В воскресенье мои родители завтракали поздно. Так что я поела на кухне одна и отправилась в парк к обелиску. Было еще рано. Фрэнк пока еще не должен был прийти. Я смотрела на ребятишек, которые играли в «гигантские шаги», перепрыгивая сразу через несколько ступенек. Я почувствовала себя ужасно постаревшей. Еще год назад я сама играла в эту игру, а теперь только стояла и наблюдала. Я вдруг поняла, что с прошлой среды прожила такую долгую жизнь, которая была длиннее всей моей предыдущей жизни. Можно складывать количество прожитых дней и получать совершенно разные ответы: два и два не всегда составляют четыре. Законы математики оказывались непостоянными.

Фрэнк тоже появился раньше. Я прождала не так долго, как он подошел ко мне и сказал:

– Привет, Камилла.

– Привет, Фрэнк, – отозвалась я.

– Как ты себя чувствуешь? – спросил он.

– Сама не знаю.

Наверно, ответ мой прозвучал довольно глупо, но мне казалось, что с Фрэнком я должна быть откровенна всегда.

– Я тоже не знаю, как себя чувствую сегодня, – сказал Фрэнк, – так что мы составляем пару.

Мы пошли по аллее, не дотрагиваясь друг до друга, но совсем рядышком.

Фрэнк спросил:

– Тебе понравились Стефановские?

– Да, – ответила я. – Больше чем кто-нибудь другой, кроме тебя и Луизы.

– Ты им тоже понравилась. Даже очень. А им вовсе не все нравятся.

– Фрэнк, – сказала я, – с ними столько всего ужасного случилось – я имею в виду Джонни и того, старшего, погибшего на войне, а они показались мне такими… такими живыми. Когда со мной что-нибудь ужасное случается, я тут же чувствую себя мертвой. Но они-то живые. Человек может быть счастлив, только когда он жив. А они казались счастливыми.

– Я знаю, – сказал Фрэнк. – Я понимаю, о чем ты говоришь, Кэм. Послушай, если ты поглядишь на людей, которые идут тут в парке мимо нас, я готов спорить, что по крайней мере половина из них пережили какую-нибудь ужасную трагедию в своей жизни. Нельзя прожить достаточно долго, чтобы не потерять кого-нибудь из тех, кого ты любишь. И насколько ты сумеешь остаться живым, говорит о том, какой ты человек. Мне кажется, это чрезвычайно важно – оставаться живым. Вокруг столько ходячих мертвецов, потому что им наплевать на то, что происходит с ними и вокруг них. Мона бывает ужасной, но она живая. Ей не наплевать. А Биллу, как мне кажется, все до лампочки. Когда Мона швыряет в него разные предметы, он швыряет их обратно в нее, мне кажется, просто по привычке. Вот почему я так рассвирепел на тебя там, в кино. Мне думается, если ты не можешь оставаться живым где-то внутри себя, независимо от того, что с тобой случается, то ты предаешь жизнь.

– Да, – согласилась я. – Ты тогда правильно на меня разозлился.

И вдруг я осознала, что солнышко светит на нас, что голые ветки деревьев очень красивы на фоне неба, что Фрэнк идет рядом, что мы вместе.

Мы направились в сторону зоопарка, и Фрэнк рассказал мне, что у Моны есть одна приятельница, которая приехала в отпуск в Нью-Йорк из Африки, из Кении.

И вот этой приятельнице показалось, будто она сходит с ума, потому что каждое утро ее будило рычание львов, точно она и не покидала Африку. Мона даже собиралась отвести ее на консультацию к психиатру.

Как-то они разговорились об этом при Билле, а он рассмеялся и сказал:

– Так ведь ее квартира находится рядом с зоопарком. Это же рычат тамошние львы!

И это так и оказалось на самом деле.

Мы оба громко засмеялись. Ну, правда же забавно, что женщину из Африки каждое утро будили львы в самом центре Нью-Йорка, будто она и не покидала своей Кении!

– Я обещал рассказать тебе, как я вылетел из школы, – сказал Фрэнк. – Тебе интересно? Это, знаешь ли, было нечто.

– Интересно, – ответила я.

– Не наскучит ли тебе мой рассказ?

– Не наскучит, – заверила я.

Мы добрались до львятника. Большинство львов слонялись по вольеру, а один лежал в клетке, и вид у него был пренесчастный.

