Хмурое осеннее утро скупым холодным светом осветило место, которое можно было бы назвать разрушенным Вертепом, полем боя после битвы, руинами храма Диониса – любой подобный эпитет подошел бы к описанию того, что представляла собой банная горница дворянина и аристократа Владимира Махнева. Грязный, залитый вином пол, серый пепел от папирос, разбросанные простыни, подушки и одеяла, обрывки веревок, пустые бутылки, осколки битой посуды, обгоревшие свечи – все это немилосердно бросалось в глаза. Сразу становилось понятно, что прошедшей ночью в комнате произошло нечто малоприятное, греховное и даже страшное. Над всем этим полуживым пепелищем витал отвратительный, доводящий до тошноты запах – запах наркотического дыма. Никто посторонний не был вхож в «святая святых» барского Вертепа. А потому – некому было дать оценку этой живописной утренней картине.

Глаша проснулась. Она с трудом открыла стянутые в щелку глаза, и подняла голову: голова показалась такой тяжелой, будто в нее налили расплавленного чугуна. Приподнявшись на локти, почувствовала, что пол, стены и потолок – все разом бросилось в лицо, колокольный звон грянул в оба уха, к горлу стремительно подбежал ком. Едва успела повернуть голову набок, как ее вытошнило: коричневая кислая лужица растеклась по деревянной доске, на которой лежала щека. Стало мокро уху, волосы слиплись от этой неприятной жижи. Множественные спазмы мешали свободно дышать, выкручивало все внутренности. Озноб пробирал холодное тело, громко стучали зубы. Только тут Глашино сознание стало производить мутные картины прошедшей ночи. Она, наконец, поняла, что лежит в барской бане, вся обнаженная и истерзанная. Лицо залилось слезами, стало еще больнее голове, затем боль восстала во всем теле. Глаша с трудом повернулась на бок и огляделась: она лежала на широком деревянном столе. Глаза устремились в потолок – он оказался цел и невредим, вокруг не было деревьев, не пахло болотной тиной, куда-то подевался огромный Леший… Что это было? Отчего, я видела этот странный и такой живой сон? Она с трудом стала припоминать концовку ночного кошмара. Мне что-то ужасное примерещилось в конце… Но, что же? И она вспомнила: Таня! Я видела мертвую Татьяну. Правда ли это, или страшный бред?

Глаша порывисто села, перед глазами поплыли круги, боль казалась невыносимой. Эта боль сосредоточилась в нижней части живота, отдавала в поясницу. Рука коснулась опухшего лона, она приблизила ее к лицу и увидела: пальцы были испачканы кровью. Небольшое, полузасохшее кровавое пятно образовалось прямо под ней. Обида, жалость к себе вновь захлестнули душу. Что они сделали со мной? Неужто, их злоба и похоть не знала границ? Сама виновата. Зачем сюда пришла? Татьяна предупреждала меня – я не послушала. Если она покончила с собой – я тоже не буду жить.

Это решено! Надо взять себя в руки и уйти. Надо срочно отыскать Татьяну. Глаша кое-как слезла со срамного одра, босые ноги коснулись ледяного пола. Ее повело в сторону, сделала пару шагов – снова вырвало коричневой горячей слюной.

Она огляделась: все участники злополучной оргии спали, где попало. На одной из широких лавок лежали Лушка и Маруся. Запрокинув лохматые головы, и некрасиво разверзнув сонные рты, они выглядели настолько неприглядно, что мало чем отличались от ужасных фантомов из ночного кошмара. Полные руки Лукерьи свисали как плети, по двум сторонам лавки, к ладоням прилип мусор и серый пепел. Несвежая простынь прикрывала круглый живот; лобок, едва припорошенный редкими, белесыми волосами, казался отвратительным и жалким. Не краше была и Маруся… Катя спала в красном кресле, уткнувшись лицом в подлокотник, растрепанные волосы обнажали цепочку позвонков на выгнутой спине и темную полоску меж двух похудевших ягодиц. Игнат расположился на другой лавке, шерстяное одеяло, натянутое на голову, горбилось шершавым комом, из-под него торчали его волосатые, худые ноги с желтоватыми пластинами нестриженых ногтей.

