На следующее утро я завтракала вместе с папой. Я молчала, и он тоже молчал. Только один раз он произнес:

– Камилла, я должен был каким-то образом уберечь тебя от всего этого. – И потом, когда допивал вторую чашку кофе, то сказал: – В общем-то это моя вина. Я все сделал неправильно. Ты не должна винить маму. – И добавил: – Ну, ладно, я иду в офис.

– Папа, я вчера проходила мимо дома, который ты строишь, – сказала я. – Все у тебя идет нормально? Это будет красивый жилой дом?

Он покачал головой:

– Нет. Это должен был быть дом, полный солнечного света и воздуха, и из окон должен был открываться прекрасный вид на город. Но мне перепутали все планы и все испортили. И теперь он будет просто дорогой. Очень дорогой.

– А теперь ты проектируешь что-нибудь красивое?

– Да, – сказал папа. – Я проектирую маленький частный музей, и он будет довольно красивый. Это меня очень поддерживает. – Потом он улыбнулся мне и сказал: – Смешная ты, моя старушка. Продолжай заниматься своими звездами, дорогая. Видишь, как может быть больно от тех дел, которые происходят на земле.

Я хотела сказать ему, что астроном, если только он хочет быть хорошим астрономом, должен прочно стоять на земле, иначе какая цена всем его открытиям?

Но он встал из-за стола, подошел ко мне и поцеловал в макушку. Он всегда так меня целует. И через минуту я услышала, как за ним захлопнулась входная дверь.

Я отправилась к Луизе. Мона впустила меня в квартиру. Оскар стал подпрыгивать, пытаясь облизать мне лицо, а потом уселся рядышком с Моной. Оскар обожает Мону и даже землю, по которой она ходит, хотя она только и делает, что кричит на него. Мне кажется, раз он ее так любит, значит, она вовсе и не такая плохая, как порой кажется.

Мона довольно резко сказала:

– Садись, поговорим. Я послала Луизу за кофе. Субботнее утро, а в доме ни зернышка кофе.

Я присела на стул, Мона устроилась на низенькой софе, а ноги положила на стеклянную столешницу кофейного столика. Она потянулась к полупустому стакану, сделала из него глоток, и вдруг я осознала, что она пьяна. Ну, не совсем, но в достаточной мере, раз она попросила меня сесть и поговорить с ней. Она раньше никогда этого не делала. Луиза говорила мне, что по уикендам она иногда пьет слишком много. Я никогда ее в таком виде не встречала. Я вообще никогда не видела слишком пьяных людей. Я слегка струхнула.

– Ну, как ты поживаешь, маленькая мисс Айсберг? – спросила Мона. – Счастлива, должно быть, как противная чайка с холодными глазами?

Я промолчала. Я тупо уставилась в пол и очень хотела, чтобы Луиза поспешила домой с купленным кофе, или зашел бы в комнату Фрэнк, или Билл. Но похоже, никого, кроме Оскара и Моны, не было дома.

Мона снова наполнила свой стакан.

– Знаешь, – сказала она, – что моя родная дочь Луиза заявила сегодня утром?

– Нет, – ответила я.

– Она сказала мне, что предпочла бы умереть. Разве можно говорить такие вещи матери? А ты хотела бы умереть, Камилла?

– Нет, – сказала я, и в тот момент это было правдой. Мне не хотелось исчезнуть, как хотелось прошлым вечером. Только мне было очень жаль Луизу и стыдно за мое вчерашнее поведение.

– Нет? – переспросила Мона. – А почему – нет? Иногда я удивляюсь, чего это люди так ценят жизнь? И почему я не убила себя и не перестала барахтаться во всяческих несчастьях, как свинья в грязи? Фрэнк и Луиза прекрасно обойдутся без меня. Может быть, без меня даже еще лучше. Разве дело растить детей посреди этого мерзкого города? Детей не должно растить в городе. Дети, которые растут в городе, – не дети. Они… они как Фрэнк и Луиза, они слишком много знают. Или становятся холодными, как рыбы, – вроде тебя.

– Я вовсе не холодная, – возразила я.

