На следующее утро Глашу разбудила Петровна. Старая интриганка и сплетница, для которой высшим наслаждением являлось унижение и причинение страдания ближнему, с огромным удовольствием приняла на себя роль приказчицы и распорядительницы над провинившейся молодой барынькой.
– Вставайте! Хватит почивать. Экая, барыня-то выискалась! Видать, мало вас в институте блахородных девиц-то школили! Знаем мы эти институты. Одни мазурки, да ужимки на уме, – ехидно прошелестела Петровна. – Танюшка уже давно позавтракала и на дворе вас поджидает. Погода ясная, за грибами снова идите. Владимир Иванович и Анна Федоровна их очень любят-с покушать. Хоть соленые, а хоть бы и в супе.
Немного помолчав, и злобно рассматривая сонную Глашу, она продолжила:
– Ишь, она спит долго, а кто по хозяйству работать будет? Нет, милочка, прошли уж те денечки, когда вы павой тут похаживали-с, да книжечки почитывали-с. Поломайте-ко спину, как другие. А то, не велика честь – без приданного, да без гроша в кармане: а туда, же в барыни метит. Побарствовала и будет!
Петровна еще долго ворчала, говоря обидные слова. Глаша одевалась молча. Задумчивый и кроткий взгляд не касался зловредной бабы, руки торопливо заплетали косу. Холодные капли воды из кувшина освежили лицо, прогнали остатки сна. Бесцеремонная Петровна наблюдала за действиями Глафиры. Казалось: она и не собирается покидать комнату. Хотелось оттолкнуть эту противную сплетницу, прогнать ее прочь. Но она не смела. Она все чаще думала о том, что идти из поместья, ровным счетом – некуда. Осмелься она что-то возразить – и кто знает, как в дальнейшем повернется ее нелегкая судьба. Более всего, в своем воспаленном воображении она боялась публичного позора. Боялась, что накажут ее розгами на глазах у всей дворни. Кто она была для них, бедная, никому не нужная сирота? Не было у нее защитников, не к кому было голову притулить.
Не возражала Глаша словам Петровны еще и потому, что хотела убежать как можно быстрее из господского дома, ее манило вырваться на свежий воздух, в лес. Там было хорошо и привольно ходить по полянкам и рощицам, выглядывая в траве плотные, скользкие, пахучие грибки. Отрывать от них прилипшие сухие листики и складывать в большую корзину. Хотелось ходить так целый день и вести долгие и откровенные беседы с новой подружкой – бесхитростной и доброй Татьяной. Завязавшаяся дружба с этой высокой крестьянской девушкой стала большой отрадой для Глаши во время ее недолгого проживания в поместье дальних родственников Махневых. Танюша была для нее, как большая и разноцветная шкатулка, полная диковинных, милых сердцу, безделушек. Простонародные житейские незатейливые премудрости, которыми она с важным видом, но с добродушием одаривала наивную, безобидную барыньку, отзывались в сердце последней большой и искренней благодарностью. Татьяна в двух, трех словах могла упорядочить нестройное течение мыслей впечатлительной и неискушенной Глафиры Сергеевны. Этот поход за грибами она рассматривала не как работу, а очень приятное времяпровождение.
Быстро позавтракав, Глаша выскочила во двор. Танюша сидела на крыльце и, подоткнув подол цветастой синей юбки, по-детски беспечно болтала длинными худыми ногами, обутыми в светлые онучи и лыковые лапти.
Татьяне льстило то, что эта барынька выбрала именно ее, Татьяну в свои наперсницы. Она понимала, что, несмотря на благородное происхождение, Глафира Сергеевна слишком доверчива и беззащитна. Глашина доброта и наивность привлекали, хотелось заботиться и опекать это нежное создание.
Зеленые глаза Танюши щурились от яркого солнца, веснушчатый нос морщился, губы расплывались в счастливой улыбке.
– Ну, насилу дождалась. Что, долго так, барышня?
– Да так, уж вышло. Пойдем, скорее.
Довольные утренней свежестью и солнечным деньком, быстрым шагом обе поспешили в сторону леса.
– Поди, сегодня-то барин не пуститься искать вас по лесу? – засмеялась Таня.
– Ой, Таня, наверное, нет, – смущенно и болезненно отвечала Глаша.