Широкая кровать приютила еще двух персонажей: с одной стороны почивала обнаженная Мари; длинные светлые локоны беспорядочно разметались по подушке. В утреннем свете ее бледное тело смотрелось худым и опавшим. Помятое, спящее лицо походило на лицо покойницы. Что-то птичье проступало в чертах белокурой француженки. Заострившийся белый нос и крупные, словно растянутые постоянным развратом сизые губы, создавали это странное сходство.

Ближе к изголовью, на боку, скрючившись словно морская креветка, лежал обнаженный мужчина… Глаша не сразу узнала в нем знакомые черты. На минуту показалось – это совсем чужой, незнакомый, не близкий ей человек. Тело мужчины выглядело уныло: мертвящая бледность покрывала руки и ноги, плечи опали и странно сузились. Жалкий и сморщенный, похожий на безжизненный шнурок голубоватого оттенка, его детородный орган трусливо притулился в кудрявых зарослях сжатого паха. Конечно, это был Вольдемар! Ее ненаглядный кузен, ее жестокосердный любовник спал, окутанный наркотическим, ночным дурманом. Куда подевались дворянский лоск, сила, бравада и атлетическая красота знаменитого сердцееда? Гнусный порок, жажда похоти превратили это прекрасное тело в измученный призрак былого величия. По крайней мере, в это утро все выглядело именно так. «Господи, как они все омерзительны! Все они этой ночью трогали меня», – с отвращением подумала она и ее снова вырвало.

Пошатываясь, с трудом передвигая негнущиеся ноги, Глаша собирала разбросанную одежду. Слезы вновь подступили к горлу при виде разорванного белья и нижних юбок. Барежевое платье, с оторванным рукавом и сломанными крючками валялось под лавкой. Глаша кое-как натянула на себя разорванные вещи. Клок, к счастью, оказался не тронутым. Она подошла к выходу, рука толкнула почерневшую металлическую ручку – на удивление тяжелая дубовая дверь распахнулась почти без скрипа. «Кто-то из полуночников предусмотрительно открыл железный замок. Слава Богу, я могу уйти из этого Вертепа. Мне нужно срочно разыскать Татьяну», – думала Глаша, спускаясь по лестнице. Ей показалось, что Мари проснулась и проводила спешащую девушку мутным и рассеянным взглядом.

Входная дверь была закрыта, но ключ торчал в замочной скважине. Дрожащими от волнения руками, Глаша повернула тугой замок – дверь распахнулась, в сени прорвался свежий, холодный воздух. Изо рта пошел пар, обдало утренней, осенней сыростью. Но ей были не страшны, ни холодный воздух, ни пробирающий до костей, моросящий туман. Тело горело нервным огнем. Наконец-то она на свободе! Резкие порывы ветра вихрили редкие опавшие листья, большая часть пожелтевшей листвы плотным влажным ковром покрывала холодную землю. Примороженные круги узорчатого инея, образовавшиеся за ночь, запорошили этот огромный ковер. Вода в пруду окрасилась свинцовым цветом, ветер гнал зыбкую рябь, кидая к берегу мелкие волны. Откатываясь от гладких речных камней, они оставляли темные влажные круги на жестком, похожем на спекшуюся корку, желтоватом песке.

Глаша поспешила к усадьбе. Зубы стучали от напряжения. Несколько раз по дороге приходилось нагибаться над голыми кустами – ее немилосердно мутило. Подбежав к дому, она, на всякий случай, заглянула в свою комнату – комната была пуста. Глаша бросилась к девичьей, заглянула на кухню – Тани нигде не было. На кухне, напевая под нос тихую песню, широко расставив полные ноги, в пестрой цветастой юбке сидела Маланья и чистила медный таз.

– Малаша, ты не видела Таню? – тяжело дыша, спросила Глаша.

– Батюшки святы, вы чай, бежали от кого?

