На следующее утро Глашу разбудила Петровна. Старая интриганка и сплетница, для которой высшим наслаждением являлось унижение и причинение страдания ближнему, с огромным удовольствием приняла на себя роль приказчицы и распорядительницы над провинившейся молодой барынькой.

– Вставайте! Хватит почивать. Экая, барыня-то выискалась! Видать, мало вас в институте блахородных девиц-то школили! Знаем мы эти институты. Одни мазурки, да ужимки на уме, – ехидно прошелестела Петровна. – Танюшка уже давно позавтракала и на дворе вас поджидает. Погода ясная, за грибами снова идите. Владимир Иванович и Анна Федоровна их очень любят-с покушать. Хоть соленые, а хоть бы и в супе.

Немного помолчав, и злобно рассматривая сонную Глашу, она продолжила:

– Ишь, она спит долго, а кто по хозяйству работать будет? Нет, милочка, прошли уж те денечки, когда вы павой тут похаживали-с, да книжечки почитывали-с. Поломайте-ко спину, как другие. А то, не велика честь – без приданного, да без гроша в кармане: а туда, же в барыни метит. Побарствовала и будет!

Петровна еще долго ворчала, говоря обидные слова. Глаша одевалась молча. Задумчивый и кроткий взгляд не касался зловредной бабы, руки торопливо заплетали косу. Холодные капли воды из кувшина освежили лицо, прогнали остатки сна. Бесцеремонная Петровна наблюдала за действиями Глафиры. Казалось: она и не собирается покидать комнату. Хотелось оттолкнуть эту противную сплетницу, прогнать ее прочь. Но она не смела. Она все чаще думала о том, что идти из поместья, ровным счетом – некуда. Осмелься она что-то возразить – и кто знает, как в дальнейшем повернется ее нелегкая судьба. Более всего, в своем воспаленном воображении она боялась публичного позора. Боялась, что накажут ее розгами на глазах у всей дворни. Кто она была для них, бедная, никому не нужная сирота? Не было у нее защитников, не к кому было голову притулить.

Не возражала Глаша словам Петровны еще и потому, что хотела убежать как можно быстрее из господского дома, ее манило вырваться на свежий воздух, в лес. Там было хорошо и привольно ходить по полянкам и рощицам, выглядывая в траве плотные, скользкие, пахучие грибки. Отрывать от них прилипшие сухие листики и складывать в большую корзину. Хотелось ходить так целый день и вести долгие и откровенные беседы с новой подружкой – бесхитростной и доброй Татьяной. Завязавшаяся дружба с этой высокой крестьянской девушкой стала большой отрадой для Глаши во время ее недолгого проживания в поместье дальних родственников Махневых. Танюша была для нее, как большая и разноцветная шкатулка, полная диковинных, милых сердцу, безделушек. Простонародные житейские незатейливые премудрости, которыми она с важным видом, но с добродушием одаривала наивную, безобидную барыньку, отзывались в сердце последней большой и искренней благодарностью. Татьяна в двух, трех словах могла упорядочить нестройное течение мыслей впечатлительной и неискушенной Глафиры Сергеевны. Этот поход за грибами она рассматривала не как работу, а очень приятное времяпровождение.

Быстро позавтракав, Глаша выскочила во двор. Танюша сидела на крыльце и, подоткнув подол цветастой синей юбки, по-детски беспечно болтала длинными худыми ногами, обутыми в светлые онучи и лыковые лапти.

Татьяне льстило то, что эта барынька выбрала именно ее, Татьяну в свои наперсницы. Она понимала, что, несмотря на благородное происхождение, Глафира Сергеевна слишком доверчива и беззащитна. Глашина доброта и наивность привлекали, хотелось заботиться и опекать это нежное создание.

Зеленые глаза Танюши щурились от яркого солнца, веснушчатый нос морщился, губы расплывались в счастливой улыбке.

– Ну, насилу дождалась. Что, долго так, барышня?

– Да так, уж вышло. Пойдем, скорее.

Довольные утренней свежестью и солнечным деньком, быстрым шагом обе поспешили в сторону леса.

– Поди, сегодня-то барин не пуститься искать вас по лесу? – засмеялась Таня.

– Ой, Таня, наверное, нет, – смущенно и болезненно отвечала Глаша.

