Диккенс

Ланн Евгений Львович

Часть вторая. СЛАВА

 

 

1. Какой основать клуб

Надо было работать. Диккенс сел за стол, вытащил из ящика листки со стенографическими иероглифами, проверил, остры ли перья, и приступил к расшифровке записей.

Он работал быстро. Надо было торопиться, чтобы, закончив расшифровку, мчаться в «Морнинг Кроникль». В дверь постучали.

Вошел коридорный и сообщил, что некий джентльмен хочет видеть мистера Диккенса.

Это было некстати.

Невысокий солидный джентльмен вошел в комнату и медленно обвел ее взглядом; в этой комнате Чарльз работал и спал. Результаты осмотра были благоприятные, — меблировка была самая необходимая, но чистота и порядок могли послужить образцом для любой взыскательной хозяйки.

— Мистер Диккенс? Я — Холл, совладелец издательской фирмы Чепмен и Холл.

Чарльз предложил посетителю стул.

— Мистер Чепмен и я учредили, сэр, издательскую фирму и решили обратиться к вам. Нам известны ваши скетчи в «Кроникль» и в других изданиях. Очень хорошие скетчи…

Чарльз поклонился. Такой отзыв он слышал не впервые.

— Я буду точен, мистер Диккенс. Мистер Уайтхед посоветовал нам обратиться к вам.

— Какой мистер Уайтхед?

— Я имею в виду автора «Джека Кетча». Да, да, того самого…

Конечно, Чарльз знал Чарльза Уайтхеда, поэта и писателя, автора юмористической «Автобиографии» Джека Кетча — палача.

— Итак, мистер Диккенс, мы обращаемся к вам с предложением работать совместно с Робертом Сеймуром, которого вы должны знать. Вот, вот, прекрасный карикатурист. Он задумал дать серию карикатур — приключения членов охотничьего клуба. Он хотел бы назвать эту серию «Клуб Немврода»… Заглавие, мы полагаем, не будет загадкой. Каждый знает этого мифического бога охоты. Как вы относитесь к этой идее?

— Идея превосходная, мистер Холл, но что должен делать я?

— От вас мы ждем текста — подписей под рисунками. У вас есть какие-нибудь возражения?

Чарльз молчал и размышлял. Предложение не вызвало у мистера Боза молодого энтузиазма. Мистеру Холлу это было очевидно. Как только писатель становится известным хотя бы в узком кругу, он делается привередливым!

— Имейте в виду, мистер Диккенс, — продолжал деловой мистер Холл, — что наша фирма… скажем так — молода, и мы возлагаем большие надежды на это начинание. Поэтому мы не остановимся перед затратами. Выпуски будут ежемесячными. Ваш гонорар — от двенадцати до четырнадцати фунтов в месяц.

Этот мистер Холл явился весьма кстати, если принять во внимание свадьбу, назначенную на март. Но предложение заманчиво куда меньше, чем четырнадцать фунтов в месяц.

— Видите ли… — замялся Чарльз, — публика видела уйму карикатур на охотников. Признаться, будь я на месте публики, я бы прямо сказал, что эта тема мне надоела. Вы простите, что я говорю так откровенно. И к тому же… быть может, мне будет легче разработать самостоятельно план этих приключений. Я еще не вижу, какого типа должен быть этот клуб. Словом, если вы разрешите мне подумать Несколько дней, мы придем к соглашению, я в этом не сомневаюсь…

Мистер Холл, должно быть, деловой человек. Этот молодой Боз способен, иначе Уайтхед его не стал бы рекомендовать. Почему бы не дать ему подумать?

— Ну, что ж… От имени мистера Чепмена и своего я согласен выслушать ваше предложение, мистер Диккенс. На днях я снова зайду. Вот адрес нашей фирмы.

Он протянул фирменный бланк и удалился.

Чем больше думал Чарльз о предложении Холла, тем меньше нравилась ему идея «Клуба Немврода». Идея клуба сама по себе не плоха. Вот, например, старина Аддисон столетие назад изобрел неплохой клуб для своего прославленного листка. Его «Зритель» известен каждому школьнику, хотя очевидно, что следовать за Аддисоном никуда не годится. Члены его клуба в сущности ничего не делают и только разговаривают на разные темы, которые нужно было обсудить Аддисону и его другу Стилю. Теперь читатель куда требовательней, чем в аддисоновские времена, и не станет он читать разглагольствования авторов, приписываемых ими сэру Роджеру де Коверли и его приятелям.

Читатель должен заинтересоваться и текстом и рисунками с первого выпуска. Это очевидно. Заинтересовать читателя могут только приключения. Они, конечно, должны быть забавными. Сеймур умеет смешить своими гравюрами. Это тоже очевидно. Но изобрести надо такой клуб, который позволил бы автору пустить его членов навстречу приключениям. Лучше всего вывезти их из Лондона. Тракты пассажирских карет из Лондона в столичные предместья и такие городки, как Рочестер, Четем, Ипсвич и другие, хорошо ему известны, пожалуй не хуже, чем Лондон. Создание клуба облегчит ему возможность выпроводить под благовидным предлогом участников на поиски приключений.

Завязка должна быть проста, потому что ежемесячный выпуск очередных глав мешает сложной завязке. Завязка должна быть как можно проще, — возможно, что читателю попадутся на глаза отдельные выпуски, он должен с интересом читать каждый выпуск. Когда читатель соберет потом все выпуски, перед ним должен лежать на столе пухлый роман…

Главный герой приключений может быть какой-нибудь ученый педант. Ученые, погруженные в науку, часто бывают смешны, этот ученый педант может погрузиться в какие-нибудь научные вопросы, которые только ему и членам клуба кажутся крайне важными. Конечно, он будет президентом клуба… И ему надо дать в спутники более молодых клубменов, которые взирали бы на него как на учителя…

Молодые члены клуба должны были стать спутниками ученого педанта потому, что Чарльз, не колеблясь, решил отправить их всех в окрестные городки, которое он знал так хорошо, а потом и в те, более отдаленные, где он побывал. Остановка была лишь за тем, чтобы выдумать причину, почему они должны покинуть Лондон. И, наконец, — их первые приключения.

Он погрузился в размышления о клубе, которого еще не существовало.

Что если назвать этот клуб по фамилии главного героя?

Например, вот так, как зовут владельца наемных карет, фамилия его написана желтыми буквами на дверцах проехавшей кареты. Смешная фамилия: Пиквик.

 

2. Мистер Пиквик пускается в путь

Бедный Боз! Парламент распущен на рождественские каникулы, и теперь он мог бы оставаться у Хогартов подольше. Теперь можно было бы не думать с тоской о том, что ночью еще предстоит расшифровать стенограмму, рано утром отнести отчет в редакцию, а затем отправляться на какое-нибудь дурацкое собрание и записывать словоизлияния доморощенных политиков и думать при этом, что и Кэт, и ее милая сестра Мэри ждут его и проклинают вместе с ним тяжелую долю репортера. Теперь работы по газете куда меньше, можно даже не так торопиться с очередным скетчем для «Белль’с Лайф» и получше его отделывать. Но договор с Чепмен и Холл, издательской фирмой, правда, еще совсем неизвестной, но, кажется, солидной, заставляет его не идти к Хогартам, а сидеть дома и писать.

Он пишет план первого выпуска своего сочинения — сочинения, которого пока еще нет. На клочке бумаги он извещает свою любимую Кэт о том, что должен засесть за этот план, который нельзя больше откладывать, потому что фирма Чепмен и Холл поручила ему одному осуществить задуманное начинание и это будущее его произведение намерена иллюстрировать гравюрами на дереве. Он и так оттягивал представление плана, а теперь подошел последний срок. В пятницу утром фирма должна иметь проект сочинения и, волей-неволей, он вынужден пойти на самоотречение — сидеть дома и писать. На письмеце он ставит дату: «Среда, вечер, 1835».

Фирма Чепмен и Холл, пока еще неизвестная, но, кажется, солидная, согласилась отказаться от первоначальной идеи «Клуба Немврода». Доводы Чарльза убедили фирму. И мистеры Чепмен и Холл порешили предоставить Бозу свободу в выборе сюжета будущего сочинения. Но мистер Боз должен помнить: выпуски этого сочинения не должны запаздывать. Проект клуба, члены коего объединились для научных изысканий, не вызвал их возражений. Если Боз пошлет несколько членов клуба — пусть это будет Пиквикский клуб — в поездку навстречу приключениям, фирма желает только одного: чтобы эти приключения были юмористическими, занимательными и понравились бы читателю.

Роберт Сеймур тоже отказался от своего предложения. Прекрасно. Он будет иллюстрировать сочинение Боза. Четыре гравюры на дереве ежемесячно, на каждый выпуск.

И Чарльз начал писать «Посмертные записки Пиквикского клуба».

Конечно, среди читателей не найдется такого, который будет доискиваться, один ли мистер Пиквик, президент и основатель клуба, предается научным изысканиям или среди клубменов находятся и другие столь же пытливые умы. Читатель должен удовлетвориться тем, что мистер Пиквик прославил свое имя научным сочинением. Но каким?

Тема должна быть связана с предместьем Лондона. Это позволит отправить мистера Пиквика из Лондона в другие города, а в дороге приключения сами идут навстречу, их не надо изобретать.

Почему бы в таком случае не подтрунить над рыболовами, которые на долгие часы застывают с удочкой в руках, сидя на бережку многочисленных прудов в лондонских окрестностях? Мистера Пиквика можно сделать самой смешной разновидностью этой комической породы — ученым рыболовом, написавшим знаменитый трактат о какой-нибудь мелкой рыбешке. Члены клуба должны быть потрясены научными достоинствами этого ученого труда и, преклоняясь перед гениальными изысканиями ученого в хемстидских прудах, могут послать его для наблюдений уже не над рыбешкой, а над людьми и нравами. Чем высокопарней изложить цели и мотивы, побудившие членов клуба отправить своего президента, а в придачу к нему трех других джентльменов, вон из Лондона — тем комичней будет завязка.

А затем можно забыть о клубе и пуститься с четырьмя клубменами по дорогам Мидльсекса. Надо только оговорить, что мистер Пиквик и его спутники будут-де сообщать в клуб о своих наблюдениях, во славу и для процветания науки.

Но каким на вид должен быть ученый муж, мистер Пиквик?

Роберт Сеймур полагал, что ученый муж, погруженный в изыскания на благо человечества, не уделяет должного внимания чревоугодию, и потому лучше изобразить его сухопарым, высоким джентльменом. Соображения художника были небезосновательными, и Чарльз не возражал. Сеймур даже сделал эскиз сухопарого мистера Пиквика.

Мистер Чепмен, глава фирмы, посоветовал изменить внешний вид президента клуба. Публика не привыкла к тощим комическим персонажам. В Ричмонде, неподалеку от Лондона, живет его друг, джентльмен пожилой, с весьма упитанной круглой физиономией, украшенной очками, и с солидным брюшком. Джентльмен любит франтить, несмотря на крайне пухлые ляжки, он любит носит штаны в обтяжку, чем вызывает протест леди.

Должно быть, мистеру Чепмену удалось его описать, так как и Чарльз и Сеймур решили заменить тощего Пиквика толстым. Чарльз, подумав, пришел к заключению, что новая внешность быть может, подходит к мистеру Пиквику больше. Он в сущности не собирался превращать Пиквика в сухого ученого, ведь президент клуба был раньше коммерсантом, а когда сколотил себе не очень большое, но вполне независимое состояние, отдал свой мозг делу прогресса и на благо человечества.

Таким образом, живший в Ричмонде любитель мышиного цвета штанов в обтяжку и черных гетр, мистер Джон Фостер, сам того не ведая, вышел из под гравировальной иглы Сеймура мистером Сэмюэлем Пиквиком.

Этим превращением оказалось недовольно одно лицо, а именно — новый приятель Чарльза, мистер Форстер, литератор. Когда Чарльз сообщил ему о прототипе глубокого исследователя рыбного населения в пригородных прудах, мистер Форстер почти обиделся. Фамилия его произносится точь-в-точь, как фамилия джентльмена из Ричмонда, да к тому же они тезки. Мистер Форстер готов был усмотреть в этом совпадении глубокий смысл и сначала отказывался признать его случайным.

Посылая мистера Пиквика в поездку для прогресса науки и в просветительных целях, надо было дать спутников президенту клуба.

Чарльз дал ему в спутники трех молодых джентльменов. Первого из них он сделал любителем прекрасного пола, но, несмотря на свое сердце, слабое в борьбе с очарованием леди, молодой мистер Тапмен еще не связал себя супружескими узами. Второго, мистера Уинкля, он наделил спортсменскими наклонностями, а третьего, мистера Снодграса, — поэтическими. Все три спутника видели в мистере Пиквике вождя и почитали его образцом не только учености, но и добродетели.

Итак, четверо пиквикистов были изобретены. Мистер Пиквик усажен в кэб и отправлен к стоянке пассажирских карет. Там должны были его ждать молодые сочлены клуба, и оттуда всем четверым надлежало отправиться на поиски приключений.

Впрочем, фантазия Чарльза не позволила ему дождаться, пока пиквикисты выедут за пределы Лондона. Завязка первого приключения произошла еще в кэбе, в котором мистер Пиквик направлялся к месту свидания со своими молодыми друзьями. Любознательность мистера Пиквика послужила хорошим мотивом для такой завязки, и когда кэбмен заподозрил в своем пассажире шпиона и принялся расправляться кулаками со всеми четырьмя пиквикистами, можно было ввести в действие новое лицо.

В адвокатской конторе мистера Блекмора, где Чарльз работал клерком, подвизался на том же амплуа клерка некий Поттер. Как и Чарльз, Поттер любил театральные представления; как и Чарльз, он был завсегдатаем театра. Чарльз изучил его хорошо, и, если судить по незнакомцу, возникшему на первых же страницах «Посмертных записок Пиквикского клуба», клерк Поттер прежде всего обладал своеобразной манерой выпаливать отдельные фразы, не связывая их иными знаками препинания, кроме многоточий, причем эти фразы не соединялись между собой обычными логическими скрепами. Можно также думать, что упомянутый Поттер, кроме своеобразной манеры говорить, обладал мюнхгаузеновским даром, не смущаясь, измышлять небылицы…

Так на первых шагах пиквикистов на стезе приключений, которых ждала от них издательская фирма Чепмен и Холл, появился незабываемый мистер Джингль.

Чарльз писал, черкал и вновь писал волнующий диалог пиквикистов с обретенным новым знакомым, описывал их приезд в Рочестер, где решил отправить их на благотворительный бал, на котором им надлежало ввязаться в приключение.

Но приходилось отрываться от «Пиквика» и для скетча, требуемого редактором «Белль’с Лайф», и для репортажа, требуемого редактором «Морнинг Кроникль». Правда, рождественские каникулы были в самом разгаре, приближался новый год, и репортерской работы было необычно мало, но Чарльз уже давно начал писать двухактный водевиль с музыкой «Деревенские кокетки». И как он ни старался, чтобы рукопись водевиля не попадалась ему на глаза, ничего из этого не выходило. Снова и снова он вносил в водевиль поправки, а затем почти без паузы переходил к рукописи «Пиквика». Его самого удивляло, что «Пиквик» не мешал водевилю, а эти два опуса не мешали еженедельным скетчам.

Кэт и Мэри были в курсе всех событий, подстерегающих мистера Пиквика и его молодых друзей. Но нельзя сидеть одновременно за письменным столом на Фарниваль Инн и в гостиной Хогартов, и, как ни хочется быть у Кэт, приходилось посылать ей записочку: «В данный момент я усадил Пиквика и его друзей в рочестерскую карету, и они едут без помех в обществе субъекта, совсем непохожего на тех, кого я до сей поры описывал, который, льщу себя надеждой, будет, несомненно, иметь успех. Я хочу доставить их с бала в гостиницу, прежде чем лягу спать; полагаю, что это займет у меня времени по крайней мере до часу или двух. Издатели будут здесь утром, так что вам легко понять, что выбора у меня нет, надо сидеть за столом».

Первые страницы «Пиквика» Чарльз отделал окончательно в самом начале нового года. Чепмен и Холл одобрили начало, сдали рукопись в набор. Скоро корректурные гранки вручены были Сеймуру. Он взялся за карандаш и набросал первый рисунок: двенадцать джентльменов вокруг стола заседаний внимают мистеру Пиквику, помахивающему рукой во время своей речи.

Приятель мистера Чепмена, обитавший в Ричмонде, мог быть удовлетворен: президент Пиквикского клуба облечен был точь-в-точь в такие же штаны, какие носил он. Словно лайковая перчатка, штаны облегали весьма округлые формы, какие были и у него. И так же, как он, президент клуба питал пристрастие к черным гетрам. Для того чтобы читающая Англия могла вскоре лицезреть без помех эти детали туалета, Роберт Сеймур заставил дородного мистера Сэмюэля Пиквика влезть на стул.

 

3. Мистер Пиквик застрял в пути

Близился февраль. Парламент уже отдохнул и снова призван был к своим обязанностям. Но Чарльз не отдохнул нисколько, а теперь работы еще прибавилось с открытием палат. Надо было отказаться хотя бы от еженедельных скетчей в газете.

И он пишет последний скетч Боза в «Белль’с Лайф», — он прощается с читателями этой газеты, описав лицо ночных лондонских улиц. Скоро он должен увидеть свои скетчи на страницах аккуратных томиков, которые вот-вот выпустит Мэкрон.

Впереди еще выпуск «Пиквика». Чепмен и Холл назначают на конец марта. А затем… затем свадьба. Как хороша жизнь!

Но времени решительно не хватает для выполнения всех необходимых дел. Нет возможности поискать более внимательно новую квартиру. Пришлось перед рождеством переехать из своих двух комнаток в новые две комнаты на той же Фарниваль Инн. Но и они неудобны, нужна будет большая квартира, ведь он и Кэт решили после свадьбы взять к себе Мэри.

Мэри возбуждена у порога волнующих событий — издания скетчей, появления «Пиквика», свадьбы — ничуть не меньше, чем Чарльз, и, пожалуй, больше, чем Кэт, во всяком случае, так может показаться. Она более нервна, чем старшая сестра, более хрупка, похожа на тростинку, у нее нет здорового румянца Кэт; когда она слушает Чарльза, она вся напряжена, как струна, она ничего не видит, кроме читающего Чарльза. Даже не слушая его, когда он читает ей и Кэт свои скетчи, можно по выражению ее лица следить за самыми тонкими оттенками юмора в скетче и за переходом к описанию других сцен, совсем не комических. Когда наступает этот переход, ее глаза — у нее, как и у Кэт, голубые глаза, но с более глубоким фиалковым отливом — выражают такую жалость к несчастным беднякам, которых Чарльз описывает, что при взгляде на эти глаза Чарльзу кажется, будто никто, кроме него, не может так трогательно написать. Никто, кроме него… Мэри этого не говорит, но Чарльз знает, что она это думает. И потому он ловит себя на том, что в его памяти первой всплывает Мэри, а не Кэт, когда он идет к Хогартам с готовым скетчем, который должен будет прочесть у круглого стола в гостиной под газовым рожком. А каким смехом она заливалась, когда слушала мюнхгаузеновскую болтовню незнакомца, ехавшего вместе с пиквикистами в рочестерской карете! Чарльз должен был даже прекратить чтение, потому что хохотал вместе с ней. Кэт и сама смеялась, но в конце концов запротестовала и попеняла Мэри за то, что та мешает слушать.

Рядом с сестрой Кэт казалась очень рассудительной особой, она умела собой владеть, а Мэри еще не могла. Может быть потому, что ей было только семнадцать лет. Или в синенькой жилке на виске у нее билась капелька крови хайлендеров — горных шотландцев, а Кэт получила в наследство более спокойный темперамент жителей долин?

Нередко эти скетчи слушает и миссис Хогарт, очень милая и всегда доброжелательная миссис Хогарт. Должно быть, клан ее отца — Джорджа Томпсона, собирателя народных шотландских мелодий — обитал в долинах, но о предках мистера Хогарта этого нельзя было сказать определительно. Когда мистер Хогарт говорил о музыке, в эти минуты он похож был на сверстника Мэри. Такие минуты были не часты, мистеру Хогарту редко-редко удавалось вырваться из редакции «Ивнинг Кроникль».

Но и без него так уютно в гостиной за столом под газовым рожком… Мистер и миссис Диккенс обижены на старшего сына, который вот уже в течение нескольких месяцев забегает только днем, да и то на полчаса. Мистер Диккенс проявляет большую снисходительность к прегрешениям против сыновнего долга, чем миссис Диккенс, но и он не скрывает недовольства. Утешение он находит в том, что направо и налево трубит о достоинствах газеты «Белль’с Лайф», в которой печатаются скетчи Тиббса. И тут же строго доверительно сообщает, что Тиббс и небезызвестный Боз — одно лицо, а Боз — полагаю, сэр, для вас это не тайна, — есть не кто иной, как мистер Чарльз Диккенс; вот именно, сэр, мой старший сын…

Когда Чарльз, взволнованный и радостный, принес мистеру и миссис Диккенс два изящных томика, изданных Мэкроном, — это было в середине февраля, — Джон Диккенс долго не выпускал из рук эти книги и в сотый раз перечитывал на титульном листе: «Скетчи Боза».

Ему нравилось все — и формат, и бумага, и шрифт, и гравюры Крукшенка. Что же касается содержания…

Встречая знакомых, Джон Диккенс немедленно осведомлялся:

— Читали книги моего старшего сына?

И когда Джон Диккенс получал отрицательный ответ, он смотрел на собеседника с такой жалостью, что тот сразу понимал всю глубину своего несчастья.

Кэт и Мэри взирали на Чарльза с не меньшей гордостью, чем мистер Джон Диккенс. Торжество обоих семейств — Диккенсов и Хогартов — усугубилось еще более, когда обнаружилось отношение читателей к скетчам Боза. Книги имели несомненный успех, скоро появились очень благожелательные газетные отзывы, продажа томиков шла хорошо. Мэкрон вручил Чарльзу сто пятнадцать фунтов и намекнул, что еще в этом году, быть может, потребуется новое издание.

Чарльз писал вторую порцию «Пиквика» и ждал выхода первого выпуска. Наконец, в «Таймсе», в номере от 26 марта, появилось объявление. Оно гласило, что 31 марта в издательстве Чепмен и Холл «выйдет первый выпуск «Посмертных записок Пиквикского клуба» под редакцией Боза».

Давно уже было решено, что свадьба состоится на следующий день после выхода первого выпуска «Пиквика». Но от этого решения надо было отказаться. Разве можно жениться в такой коварный день, как первое апреля? Пришлось передвинуть свадьбу на один день.

Чарльз успел закончить вторую порцию «Пиквика» до конца месяца. Чепмен и Холл вручили ему четырнадцать фунтов немедленно, — они должны пригодиться к столь торжественному дню.