– Нет, Малаша, не бежала. Приболела я немного, – ответила Глафира, с трудом ворочая шершавым языком, и натягивая на глаза капор от плаща. Она старалась не поворачивать лицо к свету, чтобы Малаша не увидела следов прошедшей ночи. – Я Таню ищу… где она?

– Да, где же ей быть, рыжей каланче? Здесь, поди, где-нибудь околачивается, – шутливо ответила горничная. – Я не видала ее сегодня. Можа, спит ешо?

Глаша с жадностью выпила кружку кваса и пошла во двор – искать свою подругу. «Неужели, то видение было правдой? Неужели, Таня покончила с собой?» – страшные мысли путались в голове. Она обошла все хозяйственные постройки, заглянула в амбары и закуты – Тани нигде не было. Оставался лишь один заброшенный маленький домик, бывшая сторожка – легкая облупленная мазанка с покосившейся до земли крышей. Этот домик стоял недалеко от соснового бора. «Если, ее там нет, или она повесилась – я умру!»

– с отчаянием подумала Глафира. Едва отдышавшись, она распахнула дверь своей последней «надежды»… На грубо обструганной, потемневшей лавке, подложив под конопатую, бледную щеку острый худой локоть, накрывшись старым выцветшим салопом, спала ее несчастная «пропажа». От скрипа распахнутой двери, от холода, ворвавшегося в избушку, Таня приподняла маленькую голову, облаченную в черный с цветами платок. Увидев Глашу, она резко села, опустила подбородок, обветренные губы скривились от плача, зеленые глаза смаргивали крупные слезы.

– Таня, милая, как ты меня перепугала! Зачем ты, спряталась сюда? – Глаша бросилась к подруге, колени больно ударились об лавку.

А после были слезы, упреки, взаимная радость и снова слезы.

– Я, барыня, тут долго лежала и вот, что надумала, – с достоинством проговорила Татьяна.

– Таня, опомнись, как ты меня зовешь?! Какая я для тебя барыня?

– Не перебивайте меня, Глафира Сергеевна. Выслушайте, пожалуйста. Господь, верно, накажет меня за мои грехи. Не видать мне райского блаженства. А потому, как заслужила я кару такую. Еще более заслужила ее не за любовь свою греховную, а за то, что забыла: кто вы есть передо мной. Вы – барыня, я – холопка ваша. Разве холопке дозволительно перечить барской воле? Я вам в ножки кланяться должна только за то, что подпустили меня к себе так близко.

– Таня, не то ты говоришь. Перестань, мне мучительны эти речи. Это – я сумасбродная грешница, каяться должна перед тобой, что не послушала твоего совета, побежала за демоном в логово его ярыжное.

– Так, он тебя обидел, голубку мою? – гневно спросила Таня, вскочив на ноги. Старый салоп свалился на земляной пол. – Бес не пьет, не ест, а пакость деет!

– Таня, не пытай меня. Я все тебе после расскажу. Пойдем, в мою комнату скорее.

– Погодите минуту, Глафира Сергеевна. Я начала говорить, но не закончила. Много дум я за эту ноченьку мороковала, никогда прежде мне не было так тягостно. Все казалось: волки в стаю собрались и рвутся в избу, к горлу моему пасти приноравливают. Не дремалось никак, и вот, что я решила: не стану я больше связывать вас по рукам и ногам чувством своим греховным.

От блуда плотского сия тяга к вам во мне зародилась. Омрачение и на меня нашло. Кто с барином нашим общался хоть раз, бывал в лапах его, на оргии бесовской – тому никогда уж, праведным не стать. Похоть, как змеиный яд в жилы вошла. И меня сия доля пагубная не миновала.

– Таня, а я, по-твоему, святая? Я сама развратницей богомерзкой стала…

– Молчите, вы для меня – святая, такой и останетесь вовек. А только вот, что я скажу: если встретится вам человек хороший, добрый и соберетесь вы замуж за него – я первая этому рада буду. Уйду тогда сразу в монастырь, и буду в нем до конца дней жить и молиться за здоровье ваше и ваших деток. А любящих и бог любит.

