Глаша смотрела на Татьяну, глаза горели от возбуждения. Ее волновал каждый эпизод. Внутри женского лона было мокро от сильного, нахлынувшего желания. Умом она осознавала: все, что рассказывала Татьяна, по сути – ужасно и греховно. Очевидно, грех был всюду, где находился Махнев Владимир Иванович. Голова шла кругом от попыток понимания и нравственной оценки картин, кои рисовало воображение, откликаясь на Татьянины рассказы. Но плоть – ее главная предательница, познав изысканные ласки, трепетала от смертельного искушения.

– Таня, что ты остановилась? Продолжай, пожалуйста. Что было дальше? Не томи.

Продолжение рассказа крепостной Татьяны Плотниковой:

Ну а дальше вот, что было… Владимир, разрядившись в рот Маруське, почивал в кресле некоторое время. Не разговаривал ни с кем. Я отошла в сторонку и присела на лавочку. Ждала, что далее будет. Маруське, гляжу, никак не сидится, словно угли у нее между ног. Крутиться она вокруг Владимира: то на спинку кресла задом толстым присядет, то сиськами об него потрется. А он внимания не обращает. Вроде, как уснул. Она давай рукой за уд евонный тянуть, как за коровий сосец, но не сильно, а потихонечку. Залепетала просительно и жалостливо:

– Володечка, а как же я? Я истекаю вся, так хочу его. Сил моих больше нет. Давай, я его тебе заново подниму, а? Утоли и мое желание.

– Сама, сучка, виновата, – проговорил усталым и насмешливым голосом Владимир, – какого же ты хрена, присосалась к нему, как змеюка? Все соки выпила раньше времени, а о красоте мохнатенькой родимой не подумала. Дай, в чувство прийти. Сейчас Игнат придет, и получишь свое сполна. Вон еще Катька, неоприходованная лежит, тоже, небось, мается. Не одна ты, у меня хотючая.

После того, глянул хитрым глазом, засмеялся. Рука потянулась к срамному Маруськиному месту, изловчившись, дернул за кустик волос, что торчал у нее между ног. А после его ладонь звонко шлепнула по голому заду – Маруська вскрикнула и обиженно надула губы.

Потом пришел Игнат. Он уходил печь подтопить. Как вернулся, подошел к Катьке. Сначала погладил ей живот, потом ручищи схватили Катькины титьки. Так мял сильно, словно оттянуть хотел и рассматривал у нее все красоты пристально. Даже мне срамно стало от наглых глаз Игнатовых, словно жаром опалило. Катька покраснела, как рак, но лежит – терпит. Пока все это делал, дубина у него между ног увеличилась прямо на глазах. Он и вогнал ее немедля в Катьку. Катька заохала. Он и зачал ее еть. То быстро двигался в ней, то медленно.

А я смотрю на них во все глаза, а голова дурная… Может, еще от благовоний заморских – мысли в пляс пустились. Только и меня хотючесть сильная одолела. Думаю: была, не была, чего уж теперь корчить из себя праведную, раз чести такой удостоилась, к самому барину на гульбище угодила. Все девки эвона как блажат, значит сладко им то самое, греховное… А я чем хуже? Когда еще вдругорядь пригласят? Другого-то раза может и не статься. Так захотелось, чтоб уд мужской во мне побывал! Еле терплю. А они и не собираются меня невинности лишать. Дура я была, а и сейчас не больно-то ума набралась.

Владимир в это время уже за столом сидел, вино красное из бокала попивал, серые глаза на Катьку с Игнатом уставились, смотрят не мигая. А Маруська вокруг него околачивалась. Себя настырно предлагала.

– Маруся, divine, хватит кругами хаживать. Залезай-ка на второй стол, так, чтобы я тебя видел отсюда хорошо и начинай себя пальчиками ласкать, – наконец, проговорил он. – Ножки только раздвинь пошире, как умеешь. Ты же змейка у меня гибкая. Прутик мой, ивовый. Шире тебя никто ножки не умеет раздвигать. Ты же циркачка у меня. За то и люблю тебя, персик мой смуглый, пушистенький.

Маруська вся, аж зарделась от гордости, что про нее такие слова ласковые барин вещает. И, чтобы угодить ему, проворно вскарабкалась на второй стол, только ляжки голые мелькнули. Уселась так зверски похабно, что стыдно за нее стало. Я удивилась: ноги у нее, как гуттаперчевые были. И правда – гнулись, как прутья. Да, длинные какие! Разошлись они махом в стороны, словно птицы, ручка тонкая в мохнатку пухлую вошла, закопошилась. Сама Маруська застонала показушно, спину дугой выгнула – барину потрафить решила. Мне видно было каждую складочку у нее в нутре, и что мокро там сильно. А между складочками в утробе дыра открылась. Маруська перстом секель тронет, а дырища та вся дышать начинает. Сама изгибается, ну точно – змея. Дрожит, губы горят, словно калина по осени, рука меж ног быстробыстро елозит. Я и сама к этому времени мокрая была, ноженьки не держали.