– Ха, – хохотнула Мона. – Я-то росла под вязами в просторном дворе. Вот чем я должна была обеспечить Фрэнка и Луизу.

Дверь распахнулось, и Луиза влетела в комнату, размахивая пакетом из супермаркета.

– Привет, Камилла, – сказала она, – прости, что заставила тебя ждать. – В ее голосе звучала нарочитая обыденность. – Я сейчас, мигом.

Потом она повернулась к Моне:

– Я быстренько сварю тебе кофе, Мона. А ты пока лучше оставила бы Камиллу в покое.

Она зашла в их маленькую кухню без окон, было слышно, как она открыла кран на полную катушку, а затем с грохотом шлепнула кофейник на плиту.

Мона стала смеяться. Она смеялась и смеялась, откинувшись на тахте, и от этого странного веселья слезы потекли у нее по лицу.

Потом она допила из своего стакана и осторожненько поставила его на стол. И сказала ясным и совсем трезвым голосом:

– И почему это страх смерти намного сильнее страха жизни? Я ужасно боюсь. Если бы я так не боялась, меня бы уж давно не было. Может быть, оттого, что мы понимаем – о, подсознательно, подсознательно, что жизнь – это колоссальный дар, и мы боимся утратить этот дар. Черт побери, я не хочу быть трупом. Даже если я страдаю, я все еще жива. Ой, насколько же людям легче жилось, когда у них была религия. Луиза сказала оставить тебя в покое. Я не хочу оставлять тебя в покое. Почему она так сказала? Я могла бы рассказать тебе, как на самом деле живут люди, что они чувствуют. Ты – одна из защищенных. Никаких волнений. Родители заворачивают тебя в ватку и отгораживают от жизни. Но однажды ты проснешься, и тебе будет больно. Но пусть тебе будет больно, это пойдет тебе на пользу. Почему это только моим детям должно быть больно?

Вошла Луиза, неся в одной руке кофейник, а в другой чашку с блюдцем. Она поставила чашку с блюдцем на стеклянный столик, налила в нее кофе, а рядом грохнула кофейник. Раздался звук, похожий на выстрел, и стеклянная столешница разбилась посредине.

– Проклятье! – взвизгнула Мона. – Будь осторожнее! Убирайтесь отсюда и оставьте меня одну. Вон отсюда! Вы обе!

Луиза схватила меня за руку и потащила в свою комнату. Она села на нижнюю полку своей двухэтажной кровати.

– Мона напилась, – констатировала она.

– Да.

Мне хотелось бы сказать что-нибудь другое, но что было делать? Не могла же я сказать, что она не напилась, потому что она и на самом деле напилась. Можно было бы заявить, что это не важно, но на самом деле это было важно.

– Я не знаю, зачем она пьет, – продолжала Луиза. – Если бы она хоть становилось веселой и довольной, как Билл, я бы это могла понять. Но она вот такой и становится. Радости не получает. В понедельник ей становится совсем тошно, а надо идти на работу. Надо заметить, что в будни она никогда не пьет. Мне жаль, что тебе пришлось на это посмотреть, Камилла. Если бы это была не ты, а кто-то другой, мне кажется, я бы того человека убила.

– Знаю, – сказала я. Потому что я и на самом деле знала.

– Я не слышала, что она тебе наговорила, но будь уверена, она так не думает. Она, как напьется, всегда говорит людям ужасные вещи. Если она вообще с тобой заговорила, значит, ты ей нравишься. Она совсем не разговаривает с теми, к кому плохо относится. Мне очень жаль, – повторила Луиза.

– Да все в порядке, – сказала я не очень убедительным голосом. И добавила: – Луиза, если ты все еще хочешь провести со мной сеанс психоанализа, то давай.

Как только я это произнесла, лицо ее осветилось, и я поняла, что делаю ей долгожданный подарок.

– Честно? – воскликнула она.

– Честно.

– Я сто лет не могла тебя уговорить, а ты все не соглашалась… Давай, начинаем!