Точно в назначенный день — 31 марта — лондонцы увидели в витрине книжных магазинов такую книжку в светлозеленой обложке. Вверху нарисован был молодой джентльмен в клетчатом сюртуке. Внизу — лодка. Джентльмен стреляет в дерево, а в лодке сидит заснувший толстяк. Рядом с толстяком прикреплена удочка.

На обложке напечатано:

«Посмертные записки Пиквикского клуба, содержащие правдивый отчет о странствиях, опасностях, путешествиях, приключениях и охотничьих похождениях членов-корреспондентов, издаваемые под редакцией Боза, с иллюстрациями».

В книжечке четыре гравюры. Кроме знаменательного обращения мистера Пиквика с речью к членам клуба, художник изобразил еще три эпизода, упоминаемых в «Записках». Он запечатлел отважное единоборство кэбмена с четырьмя пиквикистами, изумительную собаку Понто, не решающуюся, при виде запретительного плаката, перепрыгнуть через забор, и вызов на дуэль, бросаемый мистеру Джинглю оскорбленным доктором Слеммером. Но имени Сеймура не значилось на титуле, так было принято в те времена.

Через день Чарльз встретился с Кэт в скромной церкви св. Луки в Чельси. Приглашенных было очень мало. Кроме родных, присутствовали только Мэкрон и знакомый Чарльза, Бирд, который, по-видимому, был хорошо осведомлен в деталях церемонии и потому распоряжался ею.

По традиции, надлежало уехать в свадебное путешествие. Но для такой поездки у него не было денег. Чарльз выбрал для двухнедельного медового месяца небольшую ферму неподалеку от Рочестера, где в это самое время, по сведениям читателей, подвизались пиквикисты, которым, конечно, не терпелось узнать о трудах мистера Пиквика во славу прогресса.

Но читатель нисколько не проявлял нетерпения узнать об этом. Когда Чарльз с Кэт вернулись в Лондон, истина предстала без покровов.

«Посмертные записки Пиквикского клуба», выпуск первый, вышли тиражом в четыреста экземпляров. Но и этот тираж еще не был распродан, на «Пиквика» не поступало никаких требований из книжных магазинов.

«Скетчи Боза» распродавались бойко, Мэкрон был вполне удовлетворен. Мистеры Чепмен и Холл хмурились.

Надо было немедленно приниматься за репортерскую работу по «Кроникль». И продолжать «Пиквика». Он писал третий выпуск.

Перед поездкой на ферму он простился с пиквикистами в гостеприимных стенах Менор Фарм.

Пиквикисты завели знакомство с дородным мистером Уордлем на полевых маневрах. Если бы не ветерок, сдунувший цилиндр мистера Пиквика, знакомство не состоялось бы. Но оно должно было произойти, и почтенный сквайр, пригласив пиквикистов на свою благоденствующую ферму и в круг своей благоденствующей семьи, развлекал гостей старомодным вистом и рассказом сельского священника, постоянного партнера в Дингли Дэлл.

Чарльз встречал такого гостеприимного сквайра, как мистер Уордль. Не очень давно ему пришлось быть неподалеку от Рочестера, в Мэдстоне, и там, в окрестностях городка, почитаемого столицей графства Кент, он встретился около поселка Сендлинг с мистером Спонгом.

Ферма Коб Три с усадьбой времен Елизаветы очень понравилась Чарльзу. Понравился ему и приветливый мистер Спонг, и древняя старушка — мать гостеприимного сквайра. Теперь сквайр превратился в мистера Уордля, а его преклонных лег мать — в тугоухую, уютную старушку, которой оказывали столь почтительное внимание прочие члены семейства мистера Уордля.

Но священник кончил свой рассказ о возвращении каторжника и находился сейчас в типографии, чтобы выступить во втором выпуске «Пиквика». Надо было продолжить описание тихой и мирной жизни в Дингли Дэлл на Менор Фарм и ввергнуть пиквикистов в пучину приключений. Но сперва надо было познакомиться с теми гравюрами, которые уже, конечно, готовы у Роберта Сеймура для второго выпуска.

Нет, Роберт Сеймур еще не выполнил заказа. Последнее время он работает очень медленно. Пока готовы только две гравюры. Мистер Чепмен боится, что Сеймур заставит отложить выход второго выпуска, а это невозможно. Нельзя начинать какое-нибудь дело и с первых шагов нарушать обязательства перед читателями. И мистеру Чепмену не нравится умонастроение Роберта Сеймура. Художник впал в какую-то меланхолию, совсем не похож на самого себя. Хотя нужно признать, что погоня мистера Пиквика за шляпой на глазах мальчишек и семейства мистера Уордля, расположившегося в карете, мастерское произведение; читатель сразу улыбнется, бросив взгляд на эту сцену.

Дни идут, но Сеймур не обращает внимания на напоминания мистера Холла. Срок появления второго выпуска приближается, но пока есть только три гравюры, а в майском выпуске должно быть не три гравюры, а четыре. У художника жена и девять детей, он мог бы подумать хотя бы о них, зависящих от его карандаша, если ему безразлична судьба «Пиквика» и доброе имя молодой издательской фирмы. Мистер Чепмен озабочен. Мистер Холл тоже озабочен.

Чарльз возмущен; такого легкомысленного отношения к работе не потерпели бы в газете. Неужели талант может служить оправданием?

Но его возмущение внезапно обрывается. Наступает двадцатое апреля. Днем он узнает, что Роберт Сеймур покончил с собой.

Когда жалость к несчастному теряет свою остроту, возникает вопрос о судьбе «Пиквика». Ясно, что за короткий срок нельзя разыскать подходящего художника. Значит, второй выпуск, вместо четырех гравюр, украсится тремя. Печально, но все же это полбеды. Хуже другое — удастся ли найти художника, который смог бы сохранить манеру Сеймура и образы, которые должны повторяться из выпуска в выпуск. Читатель уже узнал пиквикистов и мистера Джингля. Правда, читатель как будто немногочисленный, но все же ни на что не похоже, если в дальнейших выпусках он увидит совсем других героев.

 

4. Сэм Уэллер идет на помощь

Немало брошюрок в обложках капустного цвета — первый выпуск «Пиквика» — ждали перемены своего местопребывания. Но этот час не наступал, капустные брошюрки оставались лежать на полках в конторе молодого издательства. А ведь брошюр было только четыреста.

Второй выпуск вышел, а четыреста брошюрок все еще не были проданы. Второй выпуск вышел в срок, но только с тремя гравюрами. И к этому выпуску книжные магазины отнеслись с постыдным равнодушием.

Мистер Джон Диккенс был вполне удовлетворен успехом «Скетчей Боза». Он проявлял завидную выдержку в оценке положения. Но Кэт и Мэри возмущались тупостью читателя. В особенности Мэри, она волновалась больше всех.

Чарльз не волновался. Но он понимал, что начало не предвещает ничего хорошего и можно ждать неприятного сюрприза от фирмы Чепмен и Холл. Во всяком случае, пока этот сюрприз не последовал, надо писать. И надо искать художника.

Мистер Холл пустился в поиски. Его находка была неудачной. Книжный иллюстратор Р. У. Басс, может быть, и хотел сохранить манеру Сеймура, но не умел. Пиквикисты подвизались в Дингли Дэлл, Чарльз со вкусом описывал не омрачаемую ничем жизнь на ферме мистера Уордля, готовил мистера Тапмена к влюбленному дуэту с перезрелой девствующей теткой и уже завязал узелок последующих бурных событий. Он призвал на ферму бесстыжего мистера Джингля, а пока что описал волнующее состязание в крикет между Дингли Дэлл и Мэгльтоном. Художник Басс нарисовал это состязание. Он сделал и второй рисунок. В обеих гравюрах он очень старался рассмешить читателя. Но ничего из этого не выходило — и Чарльз, и издатели должны были это признать.

Все же пришлось выпустить третий выпуск «Пиквика» с двумя гравюрами Басса. Мистер Чепмен почесывал свою бакенбарду, и взгляд его задерживался на пачках второго выпуска «Пиквика», который разделял судьбу первого выпуска. Неудачные гравюры Басса не сулили перемены, благоприятной для президента Пиквикского клуба и для мистера Боза.

Будущее ученого мистера Пиквика и его молодых друзей заволокли непроглядные тучи. Пиквикисты безмятежно наслаждались удобствами гостеприимного Дингли Дэлл. Они даже не помышляли об опасности, которая их подстерегает, если читатель по-прежнему будет равнодушен к благу человечества и брошюрки в светлозеленых обложках по-прежнему будут пребывать на полках издательской конторы.

Но расположение духа Чарльза мало напоминало состояние безмятежности, в которое он погрузил своих героев. Чарльз хорошо понимал, что мистеры Чепмен и Холл не могут до бесконечности ждать, пока читатель раскается в своем безразличии к судьбе «Пиквикского клуба».

В таком расположении духа трудно писать роман. Чарльз решил, что это его сочинение превратится именно в роман, хотя по-прежнему у него не было никакого плана. И этот роман должен смешить читателя. Но читатель упорно не хотел смеяться. Если бы он захотел и засмеялся, «Пиквик» исчез бы из конторы Чепмен и Холл.

Чарльз все же писал. Он писал поздними вечерами, когда свободен был от поручений «Морнинг Кроникль». Если же приходилось уезжать на день-два, наступал перерыв в «Пиквике».

Он ждал рисунков, которые издательство заказало новому художнику.

На этот раз художника нашел он. Мистер Холл, потерпев неудачу с Бассом, посылал к нему желающих испробовать свои силы.

Один из претендентов был молодой человек, не старше Чарльза, приехавший из Парижа. Он представился: Теккерей, Вильям Макпис Теккерей. Он учился живописи в Париже. Его рисунки носили следы французской школы. Чарльз мало понимал в графике. Взглянув на рисунки, он решил, что молодому джентльмену, приехавшему из Парижа, не удастся развеселить читателя.

Приходили еще художники, но и они не нравились Чарльзу. Он решил остановиться на молодом человеке, которого звали Хеблот Броун.

Хеблот Броун прочел гранки четвертого выпуска и скоро принес рисунок.

Как жаль, что затее с «Пиквикским клубом» угрожает крушение! Трудно было представить, что найдется лучший наследник Сеймура, чем Хеблот Броун.

В открытую дверь вторгается женское население Дингли Дэлл и влюбчивый мистер Тапмен под руку с девственной тетушкой мисс Речел. Все они обеспокоены долгим отсутствием джентльменов и пошли на поиски их. Джентльмены не помышляли исчезнуть. Они только перехватили горячительного и благополучно вернулись в кухню. И обеспокоенным леди открывается занимательное зрелище: пятеро джентльменов во главе с мистером Пиквиком, отуманенные алкогольными испарениями.

Кэт и Мэри были восхищены рисунком. Неужели и этот выпуск, в котором Чарльз уже привел в исполнение свой план нарушить мирное течение жизни в Дингли Дэлл, неужели и этот выпуск не увлечет читателя!

Мистер Холл и его старший компаньон по фирме были довольны Броуном. Чарльз убедил его выбрать псевдоним. Новая фамилия Хеблота Броуна должна быть такой же короткой, как Боз. Скажем, Физ.

Но надо сократить расходы, решил мистер Чепмен. Довольно и двух гравюр на выпуск. Тем более, что придется вот-вот покончить с «Пиквиком».

Мистер Холл мялся некоторое время, придя к Чарльзу, но в конце концов сказал, что, по-видимому, придется прекратить издание «Пиквикского клуба». Четвертый выпуск не расшевелил читателей.

Чарльз отправился убеждать мистера Чепмена не прекращать «Пиквика». Он решительно не понимает, кто и как заколдовал «Пиквика», — вот, например, «Скетчи» распродаются очень хорошо, в августе Мэкрон обещает выпустить второе издание и не прочь в дальнейшем издать томик новых скетчей.

Мистер Чепмен тоже не понимал, почему читатель безразличен к судьбе «Пиквика». Даже четвертый выпуск с гравюрами этого талантливого молодого Броуна продан только в количестве полутораста экземпляров. Мистер Чепмен надеялся, что Джингль, появившись на ферме мистера Уордля, приохотит читателя к «Пиквику». Но этого не случилось. К тому же Джингль исчез, автор заставил его похитить девственную тетку и получить отступное за исчезновение с горизонта Дингли Дэлл. Это, быть может, неплохо, во всяком случае оживило сочинение, но с Джинглем пришлось попрощаться, хотя бы на время. Кто-то должен появиться на страницах «Пиквика».

Но кто?

Надо решать, если Чарльз хочет продолжать «Пиквика». Надо решать безотлагательно.

Джингль не увлек читателя. Несмотря на свою наглость, несмотря на способность плести умопомрачительные небылицы, несмотря на свою манеру стрелять короткими фразами, этот бывший актер провалился.

С ним провалился и Боз, — с ним и со всей затеей. Из какой среды должен выйти спаситель «Пиквикского клуба»? И какую роль ему поручить?

«Пиквика» читают лондонцы — вернее, не читают, но должны читать в первую очередь. Может быть, лондонцев развлечет какой-нибудь комический персонаж, хорошо им знакомый? Это здравая идея.

Мысль Чарльза пошла этим руслом: лондонцев должен привлечь субъект, которого они встречают повсюду и ежечасно.

Чарльз знал такого субъекта. Каждый житель Лондона, каждый провинциал, приезжающий в Лондон, знал такого субъекта. В провинции, даже в крупных городах, его не встретишь. Причина проста: Лондон — самый большой город, самый богатый и населенный город Соединенного Королевства. А значит — самый великий город в мире. И прежде всего этот субъект горд тем, что он исконный житель самого великого города в мире. Он родился в самом великом городе в мире, вырос, живет в нем и знать никого не хочет, кто не родился и не живет в Лондоне. Он. презирает каждого, кому выпал другой жребий — родиться и жить где-то в другом месте. Все провинциалы — низшая порода. Хотя бы они и утверждали, что жить где-нибудь в сельской местности, или у моря, или в больших городах вроде Манчестера, ничуть не хуже, чем в Лондоне, они утверждают это только из зависти. Правда, какова жизнь вне Лондона, субъект не знает, но он и не хочет знать. И, если попадает куда-нибудь неподалеку от великой столицы, то не удостаивает жителей ничем, кроме снисходительной жалости. Субъект самоуверен свыше меры. Когда он коверкает английский язык и ему указываешь, что остальная Англия говорит иначе, субъект презрительно ответит, что «остальная» Англия не знает английского языка. Когда он судит обо всем с заносчивой уверенностью и ему указываешь, что он понятия не имеет о предмете суждения, субъект презрительно отвечает, что в Лондоне живут самые великие люди, в Лондоне самый лучший театр, самые лучшие судьи и самый знаменитый парламент в мире, самые лучшие рынки и магазины, самый большой порт, самая лучшая река и самые красивые дома. Субъект живет в Лондоне и, значит, имеет ко всему этому касательство, и кому, как не исконному лондонцу, судить о том, о чем только в Лондоне судят безошибочно?

Сколько раз встречался Чарльз с такого рода субъектом! Он видел этот тип в разных обличьях и на каждом шагу. Он встречал его и на рынках за стойкой ларька, и в портовых конторах, и в гостиницах среди коридорных, и на козлах кэбов и карет, и среди бездельников, живущих неведомо как и неведомо в каком из тысячи проулков гигантского города.

Этот субъект уже обращал на себя внимание писателей. Чарльз читал «Эвелину», написанную Фанни Берни, которую звали также и мадам д’Арбле. Почему-то этого субъекта, который вдруг мог обнаружиться в каком-нибудь семействе лавочника, называли кокни.

Чарльз не знал точно, почему этот субъект назывался кокни. И лондонцы этого не знали, как не знал и сам субъект. Может быть, это слово происходит от комического жаргонного прозвища кокс-эгг — петушиное яйцо? Петух не несет яиц, это общеизвестно, и потому лондонцы прозвали так неуважительно маленькие испорченные яйца, «болтушки», в которых белок смешан с желтком.

Этот субъект стало быть — такая же испорченная «болтушка», как и «петушиное яйцо». Так пытается кое-кто объяснить непонятное слово «кокни», но кто его знает — верно ли это.

Верно лишь то, что кокни такая же необходимая принадлежность великого города Лондона, как Вестминстерское Аббатство.

Язык кокни — это еще не жаргон. Правда, они коверкают слова — то растягивают, по своему желанию, гласные, то глотают их, когда захотят. Но непонятных жаргонных слов в этом исковерканном языке мало. Житель Англии часто не поймет кокни, потому что тот произносит слова необычно. А если не поймет некоторых слов и спросит, что они значат, — кокни не пожелает ответить — из презрения к тем, кто не знает чистого английского языка.

Итак, надо выпустить на сцену кокни — пусть он спасет «Пиквика», а заодно и человечество, на благо которого пиквикисты пустились в свои приключения.

И надо сразу заставить читателя улыбаться. Время не ждет, и читатель не станет ждать, пока разыграются какие-нибудь смешные приключения с участием нового персонажа, и издательская фирма не станет ждать. Значит, этот персонаж, выходящий на сцену, должен сразу заговорить так, чтобы читатель развеселился. Бывший актер Джингль не добился успеха своей стрельбой короткими фразами.

И тут Чарльз вспомнил, что когда-то, в детстве, видел актера Вейля. Его звали Сэмюэль, участвовал он в какой-то слабенькой пьесе, — кажется, она называлась «Меблированные комнаты». Сэм Вейль любил острить. Были эти остроты в тексте пьесы или нет — неведомо, но Сэм Вейль добился своего, — зрители покатывались со смеху. И остроты его построены были по одному плану: у него говорил любой неодушевленный предмет и любое животное, и всегда очень смешно, и в их ситуациях было нечто похоже на те, в которых находился Сэм Вейль. Актер то и дело начинал свои фразы словами «как говорит», и зрительно это так нравилось, что он, не дожидаясь, уже смеялся…

«Как говорит…» Пусть и этот кокни, который должен спасти «Пиквика», пересыпает свою речь этими словами. А тот, кто «говорит», пусть веселит читателя, как Сэм Вейль. А кокни прибавляет без конца присловья и поговорки.

Но какую роль поручить кокни?

Чарльз долго думал об этом. Пожалуй, было бы неплохо снабдить мистера Пиквика слугой и оруженосцем, наподобие замечательного Санчо Панса при Дон-Кихоте. Да, это было бы неплохо…

И Чарльз начал писать.

С места в карьер новый персонаж, коридорный, на попечении которого находилась обувь постояльцев гостиницы, заставил палача Джека Кетча заговорить. А затем посыпались не очень лестные характеристики постояльцев, в том числе бежавшей девственной тетки мисс Речел и ее похитителя Джингля. И после знакомства с похитителем коридорный сообщил ему и читателям историю бракосочетания своего папаши в назидание всем, кто не остережется специального учреждения, ведающего браками и разводами и называемого Докторс Коммонс.

Развязность мистера Джингля потускнела сразу, когда заговорил с ним новый персонаж. Так говорить мог только кокни, каждый лондонец с первых слов узнал своего земляка.

Физ нарисовал субъекта в полосатом жилете, в коротких штанах, завершающихся гетрами, и в старой шляпе, лихо сбитой набок. Субъект стоял во дворе гостиницы, окруженный предметами, о которых ему надлежало печься, и рука его эффектно возлежала на сапожной щетке, находящейся в действии. Одна нога субъекта покоилась на ступеньке лестницы, и с такой элегантностью он выставил бедро другой ноги, и с такой самоуверенностью воззрился на подошедшего мистера Паркера, что достаточно было одного взгляда, чтобы распознать в нем персонаж, которому уготовано будущее.

Кэт и Мэри были первыми слушателями, которые встретили восторженно Сэма Уэллера.

Чарльз писал пятый выпуск. Новый герой заставил его круто повернуть течение романа. Теперь о клубе можно было забыть, хотя бы временно. Новый герой, поступив в услужение к мистеру Пиквику, примет участие в одном деликатном деле, которое отвлечет пиквикистов от забот о благе человечества. Деликатное дело должно заключаться в охоте коварной миссис Бардль за мистером Пиквиком с матримониальными целями. И в защите невинного мистера Пиквика от ее коварства и от законников, которых Чарльз так хорошо знал. Новый герой будет ему верным Санчо Панса на стезе единоборства с ужасным законом и страшными законниками.

Чарльз закончил пятый выпуск и передал мистеру Холлу. Теперь надо ждать конца июля. Сэм Уэллер — последняя ставка в борьбе пиквикистов за существование. Как подобает кокни, Сэм Уэллер уверенно вошел в эпопею о Пиквикском клубе. И так же уверенно, как подобает кокни, он готовился растолкать локтями персонажей эпопеи, чтобы занять место рядом с мистером Пиквиком.

Но удастся ли ему растолкать сонного читателя, которого до сей поры нисколько не занимала судьба пиквикистов, или «Посмертным запискам Пиквикского клуба» суждено оборваться навсегда?

 

5. Феерическая метаморфоза

Нет, непонятна феерическая перемена в судьбе «Посмертных записок Пиквикского клуба».

Первые четыре выпуска заключали в себе все данные для того, чтобы привлечь к «Пиквику» внимание читателя и критика. Читатель нашел в них великолепные гротескные фигуры, юмор, который не стал более «диккенсовским» до самого конца романа, комические эпизоды, описание патриархального уюта в Дингли Дэлл, драматический вводный рассказ… Однако все четыре выпуска покрываются пылью на полках издательства.

Но появляется Сэм Уэллер, и происходит некоторая, чисто театральная, метаморфоза.

Так ли удивителен Сэм Уэллер на первых шагах своего поприща, чтобы вызвать такой интерес к своей персоне? Сэм только-только возникает из ниоткуда. Сам автор не знает, кто его новый герой — невежественный коридорный или начитанный малый, помнящий, что палач Джек Кетч однажды принял на себя исполнение приговора над многими десятками осужденных политических противников Иакова II. Сэм Уэллер только-только ищет твердых контуров своего бытия, и сам автор еще в потемках, он ощупью бредет среди тех кокни, которые уже известны читателю и критике. Сэм Уэллер на этих первых страницах не менее гротеск, чем Джингль, и не более реалистичен, чем мистер Уордль. Он успевает произнести несколько десятков фраз и рассказать комическую историйку… И свершается некое чудо.

Читатель уже ринулся к стойкам книжных магазинов.

Он слышит стереотипный ответ, что книготорговля не запаслась пятым выпуском. Тогда он рвет эту брошюрку из рук счастливцев, которым удалось достать гениальное произведение. С каждым часом требования книжных магазинов на пятый выпуск повышаются. С каждым часом растут требования на четыре обреченных выпуска. Полки в конторе фирмы Чепмен и Холл пустеют мгновенно. Курьеры издательства не успевают передавать заказы в типографию на печатание всех пяти выпусков. Возвратившись к мистерам Чепмену и Холлу, они мчатся в типографию с новыми заказами. Книготорговцы еле могут успокоить покупателей, не нашедших «Пиквика»: приняты все меры к получению этого гениального произведения, на этих днях все покупатели будут удовлетворены.