А Владимир Иванович вот, что удумал:

– Марусенька, душенька, charmant! Лучше тебя никто моим прихотям угодить не умеет. Тебя бы к турку в гарем – высокую бы цену за такую наложницу искусную дали, – проговорил барин. – Не усердствуй, пока шибко. С тобой сегодня не я играть буду, и не Игнат. А тут у нас паренек есть славный – Тихоном зовут. Тиша, подойди-ка сюда. – поманил барин, согнутым длинным перстом.

А я стою, как завороженная, и на палец тот дивлюся. Шибко длинным он мне поглазился. А потом и вовсе расплылся… Глядь – а это уже не один перст, а несколько… кружатся на свету, словно паучьи лапы. И ногти выросли на них острые, загнулись, как у совы. И все эти персты манят меня. Страшно так манят… И тут до меня дошло: это меня барин к себе зовет и Тихоном кличет.

А я стою – растопча бестолковая и гляделками лупаю – с места не двигаюсь. Спохватилась, наконец, наваждение стряхнула с глаз долой. Поглядала – нет, вроде, один перст меня манит, и поспешила к барину – как было велено.

– Тихон, видишь, какая бабеночка хотючая. Потешь ее для начала, между ножек язычком. Вдруг, твои ласки ей по сердцу придутся?

Я прямо обмерла от того, что мне приказали. Не бывало до этого в моей жизни, чтобы я женщину ласкала. Смешно сказала! Я и к мужикам-то не прикасалась. А тут – срам-то, какой! Хотя, честно сказать – мне грешнице, почему-то сильно хотелось потрогать Маруську везде, паче между ног. Я тут же вспомнила: однажды, будучи девчонкой, случайно видала в бане одну картину:

Все деревенские бабы намылись, как положено, и по домам разошлись, а тетя Груня и тетя Елизавета припозднились, видать, нарочно. Обе – вдовые, немолодые, животы и задницы у них крупные, телеса – белые, как парное молоко. Груди – по пуду висят, на поросят с розовыми пятаками похожи, треугольники между ног – пухлые, редким волосом подернуты. Смотрю на них – глаз оторвать не могу. Зачали они тереть друг дружку мочалой, пена мыльная полилась. Руки не столько мочалой заняты, сколько шарят и гладят по телесам скользким. Пальцы в ложбинах застревают… А я – стою тихонечко в предбаннике, за шторкой схоронилась – им не видать. Дело было в вёдро, краснопогодье уж неделю стояло, вот они разомлели от жара и раскрыли двери настежь.

Вдруг тетки цаловаться принялись и тискать друг дружку за титьки сдобные.

А после тетя Груня села на лавку, ноги толстые раздвинулись широко, под пухлым бугром красная трещина открылась. Груне мало показалось: пальцы взялись за края срамные, в сторону их развели, меж краев вылез розовый хоботок. Я тогда еще не знала, что это за хоботок такой… Сейчас знаю: секель это был – самое сладкое место у баб. Разных я секелей понасмотрелась на оргиях у барина. Бывали маленькие, как горошина, и крупные, словно уд мальчиковый… Но помню: секель Груни был не мал размерами и сочен. Так и таращилась я на него. А тетя Елизавета встала на круглые коленки, нос уперся в Грунин живот. Я, по малолетству, не поняла: чего она там копошиться… Подумала: наверное, грыжу заговаривает. Но не ухожу: любопытно стало. А тетя Груня задом толстым заелозила и говорит: «Лизонька, дай, удобнее лягу». Молвила это, встала и перешла на другую широкую лавку, легла на спину. Ноги полные раздвинулись, коленки согнулись, вся красота наружу вышла: больно крупное у Груни нутро оказалось… А тетя Лиза так, и припала губами и языком к ее потрохам. Потом пальцы в ход пошли, чуть ли не длань ей туды засунула. Груня только охала, да мычала, словно коровища. После, тетя Лиза на коленки встала, зад широкий поднялся, кунка наглая наружу распахнулась. И снова та же круговерть: персты, языки только и мелькали. Я за шторкой стояла, тихонько смотрела, как они друг дружку ублажали, и какое удовольствие от этого получали. Уж, они кряхтели и стонали, визжали и вскрикивали от души… Не было у них мужиков, а им, видать, хотелось сильно. А может, у них отродясь тяга к «своей сестре» была. Очень уж диковинно все это для меня, девчонки было, взволновало от пят – до макушки. Я в тот же вечер все рассказала своей старшей сестре, та отругала меня за греховное любопытство и даже крапивой стеганула.

