Следующий день прошел без особых новостей. Дабы племянница без цели по имению не слонялась, и хлеб хозяйский зря не вкушала, барыня, как всегда, распорядилась загрузить ее работой. Сваленное в кучу белье, требовало тщательной штопки и утюжки, и еще один погожий денек был посвящен этому нудному занятию. Радовало одно – никто не мешал спокойно думать. Нестройный хоровод мыслей проносился в Глашиной русоволосой голове. Думалось о старике Звонареве, о том, как нелеп этот господин в роли будущего жениха и мужа. Чувство брезгливости охватывало душу при воспоминании о редких седых волосах, стеклянных маленьких глазах, семенящей походке этого жалкого старика. Она живо представила темные, затхлые комнаты, обставленные потертой старомодной мебелью – во рту появился тошнотворный привкус плесени, вкупе с запахом валерианы. Глашина рука помнила прикосновение холодных морщинистых ладоней – то были прикосновения, скорее покойника, нежели живого человека. Усмешка скользила по полным губам Глафиры от обиды за столь оскорбительный для нее мезальянс. Разве о таком женихе мечтала Глафира Сергеевна долгими ночами в институтском дортуаре? Да если бы о подобном кандидате узнали ее подруги, они бы, в лучшем случае, подняли на смех саму даже мысль… А в худшем: пожалели бы несчастную однокурсницу.

Надо отдать должное, мысли о Звонареве не приносили сколько-нибудь ощутимого страдания. Предстоящее замужество выглядело нереальным, происходящим вовсе не с ней. Явь казалась нелепее самого причудливого сна. Призраки неуклюже лезли из воспаленного сознания Глафиры, мешая трезво оценить события. Более всего думалось о Владимире. В эти минуты она бросала нитки с иголкой. Образ Махнева врывался в душу раскаленным облаком, заставляя впадать в полное оцепенение. Живот леденел от воспоминаний о смертельных ласках, руки, скучающие о любимом, бессильно падали на колени. Казалось, Владимир Иванович не позволит отдать ее под венец с нелюбимым, чужим человеком. Конечно, он спасет! Взор Глаши делался сумасшедшим, губы в горячке шептали что-то несвязанное, произнося как молитву, его имя. Она поняла, что не сможет самостоятельно распутать этот плотный клубок из собственных мыслей, эмоций, чувств и образов. Ах, как в эти минуты хотелось поговорить с Татьяной, излить душу и попросить доброго совета! Танюшина крестьянская логика и прямая житейская мудрость мнились тем спасением, коего не доставало пьяной от любви, Глафире.

Наконец, ближе к вечеру заглянула долгожданная подруга. В дверном проеме показалась рыжая, чуть лохматая голова без платка, она скорчила умильную гримасу и хитро подмигнула. Заговорческим шепотом пояснила, что придет к Глаше когда стемнеет, и все домочадцы улягутся спать.

За окнами вечерело. На исходе лета дни становились короче. Потянуло предосенней сыростью. Зарядил слабенький дождь, капли монотонно застучали о жестяный карниз. Глаша, не зная, чем себя занять, бессмысленно листала страницы старой, пожелтевшей книжки, буквы прыгали и расплывались в темноте. Влажный сумрак струился по углам маленькой комнаты, наводя смертельную скуку. Чтобы прогнать мрачные мысли, она зажгла восковую свечу. Пламя мягко осветило точеный профиль девушки – красивое лицо выражало нетерпение: долго не было Татьяны.

Некоторое время спустя, та проскользнула в комнату, худенькие ножки ступали мягко, по-кошачьи. Шерстяные овечьи онучи смягчали и без того, легкие шаги Татьяны. Выражение безмерной радости затаилось на ее конопатой мордахе, зеленые, как крыжовины глаза, жмурились от удовольствия. Посмотрев на строгие образа, она поспешно перекрестилась, любопытный деловитый взгляд прошелся по нехитрому убранству комнаты. Немного помедлив, подошла к кровати. Скрипнули старые пружины, проворные ручки достали из-за пазухи холщевый мешочек с едой. Узелок развязали, волнующе пахнуло пирогом с капустой. Почувствовав сильный голод, Глаша вспомнила, что за весь день, проведенный в работе, она почти не ела. Заботливые сухие ручки подруги сложили кроме большого куска пирога, несколько румяных яблочек и свежих, пахучих, хрустящих огурцов – их Татьяна воровато сорвала с господской гряды. Огуречная пора давно прошла, а эти чуть переросшие огурцы, не замеченные и не сорванные никем ранее, стали уместны за их нехитрым ужином. Бутыль ядреного хлебного кваса блестела запотевшим боком.