Успех, неслыханный успех обрушивается, как лавина в горах.

Чарльз ходит, как ошалелый. Он ничего не понимает, кроме того только, что теперь «Пиквик» спасен.

Кэт и Мэри взирают на него восторженно. Энтузиазм мистера Джона Диккенса не поддается описанию. Того, кто не слышал о существовании «Пиквика», он не считает представителем человеческого рода.

В конторе Чепмен и Холл — поток писем. Ежедневно Чарльз убеждается снова и снова в том, что «Пиквик» — произведение гениальное.

Триумфальное появление Сэма Уэллера наталкивает Чарльза на плодотворную идею. Зачем в самом деле возвращаться к Пиквикскому клубу? Теперь мистер Пиквик получил такого слугу, с которым, без боязни за судьбу автора, он может пуститься в приключения, оторвавшись от клуба. Сэм при любых обстоятельствах выручит всех пиквикистов из затруднительного положения. Теперь можно круто повернуть повествование, — клуб сделал свое дело, а коварство миссис Бардль и злокозненность законников открывают весьма радужные перспективы для развития обретенного сюжета. Пока же можно позубоскалить над избирательной борьбой в маленьком провинциальном городке, которому надлежит избрать члена парламента.

Чарльз хорошо помнит такую борьбу в городке Содберт, в графстве Норфольк. Он наблюдал приемы и характер этой борьбы два года назад и запомнил их хорошо.

У Чарльза творческий подъем, он описывает борьбу в Итенсвилле. и, читая о ней Кэт и Мэри, хохочет вместе с ними. Он отправляет потом двух пиквикистов в трактир послушать комическую историю торгового агента и предвкушает удовольствие, с которым опишет приключение мистера Пиквика с друзьями на костюмированном, завтраке у провинциальной львицы. Это будет очень смешная глава, читатель будет хохотать ничуть не меньше, чем Кэт и Мэри, — обещает им Чарльз.

А пока Чарльз хохочет по другому поводу. Меланхолический Физ, придя как-то, сообщает, что хитроумные шляпные фабриканты торжественно объявили о появлении в продаже «пиквикских шляп».

Поистине нет границ популярности Боза! Мэри смотрит на Чарльза с обожанием, Кэт предрекает появление новых предметов туалета из гардероба мистера Уэллера. Ее пророчество оправдывается. Скоро в витринах начинают мелькать плакаты: «уэллеровские гетры», «уэллеровская ткань». Рисунок этой ткани скопирован с полосатого жилета мистера Уэллера, и он совсем не плох, — миссис Элизабет Диккенс немедленно покупает потребное количество ярдов для обмундирования младших членов семейства. Не уступают и поклонники изысканного вкуса мистера Пиквика: фабрикант тростей выпустил «пиквикские набалдашники», появились «пиквикские пальто», «пиквикские сигары» и даже «пиквикский песенник».

Чарльз еле успевает пожать руки всем тем, кто добивается этого удовольствия. Он еле успевает ответить на любезные приглашения, которые сыплются на него от лиц, никогда с ним не встречавшихся.

На сколько выпусков рассчитан его гениальный роман? Каковы его дальнейшие планы? Давно ли он женился? Кто прозвал его Неподражаемым Бозом? Как он относится к английской литературе, и к самому себе? Пишет ли он еще что-нибудь, кроме «Пиквика»?

Газетные репортеры быстро записывают в блокноты его вдохновенные ответы.

«Пиквик» будет закончен, вероятно, к концу следующего года. Его дальнейшие планы — писать романы и скетчи. Кроме «Пиквика», он собирается писать еще одну книгу. Женился он в апреле. Он удивлен, каким образом джентльмены осведомлены о надписи «Неподражаемый Боз», выгравированной на шкатулке с нюхательным табаком, которую подарил ему один родственник. К английской литературе он относится восторженно. К себе — об этом надо подумать…

 

6. От избытка сил

Он в самом деле решил писать еще одну книгу. Он принял это решение, когда издатели явились к нему с предложениями. Мэкрон напомнил об обещании написать роман о мятеже, поднятом лордом Гордоном в 1780 году. Некий Бентли, решивший издавать журнал, предложил ему стать редактором нового журнала. В этом журнале — «Смесь Бентли» — «Бентли Миселени» — он может печатать все, что захочет.

Предложение было соблазнительное. Двадцать фунтов в месяц редакторского гонорара освобождают от репортерской работы в «Кроникль». И отчего бы не подумать о новой книге, которую можно печатать из номера в номер? «Пиквику» эта книга не помешает, — он будет писать две книги одновременно.

Две книги одновременно…

Когда он сообщил Кэт и Мэри о том, что решил писать для «Бентли Мисельни» роман, тема была уже выбрана. Мэкрон подождет с исполнением обещания об историческом романе.

Репортерские поездки по провинции дали Чарльзу возможность заглянуть за кулисы закона, который почитался высшим достижением гуманности и государственного разума в очень больном для Англии вопросе — в деле призрения бедных.

Этот закон утвержден был совсем недавно — два с четвертью года назад. Сто девять статей закона 14 августа 1834 года прошли немало мытарств. Целых пятнадцать лет заседала комиссия Палаты общин, изучая практику призрения бедных, а сверх этих лет специальная королевская комиссия два с половиной года изыскивала способы реформировать законодательство. В комиссии заседало немало видных общественных деятелей, даже епископ Лондонский принимал в ней участие. Плодом ее работы и явился закон «Об изменении и лучшем исполнении законов по призрению бедных в Англии и Уэльсе».

В основу закона положен был принцип столь же гуманный, сколь и целесообразный с полицейской точки зрения. С одной стороны, государство сулило спасение от голодной смерти тем, кто очутился на ее грани, с другой — пеклось о том, чтобы надежда на государственную помощь не развратила мораль и нравы и не освободила голодных от желания спастись без государственной помощи. Закон словно предупреждал бедняка: ты видишь, что я о тебе забочусь, но не лучше ли будет для тебя самому позаботиться о себе. Закон словно рекомендовал бедняку очень призадуматься, прежде чем уцепиться за протянутую государством руку.

Радикальным орудием помощи беднякам был объявлен работный дом. Это учреждение было широко известно в Англии и раньше, но специальная королевская комиссия нашла, что помощь бедным шла нередко каналами мимо работного дома, и организация такой помощи никуда не годилась. Отыскали даже признание некоего попечителя по делам призрения бедных в приходе. На вопрос, почему он нарушил закон, выдав какую-то сумму, этот попечитель сознался, что клерк грозил его побить, если он не выдаст этих денег.

Отныне помощь голодному бедняку не должна была исходить от государства, если бедняк откажется отдать себя попечению властей в работном доме.

Чарльз видел работные дома. Он видел людей, которым поручено было заботиться о нищем, попавшем в работный дом. Он видел детей и воспитателей приюта для подкидышей и для детей бедняка. Такие приюты тоже входили в систему работных домов.

И Чарльз видел режим работного дома и знал об условиях приема в работный дом.

Бедняк не мог не отдать ребенка в приют, если решался найти спасение от смерти в стенах работного дома. Это было первое условие — разлука с детьми. Бедняк должен был расстаться и с женой. И, наконец, бедняк должен был расстаться со свободой. Он не мог отныне свободно передвигаться, он должен был жить там, где укажет ему смотритель дома, он должен был носить одежду, какую приготовило ему государство, он должен был питаться так, как государство нашло полезным для его здоровья.

Авторы закона с негодованием отвергали намеки критиков. Вздор! Работный дом — отнюдь не тюрьма.

Чарльз наблюдал в Лондоне и во время своих поездок результаты, к которым привел новый закон. Как легко можно связать с судьбой какого-нибудь подкидыша, воспитываемого в приюте работного дома, наблюдения над жизнью уайтчепльских трущоб и над страшными людьми, которых встречаешь в мрачных проулках Сохо! Роман должен получиться занимательный и совсем не юмористический.

И Чарльз заявил издателю мистеру Бентли, что, начиная с февраля 1837 года, в «Бентли Миселени» он будет печатать свой роман. Заглавие романа — «Приключения Оливера Твиста».

Теперь можно было распрощаться с газетным репортажем. Теперь выбирать города для поездок будет не редактор «Кроникль», а он — Чарльз, и шее его не угрожает опасность от сумасшедших состязаний на скорость в курьерских каретах по ухабам отечественных дорог.

Перспективы преуспеяния весьма радужные. Чепмен и Холл вручают чек в пятьсот фунтов — это только часть его гонорара, весьма возросшего благодаря большому тиражу «Пиквика». Бентли решил издавать журнал с начала года, — значит, сейчас досуг есть. И Чарльз решает написать пьесу. Едва ли писать пьесу трудней, чем роман, почему бы не попытаться. Заработок удачливых драматургов превышает гонорар романиста, а театр он любит не меньше, чем раньше. Очень быстро он пишет незатейливые двухактные водевили — «Деревенские кокетки», а затем «Странный джентльмен» — на сюжет своего скетча «Дуэль в великом Вингльбери». Второй водевиль идет в течение двух месяцев в театрике Сен Джемс, в сентябре и октябре, а «Деревенские кокетки» — в декабре, с музыкой посредственного композитора.

Обе пьески ничем не выделялись на водевильном фоне английской сцены тридцатых годов. После своего появления они были заслуженно забыты, о них постарался забыть и сам автор. В начале нового, 1837, года его отвлекло важное событие в семейной жизни.

У него родился сын. Англичане любят давать двойные имена. Младенца окрестили Чарльз-Боз.

Младенец Чарльз-Боз вошел в жизнь молодого отца с первых дней своего бытия. Чарльз принимал деятельное участие во всех процедурах, обязательных для младенца, ничуть не меньшее, чем Кэт и Мэри. Своей энергией и активностью он порядком мешал людям, более опытным в таких деликатных вопросах, — миссис Элизабет Диккенс, миссис Хогарт, кормилице и многочисленным родственникам, которые устремились в его квартирку на Фарниваль Инн.

Он читал рукописи для «Бентли Миселени», работал над «Пиквиком» и готовил «Оливера Твиста» для февральского номера журнала. Мистеры Чепмен и Холл непрестанно печатали новые и новые сотни выпусков «Пиквика», а тираж каждого очередного выпуска превышал тираж предыдущего.

Успех «Пиквика», столь основательно упрочившийся, и предложение Мэкрона издать вторую серию «Скетчей Боза» окрылили Чарльза. Он задумал переменить квартиру и заново ее омеблировать. Несмотря на немалые расходы по дому, он может теперь позволить себе этот решительный шаг, который еще полгода назад казался неосуществимым. О своем решении он сообщил Кэт и Мэри. Нет, он не советовался ни с кем, — такие вопросы должен решать только он один.

Но надо было кончать первые главы «Оливера Твиста».

В февральском номере «Бентли Миселени» появились первые главы «Твиста».

Боз выступил с новым романом. Читатель сразу почувствовал, что новый роман начат Бозом совсем в другом ключе. В первых главах «Твиста» Боз не перестает быть юмористом, но этот юмор не напоминает пиквикский. Боз совсем не забавляется, описывая рождение подкидыша и его первые шаги на жизненной стезе, хотя типы, возникшие на страницах романа, в сущности комические, — и Бамбль, приходский курьер, называемый бидлем, которому законом о работных домах вручена власть над бедняками прихода, и члены приходского совета по призрению бедных, и мировые судьи, решавшие, по закону, судьбу подкидыша. Но у него язвительная и злая усмешка, когда его гусиное перо плывет по бумаге. На лице у него, должно быть, гримаса, а отнюдь не улыбка, которую легко себе представить, читая его «Пиквика». Он очень раздражен, больше того — он возмущен порядками в приюте для подкидышей.

Читатель, конечно, удивлен. Работный дом — замечательное учреждение. Закон позаботился о том, чтобы дурные люди были удалены от руководства призрением бедных, закон создал прекрасные работные дома и превосходные приюты для подкидышей. Если это не так, то как же объяснить, что известные общественные деятели — и мистер Стердж Бурн, и мистер Эдвин Чадвик, и сколько их еще? — признали закон о работных домах благодеянием для рода человеческого? Мистер Боз не согласен с такой оценкой закона, это очевидно. Он не согласен и решил выступить со своим особым мнением. Интересно, как он поведет дальше свое повествование, какова будет дальнейшая судьба маленького Оливера и как будет протекать деятельность бидля, который, невзирая на малый свой чин, обладает, по-видимому, большой властью.

Начало было удачным. Журнал «Бентли Миселени» благодаря Бозу — редактору и автору нового романа — обещал стать популярным.

Теперь можно немного отдохнуть и заняться меблировкой новой квартиры. Комнаты на Фарниваль Инн отдавались внаем омеблированными. Квартиру на Доути-стрит можно обставить и украсить по своему вкусу. Квартира была удобней и просторней, чем прежняя, находилась она неподалеку от того приюта для подкидышей, куда он поместил маленького Оливера Твиста.

Чарльз Доверял только своему вкусу. Если бы кто-нибудь сказал ему, что он ничего не понимает ни в стилях мебели, ни в гравюрах, он посмотрел бы на такого судью удивленно. Кэт и Мэри должны были восхищаться вместе с ним каждой его покупкой. Они восхищались, но не всегда искренно, им не хотелось его огорчать. Хлопоты его завершились приобретением выезда. Да, он, работавший некогда на фабрике ваксы, приобрел выезд!

Это был игрушечный выезд — крохотная коляска с парой пони, но свое назначение пони выполняли ничуть не хуже рысаков. Кэт и Мэри вместе с младенцем помещались в коляске, Чарльз во время прогулок обычно шел рядом и давал им ценные указания о способах обращения со своевольными пони.

Он работал очень много. «Пиквик» выходил без перебоев, вторая порция «Твиста» уже сдана была в типографию, когда он сообщил Кэт и Мэри, что Сен Джемский театр ставит его третий водевиль. Водевиль назывался «Жена ли она ему?» Его премьера прошла в начале марта, но большого успеха эта «комическая бурлетта» — как значилось в афише — не имела. Третий опыт Боза в комедиографии нельзя было признать удачным, как и первые два. Театральный зритель не увидел в водевилях тех качеств, которые найдены были читателем в его скетчах и «Пиквике». Словно для того, чтобы утешить автора водевиля «Жена ли она ему еще?», критические отзывы о «Пиквике», за исключением немногих, мало чем отличались в эту эпоху от такого, например, отзыва в апрельском номере «Эклектик Ревью»: «Мы очень редко встречали писателя, который быстрее схватывает индивидуальные особенности характера или, что не менее трудно схватить, внешние признаки (часто довольно пустячные), отмечающие эти особенности и в которых они воплощаются. Наш автор является таким мастером этого искусства, что несколько легких мазков часто дают нам более яркое представление о действующем лице, которое он намерен нам показать, чем длиннейшее и самое тщательное описание. Его герои воздействуют на нас всею силою реальности. Они не описаны — они показаны. Ему удается также схватить те особенности, которыми отличаются различные общественные классы и которые отмечают разнообразные виды так же ярко, как другие детали отмечают индивида».

 

7. Первая утрата и друзья

Мэри была моложе Кэт тремя годами. Может быть, поэтому она не видела в Чарльзе недостатков. Она восхищалась, больше чем Кэт, писателем Бозом… Это было полное, самозабвенное, девическое восхищение. Едва ли она созналась бы и себе, что влюблена в Чарльза, а если сознавалась в этом, то ни одна ее мысль об отношениях с ним не была тяжелой и замутненной.

Она вошла в жизнь Чарльза с первых дней его знакомства с Хогартами. Он чувствовал в Кэт проблески самостоятельного мышления, Кэт по временам выражала несогласие с ним, судила людей и оценивала события, отклоняясь от его оценок. Уверенность в себе Чарльза, убежденность в своей непогрешимости во всем, что касалось его отношений с людьми и правил поведения, иногда ее раздражали. Но она была хорошо воспитана, ее характер не был трудным, и раздражение не приводило к ссорам. Но Чарльз видел и знал, что ее любовь к нему не лишает ее здравого смысла, порой приводящего к выводам ошибочным, по его мнению. Эти выводы всегда были для него ошибочны, если не совпадали с теми, какие делал он. Тут уж ничего нельзя было поделать, его характер отстаивался постепенно, а неожиданный головокружительный успех «Пиквика» завершил, пожалуй, процесс становления характера.

Но для Мэри его суждения были правильна прежде всего потому, что исходили от него. Она отзывалась на юмористические страницы, которые он им читал по вечерам, с большей непосредственностью, чем Кэт. Она страдала глубже, чем сестра, слушая драматические вставные новеллы в «Пиквике» — рукопись сумасшедшего или рассказ о возвращении каторжника. Бедного Оливера или других несчастных, зарисованных Чарльзом в «Скетчах», она жалела, не умея сдержать слезы. И сколько раз Чарльз читал для нее — для самого желанного слушателя, какой попадается на пути писателя.

Удар разразился нежданно. В начале мая Мэри простудилась. Ей нездоровилось, когда Чарльз с Кэт собрались идти в театр и предложили ей пойти вместе с ними. Она не отказалась. Вернувшись, она почувствовала себя плохо. Ночью ее била лихорадка. Чарльз вместе с Кэт дежурил у ее постели. На утро пригласили врача. Ей стало хуже, она уже была в забытьи. И вечером она умерла.

Смерть Мэри, — первая смерть дорогого человека, вошедшая в его жизнь, — обнаружила, быть может, для него самого размер понесенной им утраты. И, может быть, до этого печального дня он уже отдавал себе отчет в том, как дорога ему Мэри.

Мэри Хогарт прожила слишком недолго, и ее облик очень неясен для современников и потомства. Но для Чарльза он был предельно ясен. Всякий раз, когда Чарльз испытывал потребность написать обаятельный женский портрет, он обращался к этому образу. Эти портреты — а мы знаем их немало — слепки одного и того же лица — лица Мэри Хогарт. Чарльзу Диккенсу не дано было умение рисовать обаятельные женские образы, из-под его пера выступала не женщина, а ангел. Но виноват ли он был в том, что эта девушка, Мэри Хогарт, еще не успела стать человеком, а осталась в его памяти ангелом? В этом смысле копии были верны оригиналу, а Роз Мейли в «Твисте», Нелл в «Лавке древностей», Флоренс в «Домби», Кэт и Медилайн в «Никльби» — реалистические портреты.

И реальным было горе. Спустя полгода он писал о своей потере ее матери, миссис Хогарт: «С тех пор как она умерла, я ни разу не снимал с пальца ее кольца — ни днем, ни ночью, разве только на один момент, когда мыл руки. Меня никогда не покидали мысли о ее очаровании и высоком совершенстве. Могу торжественно поклясться, что наяву и во сне я никогда не утрачивал воспоминания о нашем тяжком испытании и скорби, и я чувствую, что оно всегда будет со мной».

Или еще: «Если бы только она была с нами à l'heure actuelle всегда веселая, счастливая, совершенная спутница, разделяющая все мои чувства и все мои мысли больше, чем кто бы то ни было… мне кажется, я не хотел бы ничего другого, кроме продления этого совершенного счастья».

Странные письма. Так не пишут о потере друга. Гик пишут об утрате любимой девушки.

Он прекратил работу. И Чепмен с Холлом и Бентли ждали «Пиквика» и «Твиста». Читатели «Смеси Бентли» ждали продолжения «Твиста», перерыв крайне нежелателен для издательства, а читатели «Пиквика» ждут очередного выпуска еще с большим нетерпением, чем читатели «Смеси Бентли».

Но Англия должна подождать. Сэм, и мистер Пиквик, и прочие участники романа застыли в тех позах, в которых их настигла смерть Мэри. Бедный маленький Оливер и молодые бандиты из берлоги Феджина замерли, как марионетки на сцене кукольного театра. У Диккенса не было сил привести в движение шумную толпу веселых героев «Пиквика» и устрашающие персонажи из логовищ Уайтчепля.

Кэт видела, что он не может работать. Она предложила ему уехать из Лондона, — быть может, перемена обстановки поможет ему справиться с тоской, лишавшей его сил.

Диккенс согласился уехать. Они сняли коттедж неподалеку от Лондона, в Хемстиде, где мистер Пиквик производил свои изыскания о колюшке. Но Чарльз первые недели не мог работать и там.

Его посещала приятели. И там, в Хемстиде, началась его дружба с человеком, который уверенно вошел в его жизнь.

Этого джентльмена он встретил как-то у Энсуорта. Встретились они еще на рождество, и в ту пору встреча не привела к сближению. Но и тогда, у Энсуорта, новый знакомый проявил большое внимание к «Пиквику» и к «Скетчам Боза». Теперь новый знакомый знал напечатанные главы «Твиста» столь же хорошо, как и приключения мистера Пиквика. Он не только знал их, но здраво о них судил, и его суждения обнаруживали литературный вкус.

Звали нового знакомого Джон Форстер.

Тогда, на рождество, Энсуорт, познакомив с ним Диккенса, сообщил, что мистер Форстер приобрел независимое положение в журнале «Экзамайнер» своими статьями на политические и литературные темы. Энсуорт говорил это в присутствии Форстера, и тот не возражал. Он даже кивал головой, сдержанно, с достоинством, почти степенно. Степенность была во всем его облике, в строгом костюме, в котором ни одна мелочь не должна была обращать на себя внимания. Диккенс сразу понял, что джентльмен старательно об этом заботится. Его вкусы были прямо противоположны вкусам Диккенса, который одевался так, чтобы привлечь внимание. Мистер Форстер был иного мнения и о манере держаться в обществе, это тоже было очевидно. Мистер Форстер все время следил за тем, чтобы у окружающих запечатлелось о нем воспоминание как о весьма респектабельном молодом джентльмене, а Диккенс был бы очень удивлен, если бы кто-нибудь заподозрил его в таких намерениях. Он был также весьма удивлен, узнав, что этот степенный, можно сказать даже напыщенный, джентльмен с небольшими бакенбардами ровесник ему. Чопорность и крайне серьезный вид старили Джона Форстера.

Тогда, у Энсуорта, Диккенс успел установить, что его новый знакомый является верным сторонником прогресса и партии либералов. Но он был джентльменом консервативного склада мысли и крайне ценил бережное отношение к нормам общежития, отстоявшимся в респектабельном обществе в течение многих поколений. Слишком радикальные взгляды в политике и в сложном вопросе об укладе жизни были весьма несимпатичны мистеру Форстеру. И, по-видимому, он был обидчив. Когда Энсуорт спросил за обедом Диккенса, не ошибается ли он, припоминая, что внешним своим видом мистер Пиквик походил на некоего мистера Форстера, которого мистер Чепмен описал Диккенсу, когда Энсуорт упомянул имя Фостера, мистер Джон Форстер сдвинул брови. Энсуорт немедленно загладил ошибку, он совсем не имел намерения посмеяться над Форстером — быть может, подтрунить, и только. Но реакция молодого критика была весьма недвусмысленна: он не желал понимать шуток, хотя бы и беззлобных, если они могли затронуть его личность.

