая себя.
Я стал для Эйхмана, по существу, единственным человеком, с которым он мог общаться. Мне он мог рассказывать все, лгать и говорить правду. Иногда обвинительный документ так потрясал его, что он в полной растерянности тут же признавался в том, что там вскрывалось. Когда же начинал осознавать масштаб содеянного, то на следующем допросе просил вернуться к тому или иному эпизоду и разрешить ему высказаться еще раз. И на этот раз отрицал все, в чем в прошлый раз непроизвольно признался.
Однажды Эйхман даже сделал мне настоящий комплимент. Предметом допроса был проект письма имперского министерства по делам оккупированных Восточных областей, в котором шла речь об устройствах для удушения газом и содержалась следующая фраза:
"...Следует также иметь в виду, что штурмбаннфюрер Эйхман, ведущий дела по еврейскому вопросу в Главном управлении имперской безопасности, согласен с этим предложением..."
Документ был тяжким обвинением, но он тут же признался, что обсуждал его с автором письма. Когда мы потом проверяли распечатку с пленки, Эйхман заявил, что на следующем допросе хочет сделать некие дополнения. А в ответ на мое замечание, что он может отвечать на допросах так, как считает нужным, пустился в похвалы.
Он, мол, хорошо знает, что я ни разу не пытался ни обещаниями, ни угрозами добиться от него признаний. И поэтому испытывает потребность, заявил он официальным тоном, г1бблагодарить меня за корректность при допросах. И при этом церемонно поклонился.
Если вначале он был весь словно комок нервов, то уже через неделю более или менее взял себя в руки - допросы явно успокаивали его. Но однажды - это было, наверное, в первой половине июля 1960 г. - все-таки впал в панику, решив, что настал его последний час. В комнату, где шел допрос, вошел офицер охраны и приказал Эйхману следовать с ним - его отведут к судье. В сильном испуге Эйхман поднялся. И когда солдат охраны стал завязывать ему глаза, у него подкосились колени.
"Господин капитан, - умоляюще закричал он мне, - я ведь еще не все рассказал вам!"
Я постарался его успокоить:
"Вас только отведут к судье, чтобы он мог продлить срок содержания под стражей. Затем мы продолжим допрос".
Это привело его в чувство, и он твердой походкой вышел из комнаты, сопровождаемый двумя солдатами. Повязка нужна была только затем, чтобы он не видел дороги.
Самым неприятным были попытки Эйхмана втереться в доверие. Так однажды, указав на эмблему израильской полиции, он сказал мне:
"Когда я вижу этот знак, господин капитан, я понимаю, что мы, собственно говоря, коллеги. Я ведь тоже служил когда-то в полиции".
Я поставил его на место:
"Вы никогда не были полицейским. Вы были в СС и СД".
Смущенно глядя на меня, он смог только сказать:
"Ах да?"
И после непродолжительной паузы продолжал:
"Но у меня нет страха перед полицией. Я ведь знаю ее. Суд - это уже другое дело, я никогда не был под судом".
Я воспроизвожу здесь отдельные сцены только для того, чтобы показать человека, который сидел передо мной во время допросов и при правке распечатанных магнитофонных записей. Больше всего меня возмущало, что Эйхман явно не ощущает чудовищности своих преступлений и ни в малейшей степени не испытывает раскаяния. Когда 1 января 1961 г. я упомянул о начале нового года, Эйхман заявил:
"Вы позволите, господин капитан, пожелать вам приятного Нового года?"
При этом он поклонился и, сидя, щелкнул под стулом каблуками. Я только сказал, что не смогу ответить ему таким же пожеланием. На это он:
"Конечно, господин капитан, я очень хорошо понимаю, что вы не имеете права". Что у меня и в мыслях не могло быть такого, ему в голову не щришло.
Его бесчувственность стала для меня еще нагляднее, когда однажды он спросил, есть ли у меня братья или сестры, родители. Когда я ответил, что мой отец был депортирован его, Эйхмана, службой - увезен из Берлина в январе 1943 г. в одном из последних эшелонов с евреями, - он широко раскрыл глаза и воскликнул:
"Но ведь это ужасно, господин капитан, просто ужасно!"