Потом мы постояли возле клетки с обезьянами, посмотрели на их маленькие, с трагическим выражением личики.

Фрэнк стал рассказывать:

– В школе обычно по утрам и вечером нас водили в церковь. Я, как правило, оставался равнодушным к этим службам. Для меня главным было послушать, как мистер Митчелл играет на органе. Мы с Джонни его слушали, как я тебе уже рассказывал. Или мы с Джонни ходили на прогулки там, в школе, или здесь, в Нью-Йорке. И если нам встречалось что-то красивое, ну, например, зимние звезды, когда они начинают появляться в отступающем свете короткого дня, или деревья, точно нарисованные углем на фоне сине-зеленого неба, – тогда я чувствовал Бога. А когда у тебя появляется это чувство, Камилла?

– Когда работаю со звездами и когда я с тобой. – Я чуть-чуть поколебалась, прежде чем произнесла эту последнюю фразу. – Но я никогда ни с кем, кроме тебя, не говорила о Боге.

– А с родителями?

– Нет. Во всяком случае не так.

– Мона хоть и объявляет себя атеисткой, но она-то о Боге толкует слишком много. Вечно втягивает меня в споры… Так вот. Когда Джонни умер, директор школы произнес что-то вроде проповеди. Будто Бог по воле своей забрал Джонни, ну и стал нести всякую такую ересь. Ты понимаешь?

Я кивнула.

Голос Фрэнка зазвучал на высоких нотах, как бывало всегда, когда он говорил о том, что его глубоко затрагивало:

– Если бы я думал, что это Бог сделал так, чтобы пистолет выстрелил, если бы я считал, что Богу было угодно, чтобы Джонни умер, я не стал бы в Него верить. Я бы сделал все, что в моих силах, чтобы стереть Его имя с лица земли. Но я в это не верю! Будь я проклят, если я в это поверю! Это так и есть, можешь не сомневаться.

Я снова кивнула, и мне хотелось воскликнуть: «О да! Да! Мы с тобой верим в одного и того же Бога». И от того, что это так, у меня стало как-то ясно на душе и я почувствовала себя сильной и бесстрашной. Только не могла все это радостно произнести, потому что душа Фрэнка была полна скорби по Джонни.

– Я ушел из церкви, когда он еще не закончил свою речь, – продолжал Фрэнк. – На виду у всех прошагал я по проходу между скамьями и с силой хлопнул дверью. Но только за одно это вряд ли они бы меня выгнали. Они сказали, я слишком расстроен и сам не знаю, что делаю, и на ночь запихнули меня в школьный лазарет и дали снотворное, от которого у меня наутро просто раскалывалась голова.

– Тогда что же случилось еще? – спросила я.

– Директор вызвал меня на следующий день к себе в кабинет. Он стал говорить, будто своей речью пытался меня утешить. А я возразил ему, что у него ничего не получится, потому что мы верим не в одного и того же Бога. А он сказал, мол, есть только один Бог, и либо ты веришь в него, либо нет. А я спорил с ним, говорил, что никто еще Бога не познал до конца и что он, директор, старается подстроить Бога под себя, вместо того, чтобы постараться уподобиться Ему, как людям и полагалось бы. А он сказал, что у меня просто невыносимая гордыня. Все может быть. Но только если бы я думал, как он, я бы просто схватил этот самый пистолет и застрелился бы на месте. Он еще долго молол всякую чепуху, но я старался его не слушать. Потом он сказал:

– Ладно. Ты сейчас слишком огорчен из-за Джонни, и сам не знаешь, что думаешь и что говоришь. Давай на несколько недель забудем весь этот разговор, пока ты придешь в себя. Потом мы с тобой снова встретимся.

Подождав несколько недель, он снова вызвал меня к себе, и у нас опять состоялся разговор. Он вспылил и сказал, что человек, который думает и говорит, как я, не может учиться в этой школе, потом он отпустил несколько шуточек по поводу того, что уж слишком я был привязан к Джонни. Я вышел из его кабинета так же, как тогда из церкви, хлопнул дверью, сел в первый же поезд, шедший на Нью-Йорк, и поехал домой. Мона задала мне перцу, и она, конечно, была права. Джонни тоже, наверное, меня не одобрил бы. Он всегда говорил мне, что я слишком много думаю о Боге.