– Таня, прекрати мне «выкать», и какое может быть замужество? Что, на тебя нашло? Мне сейчас даже мысли о супружестве противны. И с тобой я не расстанусь никогда, – с жаром ответила Глаша и тряхнула головой. Капор слетел с головы, обнажив растрепанные волосы, припухшие глаза и кровоподтек под разбитой губой.

– Глаша, это что?! Что он сделал с тобой?! – зеленые, распахнутые глазищи таращились на помятое лицо подруги. – Что за вред злорадный с тобой он сотворил?

– Танечка, пойдем скорее в дом. Я чуть живая. У меня всюду синяки и кровь, – проговорила Глаша и снова заплакала. – Он там был не один… Они накормили меня каким-то зельем, и у меня помутился разум. А пока я была не в себе, они надругались надо мной… Пойдем скорее, мне очень больно.

– Будь, он проклят! – в сердцах прокричала Татьяна.

– Не надо, Таня, не бери грех на душу. Его давно бог проклял.

Анна Федоровна, напуганная сватовством бравого майора Мельникова, отлично понимала, что ее плохо продуманный обман может с легкостью открыться. Миф о болезни Глафиры мог развенчать любой человек, живущий в поместье – девушка постоянно находилась на глазах у прислуги. А потому надо было спешить, как можно быстрее устроить ее судьбу и удалить подальше от дома Махневых. Она припомнила, что когда гостила у своей давней приятельницы мадам Расторгуевой, то видела пару раз, что к той в гости на чай захаживал дальний родственник, некий господин Рылов. Ее приятельница полушутя рассказывала, что его зовут Ефремом Евграфовичем, намекая на сложность произношения вычурного имени и нудный, порой невыносимый характер его носителя. Вспомнилось и то обстоятельство, что этот господин, ранее служивший в чине коллежского регистратора, недавно вышел в отставку, был небогат, холост и малопривлекателен. Рылов тогда еще пристально поглядывал на дам оценивающим взглядом, хмыкал и бормотал что-то под нос. Он казался очень странным господином, как будто немного «не в себе». Эти его «странности» не нравились дамам, они откровенно избегали его общества. Даже дворовые девки презрительно отзывались о нем и морщились от брезгливости, когда он с шумом сморкался в большой клетчатый носовой платок. Казалось, что Ефрем Евграфович простужен круглый год, о чем свидетельствовал его длинный, шмыгающий нос с красными от насморка ноздрями. Глаза его тоже вечно воспаленные, смотрели холодным, водянистым взглядом из-под опущенных кустистых бровей. Губы, тонкие словно нитка, кривились в полуулыбке, обнажая редкие коричневатые зубы. Эта вымученная улыбка была еще хуже, чем спокойное выражение непривлекательного лица. Его улыбка производила жалкое и вместе с тем гадливое ощущение. Волосы на голове выпали, на макушке красовалась, белая, округлая плешь. Единственное, чем господь не обделил Ефрема Евграфовича – это его необычайно высокий рост. Когда он разговаривал с мужчинами, то наклонял голову к собеседнику, с дамами и вовсе приходилось сгибаться в половину своего длинного, худого туловища. Да, он не выглядел привлекательно, к тому же был не богат, но зато холост, а значит – великолепно подходил на роль будущего мужа для ненавистной племянницы.

Надо ли говорить, что Анна Федоровна проявила несвойственную ей сноровку, деловитость, мастерство свахи и за неделю обстряпала предстоящее сватовство. Она не поленилась проехать по чуть примороженной осенней дороге к имению своей приятельницы, объяснилась с ней, встретилась с Ефремом Евграфовичем, который, не смотря на свой тридцативосьмилетний возраст, кажется, и не собирался жениться. Стоило огромных усилий, лести и хитроумных рассуждений, чтобы внушить незадачливому бывшему коллежскому регистратору, что он не только может стать новобрачным, но и сильно этого желает.

Словом, ровно через неделю принаряженный в новый, небрежно пошитый, долгополый фрак, Ефрем Евграфович, суетливо перебирая ходульными ногами, вошел в гостиную дома Махневых. Его представили Глафире Сергеевне. Глаша сделала книксен, приветствуя нового гостя, поздоровалась по-французски. Тетка вежливо, но холодно перебила ее.