Вполне понятно, что я не считал для себя возможным сообщать ему еще что-либо о моей семье. Но читателю сведения о нашей судьбе могут послужить дополнением к протоколам допроса. Я родился в Берлине в 1916 г., на Прагерштрассе.
Родители моего отца были выходцами из Восточной Пруссии, а мать происходила из семьи, многие поколения которой жили в Берлине. Мои родители были добрыми евреями и такими же добрыми немцами. Отец всегда много и честно трудился, пока имел на это право.
Когда в 1914 г. разразилась Первая мировая война, он пошел в армию добровольцем. Вернулся с войны, всегда очень гордился полученным там Железным крестом. Моя мать, "к счастью", скончалась вскоре после прихода Гитлера к власти - в возрасте сорока пяти лет, в Берлине.
За лучшие годы юности я должен быть благодарен лесной школе у станции городской железной дороги Хеерш-трассе. Это была первая в Германии школа совместного обучения, к тому же с продленным днем; там мы обедали, потом у нас был "мертвый час", уроки готовили там же, в школе; много занимались спортом. Дух этой школы сохранился настолько, что ее бывшие ученики до сих пор встречаются каждый год в Берлине.
Когда Гитлер пришел к власти, мне едва минуло шестнадцать лет. Всего через несколько дней СА и гестапо устроили обыск в нашей квартире. А в тот день, когда нам пришлось отвезти мою мать в больницу, из которой она уже не вышла, к нам явился вечером до зубов вооруженный штурмовик. Нас обвинили в том, что мы вынесли из дома "материалы враждебного содержания" - на носилках, на которых несли мать. Когда летом того же года отец пришел к убеждению, что СА особенно интересуется мной, он отправил меня во Францию.
Пятого сентября 1933 г. я приехал в Париж - беженец, не имеющий разрешения на работу. Однажды меня выселили из гостиницы - не было денег, чтобы заплатить за комнату. Хозяин не отдал мое имущество; у меня осталось только то, что было на мне. На ногах - гимнастические туфли, зимой в Париже это не сахар!
Но когда молод, выкручиваешься из любых неприятностей как можешь и все опять устраивается. Париж стал моей второй родиной, но в то же время я хорошо понимал, что мне, еврею, в тогдашней Европе оставаться нельзя. Поэтому я вступил в "Гехалуц" - молодежную сионистскую организацию, обучавшую молодых людей для работы в сельском хозяйстве в Израиле - тогда еще Палестине.
В начале 1935 г. в Париже выступал с докладами Альфред Дёблин. Кто-то из моих друзей, рассказывая мне об этом, вспомнил о присутствовавшей там очаровательной девушке из Германии. Я решил повидать как-нибудь это чудо, пошел туда, увидел ее и страстно влюбился. Друзьям я коротко объявит: "Женюсь на ней я!"
Девушка была из Гамбурга. Когда она сообщила семье, что мы подумываем о свадьбе, разразился такой скандал, что казалось - рушится мир: я ведь был беднее нищего, мне не исполнилось и двадцати, у меня даже не было специальности. Семейство спровадило Веру в Стокгольм, чтобы развести нас подальше, но в шведской столице она выдержала только три месяца - и вернулась в Париж.
Гамбургское семейство признало свое поражение и поставило только одно условие - я должен приобрести специальность. Я пошел на курсы дамских парикмахеров, окончил их и получил красивый диплом; теперь я, значит, мог делать Вере прическу. Седьмого ноября 1936 года мы зарегистрировали брак в мэрии 5-го округа Парижа.
Парижский "Гехалуц" послал нас сначала в учебное хозяйство, кибуц на юге Франции. В конце августа 1938 г. мы получили сертификат для переезда в Палестину и в начале сентября ступили на берег в тель-авивском порту. Работу нашли на апельсиновых плантациях в Гадере, Вера - на сборе и резке плодов, значит, только в сезон, но я получил постоянное место. Правда, хозяин не мог платить зарплату в срок, и от работы ломило спину, но зато мы были теперь как-то устроены.