– Без соли, да без хлеба – худая беседа, – подмигнула рыжая гостья.

Девушки ели с большим аппетитом, довольные, что им никто не мешает. Вся ночь была впереди, можно было болтать хоть до рассвета.

– Таня, ты даже представить себе не можешь, что удумала моя тетка! – проговорила Глаша, уплетая пирог и, смахивая с лица прилипшие крошки.

– Господи, боже мой, чего же?

– Она собралась меня замуж за помещика Звонарева выдать.

– Батюшки святы! Уж, не умом ли она тронулась?! Он ведь стар, как сивый мерин, и сед, как лунь. Нашла жениха! Да такого жениха скоро в люльке качать придется, вместо младенца.

– То-то и оно, что старый он. Да к тому же, живет со своей сестрой. А она у него – почище нашей Петровны будет. Лютая, не в меру. Вот скажи, Танюша, как мне быть, что делать? Может, сбежать от них: куда глаза глядят?

– Бежать – дело нехитрое. Только, вот куда? Осень уж на пороге. Не успеешь оглянуться – зима сугробы наметет. Нашей сестре в одиночку тяжело. А вдруг, как лихие люди нападут, али снасильничают? Али волки на дороге загрызут? Да и голод – не тетка. Чем пробавляться-то будем? У паперти побираться? У зимы поповское брюхо – все крошки подберет.

– Да, твоя, правда. Глупая я, бессмыслицу горожу. О волках-то я и не подумала…

– О, дите неразумное! О волках она! О себе бы подумали. Стань овцой, а волки всегда готовы. Волку сеном брюха не набить, так создан. А человеку голова на что? Нееет, это дело с кондачка не решается, – задумчиво проговорила Татьяна, – и главное, что обидно – неужто во всей губернии вам славного жениха бы, не сыскалось? Да любой молодец на вас бы женился.

Это она из вредности, ведьма злобная, вас за хрыча старого отдать хочет. На пакости с нее станется, а за добро не прославится.

– Эх, Таня, кому я нужна? У меня денег ни гроша за душой. Я же без приданного. Кто меня замуж-то возьмет? Да, к тому же, и грешная я теперь, и «порченная», благодаря Владимиру Ивановичу…

– Ой, нашли, чем удивить! «Порченная» – она! Это-то, как раз, легко было бы сладить. Я бы вас научила как. Мужик он что? Он – как теленок. Его вокруг пальца в два счета можно обвести. Так бы обдурили, любой бы поверил, что «первым по тропе прошел», – сказала Танюшка и задорно рассмеялась.

Потом, испугавшись, что ее могут услышать в спящем доме, перешла на шепот. – Вы что же думаете, что одна такая «грешница» у нас? Да таких «грешниц» – пол деревни ходит. Ежели, все мужья правду узнали – знаете, сколько невест-то «порченными» объявили? В этом деле главное – не понести. А остальное – дело поправимое!

– Как это, Таня? – Глаша удивленно и с восхищением смотрела на подругу.

– А так это… Берешь петушиную кровь в склянке с собой в постелю, и подливаешь ее тихонечко на простынку в самый пиковый момент, или чуть раньше можно плескануть. Все равно, он в впотьмах ничего не разберет. Только перед тем, как с мужем в постель лечь – надо туды себе, в нутро квасцов вязких положить. От этих квасцов в срамных местах так узко становится, что палец еле проталкивается. И главное – кричать и стонать погромче! – снова рассмеялась Таня, – а потом, хоть кому эту простынь показывай! Хочешь – на ворота вешай! И жених горд, и невеста сидит скромницей. Вот такая наука, Глафира Сергеевна.

– Ой, Таня, как у тебя все просто… Какая же ты, умница!