Он замолчал и схватился за прутья решетки слоновника. Слон загрохотал ведром с отрубями, сунул в ведро хобот, отправил пойло в рот и поглядел на нас своими маленькими стариковскими глазками. Фрэнк рассмеялся. Слон поморгал своими сморщенными веками как-то очень кокетливо, а потом повернулся к нам задом.

Меня тоже разобрал смех. Когда мы отсмеялись, я сказала серьезно:

– Это было похоже на Галилея. Я имею в виду тебя.

– Только Галилей потом отрекся.

– И зря. Некоторые не отреклись. И стали мучениками.

– Я не хочу быть мучеником, – сказал Фрэнк. – Я хочу жить вечно. Разве ты не хочешь жить вечно, Камилла?

– Хочу.

Слон медленно побрел из вольера в свой слоновник, его серая кожа казалась наброшенной на него попоной, а не частью живого существа.

– О, Фэрнк, – выдохнула я, – о, Фрэнк, я рада, что тебя выгнали. Иначе ты не оказался бы эту зиму в Нью-Йорке.

– Да. Я был бы там, а не в зоопарке с тобой. – Он взял меня под руку. – Я тоже рад.

Следующая неделя выдалась какая-то чудная, мы не слишком часто виделись с Фрэнком. Казалось, нам надо переводить дух между нашими встречами. Я вообще мало с кем встречалась, кроме Луизы. Мне представлялось, что это вроде бы мой долг. По утрам мы завтракали вместе с папой, а затем я рано отправлялась в школу. После школы я либо шла к Луизе делать уроки, либо мы шли ко мне домой. Мама и папа всю неделю обедали дома, а мы с Луизой пару раз ходили вместе в аптеку съесть по сандвичу и выпить молочного коктейля.

Во вторник мы встретились с Фрэнком и ходили к Стефановским послушать Баха. Мне очень хотелось сходить с Фрэнком в оперу и на концерт в Карнеги-холл. Мы с мамой иногда ходили туда на концерты по воскресеньям. Но мне казалось, если я буду слушать музыку с Фрэнком, она будет звучать иначе, мощнее.

Я видела его в среду в метро, а он меня не заметил. Я направлялась к Луизе, и на одной из остановок в вагон ввалилась ватага мальчишек. У них в руках были потрепанные учебники (и почему это у мальчишек учебники всегда потрепанные?), и они шумели и смеялись, как обычно мальчишки шумят в метро и в автобусе, что мне приходилось видеть тысячу раз, и я сначала не обратила на них никакого внимания. Двери стали закрываться, а они вдруг встали между дверьми, придерживая их и крича кому-то:

– Ну давай же, быстрее, быстрее!

И тут худенький парнишка с темно-рыжими волосами протиснулся в вагон, с трудом переводя дух и смеясь. Это был Фрэнк.

Вся ватага (их было всего четверо, но они так шумели, что казалось, будто это целая ватага) возилась, толкалась, ни на кого не обращая внимания. Хотя мне казалось, они понимают, что на них смотрят, а они точно дают представление перед зрителями. Они вывалились из вагона остановкой раньше меня, и я была в общем-то рада, что Фрэнк меня не заметил. Он так отличался от того Фрэнка, которого я знала. От того Фрэнка, который был на миллионы лет старше меня, от Фрэнка, который рассуждал о Боге, о жизни и смерти, который научил меня понимать музыку. Он показал мне, как различать звучание инструментов в оркестре, дал понять, что музыка насыщает душу так же, как пища насыщает тело. Тот Фрэнк, которого я увидела в метро, был просто мальчишкой, как все остальные мальчишки на свете.

Вечером он позвонил мне, и мы условились встретиться в субботу у него дома.

Всю эту неделю мама была какой-то тихой, выглядела усталой и несчастливой. Картер сказала мне, что когда я шла после школы к Луизе, мама тоже выходила в город. Но если мы с Луизой приходили к нам, она всегда бывала дома, ждала нас с горячим шоколадом и печеньем. Жак не появлялся.

Папа бывал с ней очень ласков, и я пару раз видела, как он подходил к ней и нежно ее обнимал. «О, папа, – думала я. – О, папа!» И я очень хотела, чтобы он никогда не узнал, что мама говорила с Жаком по телефону.

Чудно это, что чувствам надо куда больше времени, чем разуму, чтобы осознать, когда в жизни происходят большие изменения.