В октябре 1939 г. на шестом месяце первой беременности Вера заболела, это был спинальный паралич. Сначала она полностью утратила подвижность, воспалившийся нерв вызывал сильные боли, каждое движение причиняло ей мучения. Ни в одну больницу Веру не брали. Нигде не было квалифицированных врачей и необходимого оборудования - дыхательных аппаратов или водяного матраца.
В Гадере у нас была крохотная комнатка с кухней, "удобства" - метров за тридцать в саду. Не было электричества, только керосиновые лампы и керосинка. Мне пришлось уйти с работы, чтобы ухаживать за Верой. Врачи очень старались, но в те годы мало что знали о полиомиелите. Они обсуждали, не лучше ли прервать беременность. К счастью, в конце концов, они от этого отказались; наша дочь, родившаяся в феврале 1940 г., теперь уже сама мать двух очаровательных девочек.
Моя сестра, жившая в Тель-Авиве, оставила работу и взяла ребенка к себе. А я учился делать Вере массаж и в течение двадцати двух месяцев занимался только уходом за ней. Пособия для безработных и по уходу за больным - этого хватало только на то, чтобы не умереть с голоду.
В то время мы жили еще и под впечатлением несчастья с Вериной матерью. Незадолго до начала Второй мировой войны ей удалось уехать из Германии, но в Белграде она застряла и была схвачена нацистами. 30 марта 1942 г. ее убили вместе со многими другими. Она успела отправить нам свои вещи, и спустя долгое время, после множества проволочек, они прибыли. Я продавал их по одной, за гроши.
У Веры была железная воля, она хотела побороть свой недуг. Училась передвигаться по дому, делать какую-то работу. Ей приходилось целый день носить, даже в жаркую погоду, высокий ортопедический корсет. Выходить из дому она могла только с палкой и опираясь на мою руку. Когда я в первый раз вывез ее в инвалидном кресле на улицу, она расплакалась; тут она впервые полностью осознала, что никогда не сможет ходить, как все здоровые люди.
Через девять лет у нас родился еще сын. При родах дело шло о жизни и смерти Веры, но потом - она была горда, что на этот раз может сама пеленать ребенка. Когда здоровье Веры позволило оставлять ее одну, я стал искать место. Английскому правительству подмандатной территории требовались полицейские для охраны военных объектов. Я подал заявление и после месячной волокиты в полиции Хайфы был назначен в охрану тамошнего аэропорта. Дежурил я по ночам, чтобы иметь возможность днем помогать Вере по хозяйству. На этой работе я пробыл четыре с половиной года.
Когда мне представилась возможность перейти в отдел по контролю цен в министерстве экономики, я за нее тут же ухватился. Несравнимо большая зарплата позволила нам впервые жить без постоянных мыслей о деньгах, а благодаря банковскому кредиту в 1946 г. мы смогли даже приобрести в собственность небольшую квартиру. Крохотную, но свою, и она стала для нас раем на Земле - нам не надо было больше снимать жилье. Когда было провозглашено государство Израиль, меня сразу перевели в новый контрольный аппарат, а когда борьба с экономическими преступлениями перешла в ведение полиции, мне присвоили офицерские звание.
В 1954 г. меня командировали на три с половиной года в США, и Вера с детьми поехала со мной. Там ее обследовали врачи-специалисты. Они сказали:
"Госпожа Лесс, вы - медицинское чудо. Собственно говоря, все те движения, которыми вы на самом деле владеете, должны быть вам недоступны! Но вашему организму удалось каким-то образом справиться с перераспределением функций. Нам остается только пожелать вам беречь свои силы".
Наверное, они были правы: в 1968 году состояние Веры стало ухудшаться, с 1974 года она все реже покидала инвалидное кресло, а в 1980-м умерла от кровоизлияния в мозг.
За двадцать лет до этого, 23 мая 1960 г. она была, несмотря на болезнь, еще в относительно хорошем состоянии. В тот день вечерние газеты вышли с аршинными заголовками, извещающими об аресте Эйхмана и о выступлении премьера Бен-Гуриона в кнессете; он сообщил, что Эйхман будет отвечать за свои преступления против еврейского народа перед судом, в Израиле. Ни одного гражданина Израиля, ни одного еврея в целом мире не могла оставить равнодушным эта весть. Да и был ли в Израиле дом, в котором не оплакивали погибших?