– А чего же сложности наводить, ежели, дальше жить надобно. Закон требует – а ты отвечай! А коли знаешь, что нарушила закон перед богом, так Господь-то все видит! – молвила Танюша, высоко подняв, указующий к небу, тоненький длинный палец. После, выждав минуту, гордо сложила руки на груди, и с видом «третейского судьи» продолжала, – Боженька все видит и знает, что к любодейству вас тоже не по закону принудили. Батюшка мой говаривал: «Всякую пакость к себе примени, понеже другому от нее не сахарно». Небось, не очень-то барин спрашивал: желаете ли вы с ним сожительствовать без венчания? Захотел – взял силой! Вот оно, где просто… Ему оправдания не нужны. И защитники без надобности. А куда нам, бабам деваться? Вот и обманываем потихонечку, если уж припрет. Только нашего-то обману на копейку будет, супротив ихнего.

– Так-то, оно так. Только душу-то, как обманешь? Душу-то петушиной кровью не отмоешь.

– Да, Глафира Сергеевна, сразу видно, что вы – не от мира сего! Бабе-то, что для счастья надо? – Мужа хорошего, работящего и непьющего, и деток побольше. Вот детки-то душу вашу и отмоют, и отогреют. А уж коли, мало вам покажется – пост держите, да помолитесь в церкви истово, поклоны положите. Господь милостив – простит вам этот грех.

– Да, с хорошим мужем можно и деток родить, я страсть, как маленьких люблю, – мечтательно произнесла Глафира. Спустя мгновение, лицо омрачилось, – а каких деток я от старца рожу? Он, наверное, и не способен уже дите заделать… Да и не хочу я от него детишек. Ты даже представить себе не можешь, как он мне противен!

– Он-то, конечно, же не способен… Так, окромя его, что мужиков нет? – хихикнула в кулачек Таня.

– Да ну, тебя, Таня! Все тебе смешно… А может, мне в монастырь уйти в монашки, али белицей хотя бы?

– В монастырь, голубушка, завсегда успеете… Только там таких красавиц и поджидают! Вы, себя в зеркале-то видели? С вашими персями и бедрами не по двору монастыря ходить в рясе монашеской, а в голом виде с полюбовником младым в теплых постелях нежиться. Не для монастыря вы уродились. Такой красотой и батюшку-то в грех вгоните. Ненадобно служителям церковным сие искушение! – говоря все это, Татьяна сильно веселилась, – придумала она: монастырь! Как увидит батюшка ваш круглый задок в наклоне – так всяку молитву враз и позабудет! Нет, нельзя вам в монастырь! А ежели и монашки одни в монастыре будут с настоятельницей, все одно – не ваше это место. Измаетесь более других, плоть свою усмиряя. Такую плоть спелую постригом не усмирить!

Смех душил Татьяну, ладошка, поднесенная к губам, едва сдерживала прорывающийся наружу громкие звуки.

– Эх, пошла бы в монастырь, да много холостых! Тосковать будут по мне молодушке – раскрасавице лебедушке, – нараспев затараторила рыжая умница.

Глашины щеки залились румянцем, от смущения она не знала, куда спрятать глаза. Стыдно было от слов подруги, от очевидной правдивости всего сказанного. Смущение Глашино быстро переросло в кокетство, чуть лукавая улыбка озарила ранее печальные глаза.

– Танюша, есть монастыри, где мужчин не видели долгими годами. Такие монастыри в лесах, да за глухими заборами стоят. Настоятельницы-схимницы и игуменьи с епископами общаются через письма и не более того. Вот туда мне и надобно…

– Нет уж, Глашенька, не надо против природы идтить. Не отлюбили вы еще свое. Ешь с голоду, а люби смолоду! Запретный плод познали, но утроба ваша сытости долго еще знать не будет. Себя только этой жертвой изведете. Оно и Боженьке не в радость будет, – Татьяна задумалась, – ежели бы Господь был против любви плотской, то всякое соитие грехом бы считалось. А как же тогда заповедь божья: «плодитесь и размножайтесь»? Вот! То-то и оно. А насчет Звонарева, вы пока сильно не горюйте. Если по уму действовать будете – так ставши женой его младой, сможете еще из старика «веревочки повить». Он вас, поди, еще и баловать, как малое дитя, начнет. А сестру его потихонечку урезоните. Глядишь, еще и лучше будет, чем под теткой жить. Все же – сама себе хозяйка. А я к вам в гости наведываться буду.