Я и раньше видала разные соития. Наипаче у скотинок: бык крыл коровку, конь лошадку, петух курицу топтал. Мы в деревне сызмальства в тайны сии посвящены, да и не тайны это вовсе… Было дело: видала, как пьяный Архип на сеновале с Фенечкой баловался. Мы с девчонками лежали с другого краю стога, головами в траву закопались – нас и не увидели. Зато мы – все гляделки проглядели – страсть, как любопытно нам это было. Фенечка смеялась тоненько, словно овечка, концы платочка во рту мусолила. Она баба – дебелая, круглая… Мужик у нее в городе в это время был, Архип и приладился за ней таскаться. Долго караулил, выходил таки! Смотрим: он сначала все зубоскалил и руками зад ее увесистый тискал, Фенечка уворачивалась ловко. Облапил посильнее – сдалась. Упала на сено, панева к грудям завернулась, ноги белые раздвинулись сами собой, меж ног: черным черно от волосу… Архип, не будь дураком – тут же на изготовку встал. Удище красный ловко вогнал – куды надобно. И пошла у них катавасия, мы рты пораскрывали: не видали еще до этого, как таки дела ладятся. Долго же он Фенечку мочалил! А как кончил, так и отвалился в сторону. Полежал чуток и поплелся восвояси, Фенечка вскочила на ноги, юбки опали. Побегла за ним с причитанием: «Архипушка, сокол, куды, же ты? Погодь малость, любый, ты, мне шибко…» А он ей в ответ: «Придумала, дуреха – любый!» Выругался со злобой матерно – она и встала, как вкопанная, не посмела за ним бежать. Архип ушел, загребая пьяными ногами, Фенечка в сено упала головой: завыла от обиды.

Но, то было естественное соитие, как господь всем праведным христианам наказал. Хоть богомерзко, по сути, потому, как от блудского греха, вне венчания случилось, однакож, естественно по природе. Оказалось: многое на свете – чудно, а еще больше – греховно! А то как же понимать соитие с особью того же пола?

Только я вывод сделала: лишь человеку сии пакости богомерзкие присущи.

Ни одна корова еть другу корову не будет – бык для сего назначения рОжден. Так-то! Сказывали даже, что имеется еще более страшный грех: названный содомским. Про него наш диакон в приходе вещал. Это – когда муж мужа тычиной детородной в задний оход блудствует… По мне, так это и есть – сущий грех адовый!

Отвлеклась я от рассказа – пора и честь знать. Это я к чему все толковала? К тому, что в душе мне страсть, как противны все блудства плотские. К ним меня барин насильно понукал. Я холопка его, куды мне противиться, али норов показывать… Однако и покаяться готова, что сама, как всякая грешница, к блуду мерзкому быстро пристрастие получаю. Спаси господи, мою душеньку, не прошла я сие искушение, плоть громче колокола во мне гудела. Вернусь к рассказу, хватит оправданий.

Тогда у барина в бане вспомнила то, что творили промеж собой те бабоньки Груня и Елизавета, решила действовать. Тем паче, мне самой сильно этого хотелось. Подошла к Маруське, она смотрит на меня с любопытством, глаза хитрые, как у куницы. Она уже знала, что под усами не Тихон спрятан, а я – Татьяна.

– Танюша, поласкай меня языком, – тихонько прошептала мне на ухо.

Сама глаза закатила и ждет. Я наклонилась над ней, нос уловил аромат пряный, ее мохнатка душистая похотью горела. Вспоминаю все это: кажется, что вольность на меня нашла не от утробы моей греховной, но более от духа благовоний заморских… Барин те пары каким-то «опием» называл. Он трубочку длинную все покуривал, и кувшин с диковинными трубками на столе стоял. Наберет в рот дыму из того кувшина, а потом подходит к полюбовницам и дует им дым в ноздри и рты. Девки блажить начинают, смехом русалочьим исходят. Кажется, что в топь болотную угодила: по всей комнате дым бурый стелется… Меж ног зуд неумолимый идет… А что Маруська? Та и вовсе «с колеи съехала», так и прогнулась под меня, голова запрокинулась, шея дугой, как у лебедя, волосья черные, страшные до полу висят, чисто – ведьма! Я и начала ее языком ласкать. Сначала тихонько и неумело, а потом сильнее. Чувствую под языком моим секель теплый, так и трепещет, толстым, да пухлым становится. И так мне стало приятно это делать – казалось, не оттащить. Чувствую, сама спускать начинаю, да шибко как, никак не остановить. Упала я на лавку, сердце у горла стучит.

Тут Владимир встал, подошел к шкафчику, руки вытянули на свет божий штуку странную, я сначала не уразумела: что это… А было это вот что: выточенный из древа, большой уд с шишкой круглой и с мудями. Сделан так искусно, словно настоящий. Был он длинный довольно и толстый, как рука моя, ремешки кожаные по бокам висели. Ремешки так хитро слажены – могли крепиться на человеке, получалось, что струмент этот навроде живого уда торчал меж ног.

– Тиша, знаешь ли ты, как сей инструмент зовется? – спросил барин.