– Ну, начинай, – сказала я. Мне вовсе этого не хотелось, просто я думала поскорее покончить с этой процедурой. Я не считаю, что все эти «анализы» приносят пользу. Просто это повод поговорить о себе, а я как раз о себе говорить не люблю.

Луиза встала, подошла к письменному столу, вооружилась блокнотом и карандашом.

– Ну, так… – сказала она, задумчиво постукивая карандашом по зубам. Подумав, она сказала:

– Я приняла решение.

Она смела на пол всех кукол с нижней полки своей двухэтажной кровати (куклы обитали внизу, а Луиза обычно спала наверху).

– Какое решение?

– Ты уляжешься, как будто это оттоманка в кабинете врача. Не возражаешь, если мы сделаем вид, что я настоящий доктор, а ты – настоящий пациент? Пускай будто мы еще незнакомы.

– Ладно, – согласилась я. – Как скажешь.

Луиза села к письменному столу.

– Скажите, пожалуйста, как вас зовут?

– Камилла Дикинсон.

– Возраст?

– Пятнадцать.

– Место рождения?

– Манхэттен.

– Я прошу вас прилечь на оттоманку.

Луиза кивнула на нижний этаж своей кровати. Я легла и уставилась на пружины верхнего этажа, сквозь которые просвечивал голубой матрасный тик и края подоткнутых простынки и одеяла.

– А теперь, мисс Дикинсон, – начала Луиза, – пожалуйста, расскажите, что вчера было между вами и Жаком Ниссеном.

Но это-то как раз я и не могла. Хотя я видела Мону пьяной, я не могла рассказать Луизе, что мама снова говорила с Жаком после всего, что произошло.

Я предложила этот психоанализ, потому что мне нечего было предложить в обмен на то, что я видела Мону пьяной. В любом случае со стороны Луизы нечестно было задавать мне такой вопрос. И я сказала:

– Если ты психоаналитик, а я твой пациент, которого ты раньше никогда не видела, то ты не можешь ничего знать про Жака Ниссена.

Луизины глаза потемнели. Она сердилась.

– Ладно, тогда ответьте, какой человек в последнее время особенно повлиял на вашу жизнь?

И это тоже было нечестно.

– Я не думаю, чтобы врач начинал с вопросов подобного рода, – сказала я. – Но вам хорошо известно его имя. Это Фрэнк Роуэн.

Я понимала, что злю Луизу. Самое ужасное заключалось в том, что я делала это намеренно. Не то чтобы мне хотелось ее разозлить, но точно какой-то бесенок сидел у меня в ухе и подзуживал.

– Фрэнк не взрослый, – возразила Луиза.

– Прошлый раз ты говорила обратное. Ты сказала, что он слишком для меня взрослый. Ты и меня называешь взрослой.

– Хорошо, – сказала Луиза, – пусть он остается таким значительным для тебя, если тебе хочется страдать. Я еще ни разу не видела, чтобы Фрэнк интересовался девушкой больше, чем в течение двух месяцев. Помпилия Риччиоли продержалась три месяца. Это самый рекордный срок.

Я понимала, что она так говорит специально, чтобы меня расстроить. Ей было неприятно, что мне нравится Фрэнк. Она добилась своего. Я расстроилась. Я вспомнила хорошенькую девушку, с которой Фрэнк поздоровался в фойе кинотеатра.

– Если ты хочешь анализировать, так давай, продолжай, – сказала я.

– Но ты должна сотрудничать, – сказала Луиза, – врач ничего не может сделать, если пациент не сотрудничает.

– Я сотрудничаю, – возразила я.

– Ничего подобного. Ты брыкаешься на каждом шагу. А ты должна быть со мной абсолютно откровенной.

– Я откровенна, – возразила я, – только я думала, что психоаналитик должен начинать с самого начала. Ты начинаешь не с того конца, – добавила я с напором.

Луиза вздохнула:

– Хорошо. Начну с самого начала. Только, пожалуйста, сосредоточься. Какое твое самое первое воспоминание?