Немного подумав, Танюша добавила с важным видом:

– И вот еще что, Глафира Сергеевна, вы не серчайте на меня глупую, а только, я так разумею, что все ваши мучения душевные от книжек заморских, премудрых идут, тех, что под кроватью припрятаны, – проговорила Татьяна, вытаращив лукавые глазищи. После, она как чертенок, спрыгнула на пол и, заглянув под кровать, обличительным тоном сообщила, – вон они, лежат, пылятся! У, какие толстющие! Меньше бы читали эти бисовы словеса – проще бы жили, и на жизню правильно глядели. Учение, оно ведь не всякому полезно! А женщине такой, как вы красивой и полной, только кровь портит и в дурноту вгоняет, – немного подумав, она продолжила: – Был тут у нас один почтмейстер. Тоже все книжонки толстенные почитывал, да окрест деревень похаживал, словно журавель и мороковал о чем-то – сам с собой беседы вел. Остановится, спросит у себя что-то мудреное, да сам же туточки и ответ даст. И тешится, аки блаженный, – Татьяна фыркнула. – До того дочитался, что залез на самую высокую сосну и орал, как оглашенный. Еле сняли. С ума рехнулся. В лечебницу для душевнобольных увезли. Вот так! От большого-то ума тоже сходят с ума…

Глаша тихонько рассмеялась.

– Танюша, дай тебе волю – ты бы книги мои в печке сожгла. Чем тебе Байрон-то не угодил?

– Баронов никаких заморских не знаю, а и знать то не хочу! А только все это от лукавого идет. Пусти чОрта в дом, не вышибешь его лбом. – Татьяна наскоро и размашисто перекрестилась. – Ох, не к ночи будет помянут, а Барона вашего не грех и в печку сунуть.

– Бай-ро-на, Танюша, Бай-ро-на…, – Глаша все больше веселилась. Трепет свечи озарил откинутую назад изящную голову, блестящие глаза выдавали признаки легкой иронии.

Таня насупилась. Сделала вид, что обиделась: губы надулись, зеленые глаза притворно уставились в темноту за окном.

– Ладно, Танюша, не серчай. Ну его, Байрона. Не нужно мне сейчас его стихов. Пусть пока под кроватью лежит. Ты мне дороже всех стала за это время. Во всем поместье Махневых нет для меня души роднее, чем твоя. Я же сирота: меня, глупую, каждый может обидеть.

– Не обидют таперича. Я не дам, – конфузясь, отвечала ей подруга, – я вас тоже сильно полюбила. Жалко мне вас, больше дитя несмышленого.

Проговорив все это, девушки обнялись и прижались друг к дружке. Танина грубая от работы, маленькая сухая ладошка неумело гладила русую Глашину голову, склоненную к ней на плечо. Глаша прижималась к Татьяне как девочка, вдыхая медово-луковый аромат ее льняного сарафана.

– Ладно, Танюша, что нам «сиднем сидеть». Давай, ляжем в кровать. Лежа удобнее будет разговаривать.

Обе подруги быстро разделись. Оставшись в одних нательных рубашках, посмеиваясь и слегка конфузясь, легли рядышком под одно одеяло.

– Ох, Глафира Сергеевна, мне так стыдно перед вами раздетой лежать. Видите, какая, я тощая? Какому мужику понравлюсь?

– Таня, да брось ты! Кому надо – тому понравишься. Да и не надо говорить, что ты тощая. Ты немного худенькая… Тростиночка, ты моя. Хорошая… Лучше тебя и нет никого. И пожалуйста, зови меня теперь на «ты», хватит «выкать». Ты мне подруга, не чужой человек. Да и я для тебя не «барыня». Да и вообще, какая уж теперь, я барыня?..

От этих слов Танюша расчувствовалась, послышалось легкое всхлипывание и сопение. Немного погодя, в истовом порыве благодарности, худенькая ручка обняла Глашу за шею, несколько мокрых от слез поцелуев звонко припечатались к тугой барской щечке. Воцарилось многозначительное молчание, обе в душе умилялись друг другом. Образовавшаяся по воле жизненных обстоятельств, странная дружба между молодой дворянкой и простой крестьянской девушкой в эти минуты проросла крепкими корнями.

– Таня, дорасскажи мне про игрища Владимира и Игната. Расскажи, спал он с тобой?