И все же Джон Форстер расположил к себе Диккенса еще за обеденным столом у Энсуорта. Он был образован, куда более образован, чем Диккенс, — он кончил с отличием недавно основанный Лондонский университет, но об этом даже не упомянул. А главное— он говорил о своей высокой оценке произведений Боза таким тоном, что нельзя было не поверить. В этих оценках не было ни намека на лесть или на простую вежливость; нет, молодой критик в самом деле высоко оценил Боза.

И вот теперь, через пять месяцев после встречи у Энсуорта, оказалось, что высокое мнение мистера Форстера о Бозе укрепилось еще больше. Он сделал ряд тонких критических замечаний о развитии приключений Сэма и мистера Пиквика, о характере Бамбля и описании воспитательного приюта, взрастившего маленького Оливера. Все его замечания были неопровержимы. И Диккенс почувствовал к его суждениям такое доверие, какого не мог вызвать ни один из его знакомых профессиональных литераторов.

На этот раз знакомство с Джоном Форстером не должно прерываться, как прервалось оно пять месяцев назад.

Шли дни, и понемногу начала притупляться невыносимая острота утраты. Посещения знакомых помогали этому благодетельному процессу забвения. Диккенс вернулся к «Пиквику» и «Твисту».

Среди знакомых было два человека, с которыми приятельские отношения установились раньше, легко и свободно, как устанавливались теперь с Джоном Форстером.

Эти двое не были литераторами. В истории английского искусства судьба отвела им почетные места.

Вильяму Чарльзу Макреди было сорок четыре года. Едва ли не все лондонцы, посещавшие театр, видели его в роли Роб Роя. Это был большой актер, но пока не из очень удачливых. В семнадцать лет он уже играл шекспировского Ромео в антрепризе отца, арендовавшего Бирмингемский театр. Многие годы он кочевал по провинции, где был одним из самых известных актеров. Но в Лондоне ему не очень везло. В Лондоне на его путях к шекспировским ролям стояли в обоих основных театрах — и в Ковент Гарден и в Друри Лен — такие актеры, как Кин, Юнг и Чарльз Кембль. Будущее покажет, что он был не ниже в шекспировских ролях, даже для лондонского зрителя, очень капризного в оценке шекспировских исполнителей. Его образы Макбета, Лира, Кассио, Яго и короля Джона останутся в истории английской сцены девятнадцатого века.

Диккенс видел в нем совершенного актера. И ему нетрудно было очаровать Макреди, — это ему удавалось легко, когда человек был интересен. Но и он казался интересным умному и наблюдательному Макреди. Актер знал о впечатлении, произведенном на Диккенса смертью Мэри, он проявил к Диккенсу большое внимание, он посещал его чаще, чем обычно, и в Хемстиде и после возвращения Диккенсов в Лондон, в начале июля.

Другим знакомым, с которым Диккенс встречался не менее охотно, чем с Макреди, был Дэниель Маклайз.

Маклайз был на шесть лет старше Диккенса. Отец его, шотландский младший офицер, не обращал внимания на его пристрастие к живописи и поместил клерком в банк. Дэниель Маклайз подростком приехал в Лондон, и его живописный талант был столь очевиден, что Королевская академия немедленно приняла его в число учеников. В академии Маклайз получал все медали, на соискание которых выставлял свои картины. Уже два года назад репутация его как художника настолько упрочилась, что академия выбрала его членом-корреспондентом. Маклайз был превосходным живописцем и очень острым рисовальщиком. Своими историческими композициями он уже начал уверенно прокладывать себе путь к той славе, которая сделала его имя широко известным не только в Англии, но и в требовательном Париже.

Диккенс предрекал Маклайзу такую славу. Художник улыбался, но молчал, — он умел работать и не расточал понапрасну своего времени. У него был очень зоркий, глаз портретиста, но его влекло к шекспировским образам не меньше, чем к историческим полотнам. В будущем его гигантские фрески в Палате лордов закрепят за ним славу непревзойденного мастера фрески в английской живописи, а его трактовка шекспировских сюжетов позволит молодым прерафаэлитам считать Маклайза самым близким к новой школе художником, увенчанным всеми академическими лаврами.

В эти трудные для Диккенса недели, следовавшие за его возвращением в Лондон, посещения Макреди и Маклайза и внезапно утвердившаяся дружба с Форстером помогали ему работать.

Но тоска по умерший, острая и безутешная, настигала его вдруг, неожиданно для него самого. Тогда он плакал, как ребенок.

В конце июля он решил поехать на неделю вместе с Кэт на континент. Об этом он сказал Кэт и прибавил, что вместе с ними поедет Физ.

Еще до отъезда во Фландрию он почувствовал необходимость ввести в «Твиста» Роз Мейли.

В этом образе Мэри Хогарт обрела свое первое воплощение.

 

8. Сквозь два романа

Близилось окончание «Пиквика». Ноябрьский выпуск будет последним. Читатель попрощается с Сэмом, в которого влюбился не меньше, чем автор, — с Сэмом, чье сердце поистине золотое, попрощается с мистером Пиквиком и со всеми прочими персонажами романа. Он будет огорчен, читатель, — за полтора года он так привык ждать бледнозеленые выпуски.

Как далеко автор увел повествование от своего начального замысла! Придирчивая критика, которая ищет предлога побрюзжать, откроет потом, что в «Пиквике» не автор вел повествование, а повествование нередко выбирало направление без участия автора. Начиная роман, автор, в простоте душевной, полагал, что пишет роман, нанизывая одно приключение за другим. В этом занятии он следовал известным образцам — хотя бы испанцам или Смоллету, который тоже не раз давал себя увлечь повествованию. И лишь написав немало страниц, автор задумался над сюжетом, отсутствие которого угрожало немалыми бедствиями. Только с главы двенадцатой автор придумал завязку, которая в дальнейшем помогла роману не рассыпаться на куски.

Придирчивая критика будет утверждать, что мистер Пиквик начала романа ничуть не похож на мистера Пиквика в конце романа. В сущности в романе два разных мистера Пиквика. Первый — неумный, карикатурный специалист по колюшке, водившейся в прудах Хемстида. Он записывает с глубокомысленным видом в блокнот галиматью, которую несет ему кэбмен о своей лошадке, он обогащает науку расшифровкой надписи на камне, которую нечего было расшифровывать. С тем же глубокомысленным видом он внимает вранью Джингля, которое не могло бы обмануть ребенка. И есть второй Пиквик, который не получился бы ни по какому закону развития характера, если бы автор, беззаботно пускаясь в плавание, задумался бы над тем, что ему нужно от своего героя. Второй Пиквик мудр мудростью сердца, он человечен и добр, и он обладает несокрушимой волей, когда представляется случай восстать против лжи и неправды сего мира. Капкан, уготованный ему законниками, оказывается недостаточно хитроумным и крепким. Первый мистер Пиквик остался бы в нем — второй спокойно и с достоинством ломает его. Но он не мстит никому, как отомстил бы первый мистер Пиквик, а неудачливому Джинглю и лицемеру Троттеру, которые принесли ему немало зла, он оказывает помощь.

Короче говоря, Диккенс бросает на полдороге одного мистера Пиквика и начинает заниматься другим, новым.

Он бросает не одного Пиквика. Он бросает и мистера Уордля и забывает о нем. Он бросает и Джингля. Только в конце романа критика с удивлением находит его вновь. Она вправе недоумевать, почему автор вспомнил о нем, как недоумевала раньше, почему автор забыл о Джингле.

У придирчивой критики много оснований недоумевать, и она недоумевает.

Но читателю нет дела до критики. Джордж Сала, известный журналист, который еще напишет для журнала Диккенса «Семейное чтение» триста статей, — занесет в свой блокнот краткую заметку о приеме «Пиквика» читателем. Он запишет, что больной, которому врач предрек смерть не позже чем через месяц, пробормотал после ухода врача: «Ну что ж! Во всяком случае следующий номер «Пиквика» выйдет через две недели». Джордж Сала запишет, как пострадал школьник, который вдруг вспомнил во время церковной службы какой-то комический эпизод из «Пиквика». Школьника пришлось вывести из церкви, ибо он хохотал так, что мешал соседям.

И он — Джордж Сала — запишет о бесчисленных собаках и кошках, названных в честь героев «Пиквика», запишет о появлении пиратских подделок романа — о ежемесячных выпусках «Пиквика в пенни» и «Посмертных записок Пиквикского клуба».

И собаки, и сигары «Пиквик», и подделки, в дополнение к другим многочисленным примерам популярности романа, — свидетельство о том, что читатель весьма мало интересовался законами трудного литературного жанра, называемого романом. Он нашел книгу, которая стала достоянием нации. Эта книга молодого писателя Боза обладала волшебным свойством. Жизнь предстала в ней такой безоблачной, а люди и события столь комическими, что не назовешь другой книги, которая могла бы стать таким же источником бодрости и другого героя, столь же обаятельного, как Сэм.

По временам безоблачность затуманивалась. Но ненадолго. Писатель Боз сам не выносил тени, бросаемой облаком, — облако скоро растворялось и можно было снова улыбаться, а не то и хохотать, как тот школьник в церкви. Молодой писатель Боз владел тайной видеть человека с самой комической его стороны, а жизнь — доброжелательной к каждому, кто не родился безнадежным неудачником. Но таково было свойство молодого писателя Боза — почитать жизнь заботливым опекуном, который для нашей же пользы проявляет иногда суровость.

Вот теперь эта книга лежала на прилавках книжных магазинов. Автор закончил ее, а фирма Чепмен и Холл издала, невзирая на то, что совсем недавно появился последний — ноябрьский — выпуск в обложке капустного цвета. Книга исчезала с молниеносной быстротой, пришлось выбросить на прилавки новые тысячи, чтобы насытить ненасытного покупателя.

А рядом с «Пиквиком» лежал очередной номер «Смеси Бентли». Каким надо быть кудесником, чтобы писать в один и тот же день безоблачного «Пиквика» и сумрачного «Твиста». Читатель удивлялся и покупал «Смесь Бентли».

Он уже познакомился с работным домом и воспитательным приютом. Оба эти учреждения рисовались ему раньше совсем иными. Неужели этот работный дом, где владычествуют Бамбль и миссис Корни, — то самое тихое пристанище для бедняков, о котором не раз он читал в газетах? А воспитательный приют при работном доме, где надзирает миссис Мэн? Неужели существуют такие приюты и отдача малышей в (рабство первому попавшемуся трубочисту?

Боз утверждает, что существуют.

Познакомившись с двумя гуманными учреждениями, читатель попадал на дно Лондона. Правда, по дороге он узнавал несколько добрых джентльменов и леди, но не к ним собирался Боз привлечь его внимание. Боз вел читателя в трущобы, которые, как оказалось, были ему известны не хуже, чем порядок судопроизводства в суде Докторе Коммонс.

Читатель попадал в общество мистера Феджина, обучавшего сверстников Оливера мастерству уличного воришки. Но Феджин был не только опытным педагогом, в его клоаку стекались социальные отбросы гигантского города.

Читатель уже понял: мир и покой в доме старой леди, куда попал маленький Оливер, не должен вводить его в заблуждение. Идиллические сцены — только трамплин, который помогает привести повествование к описанию социального дна. Читатель уже предчувствовал ту роль, которую займет в романе страшный Сайкс.

Читатель тщетно искал не только безоблачности, но и юмора «Пиквика». В «Твисте» не было юмора. Бамбль, приходский бидль, и воришки не были смешны. Они были страшны, хотя напыщенность и самодовольство Бамбля и проделки воришек могли показаться комическими. Нет, Боз не позволял читателю обрести приятное расположение духа за чтением «Твиста».

Читатель удивлялся. Юн не мог не удивляться. Казалось, будто автор видит жизнь одновременно с двух позиций. С одной — жизнь легка, как бы ни приходилось по временам сражаться против злых людей и злого закона, с другой — она жестока жестокостью судьбы к маленькому Оливеру и к приходским беднякам. С одной — она цепь комических ситуаций, надо только уметь эту цепь разматывать, с другой слепая судьба, как античный рок, избирает жертвы среди невинных чаще, чем но закону возмездия. С одной позиции Боз видел чудаков, жесты которых столь комичны, что их зарисовки теряют очертания правдоподобия, с другой — мир населен страшными Сайксами и Феджинами, бесконечно жалкими Нэнси и беспомощными, оглушенными жизнью клиентами приходского бидля.

Странный писатель этот Боз. Должно быть, нелегко писать одновременно два романа, таких различных, один из которых только-только завершен.

Едва ли многие из читателей объясняли себе «странность» Боза иначе. Но некоторые из них понимали: реальную жизнь нельзя изобразить с одной позиции. Ибо реальная жизнь — это ситуации и гротески «Пиквика» и жестокая судьба и «страшные» образы «Твиста»; это «Пиквик», в котором резвился автор, и «Твист», который и в дальнейших номерах «Смеси Бентли» не сулит ничего, кроме еще более жестоких сцен.

Но читатели уже поняли: тот писатель, который видит реальную жизнь одновременно сквозь «Пиквика» и сквозь «Твиста», — в самом деле очень большой писатель. Нужно только следить за тем, сохранит ли этот писатель и в дальнейшем способность видеть и изображать жизнь во всей широте ее. И всегда ли будет он механически расчленять жизнь на комические ситуации и на драматические? Или зрелость научит его увидеть жизнь не рассеченной надвое, а вмещающей то, что кажется юности несовместимым, — судьбу, которая может быть доброй и злой, и человека, который куда более сложен, чем комический гротеск или драматический злодей.

В эти годы — начальные годы своего большого писательского пути он еще не умел изобразить такого человека. Потому-то он и писал два романа одновременно, в двух разных ключах. Помогут ли ему жизненный опыт и крепнущее мастерство найти другое решение?

 

9. Будни Боза

Теперь Диккенс мог продолжать одного «Твиста». Друзья и поклонники чествовали его банкетом по случаю окончания «Пиквика». Он сидел рядом с сарджентом — известным адвокатом — Тальфуром, избранным председателем, возбужденный, с легким румянцем на щеках; длинные густые темные волосы, завиваясь, прикрывали короткие пушистые бачки и подчеркивали матовый цвет лица с чуть заметным оливковым оттенком. На этом матовом лице красные губы казались ярче. В петлицу фиолетового фрака воткнута была ярко-красная роза. Когда он встал для спича, приглашенные смогли оценить его пристрастие к ярким краскам в костюме. И в самом деле, даже в эту эпоху, когда мода разрешала в мужском туалете смелые сочетания красок, автор «Пиквика» проявил в подборе их оригинальный вкус. Фиолетовый цвет его фрака с ласточкиным хвостом соседствовал с малиновым цветом высокого бархатного жилета, на который спускался огромный белый бант галстука в рамке из топорщившихся оборок манишки. Черные брюки плотно облегали бедра и суживались книзу; в галстук были воткнуты две бриллиантовые булавки, соединенные цепочкой, а по малиновому жилету протянулась солидная золотая цепь. Он держался прямо, искусный портной умело расширил грудь, которую он даже слегка выпячивал; все же он не производил впечатления спортсмена, хотя юношеская хрупкость исчезла.

Хвалебные речи отзвучали, и теперь, проработав над «Твистом» утренние часы, он обрел непривычный для него за последнее время досуг. Как ни тщательно он правил чужие рукописи, предназначенные для журнала, свободного времени было немало. Если вечером в театре не шла интересная пьеса, он редко покидал дом, он обдумывал утреннюю порцию «Твиста», принимал друзей. Кроме Форстера, Макреди и Маклайза, он встречался с Физом и Крукшенком, который иллюстрировал «Твиста», а из старых его знакомцев по «Кроникль» только один репортер — Томас Бирд — получал приглашения отобедать на Доути-стрит.

Стояла зима. Она была мягкой, можно было не сокращать обычных прогулок за город. Прогулка за город входила в распорядок дня. Уже складывался этот распорядок, который выполнялся все строже и строже. Для стороннего наблюдателя эта строгость могла показаться даже чрезмерной. Педантизм редко связывается с одаренностью. Диккенс смеялся, когда друзья шутили над его пристрастием точно соблюдать выработанное расписание дня. И заодно подтрунивали над его аккуратностью.

Но с каждым месяцем эти два пристрастия — к точности и к аккуратности — укреплялись глубже. Казалось, будто он задумал сковать в повседневной жизни жесткими рамками привычек свою эмоциональность и темпераментность. Оба эти качества так легко выплескиваются за любые рамки, но так уж повелось, что именно они помогают себя обуздать. Диккенс решил, что он должен быть точен и аккуратен, и бурно, с энтузиазмом осуществлял это решение. Теперь, после «Пиквика», он не смеет растрачивать зря время, теперь он должен производить строгий отбор нужных ему людей от ненужных, теперь он должен опираться в самодисциплине на помощь благодетельной рутины. Если в нее втянуться, мысль человеческая, не отвлекаясь, обратится к разрешению задач более существенных.

Порядок на письменном столе должен быть образцовым, перья — очинены остро, писать карандашом или делать карандашные поправки в рукописи нельзя. Стол должен стоять перед окном, против света. Это также важно для успешности работы, как положение спящего для здорового сна: спящий должен лежать головой к северу, а ногами — к югу. Цвет чернил имеет значение, они должны быть синими; и ни один стул в кабинете нельзя сдвигать на дюйм с привычного места. Такой беспорядок отвлекает внимание не меньше, чем неаккуратно поднятая штора на окне, не меньше, чем плохо подметенный пол.

Теперь еще нет на столе бронзовой группы, которая со временем станет необходима для успешной работы. Нет еще бокала с красной розой или трюмо в углу. Но уже теперь в петлице должен быть красный цветок, никак не белый, — хороша красная герань или та же роза.

И надо вставать так, чтобы начать работать тотчас же после брекфаста — первого завтрака. И работать в полной тишине, шум невыносим. И надо сидеть за письменным столом, хотя бы не работалось, а из-под остро отточенного пера исходили не строки, а какие-нибудь фигурки и профили, не обнаруживающие, кстати сказать, графической его одаренности.

Работать надо до второго завтрака — ленча, примерно до часу дня, и еще можно иногда вновь присаживаться за стол на час-другой после ленча. И если этот час посвящать корреспонденции, то надо строго держаться правила: ничего в письмах не зачеркивать. Рукописи — иное дело, можно и надлежит их черкать немилосердно и растекаться поправками во всех направлениях на листе бумаги. Но все поправки должны быть четкими, хотя эта четкость, как жалуются издатели, мало помогает. Слишком много поправок — и на такую рукопись надо ставить самых опытных наборщиков. В конце концов целесообразно выделить специального наборщика, который привык бы разбираться в поправках.

Стенография — добрый помощник писателя. Ни одного важного письма, ни одной рукописи нельзя отослать если не снимешь с них копии. Если не снять копии, а письмо или рукопись затеряются, следует винить только себя и свое легкомыслие. Но легкомыслие в работе непростительно.

Легкомыслие в работе всегда приводит к недобросовестности. Надо работать в полную силу. Тот, кто относится к работе с легкомыслием, — обманщик; и неряшливость в работе так же недопустима, как безответственность в поведении. Рукописи обманщиков можно распознать по первым страницам; никакого снисхождения они не заслуживают, как не заслуживают снисхождения те, кто нарушает одну из основных заповедей человеческого общежития: точность.

Можно быть очень требовательным к людям, когда оцениваешь их отношение к этой заповеди. Неточность есть социальный грех, она приносит прямой ущерб всем окружающим, ибо ворует драгоценное время. И неточность — вина перед самим собой, ибо она всегда воспитывает в человеке склонность к растрате сил — то есть к безделью. Только поверхностному человеку кажется, что легче жить и работать в течение дня по вдохновению, но не по регламенту. Воспоминание о зря растраченном времени и о бесплодности дня не способствует укреплению хорошего расположения духа. И день, кажущийся легким, оказывается тяжелым.

День становится легким, когда работаешь за письменным столом в точно намеченные часы и из-под пера выходит три-четыре страницы рукописи. День становится легким, когда, выходя из дому, возвращаешься в такой-то, точно назначенный срок. Или когда, например, посетители не опаздывают.

Диккенс взглянул на карманные часы. Мэкрон опаздывает уже на три минуты. Три дня назад он просил письмом назначить ему свидание. И он знает, что Диккенс всегда пунктуален. Или, быть может, издатели полагают, что они — люди деловые, а писатели только забавляются, играя в деловых людей?

Издатели!.. Теперь они постараются извлечь немало фунтов из его успеха. Какого он свалял дурака, заключив договор с Бентли! Читатель знает, что «Смесь Бентли» редактирует не кто иной, как автор «Пиквика»; тираж журнала растет и растет, и в новом, тридцать восьмом, году можно ждать нового роста. Да, он работает на Бентли, его гонорар не повышается ни на шиллинг, а правка рукописей занимает немало времени. И ни на шиллинг не повышается его гонорар за «Твиста», который, кажется, имеет большой успех. Надо было издавать его выпусками, как «Пиквика». Но, пожалуй, хуже всего, что в этом дурацком договоре с Бентли он обязался печатать в журнале два следующих романа. Два романа! Форстер незаменим, он умеет вести дела друзей, но и он добился только того, что Бентли согласился не настаивать на своих правах и удовлетвориться только одним романом. Придется писать для Бентли роман о мятеже лорда Гордона в 1780 году. Но этот роман уже давно обещан Мэкрону. Нет не обещан, черт возьми! Он обязался писать его для Мэкрона. Тот приставал не один раз с напоминанием. Без сомнения, его визит имеет отношение к этому проклятому договору на исторический роман.

Чем больше думал Диккенс об издателях, тем он больше злился. Хороши тоже Чепмен и Холл! Правда, они добросовестно выполняют обязательства, не нарушая условий соглашения, но разве это справедливо, что издатель получает львиную долю барыша, когда книга имеет успех? И всегда у них наготове ответ, когда об этом заговариваешь: издатель, мол, терпит убытки чаще, чем извлекает выгоду, потому, изволите видеть, что книгоиздательство — неверное, рискованное предприятие с коммерческой точки зрения. Издатели всегда поют иеремиады, но это не мешает им заманивать в ловушку начинающего автора. Довольно! Этого больше не будет! Теперь он не начинающий автор и докажет, что у него нет охоты набивать карманы издателей фунтами. А этому Мэкрону…

В дверь постучали. Горничная доложила о приходе мистера Мэкрона.