– Нет, не знаю, – прохрипела я.

– Зовется он «дилдо». Его и еще несколько прекрасных образчиков я у турка купил. Старый турок Мехмед-эфенди знал толк в таких вещах. Штучки, подобные этой, большую сладость женским особям приносят. И чем больше они размером, тем сладости той больше. Хоть в приятности телесной и не могут они с моим старым другом поспорить, однако же, на многие спектакли очень уж годятся, – с важным видом произнес барин. – Итак, начнем-с, благословясь.

Владимир Иванович сразу сподобил «дилдо» ко мне. Застегнул туго все ремешки, и получилась у меня меж ног оглобля деревянная: крупная сильно. Я тогда подумала: «Как же эта штуковина в Маруську-то войдет? Уж больно длинная и большая». А Маруська так елозила задом, что кажись, коня бы приняла.

Это зрелище заинтересовало всех. Игнат отвлекся от Катьки, но молодца свого из нее не вынимал. И Катька, лежа, голову вывернула. Тоже глазищи на нас вытаращила.

Не говоря уже о Владимире. Он стоял рядом. Его родной уд тоже проснулся и встал во всю длину свою исполинскую. Получилось – что у готовой ко всему Маруськи, два молодца рядом оказались: деревянный – мой, и живой, такой же большой – Владимира.

– Тиша, засади ей, голубчик, по «самое не хочу». А мы посмотрим, как ты ее оприходуешь. Да не стой, рот разинув. Иди! – сказал барин смешливо, рукой в спину подтолкнул.

Я подошла и приставила головку деревяшки к Маруськиной норе. Нора оказалась намного меньше. Я стояла в растерянности.

– Ну, чего ты, медлишь? Не бойся, и не такое пихали – входило, – прикрикнул Владимир Иванович.

Я надавила посильнее – и удивительное дело: деревяшка легко проткнулась в Маруську. Меня все это так распалило, что я начала двигаться в ней все быстрее и быстрее. А Маруська закричала истошно. Скорее, от наслаждения. Хотя мне в эти минуты, если честно – было все равно. С каждым тычком я получала такую сладость, что не могла перестать еть ее. Тогда я и пожалела: почему на самом деле, не мужчина, и у меня нет большого уда с яйцами меж ног.

Маруська, немного погодя, начала сильно спускать, лицо скрючило, словно от боли зубовной, ногти стол зацарапали… А я – глупая, все наяриваю, пока она не захрипела над моим ухом: «Таня, хвааатит, я больше не могууу, я спустила сильно. Остановись, за ради Христа…»

Но тут к Марусе подошел Владимир. Он велел мне прекратить тыкать ее и сесть на лавку. Не дав Маруське продыху, он поставил ее на стол задом и, помазав свой вздыбленный уд каким-то жиром, приставил его к заднему оходу.

– Хотела прорва – получи все сполна. Все дыры тебе разворотим, – сказал, стиснув зубы, барин.

Тоже сделал и Игнат: он развязал к тому времени Катьку и, перевернув ее к себе спиной, привязал уже по-другому. Видать, задние оходы у обеих девок были давно, что лохани, прости Господи, раз такие огромные уды входили в них, словно песты в ступы.

Я сидела в сторонке, на меня никто не обращал внимания. Тихонько отцепила от себя ремешки, которыми крепился ко мне дилдо энтот окаянный, развязала тесемочки у своих брючек. А оба кобеля усердно блудствовали в зады своих развратных баб, оттягивая их на себя за волосы. Те двигали навстречу круглые телеса и орали во все горло. Зрелище было незабываемое… Казалось, я в Преисподнюю угодила. От дыма заморского голове еще хуже стало: шипение по углам послышалось… Стала присматриваться, вижу: батюшки святы – змеи по комнате поползли, спинами черными заблестели меж лавок. Я ноги поджала от пола, никак в толк взять не могу: откуда столько гадов приползло? А они все шипят, друг на дружку лезут, иные в клубья черные завились. Одна змеюка крупная, черная подползла ко мне, голова ее склизкая поднялась высоко – меня оторопь взяла. На морде змеиной глаза человечьи смотрют, не мигают… Но глаза не простые – в них будто огни красные горят. Зажмурилась я от страха, головой тряхнула – пропали змеи, только пар коричневый по углам стелется. Видать, снова наваждение бесовское нашло. Я молитву зачала читать. Вроде улеглось.

Первым свое похотливое дело закончил Игнат, хрипло прокричав какое-то ругательство. А потом, через несколько минут, и Владимир. Постоял чуток, обмякший уд выпал из Маруськиной утробы. Маруська лежала, словно мертвая, волосы к спине мокрой прилипли.

– Тихон, мальчик мой, а ну, пойди, сюда скорее.

Я подошла. Так торопилась, что едва не упала – ноги в штанах запутались.