Они прошли две рощицы, смеясь и разговаривая о всяких пустяках, выглядывая в траве грибы. Расторопная и проворная Таня деловито шарила в траве палкой и, конечно, находила их гораздо быстрее, чем мечтательная Глаша. Красная, обветренная рука складывала грибы то в свою, то в Глашину корзинку. Иногда, на маленьких пригорках, среди густой травы попадались налитые соком, переспелые ягоды. Ягодная пора была давно позади, но местами оставались еще запоздалые ярко-красные горошинки земляники, вкусные и удивительно пахучие. Девушки ели их, пальцы размазывали по щекам сладкий сок. Угощали друг друга, ссыпая в ладошки горсточки теплых ягод. Обе, довольные хохотали на невинные шутки. Таня, пританцовывая и опираясь на палку, вдруг чисто и звонко заголосила:

Пошли девки на работу, На работу, кума, на работу! На работе припотели, Припотели, кума, припотели. Искупаться захотели, Захотели, кума, захотели. Поскидали рубашонки, Рубашонки, кума, рубашонки. Поскакали во речонку, Во речонку, кума, во речонку. Отколь взялся тут Игнашка? Тут Игнашка, кума, тут Игнашка? Забрал девичьи рубашки, Рубашки, кума, рубашонки. Одна девка всех смелее, Всех смелее, кума, всех смелее. Выскочила из речонки, Из речонки, кума, из речонки. Побежала за Игнашкой, За Игнашкой, кума, за Игнашкой: «Отдай девичьи рубашки, Рубашки, кума, рубашонки…» Пошли девки на работу, На работу, кума, на работу!

Пропев песню, Таня повалилась в высокую траву, раскинула руки и громко захохотала.

– Таня, как ты хорошо поешь! А откуда ты, знаешь эту песню?

– О, барыня, я много, чего знаю. Всего не порасскажешь и не перепоешь.

– И главное, слова-то в ней, не про Игната ли, приказчика? – Глаша немного покраснела.

– А я не знаю, может и про него, сердешного, а может, про другого. Мало ли, Игнатов-то? – шутливо отвечала Таня, глядя зелеными глазами, – вам, небось, Игнат тоже по сердцу пришелся? Конечно, он не так хорош, как Владимир. Но зато и не так лют, не смотря на усищи и злые глаза. Это Володечка наш снаружи посмотришь – чисто херувим, а на деле – демон адовый, – Татьяна чуть притворно, вытаращив глаза, всплеснула тонкими руками. – А ведь, Игнат-то не всегда был сотоварищем барина нашего в оргиях его бесстыжих. Говорят, что раньше зазноба у него была. Рассказывали, что жила в поместье крепостная по имени Елена. Встречались они с Игнатом. Свадьбу скорую собирались играть. Игнат укрывал Елену от глаз барина, тем паче, что Владимир Иванович тогда в Петербурге какое-то время жил. А тут приехал к мамаше-то, как раз. И приглядел ее, высмотрел, аки коршун. Она ладная, говорят, была. На вас, наверное, похожа. Статная, высокая, волосы цвета пшеницы. В общем, красавица уродилась. Как же Владимиру Ивановичу такую упустить? Долго рассказывать: но обманул он-таки ее, завлек и не посмотрел, что она друга его невеста. Игната специально по делам в уезд послал, а сам с ней забавлялся. Да пригрозил ей перед этим: не дашь добром, я Игната твоего со свету сживу. Что ей оставалось делать? Подчинилась. Игнат приехал. Узнал обо всем. Сильно осерчал и прибежал в комнату барина: хотел саблей его зарубить. Еле оттащили, говорят. Связали, в чулан посадили. А когда он через несколько дней поостыл малость, то барин к нему зашел и говорит: что зря, ты, так осерчал, и зря жениться, засобирался, – рано мол, тебе. Эка невидаль: баба, говорит, она и есть – баба. Весь ум у нее в одно место ушел. Я говорит, тебе таких, как твоя Ленка, тысячу приведу. А в доказательство, говорит, приходи сегодня вечером к амбару. Там твоя Ленка будет. Вот и узнаешь ты: кого и как она любит. Не хотел верить ему Игнат, однако же, пришел.

