На следующее утро Луизы не было в школе. Луиза никогда не болеет, и я ужасно о ней тревожилась, когда от меня отступали тревожные мысли о моих собственных проблемах. Как только раздался звонок с последнего урока, я опрометью кинулась в раздевалку. Фрэнк ждал меня снаружи за дверью. Я удивилась, хотя и надеялась, что, может быть, может быть, он окажется там. Но вообще-то я знала, что в его школе уроки кончаются позже.

– Привет, – сказал он.

– Привет. Что случилось с Луизой?

И тут я сразу увидела, что Фрэнк как-то необычно мрачен. Сердце у меня подпрыгнуло, как выпрыгивает рыба из воды.

Фрэнк взял меня за руку, и мы пошли по улице.

– Мона оставила ее сегодня дома, чтобы поговорить с ней. Я не знаю, о чем. У нас дома опять была целая кутерьма вчера вечером. Нас с Луизой это не касалось, но когда Мона и Билл затевают небольшую дискуссию, тогда уже всем соседям не до сна. В общем, я удрал с тригонометрии, чтобы поговорить с тобой. Дело в том, что фирма Билла посылает его в Цинциннати.

– Ой, – произнесла я с испугом.

– Я еще не знаю, поедет он или нет. Это хорошее повышение в заработке, что, конечно, очень бы даже пригодилось. Только тогда Моне пришлось бы бросить работу в журнале, а ей этого совсем не хочется.

Я кивнула. Я знала, что работа для Моны больше, чем работа. Она служит определенным символом.

– Я думаю, Билл должен поехать в Цинциннати, – сказал Фрэнк. – Его работа… он до сих пор зарабатывал так, ерунду. Может, ее хватало только на еду и плату за квартиру. Мона сама платит и за школу, и за нашу одежду. И за свою, конечно. И каждый раз, как она купит ему рубашку, галстук или пижаму, она подчеркивает, что без нее он вообще бы остался голышом. Паршивое положение для мужика, и Мона делает это по-глупому.

Фрэнк говорил спокойным ровным голосом, и я снова почувствовала, что учусь у него говорить о родителях, любя их и понимая. Потому что не возникало сомнений: Фрэнк любил и Мону и Билла.

– Как бы там ни было, думаю, ему стоит переехать в Цинциннати и взять Мону с собой.

– А как же ты и Луиза? – спросила я.

– Нам, наверно, тоже придется ехать. Мне не хочется, но я считаю, мы должны это сделать ради Билла.

– Я тоже уезжаю, – сказала я тихо, уставившись на тротуар. Мне показалось, что все, все кончено и что в той жизни, которая теперь начнется, все, чем я дорожила, приходит к концу.

– Ты? Куда? – поразился Фрэнк. Я не отвела взгляда от тротуара.

– Мама и папа уезжают в Италию до конца зимы. А меня отправляют в какой-то пансион.

– Когда? – спросил Фрэнк.

– Скоро. На той неделе.

Фрэнк произнес то, о чем я и сама подумала:

– Зима только что началась, и вот вдруг она разом кончилась. И теперь должна начаться где-то в другом месте. А мне так нравилось, как она начиналась здесь, и очень бы не хотелось что-нибудь менять.

– И мне тоже, – прошептала я, готовая вот-вот расплакаться.

Фрэнк распрямил плечи и показался выше ростом.

– Ладно, – сказал он. – Раз ты уезжаешь на следующей неделе, то эта неделя наша. Пусть это будет замечательная неделя, Кэм. Хорошо? Мы сделаем ее неделей Камиллы и Фрэнка.

– Да, – сказала я, внезапно вновь почувствовав себя счастливой. Особенно потому, что провести всю неделю вместе предложил Фрэнк.

– Что будем делать, Кэм? У меня на что-нибудь сверхъестественное не хватит денег. А давай прокатимся на пароме?

– Давай, – согласилась я.

– Просто съездим на острова и обратно. Знаешь стишок Эдны Милли? «Мы молоды были, как это приятно, мы плыли паромом туда и обратно». Мне бы хотелось прокатить тебя в коляске на лошадях по Центральному парку, но мне это не осилить.

– Я предпочитаю паром, – сказала я, хотя мне бы очень хотелось прокатиться в коляске рядом с Фрэнком.

Когда мы вернулись с парома, то просто пошли бродить по улицам города. Улицы быстро наполнялись людьми, возвращавшимися с работы. Дул холодный ветер, и у меня мерзла голова, потому что на пароме с меня сдуло мой красный берет в воду. Фрэнк взял меня под руку, и мы шли в толпе, пока толпа не начала редеть. Мы оказались на спокойной улочке, где были всего один-два прохожих, которые шли быстрыми шагами, наклоняя головы от встречного ветра. Мое хорошее настроение стало понемногу улетучиваться. Я шла рядом с Фрэнком, и мне хотелось крикнуть ему: «Скажи что-нибудь утешительное!» – хотя я и сама не знала, что хотела услышать. Фрэнк и Луиза уедут в Цинциннати, а я поеду в пансион, и все будет кончено, кончено. И это из-за Жака! В своей печали я забывала, что Жак уж точно никакого отношения не имеет к Цинциннати. Все из-за папы, который не так… а что не так, я и сама не знала хорошенько. Но я знала, ведь из-за чего-то мама плакала и страдала и однажды так глупо пыталась порезать себе вены. Я знала точно, что маме вовсе не хотелось умирать.

– Фрэнк, – спросила я, – что бы ты сказал о человеке, который попытался бы совершить самоубийство?

Фрэнк схватил меня за обе руки.

– Камилла, ты не…

– Нет, я не о себе, – сказала я. – Правда. Это я не о себе.