– Смотри, как мы с тобой ее хорошо приласкали. А ты говорил, что не войдет, – проговорил барин и захохотал, обнажив белые волчьи зубы.

Что я могла ответить… Я, только молча, кивала в ответ, как батянина лошадь, а сама так и пялилась в Маруськины красные колодцы. Они у меня до сих пор перед глазами стоят. Господи, боже мой, и за что мне такие испытания были дадены? Как хорошо с прежним барином-то жилось! Хоть, пьяница он был и картежник, а все же добрый и не пакостный. В церковь ходил частенько, у батюшки исповедовался. Крепостных не обижал напрасно. Совесть в нем говорила. А чтобы в блуде его заметили? Так: ни-ни! А наш Владимир – чистый демон: красив лицом, но черен душой! Гореть ему в Геенне Огненной – спасения не будет!

Глаша смотрела на Таню во все глаза. Было понятно – ее сильно возбудил этот рассказ.

– А что было дальше? Неужто, тебе самой… так и не вставили?

– Всунули позднее, а то, как же, – нехотя и чуть злобно отозвалась Татьяна, – Глафира Сергеевна, давайте грибы собирать, корзины пустые вона ждут. А если хотите, я приду к вам в комнату завтра вечером, там и рассказ продолжу. Торопиться нам будет некуда, посидим – вволю наговоримся. А сейчас пошли, солнце уже высоко стоит, – проговорила Татьяна безрадостным голосом. – Я холопка – мне, что приказано, то и исполняю. Сказано грибы собирать – собираю. Непонятно только за что вас, барыню, к холопке приставили? За что вас тетушка родная так наказывает? Отродясь такого не водилось, чтобы барыня вместе с подневольными работала.

– Да, брось, ты Танюша, какая уж работа – по грибы ходить. Это же удовольствие одно. А рассуждать про действия тетушки я не вольна. Она почтенна и в летах, мне уважать ее должно. Спасибо, что хоть приютила. Кабы не она, где бы сейчас я ночи коротала?

– Знаю, Глафира Сергеевна, что вы учтивы и воспитаны, однако, помяните мое слово – тетка еще не раз удивит вас своею добротой. Так удивит – тошнехонько станет.

Глаша молчала в ответ, печальные глаза устремились вдаль. Татьяна протянула сухую длинную ладонь.

– Вставайте, Глафира Сергеевна. Ножки расправляйте, и пошли. Успеем наговориться-то.

Глаша нехотя поплелась за Танюшей. Но от всего Татьяниного рассказа она так разволновалась, что ноги ее не слушались. Глаза плохо видели вокруг.

В тот же день деятельная Анна Федоровна не теряла времени даром. Она давно упорно размышляла о том, какого жениха сыскать племяннице Глафире. Не допускалась и мысль, чтобы жених был молод и хорош собой.

Сидя на террасе в удобном плетеном кресле и кутаясь в пуховую шаль, барыня пила чай. Худые бледные пальцы чопорно держали в руках цветастое блюдце, аромат экзотического восточного чая, струями вливался в мятные запахи предосеннего утра. Солнечные лучи искрами золотили ручки пузатого китайского чайника, диковинные красные птицы танцевали вдоль его круглых фарфоровых бочков. Свежайшими, только снятыми сливками был до краев наполнен продолговатый, с узким носиком сливочник. Едва заметная, нежная, кудрявая пенка покрывала тугую, бледно-желтую сливочную гладь, в которую с величайшим удовольствием погружалась серебряная изящная ложечка, фамильный причудливый вензель украшал ее длинную тонкую рукоять. К аромату душистого чая примешивался сдобный, медовый запах розанцев и свежих маковых кренделей, чьи загорелые теплые кольца фривольно расположились на плоском ажурном блюде. Во главе стола медным начищенным туловом поблескивал огромный ведерный самовар.

Анна Федоровна, не торопясь, попивала чаек, смахивая кружевной салфеткой прилипшие к губам крошки, когда ее голову посетила странная, на первый взгляд, мысль: а не выдать ли Глашку замуж за престарелого Николая Фомича Звонарева? Странная, лишь на первый взгляд, при ближайшем рассмотрении, эта самая мысль все более и более становилась по нраву ее хозяйке.

Николай Фомич Звонарев был не богатым, семидесятилетним помещиком, проживающим в том же уезде, что и семейство Махневых. Его фамильное, полуразвалившееся гнездо сохраняло слабые приметы былой крепости и процветания. Деревянный дом был еще довольно крепок, но редкие его посетители при довольно близком рассмотрении приходили к удручающе правдивой мысли, о том, что дом намного более стар, чем его хозяин. Несмотря на жаркое лето, в комнатах круглый год пахло сыростью и залежалыми вещами. Это был тот особенный унылый запах тлена, от коего молодые люди начинают неумолимо скучать, и наконец, убегают, с удовольствием подставляя лицо дуновению свежих ветров. К сырости примешивался постоянный запах валериановых капель и камфорный дух горькой желудочной настойки. Заброшенный, неухоженный сад со всех сторон окружал помещичью усадьбу. Хозяину было лень навести в саду должный порядок. Темные липы и разросшиеся акации перемежались местами с бурьяном и чертополохом. Среди полного запустения приятно радовали глаз несколько яблонь и кусты вишни с крыжовником. Маленькая клумба, разбитая под окном, пестрела по осени сиреневыми астрами.