Встал за углом амбара. Слышит шепот и вздохи страстные. Подошел ближе и узрел, что Ленка – невеста его, так со своей участью смирилась, что видать, очень-то наоборот рада всему, что с ней сталось. И ее барин своей тычиной приворожил к себе, шельма. Увидал Игнат, что Ленка лежит нагая, ноги широко раскинуты, а Владимир на ней. Та же не плачет, не студится, а стонет от удовольствия, да задом широким его на себе так и подбрасывает, так и подбрасывает. Подмахивает, значит, хорошо. А сама лопочет слова ласковые, руки по голове кудлатой гладят, уста от уст оторваться не в силах. Говорит, что мол, полюбила страстно. И что мол, горда, что барин с ней сошелся. Как увидел это все Игнат – обидно ему дюже стало, ревность одолела. Однако едва совладал с собой, и молвит барину: «Видать, ты прав, Владимир Иванович! Баба – она и есть баба. Только местом своим хотючим и кумекает».

А Владимир, довольный таким поворотом, и поучает его: «А ты, Игнатушка, не стесняйся, да не робей. Хотел ее давно – так и бери сейчас, следом за мной. Ты, же видал не раз, как кобели в очередь сучку пользуют. А сучка стоит и принимает одного за другим. Так и ты супротив природы не иди, родимый. Приступай, коли охота».

С этими словами, освободил он место свое, и Игнат от злости лютой и обиды к Ленке-то и пристроился следом. Ленка, наипаче для порядку похныкала малость, постудилась, повинилась, а опосля успокоилась быстро и в раж вошла. Так всю ноченьку они и скоротали втроем. А на утро отпустили ее домой, к матери. Владимир и сказал тогда Игнату: «Для того, чтобы еть бабу – не надо тебе, дурья башка, быть таким благородным и жениться на ней. Рано тебе. Ты мне не женатым нужен, мол, а – холостым». На том и порешили. А Игнат с тех пор сильно изменился: как с ума сбрендил. Жалости-то мало к кому имеет. И во всем на Владимира схожим старается быть. И его той ночью, видать, нечистый в свои сети завлек, скверность лукавая и к нему прицепилась.

– А что же с Еленой стало потом? – спросила, потрясенная Глаша.

– А что стало? А то же, что и с другими. Попользовали ее как любовницу, а потом и забыли о ней. Замуж ее тут в деревне никто не взял. Да и кому она нужна-то, поди, была, после всего-то? Слава-то быстро по деревне идет, впереди человека катится. Как у нас говорят: деревня к девке добра, да слава худа. «Порченая сука и потаскуха» – так и нарекли Ленку опосля. Помаялась, да помыкалась она бедная, да и пропала насовсем однажды, – ответила всезнающая Татьяна, а потом уже шепотом добавила, – подружка ее сказывала, что подалась Ленка в бега. В городе, мол, в особом доме живет, куда мужики за деньги ходют. Видал ее кто-то из наших. Говорят, что толста стала. Раздобрела, как титёшница. Вот и вся история, Глафира Сергеевна.

– А что, есть такие дома? – удивленно спросила Глаша.

– Конечно, есть! Глафира Сергеевна, вы уж простите меня дерзкую, ей богу, ну вы, и впрямь, как будто «не от мира сего». Чисто в монастыре, да на божничке выросли! Даром, что книжек много начитались. Вы, небось, долгое время не знали и откудова дети-то берутся…

– Ты, не в бровь, а в глаз, Танюша, угодила, – ответила ей, покрасневшая до самых мочек ушей, Глаша. – Только не в монастыре я воспитывалась, а в Петербургском Екатерининском институте. И о том, откуда дети берутся, я узнала лишь в последний год учебы… Нам, девочкам, горничная наша об этом рассказала почти перед самым выпуском.

– А… Ну да. Так я скажу вам, что в городе такие дома есть, и немало. И в них бабы спят с пришлыми, разного звания и сословия мужиками. Спят-то, за деньги, али за дары! Мужики наши судачили, а я подслушала, что у иных барышень, проживающих там, в день бывает до двадцати гостей, да с разных волостей. А только гости те не глодают кости, им все жирненьких подавай.

– Таня, господи, боже мой, да что же ты, такое говоришь? Как же, может быть столько много? Разве, кто выдержит столько?

– Да неужто, вы чаете, что этих бабочек спрашивает кто: хотят они али нет. У них в том доме свои хозяева имеются. Поступила на службу, живешь под крышей и в тепле, хлебушко ешь – будь добра исполняй все, как прикажут. А нет – так вон бог, вот порог.