С одной стороны, я испытывал удовлетворение, с другой - страх при мысли, что едва зажившие раны снова откроются. Сколько ужасов, сколько слез вызовут воспоминания? Снова будут разбужены мысли и чувства, которые долго подавлялись, предавались забвению.
Но имеем ли мы право забыть страшное прошлое, не подвергая опасности будущее наших детей? До поздней ночи мы спорили об этом с Верой и близкими друзьями. На следующий день мой друг Иегуда Кауфман сказал, что он с удовольствием выступил бы на процессе Эйхмана. Мне же, напротив, такое претило - ведь миллионов убитых все равно не вернуть.
А на следующее утро, 25 мая, мне позвонил Шмуль Рот и сказал, что со мной хочет срочно поговорить генерал Зелингер. Он тогда был начальником полиции Хайфы и всего северного округа. В его служебном помещении я увидел полковника Эфраима Хофштеттер-Элорма, начальника Службы безопасности Тель-Авивского округа. Генерал Зелингер был для меня всегда образцом израильского полицейского, а полковник Хофштеттер-Элорм считался одним из лучших криминалистов страны.
Зелингер сказал:
"Лесс, правительство доверило следствие по делу Эйхмана полиции. Я сейчас формирую группу офицеров, которая смогла бы подготовить процесс. Я решил поручить допросы самого Эйхмана вам. Это не будет легким делом и, по всей вероятности, оно продлится гораздо дольше трех месяцев. Вы согласны?"
Первой моей реакцией было - отказаться от такого предложения. Мне были отвратительны следы тех злодеяний, по которым придется идти. Заметив мои колебания, Зелингер сказал:
"Лесс, я убежден, что вы - подходящий человек для допроса".
После того как полковник Хофштеттер тоже насел на меня, я поборол свое нежелание; ведь кто-то же должен был взяться за эту работу.
Зелингер и Хофштеттер решили, что сферу следственных действий необходимо разделить по географическому признаку, то есть по каждой стране, где Эйхман и его аппарат участвовали в истреблении евреев, должен быть назначен следователь, владеющий языком этой страны.
Поскольку Эйхмана предполагалось перевести в тюрьму, расположенную в окрестностях Хайфы, нашему "штабу" тоже пришлось перебраться в Хайфу. В заключение генерал Зелингер строго приказал нам соблюдать полную секретность; говорить о каких бы то ни было подробностях не разрешалось даже дома.
И в тот же вечер, когда я вышел из здания Главного управления полиции, ко мне прямо на улице обратился журналист:
"Капитан, я слышал, что вы состоите в группе, которой поручен допрос Эйхмана. Хотел бы спросить..."
Я был изумлен - ведь я был уверен, что, кроме нескольких посвященных, никто ничего не знает. И ответил:
"Единственное, о чем я готов с вами беседовать, это, пожалуй, погода".
В это время из управления вышел майор. Журналист стал ему жаловаться, что я не соглашаюсь дать ему сведения хотя бы о себе самом.
"Лесс, - сказал майор, оказавшийся официальным представителем полиции для контактов с прессой, - о себе ты ему можешь кое-что рассказать".
Что я и сделал, хотя и в очень скромных рамках. А когда я вернулся домой, наша дочь в сильном возбуждении рассказала: она слышала по радио, что я войду в группу, которой предстоит вести следствие по делу Эйхмана. Так что кота выпустили из мешка, тайное все равно стало явным уже через час-другой.
Местопребывание Эйхмана тоже стало потом "самым большим секретом" в Израиле - все знали, где он сидит, но никто не произносил ни слова.
Я получил директивы по моей части задания, которые кратко изложу.
Цель. Получить от обвиняемого исчерпывающие показания о его задачах и деятельности за время господства нацистов.
Подготовка. Мне передали все материалы, собранные у заместителя начальника следственной части в "бюро 06" (кодовое название нашей группы). Все сотрудники должны были знакомить меня со всеми документами, информацией, показаниями, которые могли быть полезны при допросе или требовали свидетельства, или подтверждения со стороны обвиняемого. Я должен был готовить заранее письменно все вопросы, которые собирался задать обвиняемому.