– Глашенька, а может, ну его? Неприятно мне про то вспоминать. Срамно больно. Ну, да ладно, слушай.

Продолжение рассказа крепостной Татьяны Плотниковой:

Не раз еще Игнат хаживал за мной, таскал в баню к барину. Более всего, Глашенька, противно, что всякий раз меня заставляли в мужеские одежи рядиться и усищи клеить. Один раз даже бороду приспособили: длинную, как у попа. Все смешно им было на меня такую глядеть.

Оденут, бывало, в штаны и рубаху и заставляют по-мужицки баб еть, да ласкать по-разному. А меня обида враз одолевала. Неужто, я на свет уродиться должна была мужиком, да господь мне по ошибке не те органы приторочил? Бывало, еле сдерживаю себя, чтобы не разреветься, а все прихотям барским потакаю. Владимир Иванович, знай меня «Тишей» называет: «Тиша, поди сюда. Тиша, поди туда. Тиша, засади ей. Тиша, впихни». Срам божий, да и только… А потаскухи наши деревенские, полюбовницы его постоянные – такие уж бесстыжие! Знают же – что никакой я не Тихон, а изгаляются надо мной. Похоть им глаза застит. Маруська свою мохнатку нагло пальцами вывернет, и просит громко, чтобы барину потрафить: «Тиша, полижи мне язычком. Страсть, как охота…» Я на нее смотрю, как на убогую, а сама думаю: «Ну и стерва, ты, Маруська». А что делать? Приходилось играть сей паскудный спектакль. Стыдно говорить, как зачну с ними играться, так сама вся горю от желания… Вот она – утроба наша греховная!

Раз нарядили меня, как обычно, и приспособили мне между ног уд деревянный, по-ихнему «дилдо», не маленький, с шишкой большой. Смазали дилдо маслом, чтоб лучше скользил. Владимир Иванович мне сесть на стул приказал. Тогда на оргии было нас, девок, трое: я, Лушка и Маруська. Ну, и как всегда, барин с Игнатом.

Села я на стул, ноги широко расставила, дилдо энтот окаянный торчит между ног, что оглобля. Вот на эту самую оглоблю Маруська с Лушкой по очереди и садились. Не просто садились, а прыгали на ней и стонали кликушно, потиной едкой дышали мне в лицо. То передом, то задом. Мужиков раззадоривали. А Владимир Иванович с Игнатом все смотрели и потешались.

А потом сами с ними подолгу игрались – то на столах, то на лавках, то на табуретах всяких. Все в ушах стоны их любодейские стоят, и запах семени помню… Лушка так разошлась, каналья, что мало ей показалось: просит и просит еще. Она на «это дело» совсем ненасытная. Положили эту лярву на стол, ноги к верху, как на дыбе привязали и заставили меня тыкать ее долго в обе дырищи. Я аж, взмокла ее еть. Она спустит сильно, кричит, борозды на столе от ногтей ее вспаханы… Ну, чисто – чертовка! Потом проходит пара минут, опять спускать готова. Секель распух, как слива, дырки горят, а зад все елозит. Срам и только! Оба мужика смеются над ней. Не знают уже, чего ей толще засунуть. Барин говорит: «Лушка, прорва, ты у нас дождешься, мы тебе жеребца Игнатова приведем. На смерть тебя ухайдакает…» Посмотрели на нее малость, а после засунули ей тудыть бутыль из-под вина, да и бросили так лежать. Сами выругались матерно, и ушли из бани.

Лушка заныла, запричитала. Я уже уходить собиралась, как плачь за дубовой дверью показался. Вернулась тихонько и отвязала ее, окаянную. Бутыль из нее вынула. Вышла она, как миленькая, только дупло широкое опосля осталось, что голенище сапога. Я ей говорю: «Ну и блядища, ты, Лушка! Как же тебя черти окаянную разбирают. Дождешься – изнасилют тебя до смерти!» А она заморгала глазенками белесыми и ну реветь, как корова. Да громко как! Я испужалась, что в усадьбе услышат. Говорю ей: «Замолчи, дура! Хочешь, чтобы народ сюда сбежался? Если кто узнает – барин тебя точно со свету сживет! Одевайся и беги до дому».