– Господи, какой ужас…

– А ничаво и ужасного. Сраму-то иные не имут, – Таня немного помолчала и продолжила: – Опять же, кто по бедности и несчастию какому туда угодил, али погорелица, али сиротка безродная, али побирушка. Есть идут за долги по оброку неоплатные. А бывает и так, что братец али сродственник, какой отроковицу али молодку продаст, чтобы мошну набить на слезах ее горючих. Ну и знамо дело, есть и такие бабенки, которым жизнь в таком доме, не лихо, а радость великая. Те, что похотью исходят. Им и двадцать мужиков в день не хватает. Свербит у них меж ног так, что терпежу никакого нету. А может и болезнь какая. Говорили, что язвит некоторых по срамным местам, оттого и зуд идет нечеловечий. А как его унять? Вот и чешут они его мужскими хренами, – после последних слов, Таня рассмеялась.

– Таня, что за страсти ты рассказываешь! – Глашино лицо побледнело, глаза с испугом смотрели на подругу.

– А чего вы дивитесь? Там где блуд, там и немочи разные. Господь посылает, чтобы неповадно было иным в паскудства с головой уходить. А по правде говоря, в домах тех много потаскух, которые сами дорожку для себя сыскали. Плохо ежели, нужда одолела, беги лучше в монастырь, а не лентами, да бусами себя обвешивай, чтобы мужей чужих прельстить. Наши-то деревенские бабы чем хуже? Так нет, поедут на ярманку, водки налакаются, а потом и начинают шастать по срамницам, будто у тех кунка мёдом мазана.

– Это ты о ком?

– О бате своем и о дяде, – Таня насупилась и покраснела. – Маманька сказывала, что в прошлом годе батя с ярманки ей заразу какую-то привез. Видать, в таком вот доме и словил. Мелентьевна потом его травами лечила, да камнем каким-то язвы жгла, порошки в ступке толкла и в рот ему ссыпала. Много наших мужиков заразы женам привозили. И все через баб городских. Маманя долго потом батю бранила.

Глаша и Таня сидели на траве и обе задумчиво молчали. От прежнего непринужденного веселия не осталось и следа. Таня деловито разглядывала собранные в корзинах грибы, высматривая: нет ли среди них червивых. А Глаша, стянув с головы платок и прислонив светловолосую голову к березе, задумчиво заплетала косу. В лесу было тихо, только слышался стрекот кузнечиков в траве и голос далекой кукушки.

Первой тишину нарушила Глаша.

– Таня, ты вчера мне обещала, что расскажешь о том, что с тобой произошло тогда в бане.

– Посулилась. Помню. Только надо ли вам все знать, Глафира Сергеевна, охота ли? Меньше бы посулила о грехах вам сказки сказывать, меньше бы сама согрешила.

– Расскажи, Таня, я тебя очень прошу!

– А чего рассказывать-то? Уж больно срамно, да сердцу тягостно, как вспомню все это. Вспоминаю, а сама горю от студа несносного. Разврат богомерзкий, Глашенька, он душам нашим – пагуба.

– Таня, ну расскажи, пожалуйста, только обстоятельно. Отчего тебе стыдиться – ты раба его. Не твоя воля была.

– Знаю, что не моя воля. А только чаете ли вы, отчего стыдоба меня обуяла, что моченьки нет?

– Отчего? – с волнением в голосе спросила Глаша.

– Да потому, что опосля дурмана всего и боли, мне так сладко и ладно было, что не описать и словом людским. Так грешно, что страшнёхонько становится. Ведь давно уже барин меня в ложницу банную к себе не кличет. Непотребна я ему для забав его диковинных. Ну а полюбовницей евонной я наипаче никогда не звалась, да не смела и помыслить я о вольности и счастье таком несбыточном. – Глаза девушки увлажнились от закипающих слез. – Я ведь правду говорю – душою не кривлю. Только правда та, словно соль всю душу выела. Сколько дней минуло, а я каждый вечер о ласках его скупых, но жгучих помятую… Ложусь в постель, как завечереет, так и мнится мне рядом он, погубитель. Куда не гляну в сумрак спаленки – всюду уд его великий глазится. И такая страсть на меня находит – все утроба пламенем горит. Приворожил и меня чОрт этот окаянный. И кажется, порой: позовет, прикажет – сама не шагом пойду, а побегу к нему, словно дурища полоумная.