Они прошли две рощицы, смеясь и разговаривая о всяких пустяках, выглядывая в траве грибы. Расторопная и проворная Таня деловито шарила в траве палкой и, конечно, находила их гораздо быстрее, чем мечтательная Глаша. Красная, обветренная рука складывала грибы то в свою, то в Глашину корзинку. Иногда, на маленьких пригорках, среди густой травы попадались налитые соком, переспелые ягоды. Ягодная пора была давно позади, но местами оставались еще запоздалые ярко-красные горошинки земляники, вкусные и удивительно пахучие. Девушки ели их, пальцы размазывали по щекам сладкий сок. Угощали друг друга, ссыпая в ладошки горсточки теплых ягод. Обе, довольные хохотали на невинные шутки. Таня, пританцовывая и опираясь на палку, вдруг чисто и звонко заголосила:
Пропев песню, Таня повалилась в высокую траву, раскинула руки и громко захохотала.
– Таня, как ты хорошо поешь! А откуда ты, знаешь эту песню?
– О, барыня, я много, чего знаю. Всего не порасскажешь и не перепоешь.
– И главное, слова-то в ней, не про Игната ли, приказчика? – Глаша немного покраснела.
– А я не знаю, может и про него, сердешного, а может, про другого. Мало ли, Игнатов-то? – шутливо отвечала Таня, глядя зелеными глазами, – вам, небось, Игнат тоже по сердцу пришелся? Конечно, он не так хорош, как Владимир. Но зато и не так лют, не смотря на усищи и злые глаза. Это Володечка наш снаружи посмотришь – чисто херувим, а на деле – демон адовый, – Татьяна чуть притворно, вытаращив глаза, всплеснула тонкими руками. – А ведь, Игнат-то не всегда был сотоварищем барина нашего в оргиях его бесстыжих. Говорят, что раньше зазноба у него была. Рассказывали, что жила в поместье крепостная по имени Елена. Встречались они с Игнатом. Свадьбу скорую собирались играть. Игнат укрывал Елену от глаз барина, тем паче, что Владимир Иванович тогда в Петербурге какое-то время жил. А тут приехал к мамаше-то, как раз. И приглядел ее, высмотрел, аки коршун. Она ладная, говорят, была. На вас, наверное, похожа. Статная, высокая, волосы цвета пшеницы. В общем, красавица уродилась. Как же Владимиру Ивановичу такую упустить? Долго рассказывать: но обманул он-таки ее, завлек и не посмотрел, что она друга его невеста. Игната специально по делам в уезд послал, а сам с ней забавлялся. Да пригрозил ей перед этим: не дашь добром, я Игната твоего со свету сживу. Что ей оставалось делать? Подчинилась. Игнат приехал. Узнал обо всем. Сильно осерчал и прибежал в комнату барина: хотел саблей его зарубить. Еле оттащили, говорят. Связали, в чулан посадили. А когда он через несколько дней поостыл малость, то барин к нему зашел и говорит: что зря, ты, так осерчал, и зря жениться, засобирался, – рано мол, тебе. Эка невидаль: баба, говорит, она и есть – баба. Весь ум у нее в одно место ушел. Я говорит, тебе таких, как твоя Ленка, тысячу приведу. А в доказательство, говорит, приходи сегодня вечером к амбару. Там твоя Ленка будет. Вот и узнаешь ты: кого и как она любит. Не хотел верить ему Игнат, однако же, пришел.
Встал за углом амбара. Слышит шепот и вздохи страстные. Подошел ближе и узрел, что Ленка – невеста его, так со своей участью смирилась, что видать, очень-то наоборот рада всему, что с ней сталось. И ее барин своей тычиной приворожил к себе, шельма. Увидал Игнат, что Ленка лежит нагая, ноги широко раскинуты, а Владимир на ней. Та же не плачет, не студится, а стонет от удовольствия, да задом широким его на себе так и подбрасывает, так и подбрасывает. Подмахивает, значит, хорошо. А сама лопочет слова ласковые, руки по голове кудлатой гладят, уста от уст оторваться не в силах. Говорит, что мол, полюбила страстно. И что мол, горда, что барин с ней сошелся. Как увидел это все Игнат – обидно ему дюже стало, ревность одолела. Однако едва совладал с собой, и молвит барину: «Видать, ты прав, Владимир Иванович! Баба – она и есть баба. Только местом своим хотючим и кумекает».