Прошло более десяти лет, как хозяин похоронил свою жену, Акулину Михайловну. Их дети, двое сыновей, были давно женаты и жили в Санкт-Петербурге. Подрастали внуки. Николай Фомич вел довольно уединенный образ жизни, был крайне скуп и неразговорчив. Единственно, кому он доверял – была его младшая сестра: худощавая и желчная особа, старая дева, всю жизнь, прожившая со своим братом и его женой. Она вынянчила и вырастила его детей, была экономкой и полной распорядительницей в имении. Злые языки поговаривали даже, что злобная золовка Пелагея раньше времени «свела в могилу» свою сноху, добрую и бесхитростную Акулину Михайловну, последняя, в силу слабохарактерности, не могла и не умела дать родственнице должного отпора.

Николай Фомич, как и многие старики, страдал множеством болезней. Его мучили ревматизм и подагра, а также несварение желудка. Одевался он крайне небрежно. Единственными его развлечениями были – вкусная еда, послеобеденный сон и игра в карты со своим соседом – худощавым и одноглазым бывшим штабс-капитаном Егоровым. Женщины уже давно перестали интересовать Николая Фомича. Да и в молодые годы он далеко не снискал славы ловеласа. Имея скромные мужские достоинства, кои успокоились насовсем еще при жизни его супруги, он не мог заинтересовать ни одну мало-мальски приятную даму. Все его скудные эротические фантазии так и оставались лишь фантазиями. Иногда, он мог, невзначай, заглядеться на какую-нибудь аппетитную молодую особу, подумать о ее привлекательном теле, и тут же, через пять минут напрочь забыть о ней, предавшись какому-то более полезному занятию. Жена его, женщина кроткая и не темпераментная, всю жизнь довольствовалась тем, что господь послал. Она совершенно точно была уверена в том, что муж с женой должны сходиться в постели лишь для того, чтобы зачать ребенка и не более.

После обеда Анна Федоровна приказала запрячь легкую повозку и отправилась с кучером за несколько верст в гости к Николаю Фомичу.

Подъехав к его скромному и неухоженному имению, велела слуге доложить барину о своем приезде. Тот, спотыкаясь и подобострастно кивая, побежал докладывать хозяину. Прошло несколько минут, слуга не возвращался. Нетерпеливая Анна Федоровна, не дожидаясь его возвращения, сама двинулась через дорожку запущенного сада, прямиком к террасе господского дома. Подойдя ближе, увидела следующую картину: слуга тщетно пытался разбудить барина. Тот спал, сидя в кресле-качалке, теплый клетчатый плед закрывал его с головы до ног. Запрокинув назад седую голову и по-детски округлив старческий впалый рот, Николай Фомич издавал громкий, раскатистый храп, трогательная слюнка стекала вдоль небритой, словно подернутой плесенью, щеки. В жалкой скрюченной фигуре не осталось ни капли мужского, он походил скорее на маленького седого мальчика, уснувшего крепким послеобеденным сном.

Смущаясь и досадуя, слуга приплясывал возле хозяйского кресла, широкая смуглая рука потихоньку тормошила стариковское плечо.

– Барин, Николай Фомич, просыпайте-с. К вам гости важные пожаловали-с.

– Ну, чего тебе Захар? Чего ты, меня будишь? – недовольно заворчал старик, сопя носом. Послышался еще один зычный всхрап, рот закрылся, желтая сухая ладонь прошлась по подбородку, вытирая слюни, сонные веки приоткрылись, обнажив бессмысленный туманный взор.

Наконец, Николай Фомич проснулся, тряхнул головой, круглые, как у филина глаза с удивлением уставились на разнаряженную Анну Федоровну. Сфокусировав взгляд на шелковом, с множеством оборок и перьев зеленом чепце, старик никак не мог сообразить: чего от него хотят. Такие яркие особы, как Анна Федоровна редко появлялись на пороге дома Звонаревых. Старик впал в легкий ступор при виде столь экзотической фигуры, показавшейся ему в самом начале диковиной птицей с зелеными перьями. С трудом оторвав взгляд от вычурного головного убора гостьи, Николай Фомич почесался, громко икнул и потянулся, сладкая зевота свела судорогой небритые скулы. Спустя минуту, он снова отряхнулся, словно блохастый пес, сбрасывая последние остатки сновидений. Сладчайшая улыбка осветила белесые стариковские глаза.