– Глашенька, душенька моя, полно тебе церемонии разводить. Не смущайся и нашего дорогого гостя не смущай. Он человек простой, ему не до политесов. Говори по-русски, ангел мой.

– Да, да. Я попросил бы вас, Глафира Сергеевна без этих вот штук. Я человек деловой, смолоду люблю во всем порядок, однако излишнего чванства не потерплю. У меня и дома все по-простому. Я и жену свою желаю воспитать в должном почитании и трудолюбии, – важно проговорил Ефрем Евграфович. Лохматые брови сошлись на узкой переносице. Он засопел, зашмыгал носом и, вынув платок из фрачного кармана, трубно высморкался. – Прошу прощения…

Глаша, молча, кивнула в ответ. Надо ли говорить, что новоиспеченный жених произвел на нее гнетущее, почти омерзительное впечатление.

– Ефрем Евграфович, вот тут, вы не ошибетесь – Глашенька у нас известная мастерица… Она шьет великолепно и по дому присматривать умеет. Несмотря на происхождение, она не гнушается простой работы. И сготовить умеет, ежели понадобится. В ее руках всякая вещь порядок знает, – приторно улыбаясь, проворковала тетка.

– А вот это хорошо-с… Это я приветствую. Всякий труд похвален, – проговорил жених. Тонкие губы расплылись в улыбке, показывая темные, редкие зубы. Он поднялся и, заложив руки за спину, стал расхаживать по комнате. – Готовить у меня ненадобно-с, я кухарку держу. Хотя, могу и рассчитать, коли увижу, что жена смышлена и сноровиста. Потому, как в каждом хозяйстве копеечку беречь надо. Я человек экономный. Растрат не потерплю… И взяток брать не приучен – пирогами с казенной начиной разговляться не привык. Меня и в службе все почитали, как человека аккуратного и кристальной честности. Мой начальник так и говорил: «На таких как вы, Рылов, наша канцелярия и держится». Я ведь первое время служил кассиром при нашей канцелярии. У меня завсегда порядок был во всех счетах и бумагах, и печати, где надобно-с проставлены. Потом меня назначили «чиновником для письменных занятий». И тут я снискал признание от строгого начальства. Я, по правде говоря, собираюсь снова на службу вернуться, как только спокоен буду, что дома меня жена поджидает с готовым обедом и прибранным хозяйством.

– Мы видим, Ефрем Евграфович, что вы человек положительный и всяческие похвалы заслуживаете, – заискивающе проговорила барыня. – Однако пейте чаек. Уже остыл.

– Премного благодарен. Я выпью. Смотрю: у вас тут кроме сахара, печенья всякие стоят, варенье и ватрушки…

– Ну, а как же? Все для дорогого гостя. Глашенька, поухаживай за Ефремом Евграфовичем.

– Спасибо, я сам. А только баловство все это…

– Что, помилуйте? – тетка удивленно посмотрела на гостя.

– А вот, эти излишества все. У меня в хозяйстве такого не водится. И не потому, что я скуп, как многие считают. Нет, я из принципа таких сластей не покупаю. У меня в доме и сахар-то лишь по праздникам на столе стоит. Убежден, что все сласти придумали люди ленивые и неблагочестивые. Практическому человеку милее жизнь аскезная. В труде наша радость добывается, а не в пряниках сладких. С пряником и дурак благостен будет. А ты попробуй без пряников блаженным быть…

Над столом зависла немая пауза. Во время которой, каждый думал о своем. Глаша сидела в полуобморочном состоянии, потупив глаза и, с усердием рассматривала плетеный узор на белой льняной скатерти – узор расплывался мутным пятном. «Боже, какой ужас! Что уготовила мне судьба? Меня уже тошнит от этого мерзкого господина. Неужто, я проживу с ним всю жизнь?» – думала она.