А Владимир, довольный таким поворотом, и поучает его: «А ты, Игнатушка, не стесняйся, да не робей. Хотел ее давно – так и бери сейчас, следом за мной. Ты, же видал не раз, как кобели в очередь сучку пользуют. А сучка стоит и принимает одного за другим. Так и ты супротив природы не иди, родимый. Приступай, коли охота».
С этими словами, освободил он место свое, и Игнат от злости лютой и обиды к Ленке-то и пристроился следом. Ленка, наипаче для порядку похныкала малость, постудилась, повинилась, а опосля успокоилась быстро и в раж вошла. Так всю ноченьку они и скоротали втроем. А на утро отпустили ее домой, к матери. Владимир и сказал тогда Игнату: «Для того, чтобы еть бабу – не надо тебе, дурья башка, быть таким благородным и жениться на ней. Рано тебе. Ты мне не женатым нужен, мол, а – холостым». На том и порешили. А Игнат с тех пор сильно изменился: как с ума сбрендил. Жалости-то мало к кому имеет. И во всем на Владимира схожим старается быть. И его той ночью, видать, нечистый в свои сети завлек, скверность лукавая и к нему прицепилась.
– А что же с Еленой стало потом? – спросила, потрясенная Глаша.
– А что стало? А то же, что и с другими. Попользовали ее как любовницу, а потом и забыли о ней. Замуж ее тут в деревне никто не взял. Да и кому она нужна-то, поди, была, после всего-то? Слава-то быстро по деревне идет, впереди человека катится. Как у нас говорят: деревня к девке добра, да слава худа. «Порченая сука и потаскуха» – так и нарекли Ленку опосля. Помаялась, да помыкалась она бедная, да и пропала насовсем однажды, – ответила всезнающая Татьяна, а потом уже шепотом добавила, – подружка ее сказывала, что подалась Ленка в бега. В городе, мол, в особом доме живет, куда мужики за деньги ходют. Видал ее кто-то из наших. Говорят, что толста стала. Раздобрела, как титёшница. Вот и вся история, Глафира Сергеевна.
– А что, есть такие дома? – удивленно спросила Глаша.
– Конечно, есть! Глафира Сергеевна, вы уж простите меня дерзкую, ей богу, ну вы, и впрямь, как будто «не от мира сего». Чисто в монастыре, да на божничке выросли! Даром, что книжек много начитались. Вы, небось, долгое время не знали и откудова дети-то берутся…
– Ты, не в бровь, а в глаз, Танюша, угодила, – ответила ей, покрасневшая до самых мочек ушей, Глаша. – Только не в монастыре я воспитывалась, а в Петербургском Екатерининском институте. И о том, откуда дети берутся, я узнала лишь в последний год учебы… Нам, девочкам, горничная наша об этом рассказала почти перед самым выпуском.
– А… Ну да. Так я скажу вам, что в городе такие дома есть, и немало. И в них бабы спят с пришлыми, разного звания и сословия мужиками. Спят-то, за деньги, али за дары! Мужики наши судачили, а я подслушала, что у иных барышень, проживающих там, в день бывает до двадцати гостей, да с разных волостей. А только гости те не глодают кости, им все жирненьких подавай.
– Таня, господи, боже мой, да что же ты, такое говоришь? Как же, может быть столько много? Разве, кто выдержит столько?
– Да неужто, вы чаете, что этих бабочек спрашивает кто: хотят они али нет. У них в том доме свои хозяева имеются. Поступила на службу, живешь под крышей и в тепле, хлебушко ешь – будь добра исполняй все, как прикажут. А нет – так вон бог, вот порог.