Издатель «Скетчей Боза», мистер Мэкрон, плотный, средних лет джентльмен в синем сюртуке, входя, разглаживал густые бакенбарды и улыбался. Не так давно автор «Руквуда», романист Энсуорт, привел к нему в издательство мало известного автора неплохих скетчей в «Кроникль». Способности автора были очевидны, мистер Мэкрон согласился издать сборник скетчей и, на всякий случай, заключил с молодым автором договор на исторический роман. Скетчи он издал, заплатил мистеру Бозу фунтов сто, если память не изменяет… А затем этот неслыханный успех «Пиквика» — книги, которая, можно сказать, уплыла из его рук в руки начинающей фирмы Чепмен и Холл. Конечно, предугадать этого нельзя было, но извлечь из положения выгоду, посильную выгоду…

Мистер Мэкрон больше года не видел мистера Боза, который теперь уже носит имя, данное ему при крещении, и свою фамилию. За это время мистер Боз изменился, — вернее, изменилась манера держать себя. Нервическая натура чувствовалась раньше в каждом жесте молодого человека; казалось, будто он куда-то торопится, его можно было назвать стремительным молодым джентльменом. Теперь он смотрит прямо и внимательно в глаза собеседника, и жесты его стали более округлыми. Он сидит за письменным столом в своем кабинете, небольшом, очень чистом и свободном от лишней мебели, спокойно предлагает посетителю сесть в кресло у книжного шкафа, в котором опытный глаз издателя не находит ничего, кроме популярных трехтомных романов и книг о путешествиях. «Должно быть, романы подарены авторами», — думает мистер Мэкрон и опускается в кресло.

— Я к вашим услугам, мистер Мэкрон, — говорит Диккенс, — но, прошу простить, через короткое время нам могут помешать. Я назначил одному посетителю явиться в три часа, рассчитывая, что наша с вами беседа продлится не больше получаса. Теперь, увы, без десяти три.

Мистер Мэкрон прекрасно понимает, что хозяин подчеркивает этим вступлением опоздание гостя.

— Моя вина мистер Диккенс, — говорит Мэкрон, — и я постараюсь быть кратким.

Он думает при этом, что у автора «Пиквика» повышенная амбиция, но тут уж ничего не поделаешь, это всегда так бывает с писателями, которые преуспевают.

Диккенс вытягивает под столом ноги в широких клетчатых брюках, смахивает пылинку с лацкана своего коричневого сюртука, берет из вазочки свежее гусиное перо и начинает его вертеть.

— Я вас слушаю, сэр, говорит Диккенс и изучает знакомое лицо Мэкрона.

— Итак, мистер Диккенс, излишне, мне кажется, вспоминать то, что мы оба хорошо помним. Я имею в виду ваше согласие написать для моего издательства исторический роман о мятеже лорда Гордона. Вы предполагали назвать его, если не ошибаюсь, «Гебриэль Вердон». Вот-вот.

«У Мэкрона нос мог быть поменьше, если предъявлять эстетические требования, о которых говорил вчера Форстер. Но интересно, что придумал этот деловой коммерсант? Не для того же он пришел, чтобы напомнить о «Гебриэле Вердоне», — думает Диккенс и играет гусиным пером. Он молчит. Мэкрон делает паузу, его маленькие глаза бутылочного цвета ощупывают лицо Диккенса, который, наконец, произносит:

— Меня увлекла тема, которая имеет, смею думать, общественное значение, — я имею в виду мой роман, печатаемый в журнале. Вы с ним могли познакомиться, мистер Мэкрон…

— Я согласен, мистер Диккенс, что роман о приключениях этого мальчика имеет, как вы выражаетесь, общественное значение, но фирма Мэкрон не имеет к вашему произведению никакого отношения.

— Но я не вижу никакого нарушения своих обязательств перед вами, — пожимает плечами Диккенс, — печатая «Оливера Твиста» у Бентли. Я пишу роман не о мятеже лорда Гордона.

— Вот именно, мистер Диккенс! Вы изволите говорить то же, что хотел сказать я…

И Мэкрон пытается осклабиться, но это ему не совсем удается. Он кончает фразу как будто небрежно, но глаза его по-прежнему шарят по лицу Диккенса.

— А я тем временем понапрасну жду исторического романа «Гебриэль Вердон»…

Диккенс раздражается, но сдерживает себя:

— Согласитесь, мистер Мэкрон, что у нас, писателей, есть право обращаться к тем темам, которые нас увлекают. В настоящее время меня не увлекает тема «Гебриэля Вердона». Когда-нибудь я напишу о мятеже лорда Гордона, мне так кажется. Но не теперь. Вот и все.

И Диккенс нажимает сухим гусиным пером на лист бумаги. Пером уже нельзя пользоваться. Мэкрон это видит. Еще совсем недавно, каких-нибудь два года назад, вот этот щеголеватый молодой человек не позволил бы себе проявлять раздражение в разговоре с издателем, которому он нанес ущерб своим увлечением другой темой. Тогда этот молодой человек был непомерно рад сотне фунтов, полученной за свои скетчи. Тогда он взирал на издателя как на благодетеля. А теперь… Молодой человек прекрасно понимает, что нанес издателю ущерб, и ломает перо от раздражения. Мэкрон решает сразу перейти в атаку:

— Я вижу, мистер Диккенс, что вы не считаете необходимым наметить срок хотя бы приблизительный, когда моя фирма получит первые главы «Гебриэля Вердона», которого я предполагал бы издавать выпусками. Из этого я заключаю, что вы допускаете возможность увлечься, как вы говорите, другой темой, но не исторической. Не так ли?

Диккенс молча склоняет голову. Мэкрон выдвинулся всем корпусом вперед, теперь он сидит на кончике кресла.

— Вот видите, сэр. Таким образом, ваш отказ писать «Гебриэля Вердона» наносит мне ущерб.

— Я не совсем понимаю вас, — говорит Диккенс. — Повторяю, я не пишу «Гебриэля Вердона» и не заключаю на него договора с другим издателем.

— С коммерческой точки зрения мы, деловые люди, несем убытки, если не получаем выгоду, на которую имеем право.

— Я не коммерсант, мистер Мэкрон, и такой вывод не могу принять, — говорит Диккенс, вытаскивает из жилетного кармана часы и смотрит на них. Этот коммерсант, если судить по его тону, переходит в решительное наступление, и о деликатности можно забыть.

— Очень жаль, что вы не можете принять такой вывод, мистер Диккенс, — сухо говорит Мэкрон. — Но мы, коммерсанты, его принимаем. И потому я вынужден предупредить вас, что попытаюсь возместить ущерб, нанесенный вами моей фирме.

Диккенс поднимает брови и говорит саркастически:

— Благодарю вас, сэр, за прямоту и не скрою, что мне любопытно знать, какое отношение я имею к вашей решимости возместить ущерб, который я вашей фирме не наносил.

— Я хочу предупредить вас, мистер Диккенс, что я решил выпустить «Скетчи Боза» отдельными выпусками. Ежемесячными выпусками, сэр, — говорит Мэкрон, и лицо его делается каменным.

Диккенс откидывается на спинку кресла.

— Что вы хотите сказать, сэр? Вы издали мои скетчи в двух томах и теперь хотите издавать их выпусками?

— Вот именно, сэр. Так же, как вы издавали «Посмертные записки Пиквикского клуба».

— Но выпуски «Пиквика» были новинкой для читателя! Если же вы издадите скетчи выпусками, все решат, что я прибег к такому способу из жадности. Какого мнения будет обо мне читатель, который не будет даже знать, что на этом издании наживаетесь вы, а не я? Это невозможно.

— Любой юрист разъяснит вам, сэр, что это возможно, пока издательское право на скетчи принадлежит моей фирме, — спокойно говорит Мэкрон.

Пауза. Диккенс знает, что этот коммерсант прав. Какое ему дело до мнения читателя об авторе «Пиквика»? Щеки Диккенса розовеют от волнения. Он повторяет машинально:

— Это невозможно.

И думает: «Надо помешать этому решению Мэкрона. Но как?»

И Мэкрон думает, смотря на взволнованное лицо Диккенса: «Где же ваша самоуверенность, сэр?»

Он выдерживает паузу и затем встает. Он говорит, и теперь его губы складываются в улыбку:

— Впрочем, есть возможность сохранить расположение читателя к столь известному автору, как мистер Чарльз Диккенс. И вместе с этим — возместить мне ущерб. Моя фирма расценивает его в тысячи фунтов. В тысячи фунтов! Подумайте, сэр.

Он откланивается и направляется к двери.

Диккенс был взбешен. Не будь он теперь известен, он мог бы не писать роман для журнала Бентли. А теперь этот шантаж Мэкрона. Именно, шантаж!

Но к юристу не имело смысла обращаться, — вопрос был ясен, это подтвердил и Форстер. Стало быть, надо найти выход. Диккенс твердо решил помешать Мэкрону издавать ежемесячными выпусками изданные им раньше скетчи. Мэкрон прекрасно понимает, что Диккенс не может согласиться на такое издание, в этом все дело.

Форстер решил переговорить с мистером Чепменом: не согласится ли он выкупить у Мэкрона право на издание скетчей?

Когда Диккенс узнал, что Мэкрон потребовал у Чепмена и Холла две тысячи фунтов за уступку скетчей, он исчерпал все ругательства, которые не слишком оскорбили бы деликатный слух Форстера.

Еще не прошло двух лет с той поры, когда Мэкрон сунул ему сотню фунтов за те же скетчи, которые теперь не желает уступить меньше, чем за две тысячи! Оказалось тем не менее, что фирма Чепмен и Холл, обсудив сделку, надеется извлечь из нее выгоду. Имя Диккенса очень популярно. Но две тысячи фунтов — сумма значительная; едва ли можно извлечь выгоду из этой сделки, если переиздать скетчи в двух томиках. Придется все же издавать ежемесячными выпусками. Диккенсу надо понять, что Мэкрон твердо решил издавать скетчи выпусками. Значит, надо делать выбор между Мэкроном и фирмой Чепмен и Холл; разумеется, некоторым читателям покажется странным издание выпусками хорошо известных скетчей, быть может, у них мелькнет мысль о погоне автора «Пиквика» за крупным гонораром, но тут уж ничего не поделаешь.

Диккенсу пришлось согласиться на издание скетчей Чепменом и Холлом.

 

10. Еще общеполезная тема

Обретенный им после окончания «Пиквика» досуг начал его тяготить. Если он и устал слегка, кончая «Пиквика», то теперь он отдохнул, а «Твист» шел легко. Почему бы не повторить опыт и не начать второй роман — большой роман, может быть больше, чем «Твист»?

Но какой? Развлекательный, как «Пиквик», или следует выбрать тему, подобную той, какую выбрал для «Твиста», — тему, на которую законодатели обратят внимание, хочется им или не хочется? Тему, которая взволнует читателя и заставит газеты и журналы признать, что автор «Пиквика» может всерьез бороться с порядками, наносящими немалый вред обществу.

Но надо признать все же, что «Твист» как-то сворачивает с дороги, по которой он повел его. О приюте и работном доме чем дальше, тем меньше пишется. Описание учеников и приятелей Феджина и их темных дел в сущности не вызывает у читателя никакого недовольства общественными порядками. С работным домом и воспитательным приютом куда проще. Вот вам, леди и джентльмены, правдивая картина этих прославленных учреждений, автор не видит никаких достоинств в новой системе призрения, которая почитается прямо-таки чудодейственной. Вы, леди и джентльмены, можете не верить, это ваше дело, но если поверите, то сделаете нужные выводы. Что же касается не весьма респектабельного общества, куда попадает несчастный сирота, маленький Оливер, то какие выводы может сделать читатель?

Признаться, никаких. Но что можно поделать с такими, как Феджин, его ученики или этот разбойник Сайкс и другие разбойники? Какие меры надо принять, чтобы они не существовали, эти опасные люди? Оливер будет связан с ними, — это придаст, конечно, интерес роману, читатель будет ужасаться и читать роман. Это все хорошо, но получается так, что читатель не знает, кого винить в существовании Сайкса. Не винить же в самом деле Палату общин или общество, что существуют преступники. Во-первых, этому никто не поверит, а во-вторых, если даже захочешь показать это в романе, едва ли что-нибудь выйдет.

А пока займешься описанием приключений Оливера среди таких субъектов, как Сайкс, та тема, с которой начал, куда-то ускользнет. И все же правильно, что начал с такой темы. Надо подумать о том, какой еще непорядок существует в жизни, и надо обратить внимание общества на это зло.

Итак, новый роман следует, как и «Твист», посвятить какому-нибудь предмету, заслуживающему внимания общества. Разовьются ли события по пути завязки или придется их перевести на иную дорогу — там видно будет.

И Диккенс начал искать тему. На нее он напал довольно скоро.

Почему-то среди школ, воспитывающих молодое поколение, самой плохой репутацией пользовались школы Йоркшира. О них складывались легенды. Приходилось даже слышать о невыносимых условиях, в которых живут ученики йоркширских школ, вербующих свои жертвы лживыми проспектами. Легковерных родителей, веривших этим проспектам, было немало, — в школах Йоркшира обучались дети, проживавшие ранее в других графствах.

Заманчивая тема, тема первостепенной важности — школьное обучение детей и подростков. Диккенс хорошо помнил дни своего учения в Коммерческой академии и скудные сведения, которыми он обязан этой школе, столь пышно наименованной владельцем. Если в Йоркшире дело обстоит так, как убеждает молва, описание такой школы может сослужить службу обществу. Героя можно будет сделать школьным учителем в одной из таких школ, описать порядки в ней, ее владельцев и учеников. Может быть, удастся связать судьбу какого-нибудь ученика с судьбой героя, которого затем надо пустить в плаванье по морю житейскому.

Для разработки сюжета еще есть время. Роман, конечно, надо издавать выпусками, — читатель уже привык к этому способу. Первый выпуск мог бы выйти, скажем, в апреле, но, прежде чем приступить к роману, необходимо поехать в Йоркшир. Времени эта поездка займет немного, и перерыва в печатании «Твиста» можно избежать.

Но до отъезда можно еще заняться одной работой, которая вызывала немало воспоминаний детства. Знаменитый клоун Гримальди покинул не только арену цирка, но и сей мир. Его наследники нашли рукопись, Гримальди то ли не успел издать ее, то ли не решился. Может быть, он не был уверен, что издатели охотно согласились бы издать мемуары. Конечно, старый клоун не был писателем, но он умел видеть, запоминал то, что стоило запомнить в течение своей беспокойной жизни циркового актера, и хорошо знал жизнь цирка.

Какой-то литератор уже приложил руку к обработке рукописи, но от этого вмешательства читатель ничего не мог бы выиграть — пожалуй, даже проиграл бы. Мемуары надо было заново отредактировать.

Гримальди! Не меньше, чем провинциальный театрик в Четеме, это имя заставляло маленького Чарльза мечтать о карьере актера. Было время, когда Гримальди окружил профессию циркового актера таким же светлым ореолом, как и театральный король Ричард, не раз погибавший от меча герцога Ричмонда на глазах Чарльза, который тем не менее не переставал каждый раз испытывать глубокое потрясение.

От рукописи старого Гримальди нельзя отказаться. Но когда принимаешь решение о новой книге, нет возможности препятствовать возникновению образов, которые входят в общение друг с другом почти без участия автора, рождаются и вдруг исчезают. Некоторые надо удержать во что бы то ни стало, надо найти им место в той нереальной жизни, которая создается из ничего по образу и подобию реальной. На всю эту подготовительную работу уходит немало времени, хотя еще нет результатов, — роман еще не начат, если не считать началом появление первых слов на чистом листе бумаги… Но сознание уже занято им, нужна большая дисциплина, чтобы отвести этой работе положенный срок; в особенности это важно, если пишешь одновременно «Твиста» и правишь чужие рукописи для журнала. В подобных условиях действительно трудно навести порядок в рукописи старого циркового актера, который, увы, не всегда был в ладу с литературным английским языком. Было бы хорошо поручить сначала кому-нибудь извлечь из рукописи ценные фрагменты, для такой работы достаточно знать, что из мемуаров клоуна может вызвать интерес читателя.

Диккенс вспомнил об отце. Вот кто мог бы помочь в редактировании мемуаров! Мистер Джон Диккенс немало поработал в газете и знает вкусы читателей. И, разумеется, лишние фунты в дополнение к тем, которые он ежемесячно получал от сына, оказались бы весьма кстати. Он по-прежнему строит воздушные замки, когда речь идет о его заработках, а сам, как всегда, норовит взять взаймы у каждого своего знакомого несколько шиллингов. Теперь эти операции проходят весьма успешно. Как не одолжить небольшую сумму отцу прославленного Чарльза Диккенса! Слухи о неисправимости отца раздражали Диккенса, надо будет что-нибудь предпринять.

Мистер Джон Диккенс охотно согласился извлечь из записей Гримальди все лучшие отрывки. Выполнил свою задачу он неплохо, теперь можно связать фрагменты в повествование, которое привлечет внимание читателей. Мистер Джон Диккенс когда-то, в подражание сыну, изучил стенографию, чем очень гордился. Как только он извлек из рукописей занимательные отрывки, Диккенс начал диктовать ему связные воспоминания покойного клоуна. Он работал напряженно и быстро, написал предисловие. Мемуары Гримальди были скоро готовы, на титуле значилось «под редакцией и с предисловием Боза».

Теперь можно было поехать в Йоркшир. Поездка необходима. Диккенс это решил еще тогда, когда остановился на «йоркширской» завязке романа. Было бы неплохо, если и иллюстратор собственными глазами увидит йоркширские школы. Иллюстратором надо пригласить не Крукшенка, но Физа. Джордж Крукшенк более острый карикатурист, чем Физ, но нередко его гравюры, прекрасные своей выразительностью, не кажутся юмористическими. Слишком он любит гротеск, его комические герои подчас бывают не смешны, но страшноваты, его игла бессильна передать мягкий юмор. В новом романе немало будет мрачных сцен, но атмосфера романа все же должна быть менее мрачной, чем в «Твисте»; да и юмористических положений будет значительно больше, чем в жизнеописании маленького Оливера. Словом, надо взять с собой в Йоркшир Физа.

Был конец января. До Йорка, главного города самого большого графства Англии, надо проехать в пассажирской карете больше трехсот километров. Чем дальше подвигались на север, тем холоднее становилось, снегопад усилился, дорогу, пролегающую по холмам, заносил снег. Но в благословляемых путниками гостиницах всегда была готова к их услугам комната с камином, где пылал жаркий огонь, а в столовой — богатый выбор блюд и горячительных напитков. Несколько дней длилось путешествие в Йоркшир, славный не только своими школами, худшими во всей Англии, но и руинами древних монастырей и особым выговором жителей. И почему-то — Диккенсу это было непонятно во время путешествия, по ночам, он неотступно видел во сне покойную Мэри Хогарт. Об этом он извещал Кэт с дороги.

Школы графства, с которыми Диккенс хотел познакомиться, были сосредоточены еще по дороге в Йорк, рассеяны среди руин, средневековых аббатств, неподалеку от городка Грета Бридж.

Но нетрудно предугадать, что йоркширские школы захлопнут двери перед джентльменом, который отрекомендуется автором «Пиквика» и «Твиста». Нужно пойти на хитрость.

Диккенс придумал трогательную историю. У некоей бедной вдовы остался на руках маленький сын. Родня Покойного ее мужа не желает принимать никакого участия в судьбе невинного ребенка. Любящей матери не по средствам воспитание мальчика. Если родственники не придут ей на помощь, участь ребенка будет очень горькой. Мать решается отдать его в одну из йоркширских школ, и этот шаг привлечет внимание равнодушных родственников. Но ей неведомы достоинства и недостатки этих рассадников просвещения. Она обращается к своему знакомому за советом. Тот вспоминает, что мистер Диккенс собирался путешествовать по Йоркширу, дает ему рекомендательное письмо к старожилу, который, конечно, придет на помощь любящей матери и сообщит о сравнительных достоинствах прославленных учебных заведений. А засим мистер Диккенс отправится для переговоров к владельцам лучших заведений.

Старожил, которому надлежало вручить письма, был найден. Но повел он себя странно. Старожил всячески старался отвести разговор о школах. Когда это не удалось ему, он горячо стал убеждать Диккенса всячески отговорить любящую мать от ее намерения отдать мальчика йоркширским педагогам. «Пока еще есть в Лондоне лошадь, которая нуждается в уходе, и канава, где можно лечь и выспаться, — говорил старожил, — любящая мать не должна отдавать сына ни в одну из школ Йоркшира».

Диккенсу удалось побывать в йоркширских школах. И через несколько дней он собрался в обратный путь, домой. Йоркширские школы оправдали свою репутацию. Теперь он мог начать роман.

 

11. Ангел и негодяи

Добрый ангел маленького Оливера Твиста — Роз Мейли заболела, об этом узнали читатели «Смеси Бентли», Быть может, они с удивлением спрашивали, зачем понадобилась автору тяжкая болезнь Роз, которая предвещала трагический исход? Никакого отношения к сюжету болезнь не имела, никакого влияния на судьбу несчастного мальчика выздоровление ее не могло оказать. Роз Мейли — это воплощение всех достоинств, которыми, по-видимому, обладают ангелы, — заболела совсем неожиданно. И так же неожиданно выздоровела.

О том, что Мэри Хогарт заболела неожиданно, но не выздоровела, а умерла, — об этом читатель не знал. Ему решительно не нужна была болезнь Роз.

Болезнь Роз нужна была Диккенсу. Для того — чтобы на нескольких страницах рассказать об отчаянии, охватившем близких Роз людей. Для того — чтобы описать это отчаяние и страх за жизнь Роз. Мэри Хогарт он не мог спасти, но Роз он спас, — это было в его власти.

Но для чего он спас Роз, если сюжет упрямо выталкивал эту ангелоподобную девушку со страниц романа? Диккенс должен был изощрить в дальнейших номерах «Смеси Бентли» свою изобретательность, чтобы сюжет окончательно не вытолкнул из романа первый — очень неудачный — образ Мэри Хогарт. Он выдумывал — также неудачно — сюжетные ходы, чтобы хоть как-нибудь удержать Роз. Цель его была ясна. Счастливая концовка романа была бы незавершенной, если бы Роз умерла, как Мэри Хогарт. Приключения невинного Оливера, который, по жестокому закону жизни, должен был за чьи-то грехи пройти тяжелые испытания, не разрешились бы идиллически, если бы Роз умерла. Концовка, конечно, должна быть счастливой, и в ней должны принимать участие все положительные герои, никого нельзя терять по пути. И не только потому, что такой концовки требовал читатель. Позже Диккенс нарушит это требование. Но не теперь, когда он сам не убежден, что смерть Мэри Хогарт — закон жизни.

Но Роз Мейли не удалась, он не мог этого не видеть. Первый портрет Мэри Хогарт вышел слишком бледным, совсем бескровным, почти неживым.

Надо рисовать второй. В новом романе надо написать новую Мэри Хогарт. Она сестра героя романа, Николаса. Ее имя Кэт.

И в честь покойной Мэри надо назвать новорожденную дочку. «Разве не удивительно, — писал он Кэт с дороги в Йоркшир, — что те же самые сновидения, которые посещают меня после смерти Мэри, преследуют меня повсюду?» Эти сновидения посещали его дома, чему он не удивлялся. Два месяца назад, на пути в йоркширские школы, он был бы очень опечален, если бы эти «видения» исчезли.