Первое воспоминание? Я никогда об этом не думала. Пожалуй, первое, что я могла вспомнить, это как я лежу в кроватке и жду, что мама придет пожелать мне спокойной ночи. И горит лампа, и мама входит в вечернем платье, и от нее пахнет удивительно приятными духами, и она склоняется над кроваткой, и целует меня и говорит ласковые-ласковые слова. Потом она уходит, а дивный запах ее духов частично остается со мной.

А еще я помнила, как иногда перед сном, прежде чем Бинни уложит меня в постель, я заходила к маме в комнату. А она сидела перед туалетным столиком. Ее вечернее платье, свежевыглаженное и еще пахнущее утюгом, лежало расправленным на ее постели. Ее волосы были стянуты синей бархатной ленточкой, и она легкими движениями наносила румяна на щеки и подкрашивала губы. Потом она развязывала ленточку, и я начинала расчесывать ей волосы щеткой в серебряной оправе и чувствовала себя при этом очень значительной и важной.

Вот такие были мои первые воспоминания, и я поведала о них Луизе.

Она сидела за письменным столом и что-то деловито заносила в свой блокнот.

– Интересно, – приговаривала она. – Очень интересно. Оба твоих первых воспоминания связаны с матерью. А что ты помнишь об отце?

– Не знаю уж, какое из моих воспоминаний первое. Когда я была маленькой, он казался мне чем-то вроде Бога… А вот есть одно милое воспоминание. Я помню, что Бинни одевает меня в мое самое красивое пальтишко…

– Кто это – Бинни?

– Моя няня. Мама, и папа, и я спускаемся и берем такси, и катаемся по всему Нью-Йорку, и смотрим на украшенные рождественские елки.

– Дорогое удовольствие, – заметила Луиза.

– Было очень красиво. Я сидела у папы на коленях, и он обхватил меня рукой, точно загородил от ночной темноты, там, за стеклами машины. И мы видели столько красивых елок по всей Парк-авеню, и огромное дерево на Вашингтон-сквер. Мы объездили весь город, побывали даже в Бруклине и Бронксе.

Луиза покивала и снова что-то занесла в свой блокнот. Она так торопливо записывала, что я засомневалась, разберет ли она потом свои каракули. Когда она пишет медленно и старательно, и то у нее получается как курица лапой. Порой она даже не может прочесть, что написано у нее в дневнике, и звонит мне, чтобы спросить, что задано на дом.

Потом, оторвавшись от своей писанины, она поглядела на меня и выпалила:

– Камилла, что ты знаешь о сексе?

– Я. Ну, как это сказать… – замялась я. Ну, знаю кое-что.

– Разве твоя мама ничего тебе не рассказывала?

Как же! Когда мне было десять, мама подарила мне красивую книжечку, где рассказывалось про цветы, и животных, и про младенцев. Там были красивые фотографии цветущих яблонь и маленькие розовые поросятки и смешные, похожие на старичков, младенчики с прижатыми к груди коленками.

– Ты бы лучше продолжила свой психоанализ, – сказала я. – А это не имеет ни к чему никакого отношения.

– Ладно, забудь, – смилостивилась Луиза и снова что-то записала в блокноте, а затем с серьезным видом, как настоящий доктор Роуэн, произнесла: – Знаешь ли ты, Камилла Дикинсон, что ты отличаешься абсолютно от всех на свете, что вообще не существует двух абсолютно идентичных личностей?

– Конечно, знаю!

– Можешь ли ты мне сказать, когда ты впервые ощутила себя как личность?

– Да не знаю я. А впрочем, нет, знаю.

Луиза удовлетворенно улыбнулась.

– У тебя и у меня есть одно хорошее качество, – сказала она. – Мы обе обладаем прекрасной памятью. И это необходимо и для твоей и для моей будущих профессий. Но продолжай, продолжай.

– Подумать, – сказала я, – так мне кажется, не такая уж простая вещь – сделать открытие, что ты – это только ты, и никто другой.

– Сколько тебе было лет, когда ты это поняла? – спросила Луиза.