Допрос. Он будет записываться на магнитофонную ленту. Я должен фиксировать окончание каждого допроса и надписывать соответствующую ленту. Если я считал целесообразным, чтобы Эйхман дополнил свои добровольные показания письменно, и если он был согласен, я мог предоставить ему бумагу и письменный стол. При предъявлении ему документов я должен предлагать ему высказаться о них.
Он имел право отказаться от этого.
Магнитофонная запись. После каждого допроса я должен сдавать ленту с записью заведующему архивом "бюро 06". Текст распечатают и будут хранить в сейфе, но предварительно он должен быть сверен Эйхманом и мной с магнитофонной записью. Исправления Эйхман должен вносить собственноручно; он должен заверять их и соответствие распечатки магнитофонной записи своей подписью.
Копии зачитываются в присутствии всех следователей с целью анализа и обсуждения. Все доказательные материалы (протоколы допросов, документы, показания свидетелей) должны переводиться на иврит.
Ни один человек в нашей группе не располагал к тому времени точными сведениями о Холокосте. Мы основывались на многочисленных книгах, которые доставал генерал Зелингер, копались в сорока двух томах Нюрнбергского процесса по делу главных военных преступников и в тысячах страниц последующих судебных процессов в Нюрнберге.
Центр документации "Яд вашем" в Иерусалиме, его архив и научные сотрудники были в нашем распоряжении. Книга Рейтлингера "Окончательное решение" стала для нас чуть ли не Библией, незаменимыми были работы Полякова и "Терезиенштадт" Адлера.
Мы просиживали дни и ночи и читали, читали, читали...
Никто из нас не спал больше трех-четырех часов. Мы были переутомлены, нервничали, иногда раздражались.
То было мучительное время.
Первые важные материалы мы получили от Тувии Фридмана, журналиста, по собственной инициативе основавшего в Хайфе центр документации. Он сам был жертвой нацистов в Польше. Необычайно ценным помощником оказался для нас бывший американский обвинитель на Нюрнбергских процессах д-р Роберт Кемпнер. Он стал нашим "серым кардиналом", а позже активно помогал израильской прокуратуре. Отовсюду, куда ни обращалось "бюро 06", приходили горы документов. Не получили мы никакой поддержки только из СССР.
Благодаря такой напряженной, иногда просто изнурительной работе наша группа под руководством Зелингера и Хофштеттера стала спаянным коллективом; возник особый esprit de corps, корпоративный дух, объединяющий нас и по сей день.
Если вначале Эйхман, благодаря своему знанию дел, озадачивал нас и ставил в тупик, то вскоре наступил день, когда мы уже знали о его делах больше, чем это могло ему нравиться.
Доказательных материалов становилось все больше, с ними рос и объем обвинения. За 275 часов допросов, запротоколированных на 3564 страницах, я внес в него свою лепту, но это было бы невозможно без расследований, проведенных моими коллегами.
Читающему протоколы допросов надо знать, что следствие по уголовным делам в Израиле существенно отличается от западноевропейского. У нас действует британская процедура: полиция не подчинена прокуратуре и, следовательно, не может быть ее "рукой". Она ведет расследование от начала до конца сама и по собственному усмотрению, в рамках своих полномочий.
Служащий полиции, везущий расследование, не обладает правами судебного следователя. По окончании полицейского расследования все дело передается в прокуратуру, которая со своей стороны проверяет показания и доказательные материалы и, если не остается невыясненных вопросов, письменно возбуждает обвинение перед судом.
В отличие от процедуры в континентальных странах, наш следователь не имеет права подвергать подозреваемого в уголовном преступлении перекрестному допросу. Перед тем как начать собственно допрос, он обязан напомнить обвиняемому его права и обратить внимание на то, что давать показания он может только по доброй воле, без принуждения и что в случае судебного разбирательства их могут использовать.
Следователь даже не имеет права сказать, что "все, что говорит обвиняемый, может быть использовано против него"; слово "против" может считаться угрозой, средством запугивания обвиняемого. В таких условиях довольно трудно допрашивать подозреваемого в преступлении.