«Потому что это большое счастье видеть ее. Хотя бы только во сне». Так писал он тогда, с дороги, и здесь, дома, он продолжал видеть бедную Мэри не только в сновидениях, ню и в те часы, когда обдумывал «Жизнь и приключения Николаса Никльби».

Читатель увидел ее в апреле, когда Чепмен и Холл издали первый выпуск «Никльби». На рисунке Физа она помогала матери, леди в глубоком трауре, встать с кресла, чтобы пойти навстречу посетителю. Ее брат Николас принимал из рук джентльмена цилиндр, а она взирала на вошедшего со страхом. И в самом деле, Физ не польстил джентльмену. Перед осиротевшим семейством стояло гориллоподобное существо. Это был дядя Кэт и Николаса.

Перед читателем стоял мистер Ральф Никльби, темный делец и ростовщик.

Познакомился читатель и с пылким, молодым Николасом. Это именно он должен был отправиться в йоркширскую школу учителем, чтобы читатель получил понятие о системе воспитания в этих учебных заведениях. И с первых же слов леди в трауре читатель понял: Кэт и Николасу не повезло. Их мать была простодушна, слишком простодушна, чтобы не сказать больше.

В романе он задумал изобразить леди, безусловно напоминавшую его собственную мать — миссис Элизабет Диккенс…

И, наконец, читатель встретился с мистером Сквирсом. Эта встреча произошла в таверне «Голова Сарацина», где остановился владелец йоркширской школы. Он приехал в Лондон вербовать учеников. Читателю не надо было следовать за ним в Дотбойс Холл, чтобы установить, какая судьба ждет несчастных, завербованных им питомцев.

Прошло несколько дней после появления первого выпуска. Тираж первого выпуска «Жизни и приключений Николаса Никльби» превысил тираж «Пиквика», продано было пятьдесят тысяч экземпляров.

Диккенс очень нервничал в ожидании известий о спросе на «Никльби». Печатание «Твиста» в «Смеси Бентли» шло, журнал имел солидный тираж. Но тираж журнала никак не отражает отношения читателя к нему — Диккенсу, даже если бы тираж непрерывно возрастал. Читатель хорошо принял «Твиста» — Бентли может быть благодарен ему, — но роман слишком мрачен, чтобы иметь крупный успех. Публика не любит мрачных романов.

Итак, читатель верен Бозу. «Никльби» это доказал.

Неуверенность исчезла. Работа спорилась. И «Твист» шел хорошо, — все мрачней становилось в логовище старого Феджина, все страшней делался Сайкс, но зато распутывалась загадочная история, связанная с тайной рождения Оливера в работном доме.

Летом он повез Кэт и малюток в Твикенхем на Темзе, милях в десяти от Лондона. Он решил пробыть там до августа и затем поехать с семьей к морю.

Когда-то, больше столетия назад, здесь, в Твикенхеме, жил и умер горбатый уродец, гордившийся тем, что английская поэзия не знала совершенного стиха, пока не появился на свет он — Александр Поп. У горбуна была железная воля и особый дар внушения. Оба эти качества немало помогли ему в жизни, и современники склонны были согласиться с его верой в величие Александра Попа. Потомство внесло в такую оценку поправки, но сохранило за автором «Похищения локона» почетное место в английской поэзии. Оно даже простило поэту перевод Гомера, вызывавший восторг современников, ибо нашло оправдание его оригинальному методу переводить античного классика, и ознаменовало восторги современников тем, что связало Твикенхем с именем Александра Попа. Надгробие в церкви, где поэт был похоронен, украшалось медальоном с его изображением, мало похожим на него; поодаль, вниз по течению Темзы, стояла «Вилла Попа», отмечавшая то место, где некогда в самом деле проживал поэт. Старожилы охотно рассказывали о том, что в усадьбе Попа — они слышали от дедов — был замечательный грот, следов которого не осталось.

Диккенс работал много. Но своих прогулок он не сократил — он шел мимо дома анненской эпохи, называвшегося Орлеанским, мимо Йоркского дома, полтораста лет назад занимаемого Иаковом Вторым в бытность его герцогом Йоркским, и переправлялся в лодке через реку. Минуя дом Лоудердаля, одного из самых ненавистных министров Карла I, жившего в этом доме после поражения своих войск, он шел вниз по течению к Ричмонду. Ричмондский парк в самом деле был великолепен; разбитый на двух тысячах акров, он во времена того же Карла I Стюарта был заповедником, — пожалуй, лучшим из королевских парков. От дворца остались только каменные ворота с гербами Тюдоров, которые напоминали об эпохе, куда более ранней, чем эпоха Карла, — о всесильном кардинале Вольсей, у которого король Генрих отобрал Хемптон Корт, чтобы превратить его в королевский дворец, а в утешение отдал ему дворец в Ричмонде. Совершив длинную прогулку по просекам парка, Диккенс возвращался домой усталый, но возбужденный. Как-то он гулял дольше, чем обычно, и Кэт начала беспокоиться.

Он вошел, когда уже совсем стемнело. Выходя на прогулку, он всегда переодевался, и костюм его для гулянья был необычен, как и все его костюмы. На нем был коричневый сюртук, свободные широкие брюки в клетку, которые болтались вокруг икр и спускались до самой ступни. Жилета на нем не было, и галстук перекосился и сполз к уху. Широкополая фетровая шляпа сидела на затылке. Он поставил в угол палку, взглянул на часы и весело сказал:

— Проголодался, Кэт! Но я рассчитал правильно, в следующий раз надо только раньше выходить.

— Пойди переоденься, обед сейчас подают. Я, признаться, беспокоилась. Отчего так долго? — сказала Кэт. — И что ты рассчитал?

Диккенс швырнул шляпу на стул и сел в кресло.

— Что я рассчитал? Сегодняшняя моя прогулка была, моя дорогая, нечто вреде эксперимента. Я уверен, она принесет мне пользу.

Он расхохотался, увидев, что Кэт подняла брови.

— Я говорю загадками? Но имей в виду, каждый эксперимент — загадка, потому что никогда не знаешь, как он закончится. Я узнал совсем недавно: если человек, — ну, скажем, такой, как я, — проводит ежедневно какое-то количество часов за письменным столом, организм его требует для восстановления жизненных сил, чтобы… ну, словом, надо мне гулять ровно столько же часов, ни больше, ни меньше. Почему ты смотришь так удивленно? Это закон природы, он очень прост, было бы глупо его отрицать.

Кэт спокойно посмотрела на него. Было видно, что он вдруг уверовал в новооткрытый закон природы; и в самом деле, будет глупо, если она станет доказывать, что такое арифметическое соответствие часов для работы и для прогулок противоречит здравому смыслу.

Пусть он разубедится в этом сам. Чем больше его убеждать, тем больше он станет упрямиться.

И она сказала:

— Может быть, ты прав. Иди переодеваться, обед готов давно.

Ни она, ни его приятели не узнали, откуда он почерпнул сведения об этом странном законе природы. Но Диккенс еще не раз, когда возвращался с прогулки, с удовлетворением сообщал Кэт, что и сегодня он гулял столько же, сколько работал.

Однако он должен был отказаться от исполнения закона природы. «Твист» шел к концу, он решил, для ускорения, работать и по вечерам. Он давно не писал по вечерам, с тех пор как ушел из «Кроникль». Теперь пришлось сократить прогулки.

Работал он по вечерам и в Бродстэре, куда он перевез семью в августе.

Бродстэр расположен на юго-восточном берегу, в Кенте, у моря. Его называли «Солнечный Бродстэр», он славился своим пляжем, променадом, тянувшейся на две с половиной мили. Сюда съезжались люди, искавшие не развлечений, но отдыха, солнца и моря. Бродстэр не походил на шумные и популярные курорты Маргэт и Рамсгэт, между которыми он был расположен. Полукруглый пляж выдвигал в море небольшой мол, защищавший залив с востока.

С утра до позднего вечера на пляже копошились дети. Здесь им не угрожали кэбы или всадники, как на пляжах модных курортов. Уходила на пляж с детьми и Кэт, пока Диккенс работал.

Надо было кончать «Твиста». И возмездие уже грозило Сайксу, в отмщение за убийство падшей, но доброй Нэнси. Уже осталась позади страшная сцена убийства, которая — придет время — будет потрясать слушателей, когда автор включит ее в свои «чтения». Мрачный роман с людьми мрачной судьбы тем не менее все еще набирал скорость. Даже убийство Нэнси не являлось кульминацией сюжета. Диккенс, неожиданно для тех, кто не признавал в «Пиквике» элементарной композиционной грамотности, обнаружил в «Твисте» прекрасное композиционное чутье. Действие в романе нарастало к концу, это нарастание шло постепенно и неотвратимо, усиливая с каждой главой эмоциональную реакцию читателя. Теперь сюжет подходил уже к кульминации — к осаде разъяренной толпой чердака, где метался Сайкс. Эта сцена должна потрясти читателя.

А читатель «Никльби» должен был познакомиться с первыми попытками Кэт зарабатывать на хлеб насущный. Бедняжка Кэт, — а сколько их, таких бедняжек, подсказывал автор, — стояла у порога модной мастерской, куда приказал ей поступить негодяй-дядя. Читатель уже встретился с описанием неподражаемого мистера Монталини и его супруги, владелицы мастерской. Но за порогом этого заведения Диккенс готовил сцены, которые должны были внушить каждому ясное понятие о тяжелой участи любой девушки, обреченной добывать себе хлеб насущный. С участью Николаса, честного, открытого и пылкого Николаса, который с такой готовностью поехал в йоркширскую школу обучать питомцев мистера Сквирса, читатель уже познакомился. Вся Англия, узрела йоркширскую школу. Зрелище было неприглядное, почти невероятное. Владельцы частных йоркширских школ калечили питомцев не только духовно, но и физически, морили их голодом, школа походила на застенок, горе тем, кто в нее попадал.

Виновники еще не пришли в себя от удара. Какой поднимется вой, когда они очнутся.

Общественное мнение потребует от правительства расследования. Диккенс был в прекрасном расположении духа. Он писал Форстеру: «Нэнси уже нет…

Когда я пошлю Сайкса к дьяволу, я хотел бы знать ваше мнение».

Над сценой возмездия — над осадой Сайкса возмущенной толпой — он работал упорно и тщательно. Он кончил ее. Оставался еще Феджин, который тоже не должен был уйти от возмездия. Здесь, в Бродстэре, Диккенс пристрастился к верховой езде. Пешие прогулки он стал чередовать с поездками верхом. Увлечение дальними рейдами было горячим, как все его увлечения. Оказалось, что Форстер недурной ездок. Он держался в седле так же чинно, как в гостиной, но был вынослив, — хороший спутник в таких рейдах.

Но судьба Феджина и концовка романа требовали такой напряженной работы, что пришлось даже отказаться от приезда Форстера для очередной прогулки. Диккенс писал ему: «Нет, нам не придется поехать до завтра. Я еще не разделался с Феджином, а он такой отъявленный негодяй, что прямо не знаю, что с ним делать».

Наконец он нашел, что сделать с Феджином, и в сентябре закончил «Твиста», который печатался в «Смеси Бентли» до марта 1839 года.

И в это же примерно время престарелый Сидней Смит, беспокойный, хорошо известный журналист, один из основателей влиятельного журнала «Эдинбургское обозрение» и известный церковный проповедник, давал оценку «Никльби» в письме к своему приятелю. Эта оценка взыскательного и умного старика могла бы польстить тщеславию Диккенса, если бы он ее знал. Сидней Смит писал: «Никльби очень хорош. Я был против Диккенса все время, пока это было в моих силах, но он завоевал меня».

 

12. Несогласие с мистером Грегсбери

Йоркширские газеты бушевали. В графстве нет и не могло быть таких владельцев школ, как мистер Сквирс. Автор «Никльби» — презренный пасквилянт! — кричали патриоты графства.

Но неожиданно для патриотов оказалось, что мистер Сквирс мог быть их согражданином. На шум вокруг йоркширских школ откликнулся сам мистер Сквирс. Фамилия его была другая, само собой разумеется. Но сей джентльмен решился возбудить дело о клевете и уже советовался со своим атторни. По-видимому, писатель-клеветник вывел под именем Сквирса именно его, владельца небезызвестной школы, сообщала йоркширская газета, но он совсем не похож на этого мучителя невинных малюток! Было неведомо, какой совет дал обиженному джентльмену его атторни, но вскоре выяснилось, что и другой джентльмен, имеющий отношение к йоркширским школам, категорически утверждает, будто мистер Сквирс отнюдь на него не похож. Он припоминает, что к нему в самом деле как-то явились два посетителя, один из них завел с ним беседу, а другой старался зарисовать его черты. Эти черты нисколько не были схвачены в облике мистера Сквирса, — на этом он настаивает решительно.

— Смотрите, Диккенс, как бы йоркширские Сквирсы не поколотили вас, как поколотил Николас одного из них, — сказал ему как-то Форстер.

— Меня трогает ваша заботливость, Форстер, — весело рассмеялся Диккенс, — для вашего успокоения могу вам сообщить, что на этих днях кто-то мне говорил, будто появился какой-то третий Сквирс. Он появился в Лондоне — заметьте это, Форстер, — и чувствует настоятельную потребность нанести ущерб моему здоровью.

— Вот видите!

— Вижу. Но этот слух не проверен, успокойтесь. На худой конец, откуда вы знаете, что я не превращусь в Николаса и поле битвы не останется за мной? Пустое! Давайте говорить о серьезных предметах. Прежде всего очевидно: и газетный шум, и слухи полезны для того дела, которое я затеял. Теперь, я надеюсь, наше общество обратит внимание на йоркширские школы. Судебные процессы, о которых я вам говорил, не могли его расшевелить. Я не могу понять, почему оно не откликнулось на эти процессы. Должно быть, оно считало в порядке вещей, что виновник дурного обращения с детьми — волк в овечьем стаде. Не так ли? Короче, будем ждать. Роман не кончен, и мои Сквирс еще будет напоминать о себе. Кстати, я получил занятное письмо от какого-то мальчика… забыл его фамилию.

— Мальчика?

Что вас удивляет? Мне кажется, ему не больше десяти лет. Никак не больше. Но уже теперь можно утверждать, что из него выйдет кто угодно, но не судья и не атторни. Его юная совесть слишком щепетильна, он не допускает мысли, что мистер Сквирс и другие негодяи ускользнут от расплаты, а добродетель не будет вознаграждена по заслугам. Перед вашим приходом я написал ему длинное письмо.

— Длинное… письмо? — на респектабельном лице Форстера выразилось удивление.

— Форстер, милый Форстер! — воскликнул Диккенс и, вскочив, зашагал по кабинету. — Вы понимаете все, но детская психология для вас загадка. Малыш обратился ко мне с письмом, которому он придавал важное значение. Для него вопрос о возмездии — слишком серьезный вопрос, куда более важный, чем для взрослых. Бедняга боится, что я наделаю ошибок, когда придется мне воздавать моим героям по заслугам. Я помню себя в этом возрасте. И мне несправедливость причинила глубокие страдания, а ведь дети умеют страдать, Форстер. И вы хотите, чтобы я не обратил внимания на его письмо! Вы очень высокомерны, милый Форстер; в наказание, я прочту вам мой ответ, хотя рукопись не для типографии, а предназначена… Взгляните, дорогой, как зовут этого малыша, я, кажется, не поинтересовался узнать… его письмо у вашего локтя.

— «Хастингс Хьюгс», — прочитал Форстер старательно выведенную подпись под письмом корреспондента.

— Прекрасно! Хьюгс! Не кривите рот, это вам не идет. Лучше вообразите, Форстер, что это письмо пишет какой-нибудь из моих героев, а я жду от вас замечаний, которые очень ценны, как вы знаете. Слушайте!

Форстер знал, что ему не отделаться. В руках Диккенса очутилось письмо.

— Итак: «Уважаемый сэр! — начал Диккенс и снова зашагал по комнате. — Я дал Сквирсу один удар по шее и два по голове, чем он был, по-видимому, очень удивлен и разревелся. Словом, он струсил, и этого я от него ждал. И вы тоже? Я в точности выполнил ваши пожелания относительно барашка для малышей. Они получили также хорошего эля, портера и вина. Жаль, что вы не сказали, каким вином вы бы их угостили. Я дал им хересу, который очень понравился им всем, кроме одного мальчика, — ему нездоровилось, и он чуть не подавился… Николас получил своего жареного барашка, как вы хотели…»

Диккенс прервал чтение и воскликнул:

— Он особенно настаивал на большой порции барашка, этот малыш! Неужели вы и теперь, Форстер, будете отрицать у детей острое чувство справедливости? Дальше: «…но он не мог все съесть и говорит, что, если вы не возражаете, он хотел бы оставшееся получить завтра, в рубленом виде, с овощами, которые он очень любит, а я также… На Фанни Сквирс будет обращено особое внимание, — можете быть уверены. Ее портрет, который вы нарисовали, очень похож на нее, только, мне кажется, волосы недостаточно кудрявы. Особенно похож нос, а также и ноги…»

Форстер не вытерпел.

— Да перестаньте, Диккенс! Позабавились, и довольно! Посылайте вашему корреспонденту письмо, а меня увольте от дальнейшего чтения.

Диккенс покорился и бросил письмо на стол.

— Пусть будет по-вашему. Но скажу вам прямо — вы для меня загадка. В литературе вы понимаете решительно все, а как только дело коснется живых людей, — дети тоже люди, заметьте это, Форстер, — у вас не хватает терпения выслушать до конца даже письмо. Я уже не говорю о том, чтобы оценить… Ну, ладно. Вы одобряете мое решение отказаться от редактирования «Смеси»?

Форстер захватил в ладонь бритый подбородок и задумался. Диккенс не дождался ответа.

— Я обдумал все, — сказал он, — «Никльби» имеет успех, который не уступает даже старине «Пиквику». Бентли мне больше не нужен. Я не хочу возиться с его журналом. Ваше мнение?

— Пожалуй, вы правы, — сказал, наконец, Форстер.

— Прекрасно. Я не сомневался в том, что вы согласитесь. Я порекомендую Бентли поручить журнал Энсуорту. Не возражаете? Но боюсь, что и на этот раз я вынужден прибегнуть к вашей помощи. Вам придется, мой дорогой, сообщить эту новость Бентли. Если сообщу об этом я, не оберешься жалких слов о безвыходном положении мистера Бентли, которому мой отказ приносит тысячи фунтов убытка, и так далее и так далее. Они умеют прикидываться — эти издатели — жертвами писателей, когда им это выгодно. А я терпеть не могу хныканья. И затем… Он будет требовать этот исторический роман, будь он проклят!

Диккенс жалобно поглядел на собеседника.

— Умоляю вас, Форстер, уладьте и это дело с романом! Скажите ему, что я не могу сейчас писать роман, пока не кончу «Никльби». Кончу, а там видно будет.

Боюсь, что Бентли будет настаивать на романе. Наш отказ от журнала не сделает его более сговорчивым.

Диккенс вскочил.

— Это возмутительно, Форстер! Писатель всегда находится в их власти. Чтобы не умереть с голоду, он должен подписывать кабальные договоры и больше себе не принадлежать. Проклятая наша судьба! Боюсь, что придется поссориться с ним, как с Мэкроном.

— Возможно, — после паузы сказал Форстер.

— Нет, вы только подумайте! — горячился Диккенс. — Писатель Диккенс должен писать для коммерсанта Бентли роман. Потому что, изволите видеть, это выгодно Бентли. Ему наплевать, хочу я писать вот сейчас исторический роман, или нет. Все они, коммерсанты, ни во что не ставят наши интересы. Да! Отчего вы не пришли третьего дня вечером?

— Третьего дня вечером? — наморщил лоб Форстер.

— Да. Я вас вызвал, но вы не пришли, хотя сами убеждали меня посмотреть «Никльби» в Адельфи.

— Ах вот что! И вы были в театре?

— Был, вместе с Кэт и Маклайзом.

— И надеюсь, не уселись в углу ложи на полу, как в феврале на «Твисте»? Мне говорили, что эта переделка лучше, чем переделка «Твиста». Посмотреть надо было, но, признаться, я не был уверен, что вы не повторите февральской эскапады.

— Подозреваю, Форстер, что вы знали о моем намерении пойти, и уклонились из боязни повторения. Не отпирайтесь. Вы хитрый, Форстер. Нет, на этот раз я не сидел на полу. Этот каналья Стерлинг, — кажется его так зовут? — знал не больше того прохвоста… февральского. Ну, скажем, треть романа. Но у него есть выдумка, он изобрел по своему вкусу сюжет и развязку.

— И вы не учиняли скандала, как тогда, в феврале?

— Успокойтесь, не учинял! Ваш друг держал себя прилично. Но неужели все-таки нет никакого способа запретить такие переделки?

Форстер развел руками.

— Хорош закон! — воскликнул Диккенс. — И закон и издатели против нас. У себя на родине я не могу запретить спекулянту использовать мое имя на любой сцене и для пиратских изданий вроде «Пикника»! Дьяволы. Пикник!

— Ну, что поделать.

— Уф! Ваша благонамеренность, Форстер, меня всегда поражает. Наши отечественные порядки кажутся вам образцовыми. Вас ничто не возмущает.

— Вы плохо читаете «Экзамайнер», Диккенс. Я привык критиковать мероприятия, тормозящие прогресс и мешающие либеральной партии добиться существенных улучшений нашего социального законодательства.

— Но вы так почтительно критикуете, Форстер, что у меня остается убеждение, будто вы считаете все наши учреждения образцовыми.

— Разрушительная критика мне враждебна.

— Разрушительная…

Диккенс задумался, потом продолжал:

— Я не хочу разрушать, но я бы не мог сказать вместе с моим мистером Грегсбери: «Да, я горжусь этой свободной и счастливой страной!»

— С мистером Грегсбери? Это, если не ошибаюсь, тот член палаты, которого вы совсем недавно высмеяли в «Никльби»?

— Вот-вот. Грегсбери почитает ее счастливой, но пока у нас есть нищета, Форстер, страшная нищета, которую вы предпочитаете не видеть, я не могу повторить за ним этих слов. Впрочем, я ничего не буду повторять за мистером Грегсбери. Я насмотрелся немало мистеров Грегсбери, и у меня нет охоты им подражать. Вы, Форстер, уважаете цитадель нашего счастья и свободы — нашу палату, но вы знаете, как мало уважения я к ней питаю. Вы очень благонамеренны, Форстер, невзирая на свою критику и передовые статьи в «Экзамайнере»! Вы очень верны так называемому обществу, а я…

— А вы, Диккенс, — перебил Форстер и смахнул пылинку с рукава, — питаете пристрастие к низшим классам. Признаться, меня это удивляет. Ваше положение как писателя укрепляется с каждым днем…

— Вы опять за свое, старина! Пора обедать, Кэт ждет…

 

13. Но злые силы погибнут

«Я боюсь миссис Никльби. У нее огромный ум».