– Я точно не помню. Кажется, это было в ночь перед моим днем рождения. Только я не помню, сколько мне должно было исполниться. Я никак не могла заснуть – в таком я находилась возбуждении. Ну, ты знаешь, как это бывает перед днем рождения или перед Рождеством. Следующий день был воскресный, так что папа и мама должны были весь день провести со мной. Я надеялась, что мы с папой пойдем кататься на коньках на пруду, и мне бы надарили подарков, и потом я могла бы попозже лечь спать.

– Пожалуйста, не упускай ничего, – попросила Луиза. – Рассказывай все. Самые крошечные детали могут иметь огромное значение.

– Ну, я лежала в постели и смотрела на светлые квадратики на потолке, которые получались от окон соседних домов, там люди еще не легли спать. Потом я выскользнула из постели, потому что была в большом волнении и стала возле окна, глядя на противоположный дом. В одном из окон за тюлевой занавеской я увидела, как кто-то раздевается, сняв платье через голову и наклонившись, чтобы снять чулки и обувь. И тут мне вдруг пришло в голову: а о чем она, раздеваясь, думает? И вообще – что думают другие люди? Что думают другие ребята, когда не разговаривают со мной? И тут почему-то мне стало страшно. Ведь все люди думают, и те, кого я знаю, и те, с кем я незнакома, прохожие на улице и дети, которые играют в парке. Меня почему-то это до сих пор путает.

– Да, – сказала Луиза. – Да, Камилла. Я понимаю, о чем ты говоришь. Меня это тоже пугает. Но продолжай.

– Помню, я включила свет и стала перед зеркалом. Меня все еще пугало, что вот люди приготовляются ко сну, и что-то думают про себя, и не знают ничего обо мне, и я совсем-совсем не имею для них никакого значения. Какое ты можешь иметь значение, когда люди не знают, что ты есть на свете? Смотреться в зеркало было для меня утешением – ведь вот же я есть, я – Камилла Дикинсон, и вот он – мой мир, в котором я живу. Я почему-то стала плакать. Я все плакала и плакала и звала маму, но никто ко мне не приходил. Никто не приходил.

– Фрэнк всегда приходил ко мне, – сказала Луиза, – когда я плакала. Хотя я плакала очень редко. Фрэнк был со мной очень ласков, когда я была маленькой. Он очень изменился… Но продолжай.

– Наконец пришел папа. Он ласково со мной поговорил. Странно, но в тех случаях, когда папа проявлял ко мне внимание – а это бывало нечасто, – я чувствовала себя безопаснее и защищенное, чем когда я бывала с мамой. Он дал мне попить водички, и рассказал мою любимую сказку про трех медведей, и велел мне спать.

Наутро, когда я проснулась рано-рано, я опять подошла к зеркалу, постояла, посмотрела на себя, и вдруг у меня в голове что-то щелкнуло.

– Это я, – сказала я себе, – Камилла Дикинсон. Я – это я. И вот так я выгляжу. Сегодня мой день рождения. Я существую, как и все остальные люди, те, которые раздеваются в доме напротив, те, кто идет мимо меня по улице. И тут мне не стало так уж важно, что люди на улице и в домах напротив ничего обо мне не знают.

– Я тоже помню, когда осознала себя, – сказала Луиза. – Только это было совсем по-другому. Это было в парке. Я за что-то очень разозлилась на Фрэнка, и швырнула в него камнем, и попала ему в голову, а он отрубился. И я подумала, что я его убила. И тут вдруг я поняла, что тот человек, кто это сделал, – это я. Удивительно, да? А как ты думаешь, все люди помнят, когда они осознали себя?

– Не знаю, – ответила я.

Потом она снова взялась за блокнот и карандаш и спросила:

– А почему мама не пришла к тебе? Она была больна или что?

– Да. Она была сильно больна. Чуть не умерла.

– Ее увезли в больницу? – спросила Луиза с живым интересом, какой она всегда испытывала ко всем подробностям, касающимся болезней, больницы и т. п.

– Да. Как раз в утро моего дня рождения. Это был самый ужасный мой день рождения за всю жизнь.

– Ты ее навещала в больнице?

– Да. К нам приехала бабушка. Бабушка Уайлдинг. И отвезла меня в больницу на такси. Это была странная поездка.