– А, соседушка, доброго здоровьица! Вот не ждал, не гадал, что вы ко мне в гости-то пожалуете-с. И как на грех, сестрица-то моя в город уехали-с. А я уж без нее, признаю-с, как без рук стал-с, – сказал Николай Фомич и неловко встал из кресла, – Захар, ставь скорее самовар!

Бросив в сторону шерстяной плед, он остался в старом, темно-бордовом стеганом халате, засаленном и продранном в некоторых местах, стоптанные сафьяновые туфли с загнутыми восточными носами красовались на маленьких ногах. Шаркающей походкой барин повел гостью в залу, где его слуга Захар уже расставлял на столе чашки и блюдца для предстоящего чаепития.

– А я к вам ведь по делу приехала, любезнейший, Николай Фомич, да по приятному для вас делу, коли вы серьезно к нему отнесетесь и поступите со свойственной одному вам, прозорливостью, – кокетливо улыбаясь, сказала Анна Федоровна.

– Извольте-с, дорогая соседка, присаживайтесь. Я вас поперед китайскими травами с баранками напою, а уж потом и про дело ваше мне расскажете-c.

Неспешно попивая чаек, и болтая о разных хозяйственных делах и видах на предстоящий урожай, Анна Федоровна все думала о том, как-бы ловчее начать разговор о сватовстве и невесте.

– А что, Николай Фомич, наверное, вам скучно вдовцом-то до сих пор куковать? Хоть вы и не одиноки, так как сестрица вам во всех делах помощница. А все же мужчине-то порядочному без жены – негоже жизнь свою проживать.

– Помилуйте-с, Анна Федоровна, так уж, сколько лет минуло с тех-то пор, как я жену-то свою Акулину Михайловну схоронил… Что ж делать-то… На все – воля Божья. Так видать, уж один свой век и скоротаю.

– А я вам так скажу, любезный мой, Николай Фомич: тот человек умен, кто на бога надеется, а сам не плошает.

– И как же прикажете-с вас понимать, соседушка, моя дорогая?

– А так-с, что жениться вам надобно и как можно быстрее. И невеста у меня достойная есть на примете: племянница моя Глафира, – отвечала Анна Федоровна, – вы, небось, слыхали, что она живет теперь в нашем имении, на полном моем попечении, так как сиротка она несчастная. Я же, как любящая ее тетя, желаю ей только полного счастия во всем. Я долго думала: за кого бы ее замуж выдать. И знаете, дорогой мой, Николай Фомич, лучше вас, я ей-богу, жениха придумать не могу.

Николай Фомич уставился на нее, вытаращив круглые стариковские глаза. От удивления у него даже выпал изо рта кусок, размоченной в чае, баранки.

– Так-то, оно конечно… – пробормотал он. – Только, какой же из меня уже жених? Она-то, небось, молодая сильно, а я – давно в летах…

– Ой, Николай Фомич, да когда же молодость невесты – недостатком была? – по-сорочьи затараторила гостья. – Не на престарелой же вам жениться, ей богу? Конечно на молодой. Молодая жена – она отрадой и опорой на старости лет будет. Добрую жену взять – ни скуки, не горя не знать! И людям не стыдно показать, – потом подмигнув, добавила, – и вечерами с ней скучать не придется. Она и лаской женской согреет. По мне, так заслужили вы радости земные, и так уж, почитай, десять годков один живете. Сколько, же можно, траур-то по покойнице блюсти?

– Ну, так-то – оно так, но все, же, неожиданно уж, больно ваше предложение для меня. Да к тому же, и невеста-то, поди, не согласная будет замуж, за меня старика идти.

– Что это, батюшка, вы, шутки, что ли шутить изволите-с? – принужденно и фальшиво засмеялась Анна Федоровна, а потом добавила, – помилуйте-с, а кто же спрашивал когда невесту? Я же говорю вам, что являюсь опекуншей ее полной во всех делах. Значит, моя воля за кого ее замуж пристраивать. Прикажу – она все исполнит. Она знает: я не враг ей, и хочу только добра. Да и скажите мне, на милость: разве сыскать во всем уезде человека более порядочного и благородного, чем вы? Ваш древний дворянский род дорогого стоит! За кого же еще замуж выходить, как не за вас, любезный мой, Николай Фомич? Она девушка ученая, бывшая институтка, к тому же проворная и по хозяйству хорошо помогать станет. Не вечно же сестре вашей спину в имении гнуть. А тут будет, кому ее заменить, чтобы вам с сестрицей отдыхать на старости лет. А коли, где жена молодая и взбрыкнет, так ваша Пелагея ее быстро уму-разуму научит. Для того и коса у невесты молодой длинная, чтобы таскать легко за нее было. А если розгой когда Пелагеюшка ее пожалует, так я за науку такую, даже благодарна вам буду от всей души. Наука такая никого еще не портила!

Николай Фомич сидел и задумчиво чесал небритую щеку.