Эту реплику подал один из главных героев романа, негодяй сэр Мальбери; относилась она к матери Николаса. Реплика, конечно, саркастическая, ее прочли совсем недавно читатели «Никльби», которые забавлялись вместе с автором, все ближе знакомясь С почтенной матроной. Не забавляться было нельзя, входя в соприкосновение с «огромным умом» миссис Никльби. «Это счастье, что из моего сына не вышло Шекспира», — доверительно шептала она собеседнице, после того как поделилась воспоминаниями о поездке в Стратфорд и о том, что ей всю ночь снился черный джентльмен из гипса, прислонившийся к столбу и размышляющий, и этот джентльмен, по утверждению ее супруга, был не кто иной, как Шекспир. Нельзя было не забавляться, когда миссис Никльби в сотый раз начинала вспоминать о легкомысленной трате денег своим покойным супругом и о своих советах ему не тратить так много денег, и о восьми стульях в гостиной, аметистах, двух дюжинах ложек и о другой домашней утвари, пошедшей с молотка.

Но с каждым выпуском читатель все более убеждался, что миссис Никльби была достойной спутницей жизни своего легкомысленного супруга, а ее «огромный» ум сочетался с целым рядом качеств, благодаря которым ее фигура превратилась в одну из самых комических фигур романа. Поистине автор начинал резвиться, как только на страницах книги появлялась мечтательная не по возрасту, молодившаяся и влюбчивая леди, ронявшая сентенции, которые открывали в ней залежи тщеславия и чванства, гомерической наивности и самовлюбленности. Автор резвился и, казалось, нисколько не опасался, что миссис Элизабет Диккенс, его собственная мать, вдруг прозреет и обнаружит в миссис Никльби свой портрет.

Но миссис Элизабет Диккенс не проявляла симптомов, заставляющих это подозревать. Подозревали родные ее — Кэт и мистер Джон Диккенс. Кэт выразила как-то недовольство, ей казалось, что портрет вышел чересчур карикатурным; миссис Элизабет Диккенс вправе обидеться на непочтительного сына. Но непочтительного сына нельзя было убедить в том, в чем он не хотел убеждаться. Мистер Джон Диккенс молчал и не вмешивался в творческие планы сына, — вероятней всего, что он забавлялся сходством миссис Никльби со своей супругой не меньше, чем сам непочтительный сын. Да и в самом деле, разве его любимая супруга терпит ущерб от сходства с миссис Никльби? И разве всё, что выходит из-под пера его сына, не является неподражаемым?

На этой позиции он стоял непоколебимо. И потому был разъярен, когда в январском номере «Монсли Ревью» — «Ежемесячного обозрения» — прочел отзыв какого-то анонима об «Оливере Твисте». Роман уже вышел отдельным изданием, но продолжал еще печататься в «Смеси Бентли», где должен был в марте закончиться. Конечно, критик признавал, что автор «Твиста» «меньше всего писал этот роман ради барыша, развлечения или как безобидный вымысел». Критик признавал также, что у автора «Твиста» «высокие и чистые цели, и, с точки зрения морали, он не может не принести добра». Но тут же критик выражал подозрение, что автор «наслаждался, изображая низкую или низведенную на низшую ступень натуру». Критик давал какие-то запутанные объяснения своей точки зрения, и мистер Джон Диккенс не понимал, на каком основании критик отказывается поместить автора «Твиста» среди тех романистов, «которые являются образцами по внедрению нравственных чувств и уроков». Противоречие во взглядах критика было налицо, и добрый Джон Диккенс не находил слов для выражения возмущения.

Он уже давно распоряжался славой своего сына, как распоряжался бы своей собственной. Если кто-нибудь не проявлял восторженных чувств перед произведениями Чарльза, мистер Джон Диккенс воспринимал это как личную обиду. Но годы не изменили его характер, и из этих чистых эмоций он удивительно умел извлекать немалую выгоду, нисколько их не замутняя. Снова и снова Диккенс убеждался, что его отец не может удовольствоваться той ежемесячной пенсией, какую от него получает. В дополнение к пенсии адмиралтейства эти ежемесячные суммы оказались бы вполне достаточными для содержания семьи, но отец никак не мог этого усвоить. А тут и миссис Элизабет Диккенс уверовала в возможность избежать старости при помощи модных обновок, приятных сердцу леди.

И над четой Диккенсов собралась гроза. Она разразилась неожиданно. Сын заявил родителям, что им нечего делать в веселом городе Лондоне. Он снимет для них коттедж где-нибудь в провинции. Там мистер Джон Диккенс и его супруга могут вести рассеянный образ жизни, как им заблагорассудится. Но там не будет соблазнов столицы, и, стало быть, они не будут постоянно брать взаймы направо и налево, в расчете на то, что сын снова за них заплатит. Он готов даже взять у них своего брата Фредерика к себе и его содержать, а им оставить двух младших детей, — старшие сестры, Фанни и Летиция, были уже замужем и не нуждались в попечении родителей.

Отец и мать бурно протестовали. Они привыкли к Лондону, у них здесь есть немало знакомых, им нужны развлечения, без шума столичной улицы они не могут жить, и так далее, и так далее. Но скоро они убедились в тщетности своих усилий. Известив их о своем решении, сын не медля отправился в Девоншир, снял там удобный коттедж милях в двух от Эксетера и очень скоро вслед за этим мистер Джон Диккенс, миссис Элизабет Диккенс и два младших их сына, Альфред и Огастес, отправились в «изгнание».

Мистер Джон Диккенс, конечно, почитал себя обиженным своим знаменитым сыном, но он умел находить утешение в любом положении, — таков уж был у него характер. На Плимутской дороге, у которой стоял коттедж, таверны были первоклассные, а до Экзетера — рукой подать. Здесь, в тихой провинции, в усадьбах, быть может, кое-где и можно увидеть на столиках гостиных брошюрки в капустной обложке с задремавшим над удочкой толстяком. Может быть, кое-кто знаком и с приключениями малыша из воспитательного дома или пылкого юноши, учителя йоркширской школы, и имя «Боз» известно кое-кому из завсегдатаев таверн. Как бы то ни было, но нетрудно внушить всем окрестным жителям здравые суждения о роли, которую играет в столице автор бессмертных произведений, вызывающих восторг всего человечества.

И мистер Джон Диккенс, полагаясь на восприимчивость девонширцев к таким внушениям, открывавшим заманчивые перспективы, перестал горевать и отправился в Девоншир примирившимся со своей участью. Миссис Элизабет Диккенс уехала непримиренной.

Диккенс работал над «Никльби» в Питерсхеме. И теперь он вывез семью на лето сюда, неподалеку от Ричмонда, вблизи которого находился и Твикенхем. Осень он решил провести, как и в прошлом году, у моря, в Бродстэре, — еще не раз из окна своего кабинета он будет видеть волны Северного моря у бродстэрского побережья.

«Никльби» шел к развязке. С большим искусством Диккенс сплетал и расплетал сюжетные нити вокруг черных замыслов мистера Ральфа Никльби и сэра Мальбери Хаука. Вот они — злые силы мира, вот они — злые люди: йоркширский мучитель детей, презренный Сквирс; грязный и хитроумный делец, властный и сильный Ральф Никльби; развращенный и циничный прожигатель жизни сэр Мальбери; сластолюбивый старик Грайд. Каждый может встретить их на своем пути, и если не их, то те же злые силы, но в других обличьях! Порок носит много обличий, и он безжалостен, — такова жизнь. Злые, порочные люди губят полублаженного подростка Смайка, приводят на грань нищеты честного Ньюмена Ноггса, угрожают беззащитной девушке Медилайн отдать ее во власть гнусного старика Грайда. Порок расставляет капканы на всех путях невинных и честных людей, — такова жизнь.

Но добродетель, но чистая совесть сильней, чем полагает человек в минуты душевного упадка. В силу людей, чистых духом, надо верить, тогда она непобедима. И Диккенс выстраивает против злых сил добрые. Не колеблясь и не раздумывая, бросается в бой против Сквирса, сэра Мальбери, своего дяди Ральфа и старика Грайда юный Николас, пришедший на помощь полузабитому Смайку. Ему помогает Ньюмен Ноггс и простоватый добряк Джон Броуди, фермер. Силы, конечно, неравные, Николас может погибнуть, а вместе с ним погибнет его сестра Кэт, запутавшись в сетях сэра Мальбери и Ральфа, и погибнет Медилайн, которой добивается старик Грайд. На помощь Николасу приходят братья Чирибл.

В Манчестере, на бирже, Диккенс встретился с двумя коммерсантами, братьями Дэниелем и Вильямом Грант. Оба выбились в люди из «простого народа», и оба они поразили воображение Диккенса. Когда на помощь Николаса надо было выслать надежных защитников, Диккенс вспомнил о братьях Грант. В романе появились братья Чирибл.

Доброта их неописуема. Ей не страшны никакие козни злых сил. Никакая злая воля Ральфов Никльби не одержит верх над братьями Чирибл. Мистер Броунлоу из «Твиста» привлек расположение читателя, — братьям Чирибл он должен будет отдать свое сердце.

Надо внушить веру каждому, кто не верит в конечное торжество добродетели над пороком. Злые силы погибнут — писатель должен об этом позаботиться, — возмездие настигнет всех по очереди.

Роман шел к концу. Николас из гордости отказался от руки любимой им Медилайн, так как узнал, что она богатая невеста. Но братья Чирибл и тут пришли на помощь, предложив ему вступить участником в их фирму. Кэт вышла замуж за любимого юношу. Понес возмездие и владелец йоркширской школы Сквирс, который замучил бедного Смайка, но попал в тенета закона. И погиб сам Ральф Никльби, вдруг обнаруживший, что затравленный с его помощью Смайк — его собственный сын, а созданное темными путями благосостояние его рушится…

Диккенс был в прекрасном расположении духа. Роман нравился читателям, очень нравился, — тираж ежемесячных выпусков не заставлял в этом сомневаться. И основная идея проведена ясно. Читатель извлечет из романа большую пользу, это несомненно, а портретная галлерея комических персонажей действительно ему удалась — театральный антрепренер Кромльс, и актриса мисс Снивелличи, и чета Мантолини, и миссис Никльби, и Кенуигс — квартирохозяин Ноггса, и Лилливик — сборщик платы за водопровод, — право же, они не уступают комическим персонажам из «Пиквика».

В конце сентября он закончил «Никльби» у окна, за которым вдали шумело море. Надо было возвращаться в Лондон.

 

14. Читатель требует романа

Дом двухэтажный, с полуподвалом и мансардой, стоял на Девоншир Террас, за высокой кирпичной стеной. К северу от Девоншир Террас за грудами домов простирался гигантский Парк Регента — Риджент Парк. Сюда, в этот дом, Диккенс перевез незадолго до нового года Кэт и детей; их было трое, — два месяца назад родилась маленькая Кэт. За кирпичной стеной — сад, из кабинета дверь вела прямо в сад, надо только спуститься на несколько ступеней; это очень удобно — с этой стороны в кабинет не проникал шум. А дверь в коридор надо обить в несколько слоев байкой. Писать можно только в полной тишине.

Диккенс отдохнул после окончания «Никльби». Друзья поздравляли его, — роман удался. Чепмен и Холл готовы были подписать любой договор на самых выгодных условиях. Читатель уж привык к ежемесячным выпускам. Какой роман может фирма анонсировать? Форстер сообщал о нетерпении издателей и улыбался, вспоминая, как выжидательно взирали на него Чепмен и Холл, когда посещали его по делам Диккенса. Но он, Форстер, разумеется, молчит, он не дает никакого ответа. Хотя, нужно сказать правду, Диккенс давно поделился с ним своими планами. Теперь эти планы приняли реальные очертания.

— Видите, Форстер, — говорил Диккенс, когда Кэт и дети ушли после обеда из столовой и мужчины остались одни за бутылкой портвейна, — еще летом я писал вам из Питерсхема о том, что после окончания «Никльби» я подумываю затеять некое издание. С той поры мы не раз обсуждали этот вопрос, не так ли?

— Ваши соображения, по которым вы хотите перейти от ежемесячных выпусков романа к другому типу издания, имеют некоторые основания. Может быть, вы правы, и публика действительно устала от романов, которые вы издаете ежемесячными выпусками. И вам, конечно, будет легче. Не всегда можно заставить себя к сроку закончить очередную порцию романа.

— Вот именно! Я бы хотел издавать еженедельно выпуск, ценой пенса в три, чтобы определенное количество этих выпусков составляло томик, который может выходить регулярно.

— И вы по-прежнему хотите воспользоваться идеей Аддисона и Стиля и создать новый клуб по образцу «Болтуна» и «Зрителя»?

— Да, но темы моих выпусков должны быть еще более общедоступны, и написаны они будут более популярно, чем эссе в «Болтуне», «Зрителе» и даже в гольдсмитовской «Пчеле». Мне бы хотелось начать, как в «Зрителе», с какого-нибудь рассказа, имеющего отношение к возникновению моего издания, основать нечто вроде клуба или постоянной организации и через все сочинение провести историю жизни каждого участника…

— Значит, вы предполагаете все же дать приключения этих участников — так, что ли? — спросил Форстер.

— Да нет же! Мы с вами уже говорили, что в издание я включу занимательные эссе на злобу дня, я буду разнообразить записи — это будут скетчи, эссе, рассказы, приключения, письма вымышленных корреспондентов и так далее… Быть может, я снова введу мистера Пиквика и Сэма Уэллера, а последний может не без успеха снабдить меня разными сообщениями. Отдельные главы я могу, например, посвятить размышлениям о парламенте, я представляю себе также главы с описанием событий, некогда случившихся в Лондоне, с описанием современного Лондона и будущего Лондона. Их можно озаглавить, скажем, «Развлечения Гога и Магога». Как вам это покажется?

— Ну, что ж. Лондонцы знают их, во всяком случае тех, которые стоят в Гильдхолле.

— Вот-вот. Предположим, Гог и Магог в Гильдхолле развлекают друг друга рассказами в течение ночи и на рассвете замолкают. Можно будет разбить их рассказы на части, наподобие «Арабских ночей».

— Вы не отказались от намерения привлечь сотрудников?

— Кроме меня, никто не может воплотить эти идеи, но, конечно, у меня должны быть помощники… А теперь, Форстер, я могу вам рассказать о том, как я начну всю эту затею. Перейдем в кабинет.

Они перешли в кабинет. В камине жарко пылал уголь, — февраль стоял холодный. Диккенс подошел к задернутой портьерой двери, выходящей в сад, отогнул портьеру, — за окном была тьма. Он позвонил в колокольчик и приказал вошедшей горничной передать садовнику, что уже пора зажечь фонарь над входом в сад.

— У нас на Террасе только три дома, при каждом сад, а сады примыкают к кладбищу при церкви Сен Марилебон, — сказал он, задернул портьеру и, отойдя, опустился в кресло у камина. Форстер сидел в другом, вытянув ноги.

— Итак, Форстер, я начну первый выпуск с описания старика, он живет в странном доме и питает особое расположение к старинным, причудливым стоячим часам. Они коротают длинные вечера — мой старик и часы — наедине друг с другом, он привык к их голосу и ему кажется, что это голос друга. А по ночам их бой напоминает ему, что у двери его спальни бодрствует верный страж. Когда же он сидит у камелька, ему кажется, что в пыльных чертах их лица он может прочесть радушие, а мрачный их вид развлекает его… Затем я расскажу, как из глубокого, безмолвного, древнего футляра, в который они заключены, он достает старые рукописи, — достает, чтобы их прочесть. И я расскажу, как он назовет клуб, когда он организуется, в честь своего бессловесного слуги, а также из уважения к его пунктуальности…

— Вы придумали заглавие? — спросил Форстер. Он слушал, как всегда, внимательно.

— Еще не окончательно… То ли «Часы старого Хамфри», то ли «Повесть мастера Хамфри», а может быть «Часы мастера Хамфри»… Скоро я начну писать, Форстер… Вы можете уже оповестить Чепмена и Холла о моей затее. Если она их увлечет, обдумаем с вами условия договора.

— Я не сомневаюсь, что они готовы подписать с вами любой договор на любую затею, как вы говорите.

— Прекрасно. Иллюстратором я решил пригласить Физа и Каттермоля. Я остановился на Джордже Каттермоле отнюдь не потому, что он женился на моей родственнице, весьма, кстати сказать, дальней. Он талантливый малый… Вы помните, конечно, его акварели на последней выставке Общества акварелистов?

Его «Вальтер Ралей» и «Старое английское гостеприимство» нельзя забыть. И рисовальщик он хороший.

Итак, сообщите Чепмену и Холлу о том, что вам известно. Можете добавить, что половина чистой прибыли от издания должна принадлежать мне, а о деталях будем разговаривать…

Чепмен и Холл, не задумываясь, подписали договор на издание «Часов мастера Хамфри» — таково было заглавие «затеи», — которое должно было длиться в течение года. Старый чудак мастер Хамфри собрал вокруг своих часов содружество любезных ему людей и, вытащив из футляра часов первую рукопись, должен был ее прочесть друзьям. Рукопись должна была быть короткой — рассказ о девочке-сироте и ее дедушке, очень трогательный рассказ, который сразу нашел бы путь к сердцу непритязательного читателя.

Когда четвертого апреля 1840 года «Часы мастера Хамфри» предстали перед читателем в образе брошюрки, Диккенс вправе был торжествовать. Даже тираж «Никльби» был ниже тиража «Часов», — семьдесят тысяч брошюрок было распродано в несколько дней. Итак, можно спокойно осуществлять свой план, который так хорошо и тщательно был обдуман. Каждую неделю можно преподносить читателю какую-нибудь новую тему, новый рассказ, скетч, эссе — словом, все, что увлечет в данный момент.

— Все полетело к черту! — сказал Диккенс, входя в столовую, где Кэт кормила ребенка. Она поморщилась, но он не обратил внимания и бросил шляпу на стул. Он вошел в пальто, прямо с улицы. Разговор происходил через несколько дней после выхода «Часов».

— Когда читатель узнал, что я не дам ему романа, он охладел к «Часам». Форстер мне только что сообщил о резком падении требований на второй выпуск.

— Что же делать? — спросила Кэт.

— Что делать? Писать роман.

— Но «Часы» должны выходить еженедельно!

— И роман должен будет выходить еженедельно, — мрачно сказал Диккенс. — Если ничего не придумаю, надо писать роман о девочке-сироте.

Но придумать ничего было нельзя. Второй выпуск продан был в небольшом количестве экземпляров. Все рушилось.

Оставался в самом деле только один выход: превратить задуманный рассказ о девочке-сироте в роман, превратить без подготовки, без продуманного плана.

А затем печатать этот роман, как было объявлено, еженедельными выпусками. Это еще трудней, чем писать роман для ежемесячных выпусков. Это очень трудно.

Или, может быть, выпустить мистера Пиквика и Сэма на страницы «Часов»? Надо попробовать, хотя бы для того, чтобы оттянуть начало романа, к которому не готов.

 

15. Блаженны чистые сердцем

Но мистер Пиквик и Сэм не помогли. Читатель требовал романа.

Роман для неискушенного читателя о маленькой трогательной сиротке Нелл, которая должна спасти своего дедушку от злого порока — от страсти к азартной игре. Злые люди прилагают все силы, чтобы погубить беззащитного старика, беззащитного перед своей страстью. Но героическая сиротка заслоняет старика своим хрупким телом от их козней. Она заставляет его бежать с ней из города, и вот они странствуют по дорогам Англии, гонимые страхом перед злыми людьми. Соблазны стерегут старика во время этих странствий, а злые люди живут не только в столице. Но ни Нелл, ни читатель не должны впадать в отчаяние: люди добрые не покинут тех, кто чист сердцем и нуждается в помощи. Героической маленькой Нелл придут на помощь и юный Кит, верный друг, и добрая миссис Джерли, и добрые Гарланды, и неведомый покровитель, который окажется братом несчастного старика. Воинство добрых духов не будет безучастно взирать на ухищрения отвратительного карлика Квилпа и на гнусные проделки его союзника Самсона Брасса, продажного законника. И они понесут возмездие, читатель, — можно поверить писателю Чарльзу Диккенсу, который знает законы жизни и не обольщает тебя пустой надеждой на победу маленькой Нелл. Правда, она не вынесет лишений и трудностей борьбы, она умрет, но разве не ясно, что эта смерть — самая полная ее победа и нужна автору только для того, чтобы исторгнуть у тебя, читатель, слезы умиления.

Тот английский читатель, который не мог почитаться знатоком изящной литературы, проливал эти слезы еще задолго до смерти маленькой Нелл. В Америке такой читатель был еще более многочисленным, — Форстер с торжеством сообщал Диккенсу об огромном успехе «Лавки древностей» за океаном. А когда подошел срок кончины Нелл, стало широко известным, что знаменитый вождь ирландцев Дэниэль О’Коннель, человек феноменального политического темперамента, не устоял против волшебного мастерства автора, исторгавшего слезы у читателей. Приближаясь к страницам, на которых героическая Нелл должна была умереть, он сквозь слезы повторял: «Он ее не должен убивать! Она такая хорошая!» И, всердцах на автора, он выбросил книгу из окна кареты. Об этом свидетельствовал, как говорили, друг ирландского вождя, сидевший с ним рядом в этой же самой карете.

Но пока Нелл не умерла, пока ее потрясенный дедушка не начал проводить долгие часы у ее могилы в тихой деревенской церкви, чтобы в один прекрасный день не заснуть навеки тут же рядом, — пока этого не случилось, Диккенс каждую неделю должен был сдавать очередную главу романа, в жертву которому пришлось принести старого чудака мастера Хамфри и весь задуманный план «Часов». На этот раз он поехал с семьей летом не на Темзу, а прямо к морю, в тот же Бродстэр.

Он любил коттедж на вершине холма, у дороги на Кингсгет, отделенный от моря полем, но на этот раз коттедж был занят, и он жил в домике у подножья холма и писал, писал. На счету был каждый день, каждый день должен был принести несколько страниц романа, — читатель должен получить еженедельный выпуск во что бы то ни стало. Между завтраком и обедом он отправлялся в далекие прогулки, — они были необходимы ему не меньше, чем ночной сон. Он надевал легкий свободный сюртук, шляпу с широкими полями, напоминавшую головной убор американских погонщиков скота, вооружался палкой и уходил. Если кто-нибудь приезжал из Лондона, он предлагал гостю совместное путешествие. В первый раз гость обычно соглашался, но немногие из гостей соглашались вторично, — многочасовая прогулка немногим была под силу.