– Господи, какой ужас…
– А ничаво и ужасного. Сраму-то иные не имут, – Таня немного помолчала и продолжила: – Опять же, кто по бедности и несчастию какому туда угодил, али погорелица, али сиротка безродная, али побирушка. Есть идут за долги по оброку неоплатные. А бывает и так, что братец али сродственник, какой отроковицу али молодку продаст, чтобы мошну набить на слезах ее горючих. Ну и знамо дело, есть и такие бабенки, которым жизнь в таком доме, не лихо, а радость великая. Те, что похотью исходят. Им и двадцать мужиков в день не хватает. Свербит у них меж ног так, что терпежу никакого нету. А может и болезнь какая. Говорили, что язвит некоторых по срамным местам, оттого и зуд идет нечеловечий. А как его унять? Вот и чешут они его мужскими хренами, – после последних слов, Таня рассмеялась.
– Таня, что за страсти ты рассказываешь! – Глашино лицо побледнело, глаза с испугом смотрели на подругу.
– А чего вы дивитесь? Там где блуд, там и немочи разные. Господь посылает, чтобы неповадно было иным в паскудства с головой уходить. А по правде говоря, в домах тех много потаскух, которые сами дорожку для себя сыскали. Плохо ежели, нужда одолела, беги лучше в монастырь, а не лентами, да бусами себя обвешивай, чтобы мужей чужих прельстить. Наши-то деревенские бабы чем хуже? Так нет, поедут на ярманку, водки налакаются, а потом и начинают шастать по срамницам, будто у тех кунка мёдом мазана.
– Это ты о ком?
– О бате своем и о дяде, – Таня насупилась и покраснела. – Маманька сказывала, что в прошлом годе батя с ярманки ей заразу какую-то привез. Видать, в таком вот доме и словил. Мелентьевна потом его травами лечила, да камнем каким-то язвы жгла, порошки в ступке толкла и в рот ему ссыпала. Много наших мужиков заразы женам привозили. И все через баб городских. Маманя долго потом батю бранила.
Глаша и Таня сидели на траве и обе задумчиво молчали. От прежнего непринужденного веселия не осталось и следа. Таня деловито разглядывала собранные в корзинах грибы, высматривая: нет ли среди них червивых. А Глаша, стянув с головы платок и прислонив светловолосую голову к березе, задумчиво заплетала косу. В лесу было тихо, только слышался стрекот кузнечиков в траве и голос далекой кукушки.
Первой тишину нарушила Глаша.
– Таня, ты вчера мне обещала, что расскажешь о том, что с тобой произошло тогда в бане.
– Посулилась. Помню. Только надо ли вам все знать, Глафира Сергеевна, охота ли? Меньше бы посулила о грехах вам сказки сказывать, меньше бы сама согрешила.
– Расскажи, Таня, я тебя очень прошу!
– А чего рассказывать-то? Уж больно срамно, да сердцу тягостно, как вспомню все это. Вспоминаю, а сама горю от студа несносного. Разврат богомерзкий, Глашенька, он душам нашим – пагуба.
– Таня, ну расскажи, пожалуйста, только обстоятельно. Отчего тебе стыдиться – ты раба его. Не твоя воля была.
– Знаю, что не моя воля. А только чаете ли вы, отчего стыдоба меня обуяла, что моченьки нет?
– Отчего? – с волнением в голосе спросила Глаша.
– Да потому, что опосля дурмана всего и боли, мне так сладко и ладно было, что не описать и словом людским. Так грешно, что страшнёхонько становится. Ведь давно уже барин меня в ложницу банную к себе не кличет. Непотребна я ему для забав его диковинных. Ну а полюбовницей евонной я наипаче никогда не звалась, да не смела и помыслить я о вольности и счастье таком несбыточном. – Глаза девушки увлажнились от закипающих слез. – Я ведь правду говорю – душою не кривлю. Только правда та, словно соль всю душу выела. Сколько дней минуло, а я каждый вечер о ласках его скупых, но жгучих помятую… Ложусь в постель, как завечереет, так и мнится мне рядом он, погубитель. Куда не гляну в сумрак спаленки – всюду уд его великий глазится. И такая страсть на меня находит – все утроба пламенем горит. Приворожил и меня чОрт этот окаянный. И кажется, порой: позовет, прикажет – сама не шагом пойду, а побегу к нему, словно дурища полоумная.
– Господи, да что же это такое? Когда знала бы я заранее о том, что кузен мой демоном таким окажется – так сразу бы лучше в монастырь ушла! – сказала взволновано Глаша, – Таня, да не томи ты меня, расскажи: как он с тобой обошелся? Неужто и над тобой надругался?