Следователь, стремясь получить дополнения и уточнения, может строить свои вопросы только на основе высказываний обвиняемого. Если обвиняемый, как это было в случае с Эйхманом, просит ставить вопросы, которые помогут ему освежить память, следователь, разумеется, вправе их задавать.
Все время, пока шло полицейское следствие по делу Эйхмана, "бюро 06" поддерживало тесную связь с генеральным прокурором Гидеоном Хаузнером и с Гавриилом Бахом, ныне членом Верховного суда в Иерусалиме. Их следовало как можно быстрее знакомить со всеми материалами дела, так как правительство настаивало на скорейшем проведении судебного процесса, а они должны были подготовить обвинительное заключение.
Чтобы расследовать все обстоятельства дела до конца и охватить все документы, потребовался бы еще год нашей работы. Мы, сотрудники "бюро 06", были крайне огорчены тем, что нам приходится заканчивать расследование в относительно короткие сроки.
Но, с другой стороны, расходы, которые приходилось нести государству в связи с делом Эйхмана, были весьма велики. Он был единственным заключенным большого тюремного комплекса; по соображениям безопасности остальных заключенных оттуда перевели.
Кроме сотрудников "бюро 06" - а нас было тоже больше тридцати человек, - здесь находилось подразделение пограничной полиции, отвечавшее за безопасность.
Из этого же подразделения были надзиратели и охранники. Никто из них не знал немецкого или испанского языка, которыми владел Эйхман. Но от офицеров охраны требовалось знание хотя бы одного из этих языков. Ни у кого из группы охраны не должно было быть родственников, погибших в результате Холокоста; этим исключался мотив личной мести.
Вся территория строжайше охранялась днем и ночью, в том числе из тех соображений, что террористы могли предпринять попытку освободить Эйхмана.
Камера Эйхмана имела размеры приблизительно три на четыре метра. В ней были только узкая кровать, стол и стул. В темное время суток постоянно горел свет.
Эйхман должен был сам ежедневно убирать камеру и находящееся перед ней помещение с душем и уборной. Он это делал старательно и охотно. Круглые сутки в камере находился охранник, за дверью камеры - еще один, наблюдавший через глазок за тем, чтобы между заключенным и сидящим внутри постовым не было никакого контакта. За этим вторым охранником наблюдал третий, сидящий за следующей дверью.
Эти меры предосторожности были направлены не столько на то, чтобы Эйхман не мог напасть на охранника в камере, сколько должны были исключить возможность самоубийство. Нас пугала сама мысль об этом; если бы такое ему действительно удалось, ни один человек в целом мире не поверил бы, что произошло самоубийство!
И мы берегли его как зеницу ока. Когда в первые недели электрический свет мешал ему спать и он укрывался шерстяным одеялом с головой, охранник должен был каждый раз стягивать одеяло, чтобы убедиться, что заключенный под одеялом не причинил себе никакого вреда. Дважды в день наш полицейский врач обыскивал его с головы до ног.
Помещение для допросов было гораздо больше, чем камера Эйхмана, но тоже весьма скромно меблировано - большой длинный стол из военного имущества, по одному стулу с каждой длинной его стороны и широкий табурет, на котором стоял магнитофон; обслуживал его я. Я сидел лицом к двери, Эйхман напротив меня. Перед каждым стоял на столе микрофон, справа от меня на столе - телефон.
Я никогда не оставался с Эйхманом вдвоем. Все допросы совершались по строго определенному ритуалу. Из здания, где находилось "бюро 06" я входил через ворота во внутреннюю часть тюрьмы. Перед этим руководство охраной сообщало часовому о моем прибытии.
Я предъявлял удостоверение, охранник пропускал меня. Я пересекал внутренний двор, окруженный стеной, и через одноэтажный комплекс тюремных камер проходил в помещение для допросов. Там раскладывал бумаги и документы, ставил магнитофонную ленту и звонил по телефону офицеру охраны, чтобы привели арестанта.