«Да уж, вот скаред-то какой… И сахар-то у него по праздникам. И пахнет от него дурно. Не переборщила, ли я? С таким-то мужем Глашка одичает», – думала тетка с оттенком небольшой тревоги. Но голос разума, воспоминание о провинностях племянницы немного успокоили ее: «Ничего, не умрет. Куда ей, бесприданнице идти? Я вон, всю жизнь вдовой прокуковала и не умерла. А это – какой-никакой, а муж».

Ефрем Евграфович думал о своем: «Хороша эта Глаша… Чай, завидовать мне начнут. А это ни к чему. Однако поживет у меня, пообтешется малость, к труду приучится, французский свой забудет. Да я и не разрешу ей на нем говорить, книжки тоже читать не дам, кроме Псалтыря. Глядишь, и получится из нее жена достойная. Жаль, что красива она, мне бы попроще… Хлопот бы меньше было. Интересно, а тетка-то деньжат даст за племянницей? Поди, не обеднеет?»

– А позвольте узнать, Глафира Сергеевна, что-то вы бледны и будто грустны? Я конечно, не Аполлон, и не богат, как князь или граф. Скажу даже более, хоть сие и очень обидно для меня. Таких как я, многие светские хлыщи и моты называют «человеком двадцатого числа», имеющего «чин из четырнадцати овчин»… Все так. – Ефрем Евграфович обиженно насупился и часто задышал. – Но человек я порядочный, и буду вам хорошим мужем.

Мне кажется, что вы более должны радости являть, так, как я вас беру в жены без приданного. Разве, мой поступок не о благородности душевной говорит?

– Она рада, Ефрем Евграфович, просто растерялась немного. Да, Глашенька?

– Madame, разрешите, я покину вас. У меня голова сильно разболелась, – Глаша порывисто встала.

– Иди, иди. Мы сами тут все обговорим. Нам многое обсудить надо. Детали свадьбы.

– Надеюсь, вы не собираетесь устраивать пышное торжество? – проскрипел гость. – Я полагаю… – тут он чихнул и снова принялся сморкаться.

Глаша не услышала его последних рассуждений. Она ушла, едва сдерживая себя, чтобы в сердцах не хлопнуть дверью.

Найдя в доме Татьяну, она тихонько поманила ее. Татьяна быстро поняла и, оставив работу, пришла в комнату к своей подруге.

– Таня! Это – какой-то морок! Ты, видела этого дурака в нелепом фраке?

– Долговязого, что к барыне пришел?

– Да, этого.

– Ну.

– Таня, он сватается ко мне! Его тетка где-то откопала.

– Ох, батюшки! Слышали вести – украли петуха с насести… Опять, хрен редьки – не слаще! Она точно спятила.

– Таня, он не просто противный, он мерзкий. Я не смогу с ним жить.

– Не шуми, Глашенька. После того, как ирод Махнев тебя измучил той ночью, ты сама поклялась, что при первой возможности, покинешь этот дом. Мало что ли, я раны тебе залечивала?

– Да, говорила, но я не хотела так, – И Глаша горько заплакала.

– Не плачь… Ты, главное, поставь условие, что замуж в чужой дом не пойдешь без своей горничной, а горничной при тебе я буду. Испроси тетку милость оказать и отпустить меня с тобой. Что я ей? У нее и без меня дворовых хватает. Отпустит, она вину свою чуять будет пред тобой. А ежели вдвоем будем, нам не страшно. Он по делам куда укатит, мы и наговоримся всласть, и поддерживать друг дружку будем. Глашенька, я за тебя убить могу. Если этот дурак будет обижать тебя, я отравлю его.

– Таня, ты с ума сошла… – прошептала Глаша, сквозь слезы разглядывая Татьяну.

– Сошла, Глаша. Я злая стала. Судьба ко мне доброй не была. Ныне творятся одне пакости, а добра-то малость. Отчего я всех жалеть должна? Выходи замуж за этого плешивого, а там, поглядим еще: кто верх возьмет. Ничего, родимая, догореваемся и до красных дней.

Через три дня начались приготовления к свадьбе. Владимир Иванович спокойно принял новость о замужестве Глафиры. Он только криво усмехался, когда мать рассказывала о новом женихе.