А что изменилось в моей жизни? Пожалуй, мое какое-то оцепенелое отношение к родителям и было самым большим изменением. Когда я просыпалась по утрам, я всегда чувствовала: что-то не так. И мой разум спешил объяснить моему сердцу, что это «что-то» происходит оттого, что мама говорила по телефону с Жаком, и оттого, что мои родители – Роуз и Рефферти Дикинсон, а не просто мама и папа.

И постепенно мое сердце стало понимать то, о чем каждый день твердил мне мой разум: «Все изменилось, и ничего-ничего уже не может быть по-прежнему».

Несколько раз за эту неделю я поймала на себе какие-то странные взгляды моих родителей. Меня это обеспокоило. Мне казалось, я доставляю им огорчения. Однажды за обедом я попыталась что-то им объяснить, и как назло сказала все совсем не то, что нужно бы сказать, и все стало еще хуже. Мы ели салат. Мама вертела на кончике вилки листочек зеленого салата. Она выглядела такой красивой, освещенная свечой, горевшей на столе. Обычно, когда она бывает особенно хороша, мне так и хочется вскочить со стула, подбежать к ней и крепко ее обнять. В этот вечер я просто смотрела и думала, как прекрасно она выглядит, но как-то холодно, умом, без радости. Мне кажется, больше радости мне бы доставила красиво решенная математическая задача. И тут я заметила, что она как-то по-особенному смотрит на меня, и папа тоже. И тогда я сказала:

– Я думаю, что я взрослею. А когда дети взрослеют, они меньше нуждаются в своих родителях, чем было прежде.

У мамы брызнули слезы, и она прошептала:

– Камилла, какие ужасные вещи ты говоришь!

Я подбежала к ней. Я ведь хотела утешить их, объяснив, что происходящее – естественно, но у меня ничего не получилось. Стало еще хуже. Я обняла ее с таким чувством, будто я была матерью, а она – ребенком. Мне это сильно не понравилось.

В четверг мы с Луизой отправились в Метрополитен-музей делать уроки в римском дворике, где мы с ней впервые разговорились. Луиза не была знакома с музеем до того, как встретилась со мной. Она всегда жила в Гринич-вилледж, играла в детстве на Вашингтон-сквер. Я думаю, она много потеряла оттого, что не могла играть и Метрополитен-музее. Мы, ребятишки, собирались по трое, по четверо, убегали от своих нянек, прокрадывались в музей и играли там в прятки, пока кто-нибудь из служителей не ловил нас и не вышвыривал вон. Ух, как они нас ненавидели, а мы считали их своими злейшими врагами и докучали, как только могли. Сейчас я думаю, какие мы были ужасные, но нам было весело, и мы ни разу ничего в музее не поломали. Только теперь, когда я встречаю служителя, я испытываю чувство вины за тогдашнее.

Когда мы закончили уроки, то пошли с Луизой побродить по музею. Мы глядели вполглаза на картины, статуи, вазы, вышивки. Когда я была маленькая, я любила представлять себе, как будто музей – это огромный дворец, а я – принцесса, которая в нем живет. Я особенно любила те залы, где мало посетителей, там я чувствовала себя дома, а служители были как будто мои лакеи.

Луиза остановилась перед портретом дамы, написанном в стиле модерн и состоящем из треугольников.

– Что ты делаешь в субботу, Камилла? – спросила она.

– Встречаюсь с Фрэнком.

– Он тебя пригласил?

– Конечно.

– Когда?

– Он мне позвонил по телефону.

– Вот как, – медленно произнесла Луиза. Ее лицо потемнело и сделалось злым. Но она сказала только: – Я думаю, это твое право, если тебе так хочется.

– Да, – подтвердила я. – Безусловно.

Я попыталась с ней объясниться, пристально глядя на барельеф греческой лошади:

– Луиза, хорошо бы ты не начинала злиться, когда я встречаюсь с Фрэнком. То, что я с ним встречаюсь, не влияет на наши с тобой отношения. Ты же не злишься, когда я вижусь с другими девочками из класса или если кто-нибудь приглашает меня на ужин…

– Я не возражаю, встречайся с ним, пожалуйста, – оборвала меня Луиза.

– Тогда почему ты бесишься?

– Я не бешусь, – возразила Луиза.

Я отвернулась, потому что больше сказать было нечего.