Жалко стало ее. Эта дурища одевалась, а сама все плакала, сопли размазывала, на жизнь горемычную пеняла. Жаловалась: замуж теперь ее никто не берет… Да где мужика-то по ее аппетитам сыскать? Ей ведь не один мужик надобен, а цельная рота бравых солдат. А что мне ее слушать было? Своих печалей хватало.

А однажды велели мне прийти, как обычно. Переоделась в мужичка, жду начала спектакля. Смотрю: а подружек барина и нет. Может не подошли еще, а может, занемогли все разом. Не знаю. А только стою я, как свечка – одна на виду. С ноги на ногу переминаюсь. Не знаю: чем заняться. А барин с приказчиком сидят, вино пьют, разговоры непонятные ведут. Вдруг, Владимир и говорит:

– Ну что, Танюха, может, и ты нам на что-нибудь сгодишься? Хватит уж, поди, девой ходить. А то «Тишенька» твой уже всех бабенок наших переёб, а сам молодец, все нераспечатанный ходит.

Я испугалась: вот и мой черед пришел оглоблю его на себе испробовать… А Владимир уже прилично хмельным был в тот день, качало его из стороны в сторону. Долго возиться со мной не стал… Взял меня за шею крепкими пальцами и к себе подвел.

– Смотри, Игнат, какая шейка у нашего парнишки тонкая… Не то, что у баб наших спелых. Тошнит меня от их спелости… Боюсь я за себя… Что-то меня последнее время не на сиськи сдобные тянет. Знак нехороший. Ты не находишь, друже? Игнатушка, что ты делать-то со своим барином будешь, ежели мой жеребец на коров деревенских вставать откажется? Какие стада ты в этом случае мне погонишь? Ой, тошно мне! – и он засмеялся, но как-то нехорошо, злобно. Смеется, а глаза злые. – Ну, да ладно, чего рассуждать. Много я нынче выпил. А истина в вине оказалась… In vino veritas! In vino veritas! Что-то я сегодня философствую изрядно, пора и честь знать…

Танюша, детка, пойди сюда. Встань ко мне задом на кроватку, а попку подними повыше. Ты, прости меня, дружок, я для начала, не с христианского входа тебя распечатаю, уж больно твоя фигурка к этому располагает…

А дальше все было, как в тумане. Не хочу тебе, Глаша, подробности говорить. Помню все смутно. Больно сильно, совсем не сладко. Помню, что подтолкнул меня к кровати, рука на затылок надавила, брючки шутовские будто сами сползли до колен. Намазал барин меня мазью скользкой и зачал дело свое греховное… Сначала и вовсе у него не получалось. Уперлось и не идет. Я от боли еле терплю, глаза на лоб лезут! А он пихает и все тут – черт настырный! Выгнулась – сил не было терпеть. Барин прикрикнул на меня: мол, стой, не шевелись. Пообещал, что немного осталось. А тут Игнат еще подсобить ввязался. Взял меня за зад и держит крепко, чтобы не шевелилась зря. Так и вогнали шишку мне, да так глубоко! А потом задвигал во мне барин оглоблей, аж мудя пудовые по ногам шлепать стали. Из меня сознание вон и вышло.

Очнулась оттого, что вода по лицу полилась, Игнат холодной окатил. Больно в греховном ходу – сил нет! Гляжу: барин уж спит крепко на той же кровати. А тут у Игната кол между ног встал.

– Танечка, тебе семь бед – один ответ. Потерпи еще немножко сегодня. Услади и моего дружка, – а от самого винным духом сильно несет, – я тебя потихонечку… Да спереди, как бабам положено.

– Обманщик ты, Игнат! Говорил мне: что раз я в мужиковых одеждах спектакль поиграю – не тронет меня барин. А таперича не только барин, но и ты пристраиваешься.

– Танюша, я тебе целковый дам и кулек конфет. Не противься, милая. Видишь, сегодня все бабы больными сказались. А других искать не хотел. Ты ляг на спину, я тебя потихонечку.

Дальше что было? Да сами все знаете. Одно могу сказать, что Игнат чуть ласковей со мной обошелся, чем Владимир Иванович. А все равно больно было, да срамно. После всего он дал мне, как обещал, один целковый и конфет кулечек. И я домой поплелась. Еле дошла. Неделю потом болела.