– Ну, воля ваша, слушайте, коли охота:
Продолжение рассказа крепостной Татьяны Плотниковой:
Помните, я рассказывала вам, что он тогда отпустить меня хотел, потому, как худая я сильно. Так вот: не отпустил, а придумал новую блудскую забаву.
– Будешь, ты, у нас Танюха, парнем теперь. Игнатушка, друг мой любезный, ты же у меня шибко смекалист по этой части. Разумеешь, о чем я говорю?
– Разумею, Владимир Иванович. Как не уразуметь? – отвечал ему Игнат. А у самого аж глаза загорелись, и дубина расправляться стала. – Прикажете сейчас спектаклем заняться?
– Да нет, родимый, погодим малость. Поздно уже. Скоро светать начнет. Завтра, завтра Танюху приведешь и еще пару баб, на всякий случай, захвати. Но, не новеньких – ну их. Пусть отдохнут и ранки залечат, а тех, кто посноровистей и хотючь. Кто у нас там хотючь-то стал? Короче – сам сообразишь. У меня что-то голова уже кругом идет. Спать пора. А эти дурехи пусть домой катятся. Устал я от их воя.
Добрались мы до дома. Мамка с батей почивали крепко и не слышали, как мы воротились. А если бы и подумали: «Где девки?» – так успокоились, поди, что на посиделках у подружек. Что сторожить-то нас? Чай, мы не барыни. Да и кому мы нужны-то больно – голь и нищета?
Сестра моя и подружка обмылись в сенях из кувшина, да поплакали, пошушукались меж собой, а после и похихикали даже над тем, как бабами нежданно-негаданно стали. Но мало-помалу успокоились. Уснули. А я долго лежала, ворочалась, уснуть не могла. Все думку думала: а со мной-то что будет? И страшно мне было и любопытно – жуть.
Правда, позвали меня не на следующий день. А через день. Видать, отсыпались хозяин и приказчик. А может, и дела у них, какие были.
Но все же, наступил и мой черед. Пришел за мной приказчик ближе к вечеру. Вызвал потихоньку, чтобы тятя с мамой не догадались. Только сестра все сразу смекнула, но на нее Игнат цыкнул и черными глазищами так зыркнул, что она будто онемела. Головой кивнула, дескать, молчать будет, хоть режь ее.
Приказчик прошептал сквозь зубы: «Иди тихо и молчи». Я и пошла. А как ослушаться? Иду, а у самой сердце стучит у самого горла. На улице метель кружит, сугробы в человечий рост намело. Но к бане господской с двух сторон дорожки протоптаны были. Вот и зашагала я в валенках прямиком к бане. А позади меня Игнат идет, молча, словно конвойный. Куда тут убежишь? Пришли. Он велел мне раздеваться.
Я сняла полушубок, шаль, валенки. Мы стояли внизу. Почти в предбаннике. Он приказал, чтобы я скидывала все до исподнего, и подает мне мешочек с вещами.
– Надень, Танюха, вот это.
– Что это?
– Это я нарочно для тебя принес, как барин повелел. Здесь мужские вещи: рубаха красная, брюки, картуз. Надень все на себя быстро.
– Я же девица, негоже мне срамоту эту на себя пялить.
– Таня, ты же знаешь, как барин лют бывает, ежели кто-то ненароком его приказ не выполнит. Одевайся и не перечь! Авось, тебе же и лучше. Хорошо исполнишь все – тебя-то, глядишь, девкой он и оставит. Мужу будет, чем похвастать. Женихи-то хоть, были у тебя? – с усмешкой, спросил он.
– Нет, не было еще.
– Да ты, ешь больше, глядишь, и объявятся женихи-то. Ты, в кого така худая? Слухай, а ты, не хворая часом? Чахотки, али другой немочи нет у тебя? – спросил он настороженно.
И нет бы мне, дуре несусветной, сказать: «Да, мол, чахотка у меня»… Глядишь, отпустили бы.
Так нет же – я, как праведная, и говорю ему:
– Что ты, Игнатушка, я здорова, как корова. Никакого кашля у меня отродясь не было. Я просто в батянину родню пошла. А там все жердястые, да сухопарые испокон веку были. Так, что не боитесь: я не заразная. Вот, вам крест.