Мы стали спускаться по лестнице, и вдруг на лестничном повороте Луиза повернулась ко мне и заговорила с тем пылом, который нападает на нее, когда ее мысль меняет направление:

– Послушай, Камилла, когда ты впервые столкнулась с вер… вероломством взрослых? – Она улыбнулась. – Хорошенькое словечко, да?

– Я не уверена, что понимаю тебя. Что ты имеешь в виду?

– Да знаешь ты! – Луиза нетерпеливо затрясла головой. – Я имею в виду, когда ты поняла, что взрослые не такое уж совершенство? Что у них, как Мона без конца говорит нам из Библии, «сердце лживое и безнадежно злое». Что-то в этом роде. Хотя это не совсем то, о чем я хочу спросить. Когда тебя впервые предал кто-нибудь из взрослых? Ты помнишь?

– Да, – сказала я. – Помню.

– Ну, расскажи. Когда это было? Где?

Мы вошли в зал этажом ниже, Луиза уселась на деревянную скамью и усадила меня рядом с собой.

– В школе, – сказала я. – Должно быть, я была во втором или третьем классе.

– Ну? И что случилось?

Я почувствовала некоторое смущение, но знала, что Луиза не отстанет от меня и заставит рассказать все до конца.

В этот день за мной пришла мама вместо Бинни. Она, как всегда, опоздала. Она кинулась ко мне, сидевшей в углу раздевалки.

– Прости, лапочка, что я опоздала. Я… Надевай пальто и пошли поскорее. – Потом она спросила: – Камилла, что с тобой?

Я низко наклонила голову, сгорая от стыда.

– Мам, я мокрая, – прошептала я. – Я намочила штанишки.

– Как это случилось?

– На географии. Мне надо было выйти, и я стала отпрашиваться.

– Но, дорогая, почему…

– Мисс Мерсер не разрешила. Мне было очень нужно, и я у нее снова спросилась. И она опять сказала, что нельзя. Мне правда надо было, мам. Я опять попросила разрешения, а она на меня разозлилась. Потом я просто больше не могла терпеть и выскочила из класса, я уже добежала до уборной, но не смогла удержаться. И вот… Потом зазвенел звонок, и я вернулась в класс на французский.

– Ничего, – сказала мама. – Не переживай.

– Но я ведь уже большая, я не должна мочить штанишки, – плакала я.

– Подожди минуточку, дорогая, – сказала мама. – Впрочем, нет, пошли со мной.

Она схватила меня за руку и почти бегом вбежала в кабинет директрисы.

Мама рассказала ей, что произошло.

– Я не могу в это поверить! – воскликнула директриса.

– Уверяю вас, что это правда, – заверила ее мама.

Директриса позвонила.

– Я думаю, мисс Мерсер еще в школе, – сказала она. – Нам лучше послать за ней и разобраться в этом деле.

Мисс Мерсер, с лицом, как у рыбы трески, выслушала то, что ей рассказала мама.

– Глупости, – резко прокомментировала она. – Она у меня не отпрашивалась.

– Вот видите, – кивнула головой директриса.

Мама начинала сердиться.

– Нет, – сказала она. – Ничего не вижу. Камилла правдивая девочка, и если она говорит, что отпрашивалась, значит, отпрашивалась.

– Я, конечно, отпустила бы ее, если бы она попросила, – сказала мисс Мерсер. – Бывает, дети иногда отпрашиваются, чтобы отлынивать от урока. Но если ребенку действительно надо, я всегда отпускаю. Видно, Камилле стыдно, вот она и выдумывает. Ее учительница по английскому говорит, что у нее очень развито воображение.

– Но воображение не делает ее лживой, – сказала мама, – и к тому же она не трусиха. – Голос ее звучал гневом и в эти минуты напоминал папин.

Директриса повернулась ко мне:

– Камилла, тебе нужно было выйти на географии? Я кивнула.

– Почему же ты не отпросилась у мисс Мерсер?

– Но я просила! – закричала я. – Я просила целых три раза!

Мисс Мерсер пожала плечами:

– Видите?

– Камилла, – продолжала директриса, – конечно, тебе известно, что мисс Мерсер отпустила бы тебя, если бы ты подняла руку?

– Но я поднимала! – снова закричала я. – А она не разрешила.

Директриса повернулась к маме:

– Ну, что мне делать? Мама посмотрела на нее.

– Ничего, – сказала она. – Если вам приходится выбирать между словом учителя и словом ребенка, вы выбираете учителя, даже если знаете, что ребенок говорит правду.