– Почему?

– Все было ужасно. Потому что люди на улице ничего не знали про мамину болезнь, и про то, что это мой день рождения, и про то, как мне страшно за маму. Они шли себе и шли, точно ничего не случилось.

– Да, – согласилась Луиза, – я понимаю. Всегда легче, если кто-то знает про тебя, да? Когда Мона с Биллом подерутся, мне уже не так тяжело, как только я расскажу тебе об этом. Они тебе не объяснили тогда, что было с твоей мамой?

– Нет. Я была еще маленькая. Я была очень напутана. Мне казалось, если мама в мой день рождения оказалась в больнице, значит, она умирает.

– Ну, дальше, – сказала Луиза.

– Я раньше никогда не бывала в больнице. Мне и сейчас страшно вспоминать тот день.

– Я люблю больницы, – сказал Луиза. – Когда я стану доктором, моя квартира будет в самой больнице. Но продолжай.

– Вот, собственно, и все. Мама пробыла в больнице пару недель, а потом вернулась домой.

Луиза что-то быстренько записала в блокнот, приговаривая:

– Это интересно, это очень интересно.

Потом у нее появилось на лице какое-то смущенное выражение.

– Ей-богу, Камилла, мне ясно, что мне еще очень многому надо научиться, если я хочу стать психиатром. Я бы должна была так много извлечь из того, что ты мне сказала. Должна была понять причину твоих комплексов. А я, кажется, так ничего и не извлекла. Единственное, что я поняла, что я полная невежда. Ты и правда не знаешь, что было с твоей мамой?

– Я не помню, сказали ли они мне вообще что-нибудь.

– А у нее не было ли выкидыша?

Я смутилась. Я не знаю ничего про те вещи, про которые знает Луиза. Все это просто не приходит мне в голову.

– А когда ты решила стать астрономом?

Я покачала головой:

– Точно не знаю. Сколько я себя помню – всегда. Бабушка говорила мне названия звезд, когда я гостила у нее летом в штате Мэн. И водила меня в планетарий, и давала читать книжки. Я просто… я просто никогда ничем другим не собиралась заниматься.

– Ясно, – сказала Луиза. – Сильное влияние бабушки в вопросах карьеры.

И она опять что-то записала в блокнот.

Тут мы услышали, как хлопнула входная дверь. Пришел Билл. Мона сказала что-то тихим голосом, но Билл не ответил. Потом мы услышали, как Мона сказала громко:

– Ты можешь хотя бы поздороваться? Но Билл опять ничего не ответил.

– Фрэнк ушел куда-то и не вернулся на ланч, – говорила Мона.

Было слышно, как отодвинулся стул, но Билл продолжал молчать.

– Тебе что, все равно?

– Почему бы ему не уйти, если ему надо? – ответил Билл наконец. – Я его не виню. – Голос его звучал как-то тускло.

– Тебе что, все равно, что твои дети проводят большую часть времени на улице? – спросила Мона.

Раздался такой звук, точно Билл пнул ногой какой-то предмет.

– Как ты можешь быть таким бесчувственным? – закричала Мона. – Никого в жизни не встречала такого бесчувственного, как ты. Тебя хоть что-нибудь, хоть что-нибудь трогает?

Билл ничего не отвечал, только было слышно, как он пинает стулья, затем раздался стук. Это пепельница была резко швырнута на стол.

– Все, что ты можешь, это курить! – продолжала кричать Мона. – Все, что тебя интересует, так это проклятые сигареты! Тебе было бы наплевать, если бы обоих детей кто-нибудь убил у тебя на глазах!

Оскар принялся возбужденно лаять.

– Пошел прочь, ненавистный зверь! – заорала на него Мона.

Луиза низко склонила голову над блокнотом и сделала вид, что она что-то старательно записывает. Но я заметила, как краска бросилась ей в лицо, когда Мона подняла крик. А затем лицо ее сделалось мертвенно-бледным, а волосы, упавшие ей на лицо, казалось, пламенеют красным цветом. Я взглянула на нее, отвела взгляд и уставилась на пружины верхней полки кровати.