Когда Эйхмана вели на допрос, впереди шел отвечающий за эту процедуру офицер. За ним - два надзирателя, между которыми шел Эйхман. Он становился за своим стулом по стойке "смирно", пока я не предлагал ему сесть. Хотя я в первые же дни сказал ему, что это соблюдение формы мне не нужно, он следовал ему по-прежнему. Может быть, это была привычка, от которой он не мог отделаться, или же он поступал так, чтобы продемонстрировать, что и через 15 лет после капитуляции Германии он хочет, чтобы с ним обращались как с солдатом. Дежурный офицер приказывал надзирателю занять стул перед окном, еще одни надзиратель садился в проеме открытой двери.
Обязанностью охранника у окна было наблюдать за нами двумя, сидящими по обе стороны стола; надзиратель в дверях охранял его самого. Оба они не понимали ни слова из того, что говорили я и Эйхман. Наша беседа начиналась только после того, как дежурный офицер покидал помещение. Через каждые два часа он возвращался, чтобы сменить надзирателей, или приходил по моему телефонному звонку, когда допрос или сверка записи заканчивались.
Со временем я заметил, что когда Эйхман отвечает:
"Нет! Нет! Никогда, господин капитан..." или
"Этого не было! Никогда!"
- он всегда лжет. И в таких случаях я всегда обращался к коллегам с просьбой о поисках дополнительных материалов по таким нервирующим арестанта пунктам. Нередко удавалось что-то найти, и благодаря настойчивости коллег у меня появлялась возможность предъявить на одном из следующих допросов новые документы.
Когда я зачитывал Эйхману отрывки из книги "Комендант Освенцима", написанной пресловутым начальником концлагеря Гёссом, Эйхман явно нервничал. Он отрицал все обвинения на том основании, что не имел ни малейшего влияния на происходившее в лагерях; с язвительным смешком то и дело пытался принизить суть показаний Гёсса, но дрожащие руки выдавали его страх.
Девятого октября 1960 г. в помещение, где происходил допрос, вошел начальник тюрьмы полковник Оффер и сообщил Эйхману, что сегодня ожидается прибытие из Кельна защитника д-ра Серватиуса. Через два дня при просмотре очередной распечатки протокола Эйхман, возбужденный первым свиданием с адвокатом, рассказал мне, что представлял себе Серватиуса именно таким, как он выглядит.
Что он производит впечатление весьма компетентного человека. Ведь во время Нюрнбергских процессов он должен был набраться большого опыта по таким делам. Это пригодится ему, Эйхману, он ведь понимает серьезность положения и не строит иллюзий. Во всяком случае, его судебный процесс будет историческим событием высшего разряда; не так важна его личность, как "исторические факторы". А сам он ведь только "маленькое колесико" в гигантской гитлеровской машине...
Я возразил, что на самом деле коренным вопросом процесса будет - а не был ли он как раз "маховиком" безжалостной машины уничтожения. Но это вопрос, решить который не может ни он, ни я; на него должен ответить суд.
Спустя примерно месяц я предъявил Эйхману документ, датированный 21 сентября 1939 г., когда в Польше еще шли бои. Речь в нем шла о совещании с его участием, на котором было принято решение о "геттоизации" в Польше всех евреев - как первой стадии "окончательного решения". Именно это Эйхман категорически отрицал ранее.
Необходимость признать, что он уже с сентября 1939 г. знал о плане массового уничтожения евреев, была для него заметным ударом. Документ совершенно лишил его аппетита; в тот день он не притронулся к обеду. Обычно же съедал без остатка.
Когда мы сверяли одну из последних записей в феврале 1961 г., дежурный офицер привел в комнату, где происходил допрос, нашего фотографа Гербера. Когда тот устанавливал свой аппарат, Эйхман вопрошающе смотрел на меня широко раскрытыми глазами. Я сказал: "Я думаю, нас хотят сфотографировать". Эйхман застегнул верхнюю пуговицу рубахи, сказал "А, хорошо", вытянулся по струнке на своем стуле и сделал серьезное задумчивое выражение лица. Он был тщеславен и хотел войти в историю с видом значительной личности. Через два месяца после последнего допроса Эйхман предстал в Иерусалиме перед судьями. Государство Израиль оплатило его защиту. Судебный процесс был поучительно корректен. Ни одной из жертв Эйхмана такого на долю не выпало.
Авнер В. Лесс