– Вот оно как! – фыркнула мисс Мерсер.

– Прекрасно, что вы так верите своей девочке, – сказала директриса. – Но в данном случае, я уверена, она просто стыдится, намочив штанишки, так ведь, Камилла?

– Нет, – сказала я.

– Мы ходим по кругу, – проговорила мама, обращаясь одновременно к директрисе и мисс Мерсер. – Лучше я быстренько отведу ее домой и переодену в сухое. И я надеюсь, когда она в следующий раз будет отпрашиваться, ее будут отпускать.

И мы пошли домой, а дома я приняла ванну, и мама переодела меня во все сухое, и целый день играла со мной, хотя была приглашена к кому-то на чай.

Потом, когда папа пришел домой, они удалились в его кабинет и о чем-то долго говорили. А после папа зашел в мою комнату, позвал меня в свой кабинет, усадил к себе на колени.

– Камилла, – сказал он, – мама говорит, у тебя сегодня вышли неприятности в школе.

– Да, пап.

Я прижалась головой к его груди и заплакала, а он тихонько меня покачивал в своих объятиях.

– Папа, – сказала я.

– Да, Камилла?

– Но ведь мисс Мерсер наврала.

– Да, Камилла.

– Но ведь она же взрослая.

– Верно.

– Я не знала, что взрослые врут.

– Взрослые не так уж сильно отличаются от детей, – сказал он. – Есть хорошие, а есть и не очень. Ты помнишь ту девочку на дне рождения, где ты была, которая жульничала во всякой игре?

– Помню.

– И всем она очень не нравилась, так?

– Да.

– Но ведь другие дети были хорошие и они тебе нравились?

– Да, папа.

– То же самое и со взрослыми. Есть замечательные люди, а встречаются и дурные. Пойми, ваша директриса была в трудном положении. Но только очень хороший человек в этой ситуации понял бы, что он наносит серьезный вред, не признавая правду. По-видимому, ваша директриса человек не очень хороший. И еще запомни, Камилла: иногда и от не очень хорошего человека можно что-то почерпнуть. Мисс Мерсер хорошо знает географию, и тебе есть чему у нее поучиться.

Я молча сидела у него на коленях, а потом спросила:

– Папа, ну а ты веришь, что я сказала правду про то, что я у нее отпрашивалась три раза?

– Да, Камилла. Я знаю, что ты сказала правду.

Я приникла к нему.

– Папочка, как я тебя люблю, – прошептала я.

– Чего мне никак не понять, – сказала Луиза, – так это почему взрослым надо так себя вести. Какая поганая история, Камилла. Какая подлая мерзкая вещь – так поступить с ребенком. Я не понимаю, как же они так могли.

– И я не понимаю.

Я почувствовала в душе такое тепло по отношению к Луизе, потому что она не посмеялась над тем, что я ей рассказала. Она поняла.

– Послушай, – сказала Луиза, – Фрэнк тебе говорил, почему его выгнали из школы?

– Да, – кивнула я.

– Ну вот, то же самое. Этот мужик, который правит той школой, казни заслуживает, четвертовать его надо. Я думаю, что Фрэнк, конечно, перебарщивает в некоторых вопросах. Но если тот, с кем ты дружил, как Фрэнк дружил с Джонни, вдруг умирает у тебя на руках, то можно бы понять, что человек не осознает, что он говорит и делает. Я думала, Мона убьет Фрэнка, когда он явился домой. Она ему, конечно, выдала, но потом отправилась к этому директору и поговорила так, что у него, наверно, до сих пор горят уши. Слушай, Камилла, насчет Фрэнка.

– А что насчет Фрэнка?

– Ну – он когда-нибудь пытался тебя поцеловать?

Меня удивил этот вопрос. И рассердил. Очень рассердил. Мы только что были так близки с Луизой, и было так тепло. А теперь это тепло ушло.

– Нет. С чего бы это?

– Фрэнку нравятся девочки. А ты хорошенькая. Фрэнк созревает очень рано. Я бы скорее поняла, если бы его выгнали за какой-нибудь романчик с девочкой, а не по каким-то там непонятным религиозным мотивам.

– Как это ты додумалась задавать мне такие идиотские вопросы? – заорала я на нее так, что какая-то дамочка в норковой шубке зашикала:

– Ш-ш-ш, тихо, девочки!