– Господи, да что же это такое? Когда знала бы я заранее о том, что кузен мой демоном таким окажется – так сразу бы лучше в монастырь ушла! – сказала взволновано Глаша, – Таня, да не томи ты меня, расскажи: как он с тобой обошелся? Неужто и над тобой надругался?

– Ну, воля ваша, слушайте, коли охота:

Продолжение рассказа крепостной Татьяны Плотниковой:

Помните, я рассказывала вам, что он тогда отпустить меня хотел, потому, как худая я сильно. Так вот: не отпустил, а придумал новую блудскую забаву.

– Будешь, ты, у нас Танюха, парнем теперь. Игнатушка, друг мой любезный, ты же у меня шибко смекалист по этой части. Разумеешь, о чем я говорю?

– Разумею, Владимир Иванович. Как не уразуметь? – отвечал ему Игнат. А у самого аж глаза загорелись, и дубина расправляться стала. – Прикажете сейчас спектаклем заняться?

– Да нет, родимый, погодим малость. Поздно уже. Скоро светать начнет. Завтра, завтра Танюху приведешь и еще пару баб, на всякий случай, захвати. Но, не новеньких – ну их. Пусть отдохнут и ранки залечат, а тех, кто посноровистей и хотючь. Кто у нас там хотючь-то стал? Короче – сам сообразишь. У меня что-то голова уже кругом идет. Спать пора. А эти дурехи пусть домой катятся. Устал я от их воя.

Добрались мы до дома. Мамка с батей почивали крепко и не слышали, как мы воротились. А если бы и подумали: «Где девки?» – так успокоились, поди, что на посиделках у подружек. Что сторожить-то нас? Чай, мы не барыни. Да и кому мы нужны-то больно – голь и нищета?

Сестра моя и подружка обмылись в сенях из кувшина, да поплакали, пошушукались меж собой, а после и похихикали даже над тем, как бабами нежданно-негаданно стали. Но мало-помалу успокоились. Уснули. А я долго лежала, ворочалась, уснуть не могла. Все думку думала: а со мной-то что будет? И страшно мне было и любопытно – жуть.

Правда, позвали меня не на следующий день. А через день. Видать, отсыпались хозяин и приказчик. А может, и дела у них, какие были.

Но все же, наступил и мой черед. Пришел за мной приказчик ближе к вечеру. Вызвал потихоньку, чтобы тятя с мамой не догадались. Только сестра все сразу смекнула, но на нее Игнат цыкнул и черными глазищами так зыркнул, что она будто онемела. Головой кивнула, дескать, молчать будет, хоть режь ее.

Приказчик прошептал сквозь зубы: «Иди тихо и молчи». Я и пошла. А как ослушаться? Иду, а у самой сердце стучит у самого горла. На улице метель кружит, сугробы в человечий рост намело. Но к бане господской с двух сторон дорожки протоптаны были. Вот и зашагала я в валенках прямиком к бане. А позади меня Игнат идет, молча, словно конвойный. Куда тут убежишь? Пришли. Он велел мне раздеваться.

Я сняла полушубок, шаль, валенки. Мы стояли внизу. Почти в предбаннике. Он приказал, чтобы я скидывала все до исподнего, и подает мне мешочек с вещами.

– Надень, Танюха, вот это.

– Что это?

– Это я нарочно для тебя принес, как барин повелел. Здесь мужские вещи: рубаха красная, брюки, картуз. Надень все на себя быстро.

– Я же девица, негоже мне срамоту эту на себя пялить.

– Таня, ты же знаешь, как барин лют бывает, ежели кто-то ненароком его приказ не выполнит. Одевайся и не перечь! Авось, тебе же и лучше. Хорошо исполнишь все – тебя-то, глядишь, девкой он и оставит. Мужу будет, чем похвастать. Женихи-то хоть, были у тебя? – с усмешкой, спросил он.

– Нет, не было еще.

– Да ты, ешь больше, глядишь, и объявятся женихи-то. Ты, в кого така худая? Слухай, а ты, не хворая часом? Чахотки, али другой немочи нет у тебя? – спросил он настороженно.

И нет бы мне, дуре несусветной, сказать: «Да, мол, чахотка у меня»… Глядишь, отпустили бы.

Так нет же – я, как праведная, и говорю ему:

– Что ты, Игнатушка, я здорова, как корова. Никакого кашля у меня отродясь не было. Я просто в батянину родню пошла. А там все жердястые, да сухопарые испокон веку были. Так, что не боитесь: я не заразная. Вот, вам крест.