– Ну и хорошо! – засмеялся он, – да не бойся, ты, дурочка. Владимир сегодня не очень злой. Поиграет с тобой, да и отпустит. Переодевайся быстрее.
Я все сделала, как мне велел Игнат. Надела на себя темные брючки. Они мне оказались чуть свободны – подпоясалась. И красную мужскую рубаху.
Игнат после и говорит:
– Владимир Иванович хотел остричь тебя коротко.
– Как же так?! Вы что? Зачем? Как я потом домой покажусь? Это же позор на всю деревню! Лучше сразу убейте – только косу не корнайте, – заплакала я.
– Ладно… Не канючь. Подвяжи волосы потуже и надень картуз поглубже. Смотри только, чтобы из-под картуза космы не вылазили.
Я сделала все, что он мне приказал. Он полюбовался на меня и говорит: «Славный паренек у нас получился». А потом достал из какой-то коробочки усики темные накладные клейкие и налепил их мне под носом.
– Ну вот, теперь Танюха, ты у нас будешь Тихоном зваться. Постарайся и ходить, как мужик. Слышишь? Будешь хорошо играть – я тебе гостинца с собой дам и рубль, в придачу.
«Да хоть чертом зови, только хлебом корми», – подумала тогда я, сдуру.
Довольный моим маскарадом, Игнат повел меня наверх. Поднялись мы по ступенькам. А там жарко было натоплено, и светло от свечей. А еще дымно и запашисто от благовоний заморских, кои барин по всей комнате раскурил.
Так запашисто, что голова моя сладко закружилась, словно у пьяной. Мне потом девки рассказывали, что благовония эти желания сильно распаляют, от них все бабы сильно хотючие становятся. И увидала я вот, что: посередине комнаты стоит кресло красное, красивое все, бархатное. А в нем, раздвинув ноги, сидит барин. Весь развалился, разомлел, как блин на Масленицу.
А возле его ног на полу притулилась Маруся Курочкина – девушка ничего так, справная. У нас в деревне многие парни на нее заглядывались. Грудя у нее не такие большие, как у вас, Глафира Сергеевна, а поменьше, но торчат торчком в разные стороны, словно яблочки. Как ступит, так оне трясутся. Маруся к тому же, девка высокая, темноволосая и смуглая. Волосы у нее распущены. Почти до полу висят. Сидит она на корточках и… Право, срамно рассказывать… устами уд барский лобызает. Да так усердно, что аж причмокивает. А сама задом ерзает. Видать: мочи ей нету, так охота, чтобы вдули, как следует. Видно, что Маруся здесь по-свойски себя давно чувствует. Значит, привыкла и не первый раз барина ублажает. А Владимир в это время откинулся на спинку кресла, глаза прикрыл. Рука затылок Маруськин держит, и голову ее к себе двигает время от времени. Маруська мычит от удовольствия и губами чмокает.
А недалеко от них на столе лежит Катька Смирнова, я тоже ее узнала тогда. Она, наоборот, светленькая. Тоже ладная, востроносенькая такая. Так эта Катька привязана к столу за руки и за ноги. И главное – какая срамотища: мохнатка кудрявая вся на виду. Срамное место близко к краю лажено, чтобы легко, видать, подходить было и тычины в нее сувать.
Я от увиденного оторопела прямо. Стою и с места двинуться не могу.
– А вот и паренек, наш дружок новый пожаловал. Как тебя зовут, мил человек? – чуть отвлекшись от Маруськи, спросил Владимир Иванович.
Но Маруська хорошо обучена была и знала свое ремесло блядское, а потому исполняла все, как надобно. Пока Владимир со мной говорил, она не выпустила его дубину изо рта, а еще сильнее головой задвигала.
А я же помню, как меня Игнат учил говорить.
– Тихоном зовут, – отвечала я негромко.
– Как? Говори громче.
– Тихоном!
– Ах, Тихоном, Тишечкой значит. Как хорош ты, Тишечка, славный мой, мальчишечка. Ааааа…
Вдруг, он выгнулся весь, застонал, зарычал, как медведь в лесу. А у Маруськи по подбородку влага белая потекла. Она еще полабызала его немного. А потом довольная, утерла губищи и встала на ноги.