– Ну, я думала, тебе будет приятно, если он тебя поцелует, – сказала Луиза, понижая голос. – А тебя вообще когда-нибудь целовали?

– Нет! – отрезала я, злясь на нее как никогда прежде.

– Ты очень удивишься, если я скажу, что меня – да? Я хочу сказать, меня целовали. Удивишься?

– Да нет, не особенно. – Я все еще злилась на нее.

– А вот было. Если тебе даже покажется это смешно. Уродливую старушку Луизу целовали.

– Мне не смешно.

– Поверь мне, Камилла, когда это случается, наступает большое разочарование. И совсем не похоже на то, как это показывают в кино. Может, потому, что я не была влюблена. Я думала, что упаду в обморок от счастья. А мне вовсе не понравилось. Это был тот слюнтяй, который пригласил меня погулять на прошлых пасхальных каникулах. Его мать работает с Моной в одном журнале, мне думается, они хотели, чтобы их дети подружились. Он учится в каком-то крутом элитном пансионе и очень много о себе понимает. Волосы у него так воняют бриллиантином, что меня чуть не стошнило. Мы ходили в театр на какой-то вонючий мюзикл, хотя мне хотелось посмотреть простую честную драму. Он все время держал меня за руку, а рука у него была влажная и липкая. Я подыгрывала ему только ради эксперимента. Девушка, которая хочет стать врачом, должна все знать. А мне хотелось знать, как это бывает, когда ты идешь на свидание с парнем.

После театра он угостил меня сандвичем и имбирным пивом. А потом повез домой на такси. Елки-палки, я так привыкла ездить в метро и автобусах, что я уж и не помнила, как это бывает, когда тебя везут на такси. Он и в такси держал меня за руку, а потом поцеловал. Ой, он такой слюнявый! Я вытерла губы платком. Я думаю, это его здорово задело, потому что всю остальную дорогу до моего дома он молчал. Но когда мы приехали, то на лестнице он меня снова поцеловал. Во второй раз я уже не доставала платок и не вытирала рот, пока он не попрощался и не побежал обратно к такси. Подумай только, у него хватило денег держать такси! Его отец работает в большой компании, производящей виски. Они посылают Моне и Биллу ящик к каждому Рождеству, думаю, ему о деньгах не приходится беспокоиться. Он прислал мне парочку писем оттуда, из своей крутой школы, можешь догадаться, что письма были дурацкие. Ой, слушай, как ты думаешь, мне следует выйти замуж из-за денег, а, Камилла? За такого вот слюнявого, а? Или дождаться какого-нибудь лядащего, помирающего с голоду доктора с симпатичными сухими губами? О, блин, Камилла, как бы мне хотелось не быть некрасивой! Мне бы очень хотелось думать, что этот слюнтяй поцеловал меня потому, что я чертовски привлекательна, а не потому, что он целуется с каждой девчонкой, которую пригласит погулять. Я не верю в счастливые браки. Я предпочла бы оставаться холостой, но только потому, что так решила, а не потому, что меня просто никто не возьмет замуж.

– Спорим, ты выйдешь замуж раньше, чем я, – сказала я Луизе.

Луиза запустила пальцы в свои рыжие волосы.

– Это ужасно быть некрасивой, Камилла, – сказала она.

Я пожалела Луизу и опять почувствовала, что люблю ее.

– Многие выдающиеся женщины в истории были рыжими, – сказала я, чтобы ее утешить, – но ни одна из них не прославилась раньше, чем ей исполнилось лет тридцать.

– Может, я буду лучше выглядеть, когда повзрослею, – сказала Луиза. – А если я стану хирургом, то никакой разницы нет, как я выгляжу. Когда они оперируют, они все загорожены до самых глаз. Жизнь странная штука, правда, Камилла? Иногда я чувствую себя по-сумасшедшему счастливой, а иногда глубоко несчастной. Только несчастной я бываю гораздо чаще. Никогда не предавай меня, Камилла. Пожалуйста, пожалуйста, никогда меня не предавай!

– Конечно же, я тебя никогда не предам, – сказала я.

Но я знала, что уже в чем-то ее предала. Луиза всегда была моим другом, а теперь вроде бы я дружу с ней по обязанности. Я понимала, что это из-за Фрэнка.

«В субботу, – думала я. – Я увижу Фрэнка в субботу».