– Ну и хорошо! – засмеялся он, – да не бойся, ты, дурочка. Владимир сегодня не очень злой. Поиграет с тобой, да и отпустит. Переодевайся быстрее.

Я все сделала, как мне велел Игнат. Надела на себя темные брючки. Они мне оказались чуть свободны – подпоясалась. И красную мужскую рубаху.

Игнат после и говорит:

– Владимир Иванович хотел остричь тебя коротко.

– Как же так?! Вы что? Зачем? Как я потом домой покажусь? Это же позор на всю деревню! Лучше сразу убейте – только косу не корнайте, – заплакала я.

– Ладно… Не канючь. Подвяжи волосы потуже и надень картуз поглубже. Смотри только, чтобы из-под картуза космы не вылазили.

Я сделала все, что он мне приказал. Он полюбовался на меня и говорит: «Славный паренек у нас получился». А потом достал из какой-то коробочки усики темные накладные клейкие и налепил их мне под носом.

– Ну вот, теперь Танюха, ты у нас будешь Тихоном зваться. Постарайся и ходить, как мужик. Слышишь? Будешь хорошо играть – я тебе гостинца с собой дам и рубль, в придачу.

«Да хоть чертом зови, только хлебом корми», – подумала тогда я, сдуру.

Довольный моим маскарадом, Игнат повел меня наверх. Поднялись мы по ступенькам. А там жарко было натоплено, и светло от свечей. А еще дымно и запашисто от благовоний заморских, кои барин по всей комнате раскурил.

Так запашисто, что голова моя сладко закружилась, словно у пьяной. Мне потом девки рассказывали, что благовония эти желания сильно распаляют, от них все бабы сильно хотючие становятся. И увидала я вот, что: посередине комнаты стоит кресло красное, красивое все, бархатное. А в нем, раздвинув ноги, сидит барин. Весь развалился, разомлел, как блин на Масленицу.

А возле его ног на полу притулилась Маруся Курочкина – девушка ничего так, справная. У нас в деревне многие парни на нее заглядывались. Грудя у нее не такие большие, как у вас, Глафира Сергеевна, а поменьше, но торчат торчком в разные стороны, словно яблочки. Как ступит, так оне трясутся. Маруся к тому же, девка высокая, темноволосая и смуглая. Волосы у нее распущены. Почти до полу висят. Сидит она на корточках и… Право, срамно рассказывать… устами уд барский лобызает. Да так усердно, что аж причмокивает. А сама задом ерзает. Видать: мочи ей нету, так охота, чтобы вдули, как следует. Видно, что Маруся здесь по-свойски себя давно чувствует. Значит, привыкла и не первый раз барина ублажает. А Владимир в это время откинулся на спинку кресла, глаза прикрыл. Рука затылок Маруськин держит, и голову ее к себе двигает время от времени. Маруська мычит от удовольствия и губами чмокает.

А недалеко от них на столе лежит Катька Смирнова, я тоже ее узнала тогда. Она, наоборот, светленькая. Тоже ладная, востроносенькая такая. Так эта Катька привязана к столу за руки и за ноги. И главное – какая срамотища: мохнатка кудрявая вся на виду. Срамное место близко к краю лажено, чтобы легко, видать, подходить было и тычины в нее сувать.

Я от увиденного оторопела прямо. Стою и с места двинуться не могу.

– А вот и паренек, наш дружок новый пожаловал. Как тебя зовут, мил человек? – чуть отвлекшись от Маруськи, спросил Владимир Иванович.

Но Маруська хорошо обучена была и знала свое ремесло блядское, а потому исполняла все, как надобно. Пока Владимир со мной говорил, она не выпустила его дубину изо рта, а еще сильнее головой задвигала.

А я же помню, как меня Игнат учил говорить.

– Тихоном зовут, – отвечала я негромко.

– Как? Говори громче.

– Тихоном!

– Ах, Тихоном, Тишечкой значит. Как хорош ты, Тишечка, славный мой, мальчишечка. Ааааа…

Вдруг, он выгнулся весь, застонал, зарычал, как медведь в лесу. А у Маруськи по подбородку влага белая потекла. Она еще полабызала его немного. А потом довольная, утерла губищи и встала на ноги.