– Maman, до приезда в наш дом Глафиры Сергеевны я не наблюдал за вами подобного жестокосердия и взбалмошности. И долго же вы искали, прежде чем нашли такого избранника? Я не филантроп, но, и то поражен абсурдностью ваших поступков. То старец, рамоли чуть живой, то это чудо-юдо канцелярское – Елистратишка, чинопер презренный… И где только вы их находите? Что плохого вам сделала несчастная сиротка? – иронично проговорил он. – Или в вас женская зависть говорит?

– Замолчи, замолчи! Я не желаю обсуждать с тобой свои поступки. Ты, забываешься! Я мать тебе, и не тебе – яйцу, курицу учить, – она притопнула от негодования, худое лицо покраснело от злости.

Приготовления к свадьбе были недолгими. Как и ожидалось, жених не пожелал тратиться на красивый наряд для невесты. Он вел себя так, словно боялся, что его могут обмануть. Красные глаза озабоченно посматривали по сторонам, брови хмурились, он что-то беспрестанно бормотал себе под нос, сморкался и делал записи в блокноте, подсчитывая потраченные рубли. Обрадовался он лишь тогда, когда тетка пообещала дать за племянницей триста рублей приданного. Не густо, но с этого момента глаза его повеселели. Он стал все чаще улыбаться, чем доводил Глафиру до нервного припадка.

– Таня, как гнусна его улыбка… Ему сказал бы кто, чтоб он глядел серьезно.

– Да кто же скажет? Умный к нему не подойдет, а дураку – и так сойдет… Не тревожь, ты, себя понапрасну. Говорю: дай срок и этот сгинет.

– Куда он сгинет, он же не стар еще?

– Удавлю его втихую, если обидит тебя, – злобно шептала Татьяна.

Глаше становилось муторно и страшно. Она понимала, что своим поведением может довести подругу до каторги. «Не надо мне Татьяну подстрекать своими жалобами. Она отчаянная – натворит еще беды. Пусть все идет, как идет. Я давно у Махневых стала куклой тряпичной. Хотели – насиловали, теперь – с рук сбагривают. А этот «растлитель» ходит и виду не подает, что издевался надо мной в бане со своими потаскухами. Посмотришь на него – благороден и чист, словно херувим. Никто же не видал его кривляния от опиумного дурмана. Как, худо мне… Уеду из поместья замуж – и никогда его не увижу… Как, я буду жить, не видя его?» – думала Глаша.

В ночь перед свадьбой ей приснился кошмар: залитая лунным светом снежная долина; тихо и пустынно; только снег скрипит под ногами. Вдалеке стоит церковь, купола серебрятся от сияния огромной белой луны… Тройка с бубенцами ждет у ворот. На Глаше длинное белое платье, фата, меховая шубка накинута на плечи. Она видит восхищенные взгляды дворовых, родственников, Владимир смотрит из толпы с немым укором. Руки тянутся к нему, губы шепчут его имя. Вдруг, из толпы выскакивает Татьяна и, напевая венчальную песню, хохоча и целуя Глашу в теплые щеки, поспешно ведет ее к карете. Захлопнулась дверка кареты, и тройка мчится к церкви. Чей-то голос над ухом вещает о том, что по дороге надобно заехать за женихом. Тройка сворачивает со снежной, утоптанной колеи и едет в сторону деревенского погоста. Лошади вязнут в высоком снегу; из горячих ноздрей идет пар; она слышит их загнанное дыхание. «Зачем, мы едем туда?» – спрашивает, удивленная Глаша. «Как, зачем? Не зачем, а за кем. А едем мы к погосту за женихом вашим – Звонаревым Николаем Фомичем», – отвечают ей. «Он же умер!» – силится сказать Глафира, но голос изменяет ей. Из горла слышен только шепот. И вот они подъехали к кладбищу. Глаша вышла из кареты, огляделась – вокруг одни кресты темнеют над могильными холмами, отбрасывая длинные тени на залитое лунным светом, белое поле. Снег мягким ковром окутал каждую могилу. Вокруг немая тишина и холод пробирает до костей. «Как должно быть холодно Николаю Фомичу лежать здесь под снегом», – думает тревожно Глаша. Тут взгляд уходит сквозь толщу снега и мерзлую черную землю. Она видит деревянный тесный гроб и маленького Николая Фомича со сложенными на груди ручками. Он напоминает ей спящего ребенка. Глаша начинает плакать от жалости к нему: «Это я виновна в его смерти… Я сильно хотела, чтобы он умер, вот он и умер. Я грешница великая».