– Знаете, как мы с вами сговоримся? Я пришлю ее, наверное, завтра к вам с какой-нибудь безделицей. Вот вы и рассмотрите ее хорошенечко, а опосля и решение свое мне объявите.

На том они и расстались. Анна Федоровна уехала к себе домой, пыль клубами стелилась вслед ее легкой повозке. А Николай Фомич еще долго сидел за столом. На него нахлынули воспоминания из далекой юности.

То он видел молодую, розовощекую горничную Настю, с которой в молодости был недолгий, но волнительный роман. Бесхитростная, чистенькая Настя в белом крахмальном переднике своими полными бедрами всколыхнула такую бурю страсти в сердце лицеиста Звонарева, что он исходил коровьими слезами накануне предстоящей разлуки. Перед самым отъездом он принес к ней на подоконник охапку темной душистой сирени. Настин маленький носик, уткнувшись в сирень, вдыхал цветочный аромат. В ночь перед разлукой полные нежные ручки крепко держали ненаглядного Коленьку за шею, теплые губы покрывали поцелуями милое безусое лицо. Смешливые голубые глаза, наполненные нынче слезами, еще долго смотрели вслед уезжающей карете, в которой, вывернув шею в окно, ехал несчастный лицеист к месту ненавистной учебы. Долгое время ее образ не уходил из сердца Звонарева, заставляя тосковать и мучиться, глядя на луну. В каждом природном звуке: шорохе листьев за окном, шуме ветра, в звуках капели, он слышал ее влажный страстный шепот.

То вспоминался жаркий июльский полдень студенческого лета, когда повзрослевший Николай приехал на каникулы к родителям. Он тогда ходил с важным видом, красуясь, сшитым на заказ, новым сюртуком. Завидев молодого барина, который заносчиво вышагивал по двору усадьбы, дворовые девки прыскали в кулак и шушукались. Звонареву тогда казалось, что все они страстно влюблены в него. Быстрые молодые ноги не давали покоя. Он обошел окрестные рощи и сады, поднимался на холмы и спускался в овраги, поросшие лещиной, крупные гроздья незрелых молочных орехов царапали потные руки.

Сморенный жарой, Звонарев шел купаться на речку. Прохладные тугие струи успокаивали горячее молодое тело, заряжая новой порцией энергии. После купания, распластавшись на горячем песке, в тени ивовых подростков Николай забывался коротким сном, теплый ветерок трепал светлые кудри.

В тот памятный день он лежал после купания на песке, дрема постепенно накрывала голову нежным шелковым платком. Вдруг ему послышался смех и множество женских голосов – то были крестьянские девушки, бежавшие гурьбой по берегу реки. Они не видели Колю – пышный куст закрывал его от посторонних глаз. Крупные девахи громко смеялись, подначивая, друг дружку незатейливыми шутками, двое из них, дурачась, играли в «догонялки». Потом, все дружно поскидывали льняные сарафаны и домотканые рубахи с потных упругих тел – белые торчащие груди самых разнообразных форм и размеров предстали благодарному зрителю, таившемуся в кустах. Руки, поднятые к голове, завязывали на макушке длинные косы, груди дрожали и подпрыгивали от резких девичьих движений, темные треугольники волос под белыми животами ослепляли неприкрытой откровенностью. Одна за другой девицы бросились в воду, крепкие ноги и руки с силой замолотили по тугой глади реки, гулкое эхо разорвало тишину сонной долины.

Одна из девушек чуть задержалась, тонкие пальчики, торопясь, разматывали оборы от лаптей. Николай увидел, что она еще не вполне развита, на вид ей было около двенадцати лет. Маленькие торчащие грудки с нежными, расплывчатыми сосками украшали ее стройное тельце, две аккуратные косы спускались с худеньких плеч. В устье ног трогательно круглился матовый безволосый пирожок.

Нагота деревенских девушек, великолепие природной красоты, женской тайны, открывшейся так внезапно, ошеломительно и, одновременно естественно, без фальши и кокетства, привела Николая в крайнюю степень возбуждения. Рука потянулась к напрягшемуся члену… Эта яркая и впечатляющая картина из его студенческой юности навсегда запомнилась Николаю Фомичу. Будучи молодым, он часто уносился мыслями в ту июльскую пору, приятная упругость в штанах приходила в ответ на подобную ностальгию.

«А интересно, хороша ли эта Глашенька? Полны ли ее ручки и ножки? А какая же у нее грудь? – мечтательно думал старик. – Я ведь, по правде говоря, большой аматер полненьких женщин».

Не смотря на множество приятных мыслей и воспоминаний далекой юности, у Николая Фомича так и не появилась, так хорошо знакомая молодым мужчинам, здоровая эрекция… Уже смеркалось, когда вошел к нему в комнату Захар. Выражение глупейшего блаженства застыло на лице барина, глаза не мигая, смотрели в сумрак, сгустившийся по углам.