– Но ты же говоришь о ком-то?

– Конечно. Нельзя говорить ни о ком, не правда ли?

Фрэнк все еще держал меня за руки. Он пристально смотрел мне в глаза.

– Я считаю, что это непростительный грех, Камилла, – сказал он. – Если Бог даровал нам жизнь, то он не ждет от нас, что мы кинем ему этот дар обратно в лицо. Суицид – это убийство.

– Ты не думаешь, что в иных случаях оно может быть правомерно?

– Нет, – отрезал Фрэнк. – О, Кэм, ты не имеешь в виду Дэвида?

– Нет, – сказала я. – Я не имела в виду Дэвида.

– Но почему ты спросила об этом? Я не хочу совать нос в твою жизнь, но меня очень тревожит, когда ты говоришь о таких вещах.

– Это была моя мама, – произнесла я, и ветер пробрал меня до дрожи. – Моя мама попыталась – пару недель тому назад.

– Кэм! – Его пальцы впились в мои руки аж через пальто.

– Фрэнк, я не понимаю взрослых. Я не понимаю мою мать и моего отца. Я что-то вижу… О чем-то догадываюсь… Это все сбивает меня с толку.

– Я знаю, – сказал Фрэнк. – Я знаю, Кэм, дорогая.

Первый раз он назвал меня не просто Камилла или Кэм. Слово «дорогая» такое привычное, такое затертое! А теперь оно зазвучало так, словно его никогда не произносили раньше. Ни Дэвид, ни мама, ни Луиза – она, кстати, всегда с саркастическим оттенком. Это было совершенно новое слово, только что родившееся на этой просквоженной ветром улице, оно было теплым, ласковым. Я почувствовала такое же тепло, как тогда, когда Дэвид провел рукой по моим волосам. И мне захотелось обвить шею Фрэнка руками и крикнуть: «О, Фрэнк, поцелуй меня, поцелуй меня!»

Но Фрэнк отвел свои руки и запрятал их глубоко в карманы пальто.

– Меня иногда брала тревога насчет Моны, – сказал Фрэнк. – Иногда ночами, когда мы с Луизой слышали, как она плачет, я боялся, как бы она не натворила глупостей. Но она ни разу не пыталась.

На пустынной улице Фрэнк обнял меня, и наши щеки, как тогда, были тесно прижаты одна к другой, и мы прижимались друг к другу все теснее и теснее, точно боялись, что кто-то вдруг появится и растащит нас в разные стороны.

Потом он сказал:

– О, Кэм. – И снова: – О, Кэм. И мы отодвинулись друг от друга и пошли дальше.

– Теперь нам надо пойти поесть, – сказал Фрэнк, – а после я провожу тебя домой, иначе они могут запретить нам провести вместе эту неделю. Завтра я зайду за тобой после школы. Раз мы уезжаем, то ничего страшного, если я пропущу какие-то уроки. И я собираюсь попросить у Билла пять баксов. Я никогда его ни о чем не просил. Но сейчас попрошу.

– Фрэнк, – сказала я, – я никогда не знаю, на что мне потратить мои карманные деньги. У меня много скопилось. Позволь мне одолжить тебе пять долларов. Я бы предпочла, чтобы ты занял у меня, а не просил у Билла.

Фрэнк помолчал, и я испугалась, не рассердился ли он. Но наконец он взял меня за руку.

– Хорошо, Кэм, – сказал он. – Спасибо. Я, пожалуй, возьму их у тебя. Но только в долг. Понимаешь?

– Да, – ответила я. – Понимаю, Фрэнк.

– Мне с тобой все на свете интересно, – сказал Фрэнк. – Ты единственный человек, который вызывает у меня это чувство. Я ни с кем никогда не разговаривал так, как с тобой. Сколько же времени потеряно! Мы и знакомы-то всего две недели. Почему мы не узнали друг друга раньше?

– Не знаю.

– Это все Луиза! – воскликнул Фрэнк. – Конечно, Луиза. Луиза самая большая собственница из всех, кого я знаю. Возьми хотя бы эти ее куклы. Чего она до сих пор с ними возится? А потому, что они ее собственность, и она не может ни с чем, что ей принадлежит, расстаться. Как она всегда говорила о тебе, так можно было подумать, будто тебя создала. И должен тебе сказать, в ее передаче ты выглядела навроде дурочки. Надо было мне соображать, надо было самому с тобой поговорить. Ох, Камилла, как мне хочется, чтобы я поскорее достиг совершеннолетия – чтобы мне исполнился двадцать один год. Родители здорово могут портить жизнь, правда? Если бы не родители, я бы не переезжал в Цинциннати, а ты бы не ехала в пансион. Я полагаю, они о нас и не думают, когда устраивают всю эту кутерьму. Мы для них – то, что можно переставлять с места на место, как мебель. Мона погрузит всю мебель в контейнер, одежду запихнет в чемоданы, а нас с Луизой – в поезд. Вот так. Никому нет дела, что мы с ней почти в истерике оттого, что должны покинуть Нью-Йорк и что вся наша жизнь летит кувырком. Будь мы несколькими годами постарше, я бы сказал: да пошли они, давай с тобой поженимся. Ну, вот, – добавил он. – Мы пришли. Мы тут поужинаем, а потом я провожу тебя домой.

Как-то мы ни о чем не говорили, пока ели и пока шли к моему дому. Возле подъезда Фрэнк взял обе мои руки в свои, стиснул их и сказал:

– До завтра, Кэм.

И ушел.

Я поднялась наверх и подумала, что это был самый прекрасный день в моей жизни. И только когда уже легла в постель, я вспомнила, что Фрэнк так меня и не поцеловал.