Вдруг, покойник открывает глаза и смотрит на нее нежно и лукаво. Но Глаша понимает – ему хочется казаться живым, а он, на самом деле, бесповоротно и давно мертв. Она отводит взгляд от тусклых, подернутых потусторонним светом, холодных, страшных глаз. «Николай Фомич, довольно вам почивать. Собирайтесь-ка на Венчание. Вон, и лошади вас заждались», – бодро звучит голос невидимого распорядителя. И тут могила с легкостью распахнулась, холодная земля, окутанная снежным саваном, разверзлась – будто пуховое одеяло слетело с кровати. Гроб с шумом поднялся на поверхность.

Деревянная крышка гулко откинулась и съехала на снег рядом с могильным холмом. Николай Фомич бодро выскочил из тесного пристанища; короткие ножки, обутые в маленькие черные ботиночки, картонно потоптались на ровном снегу; ручки расправились; и он молодецки шагнул к Глаше. Рука, облаченная в зеленый сюртук, свернулась кольцом, приглашая невесту взять его под руку. Она осторожно протянула ладонь и ощутила жесткость деревяшки вместо живой и теплой руки. Как завороженная, Глаша пошла с ним в карету, села; лошади пустились мягкой трусцой, цокая копытами и звякая бубенцами. Жених ехал молча, робко поглядывая на нее. Она же воротила от него лицо в недоумении, что едет на Венчание… с мертвецом. Мертвец не желал, чтобы о нем плохо думали, и старался держаться молодцом. Он принялся озабоченно покрякивать и медленно поворачивал лицо, пытаясь заглянуть в Глашины глаза. Она упорно отворачивалась, делая вид, что смотрит в окно. Николай Фомич лез на нее всем корпусом, назойливо ловил ее взгляд. Руки ощущали влажный холод жесткого зеленого сюртука. Она попыталась отстраниться, отодвинуть это холодное тело, под ладонями оказалась странная мягкость: за сюртуком никого не было… То была одна тканевая шерстяная оболочка… Наконец, покойник добился своего: Глаша закричала в ужасе – на нее смотрели впалые глазницы с мертвыми, словно затянутые бельмом, зрачками. Распахнулась дверь, и мертвец выпал с грохотом на дорогу. Лошади пошли галопом, унося ее все ближе к церкви, подальше от зловещего погоста.

Глаша проснулась – было холодно и страшно – прочитала молитву и снова погрузилась в сон. Теперь виделось, что она уже стоит в самой церкви, возле аналоя с крестом и Святым Евангелием, дымят кадила – идет Венчание. Рядом с ней Ефрем Евграфович. Батюшка, приблизив венцы, нараспев произносит священные слова: «Венчается раб божий Ефрем рабе божьей Глафире…» Слова батюшки прерываются громким шумом. Но это не просто шум – это трубное сморкание Ефрема Евграфовича… Вдруг, из глубины храма доносится знакомый смех. К аналою решительной походкой приближается Владимир. Он отталкивает жениха и становится на его место. Глаша задыхается от немыслимого счастья. Владимир же смотрит на нее ласковым взором и, отбросив все приличия и христианские законы, начинает прилюдно целовать невесту. Страстный поцелуй длится безумно долго, сильные руки, не стесняясь, шарят по талии, спускаются ниже – и вот Глаша чувствует, что к своему ужасу и великому стыду, она лежит вся обнаженная перед аналоем, охваченная пламенем похоти. Вдалеке звучат гневные голоса родственников и знакомых. А батюшка грозит крестом и обещает придать анафеме бессовестных прелюбодеев.