До маяка Норт Форленд, памятного тем, что здесь, примерно двести лет назад, голландский адмирал Ван Тромп был разбит английской эскадрой, — было недалеко; эта прогулка, излюбленная бродстэрцами, его не прельщала. Он шел на запад, к Минстеру с его старинным аббатством и с собором, едва ли не самым древним в Англии; он взбирался на плато, нависающее над городом, и оттуда он любил смотреть на широкие заболоченные просторы, тянувшиеся к далеким холмам у Кентербери и Дувра. А когда какой-нибудь посетитель приезжал в Бродстэр впервые, он водил гостя или к Рамсгет, курорту к югу от бродстэрских утесов, или в деревню Сен Питер, где сохранилась с донорманнских времен готическая церковь с каменными углами и контрфорсами. Там, на церковном дворе, он показывал гостю могилу Ричарда Джоя, прозванного «Кентским Самсоном», который удостоился почетного погребения за свою силу и невзирая на свою не слишком почетную профессию контрабандиста.

Посетителей было много — и в июне, и в начале сентября, когда он вернулся снова сюда, проведя июль и август в Лондоне. Но гости не должны были мешать работе, и не мешали. Все дальше Диккенс отходил от Энсуорта, который принял в свое время участие в его карьере, все крепче становились приятельские его связи с Бульвером.

Эдуардом Бульвером он восхищался. Пятнадцать лет назад это был двадцатидвухлетний прожигатель жизни, проведший три года в Кембридже, но не кончивший колледжа и якшавшийся с кем попало. Юноша кропал стихи, подражал Вертеру, переживая, как полагается, трагическую любовь, изучал парижские кабаки и не обращал внимания на своих родственников, приходивших в ужас от его образа жизни. Не обратил внимания он и на прямое запрещение матери жениться на одной ирландской мисс, издал вертеровский тусклый роман, попал в цепкие руки кредиторов и вдруг… вдруг в 1825 году выпустил анонимно «Пелама». Этот роман о «высшем свете» и о подонках Уайтчепля, имел такой же успех, какой до той поры выпадал на долю только романов Вальтера Скотта. Денди, превращенный в политического деятеля, — этот образ стал нарицательным. Молодой Бульвер искусно использовал успех. За десять лет он выпустил десять романов — десять романов нравоописательных, исторических и даже расплывчато-романтических, чуть подкрашенных немецким романтизмом. В 1840 году он был уже автором «Пелама», «Юджин Арама», «Риенци» и «Последних дней Помпеи», прошумел на всю Англию своим разводом с женой, чувствовал себя как дома в любом обществе и весьма заботился об укреплении своей популярности. Он был достаточно зорок, чтобы распознать в молодом авторе «Пиквика» более сильного соперника в борьбе за успех у читателя, и достаточно умен, чтобы отвечать на восхищение Диккенса дружеским расположением.

И в Бродстэре, и в Лондоне, куда Диккенс вернулся с семьей в октябре, работа над «Лавкой древностей» шла быстро. Маленькая Нелл тщетно пыталась спасти своего дедушку от его судьбы. В образе бродячих шулеров злая судьба обрушилась на старика, и он снова поддался своей пагубной страсти. И снова добрые силы пришли им на помощь. Они запрятали трогательную пару в поэтический полуразрушенный старинный домик, где квазимодо Квилп и его агенты никак не могли бы выследить их.

Когда Диккенс чуть-чуть уставал от умиления перед чистой сердцем маленькой Нелл и от отвратительных качеств паука Квилпа с его паладином, бессовестным законником Брассом, он позволял себе отдохнуть вместе с Диком Свивеллером. Отдых был необходим не только ему, но и читателю. Диккенс это чувствовал. Разумеется, читатель должен был безусловно уверовать в конечную победу чистого сердца над кознями злых людей, но право же, не грех развлечься самому и развлечь читателя, рассказывая ему о Дике Свивеллере.

Надо было сделать этого шалопая обаятельным. Этого бездельника нужно было сделать совсем непохожим на других бездельников, уже известных читателю. Но как это сделать, чтобы читатель не сказал: вот еще один немилосердный болтун и шалопай, напоминающий мистера Джингля и мистера Мантолини! Боз любит изображать таких субъектов и умеет отдыхать, забавляясь возней с ними…

Когда Диккенс увидел смутные контуры бездельника-клерка, служившего в конторе бессовестного законника, его осенила счастливая догадка. А что если наделить этого шалопая чистым сердцем, таким же чистым, как те сердца, которые бьются в груди защитников и покровителей маленькой Нелл? Вряд ли кто-нибудь заподозрит мистера Джингля в чистоте сердечной, — бездельник Джингль, не смущаясь, идет на шантаж мистера Уордля в деле с перезрелой мисс Речл. Мистер Мантолини из «Никльби» не только шалопай, но и сутенер и тоже вряд ли может служить украшением рода человеческого. Но сердце бездельника и болтуна Дика Свивеллера должно привлечь все сердца.

И вот этот клерк, в коричневом сюртуке с большим количеством медных пуговиц на фасаде и только с одной пуговицей сзади, начинает завоевывать читательские сердца. Носовой платок у него очень грязен, и только один уголок его, пожалуй, пригоден, чтобы торчать из наружного карманчика фрака; так же грязны его светлые штаны и манжеты; а липкая шляпа надета задом наперед, чтобы скрыть дыру на полях… Словом, вид у Дика не только нечистоплотный, но и претенциозный, но тем не менее…

Диккенс так полюбил Дика, что занимался им, не очень заботясь о связи его с трогательной эпопеей о маленькой Нелл. Он отдыхал с Диком и соблазнял читателя отвлекаться от Нелл и ее дедушки.

Но так уж повелось, тут ничего нельзя было поделать. Как только представлялась ему возможность порезвиться где-нибудь на боковой тропинке, поодаль от основного сюжета, он не мог устоять от соблазна. Резвился он и с Диком, создав образ большого шалопая с большим сердцем.

Сквозь неясные очертания дальнейших глав он уже видел этой осенью 1840 года заключительные сцены «Лавки древностей». После окончания в январе эпопеи о маленькой Нелл — о «лавке древностей», кстати сказать, читатель давно уже забыл — он примется, наконец, за тот «исторический» роман, который так давно обязался написать для издателя мистера Бентли. Теперь этот роман не попадет в руки Бентли; фирма Чепмен и Холл откупили у Бентли право ка его издание. Но роман будет посвящен, как и предполагалось раньше, «мятежу лорда Гордона» — волнениям в Лондоне в 1780 году.

 

16. Два мятежа

И теперь, через шестьдесят лет после «мятежа лорда Гордона», Лондон — да и не только Лондон — был свидетелем событий, которые весьма походили на народные волнения. Но шестьдесят лет назад к этим волнениям призывал протестантский фанатик Джордж Гордон, увенчанный баронской короной. Его «Протестантская ассоциация» попыталась устрашить правительство, требуя от Георга Третьего и его министров отмены политических прав католиков. Теперь, к 1841 году, десятки рабочих лидеров после пятилетних усилий вправе были сказать, что их призывы с публичных трибун обещают поднять рабочие массы Англии на защиту своих прав.

Эти права — политические права — были перечислены в «хартии» (хартия — charter). О ней впервые и о «чартизме» Англия услышала пять лет назад. Впервые в 1836 году рабочие лидеры вышли на публичную трибуну, и в Лондоне, а затем, и в других промышленных центрах прокатились призывы требовать от премьера Мельбурна и от парламента решительной реформы всей политической системы. Ибо без такой реформы экономическое положение народных масс грозило катастрофой.

Вспомним эти годы. Механизированные станки в текстильной промышленности обрекли на полную безработицу армию ткачей — сотни тысяч человек. На своем ручном станке ткач мог заработать не более двух с половиной пенсов в день — десять копеек. Это была голодная смерть. Те же счастливцы, которых промышленники оставили на своих фабриках, зарабатывали не больше пятнадцати шиллингов в неделю — девяносто копеек в день — при цене на хлеб двенадцать копеек (три пенса) за фунт; этот заработок обрекал рабочего и его семью на голод.

Нищета рабочих-текстильщиков в эти тяжелые годы отражала положение рабочих и во всех других отраслях промышленности. Английский народ уже два десятка лет, истекших после окончания наполеоновских войн, все еще расплачивался за победу. Европа залечивала раны и строила свою промышленность. Английские товары застревали в английских портах, но в прогрессе технической мысли — в изобретении новых фабричных машин — буржуа находил надежную помощь для преодоления экспортных затруднений. Если не считать локаутов, эти затруднения привели лишь к одному — к резкому падению заработной платы и повышению цен внутри страны. В высоких ценах заинтересован был не только промышленник, но и землевладелец, нещадно борясь против отмены запретительных пошлин на ввозимый хлеб. Ни одна страна не решалась ввозить зерно, облагавшееся такими пошлинами, и монополистами по продаже зерна безраздельно являлись отечественные лендлорды. Безработица и высокие цены на хлеб, а значит и ка другие самые необходимые продукты, влекли Англию к катастрофе. На улицах больших городов дети дрались из-за объедков мяса, а в мясных лавках мясо нередко продавалось такими порциями, которые могли бы служить приманкой для крыс в крысоловках, как писал один современник, некий полковник, испуганный народной нищетой. При этом он добавлял: «Порядочная крыса не станет рисковать жизнью из-за такой порции».

Надо было искать выход. В короткой программе, в той самой хартии, которая вошла в историю, несколько энергичных людей, дотоле неизвестных на политической арене, изложили требования, которые рабочему сулили спасение от грядущей катастрофы. Так полагали главари движения. Так считал в это время английский народ. Главари движения требовали в этой хартии всеобщего избирательного права для мужчин, ежегодных выборов в парламент, тайного голосования при выборах, уничтожения избирательного ценза и, наконец, вознаграждения членам Палаты общин, ибо бесплатно заседать в парламенте, естественно, могут лишь те, у кого есть какие-нибудь доходы.

Англия не видела до этой поры таких гигантских митингов, какие собирала чартистская партия в 1838 году. Ночные факельные демонстрации рабочих в защиту хартии являлись грозным сигналом для правительства. Агитация шла, не ослабевая. На трех митингах, созванных чартистским конвентом, присутствовало до миллиона человек. Правительство Мельбурна хотя и называлось вигским — скоро партия вигов стала именоваться «либеральной», — но перед угрозой восстания обнаружило решимость всеми средствами расправляться с чартизмом. Войска получили приказ стрелять в толпы демонстрантов, хотя последние не пытались прибегать к насильственным действиям. В Бирмингеме объявлено было военное положение. Десятитысячная толпа рабочих вблизи Ньюпорта, в Уэльсе, была обстреляна войсками. Вожди движения были схвачены, в тюрьмах с ними обращались, как с уголовными преступниками; некоторые из них после приказа об освобождении вышли из тюрем инвалидами… Но чартизм не умирал.

К началу сорок первого года, хотя оба главных руководителя движения, О’Коннор и О’Брайн, пребывали в тюрьме, темпы чартистской агитации в борьбе за хартию все еще нарастали.

«Мятеж лорда Гордона» показался бы лорду Мельбурну невинной забавой лондонской черни, если бы ему пришлось усмирять этот мятеж шестьдесят лет назад. Усмирить чартистский конвент было несравненно трудней.

Диккенс обдумывал сюжет, оправой для которого он решил взять бунт уайтчепльских подонков. Но на рубеже нового года он погружен был в последние главы истории о маленькой Нелл. Он слишком еще хорошо помнил тот страшный для него день, когда Мэри Хогарт лежала мертвой на своей девической постели. Да, конечно, он помнил лицо Мэри, когда давал указания Каттермолю о том, какой рисунок должен сопровождать прощание читателя с героической маленькой Нелл. Он писал: «Дитя лежит мертвее в маленькой спальне за раздвинутой ширмой. Зима, а потому нет цветов, но у нее на груди, на подушке и постели могут быть ветки остролиста с ягодами — словом, что-нибудь свежее, зеленее. Окно заросло плющом. Маленький мальчик, который вел с ней этот разговор об ангелах, может находиться у ее постели, если вам так нравится, но, мне кажется, покой будет более полным, если она совсем одна. Я хочу, чтобы создавалось впечатление совершенного мира и покоя, и даже счастья, если смерть может даровать счастье».

Три с половиной года назад совершенный мир и покой не сходил в его душу, когда он стоял у кровати, на которой лежало тело Мэри Хогарт. Теперь он добивался, чтобы читатель обрел этот покой, прощаясь с Нелл. Конечно, это было некое освобождение, и отныне только лирическая грусть, которую он не хотел потушить, окрасит все его воспоминания о Мэри.

Надо было думать о сюжете романа, который надвигался. Было решено, что он появится в «Часах мастера Хамфри». Старый чудак должен снова предстать перед читателем, чтобы предложить ему новую рукопись, извлеченную из футляра часов. Первый роман безыменного автора, который оказался Вальтером Скоттом, назывался, как известно, «Веверлей», и в подзаголовке значилось: «или шестьдесят лет назад». Эпоха «Веверлея» отстояла от даты романа на одно поколение. Между «мятежом лорда Гордона» и началом работы Диккенса над «Барнеби Раджем» тоже протекло шестьдесят лет. Но Диккенс не намерен был подражать Вальтеру Скотту. У него не было охоты изучать местный колорит восьмидесятых годов восемнадцатого века, а знаний — еще меньше, и не было вкуса к «историзму».

Свое отношение к «историзму» он обнаружил уже достаточно ясно, когда с полной беззаботностью отнесся к хронологии событий и исторических фактов, упоминаемых в его романах, которые он успел уже написать. Эту беззаботность установить совсем легко, — исследователи укажут немало ляпсусов, когда заинтересуются этим вопросом. И они заключат с полным правом, что у Диккенса не было «чувства времени». Иначе говоря, он не желал признавать хронологию даже в романах, действие которых развертывалось в современную ему эпоху. Тем менее могла его соблазнить необходимость связать себя требованиями, которые история предъявляет романисту, обратившемуся к прошлым эпохам. Если история мешает фантазии, если «правда» в историческом романе диктует «вымыслу» свои законы, то не проще ли пренебречь требованиями жанра?

Диккенс так и сделал — пренебрег требованиями жанра. Ему, который ухитрился не замечать анахронизмов в своих четырех романах, было нетрудно это сделать. На изучение местного колорита эпохи «мятежа лорда Гордона» он не потратил много времени. Точнее говоря — местный колорит его совсем не интересовал.

Значительно больше, чем та историческая «среда», которая всегда включает не только бытовые детали, но идеи и нормы эпохи, интересовал Диккенса… ворон.

 

17. Чистый сердцем в гуще тайн

Появление ворона на Девоншир Террас доставило удовольствие только самому Диккенсу. Кэт и дети охотно отделались бы от него. Ворон был злой; невзирая на дрессировку, он гонялся за детьми и пребольно щипал их за икры. Он надоедал не только детям, но и мяснику, и зеленщику, и всем, кто приходил в дом. Но он был любимцем Диккенса, и жертвы должны были терпеливо выносить злой нрав Грипа, который не подозревал, что является участником романа.

Диккенс сделал его спутником полуидиота Барнеби. Не больше чем Грип, Барнеби понимал, что поставлен в центре событий, которые в учебнике истории назовут «мятежом лорда Гордона», да и сам автор не придавал никакого значения исторической точности в передаче этих событий. Не придавал он значения и тему, достоверен ли исторически его лорд Джордж Гордон, которого он решил нарисовать весьма симпатичным. Чувствуя, что с портретом этого фанатика, призвавшего лондонские подонки разбивать католические молитвенные дома, обстоит не все благополучно, он запрятал лорда на второй план. Это ему не помогло. Даже Форстер сказал ему без обиняков, что сцены, в которых появляется лорд Джорджи, самые слабые сцены романа.

Огорчить Диккенса этот отзыв не мог. Он и не собирался стать историческим романистом, и если история оказалась не в ладу с его фантазией, ничего нельзя было поделать. Его интересовал сюжет. И читатель должен был заинтересоваться сюжетом, когда в январском номере «Часов» нашел первые главы «Барнеби Раджа».

Роман открылся загадочной историей. О ней рассказал читателю один из участников, и случилась эта история лет за двадцать до рассказа. Именно тогда Реубен Хердаль, владелец поместья Уоррен, был найден убитым в кровати и ограбленным, а двое его слуг, садовник и лакей, исчезли. Но лакей был тоже найден через несколько месяцев убитым, — его утопили в водоеме на усадебной земле. Звали его Радж. Через день после убийства родился у него сын, которому дали имя Барнеби.

Таинственное убийство, которое бросает свою зловещую тень на события романа… Конечно, завязка должна увлечь читателя.

И Диккенс сам увлечен. Он уже вводил «тайну» в сюжет романа и уже пробовал поразить читателя неожиданностью, выраставшей из тайны. Тайна облекала рождение Оливера Твиста, а читатель «Николаса Никльби» едва ли, конечно, мог подозревать, что злодей Ральф Никльби бессердечно преследует собственного своего сына, не ведая об этом. Но теперь, в «Барнеби Радже», тайне следует отвести более почетную роль в построении сюжета; читатель падок до всего загадочного, в этом нельзя сомневаться, да и самому небезынтересно запутывать нити романа, чтобы потом искусно распутать. На худой конец, если напутаешь так, что сам не выберешься из лабиринта, можно и разрубить. Всегда найдется читатель, достаточно непритязательный, который может даже не заметить, распутана ли нить, или автор ее обрубил.

Но завязка романа не ограничивается таинственным двойным убийством. Сын Раджа, Барнеби, родится полуидиотом, что понятно, так как его мать слишком потрясена убийством мужа. Этот Барнеби никому не причиняет зла и болезненно не выносит вида крови. На жизненном пути такого героя надо поставить еще одну тайну, это будет неплохо, — пути зла должны скреститься с путями добросердечного Барнеби. И тот самый незнакомец, который выслушивает историю двух убийств в трактире неподалеку от поместья Уоррен, тоже замышляет злое дело. Это не простой разбойник, случайно попавший в поместье, — нет, он имеет какую-то странную власть над матерью Барнеби. Как только та узнает о его появлении, она исчезает с сыном. Исчезает на целых пять лет, неизвестно куда. Вот еще одна тайна.

Сюжет обещает быть интересным и для автора. Диккенс уже снабдил своего Барнеби необычным спутником — вороном Грипом, уже рассказал об ухищрениях некоего негодяя, сэра Джона Честера, ввел еще несколько интриг, перенес действие через пять лет, к 1780 году… И вдруг всамделишный Грип, кусавший икры детей и посетителей Девоншир Террас, опасно заболел.

Правда, Диккенс имел достаточно времени, чтобы изучить повадки злой птицы, и достаточно времени имел иллюстратор Каттермоль, чтобы усвоить существенную роль ворона в романе, изучая спутника Барнеби Раджа. Да и как было ему не усвоить, если Диккенс разъяснял в письме: «Я бы хотел знать, чувствуете ли вы воронов вообще и понравится ли вам ворон Барнеби в частности. Так как Барнеби идиот, мне хочется видеть его постоянно в обществе любимого ворона, который неизмеримо более разумен, чем он сам. С этой целью я изучал мою птицу и думаю, что мог бы сделать из нее весьма оригинального участника». После этого письма прошло месяца полтора, и внезапно изучение птицы должно было прерваться. Реальный Грип еще несколько месяцев назад наелся белил, а потому его нездоровье отнесли за счет последствий такой невоздержанности. Но болезнь оказалась невыясненной, ни врач, ни касторовое масло не помогли, и ворон испустил свой любимый возглас: «Алло, старушка!» и издох.

Дети не скрывали радости, которую еще не мог разделить маленький Уолтер, родившийся месяц назад, но Диккенс долго не мог успокоиться. У него даже мелькали мысли о заговоре мясника против Грипа, погибшего стало быть от яда; труп Грипа отправлен был для исследования в анатомический театр, но подозрения против мясника оказались неосновательными. Тайна смерти Грипа осталась нераскрытой, чучело его в стеклянном футляре украсило кабинет Диккенса, а на предмет дальнейшего «изучения» воронов раздобыт был новый Грип, более крупный и старый, но менее злой.

Тем временем спутник Барнеби, срисованный Диккенсом со злого Грипа, оказался в центре замысловатых интриг исторических событий. К началу появления Барнеби с вороном в Лондоне сэр Джен Честер, весьма аморальный джентльмен, уже пытался принудить своего сына Эдуарда к выгодному браку, в чем, правда, не преуспел, но зато расстроил другой брак — между Джо Биллетом, сыном лендлорда, и Долли Уорден, мать которой была яростной католичкой. По-видимому, ворон, хотя он и более проницателен, чем слабоумный Барнеби, не мог предотвратить участия Барнеби в буйстве лондонской черни, поднятой лордом Гордоном против католиков. Барнеби был предназначен, таким образом, стать соучастником откровенного разбоя, учиненного лондонскими подонками под флагом защиты протестантской религии.

Исторические события, в которых Грип и Барнеби приняли участие, должны были развернуться по мере развития сюжета. Что же касается развития интриги, то она развивалась строго по плану и не уступала занимательностью популярным уличным романам. Толпа разбила усадьбу Уоррен, принадлежавшую Джеффри Хердалю, брату некогда убитого Реубена Хердаля, захватила Эмму Хердаль, дочь Джеффри, а с нею заодно и Долли Уорден; а когда Джеффри Хердаль примчался из Лондона на выручку дочери, то, вместо нее, на руинах разрушенной усадьбы он нашел некоего субъекта, которого читатель считал безнадежно погибшим. Этот субъект бродил по руинам, как призрак…

Диккенс предвкушал удивление читателя, но такого рода удивление — верный залог успеха трехпенсовых выпусков «Часов», и ради этого можно было воскресить Раджа, лакея Раджа, отца Барнеби и заставить его больше двух десятков лет скрываться где-то поблизости. Читатель должен был также поверить, что в свое время из водоема извлекли труп не Раджа, но садовника. Убийцей садовника и своего хозяина, Хердаля, таким образом, был отец Барнеби.

Тираж «Часов» заставлял думать, что читатель был увлечен занимательностью романа и не судил «Барнеби Раджа» по законам, созданным для жанра исторического романа Вальтером Скоттом. Читатель, конечно, жалел беднягу Барнеби. Но теперь Барнеби не просто слабоумный, родившийся на свет божий калекой потому, что мать его была потрясена трагической гибелью мужа. Теперь он — жертва, невинная жертва преступления отца! Ибо Диккенс не только вывел на руины разрушенной усадьбы убийцу, но и разоблачил его жену — мать Барнеби. Она-то, несчастная женщина, знала, что убийца — ее муж!

От работы над «Барнеби Раджем» его ничто не отвлекало. Впрочем, небольшой перерыв вызван был смертью Мэкрона.

Диккенс уже давно простил Мэкрону, своему первому издателю, попытку извлечь побольше выгоды из договора, некогда заключенного с никому неведомым Бозом. Отношения с Мэкроном были порваны, но когда Мэкрон умер и выяснилось, что его вдова осталась без средств, Диккенс предложил издать под своей редакцией сборник в ее пользу. Сборник вышел удачным, в нем принял участие кое-кто из беллетристов, а сам Диккенс напечатал в нем новеллу, переделанную им для этой цели из своего водевиля «Фонарщик».

И снова он над рукописью «Барнеби Раджа», еженедельные выпуски «Часов» не дают отдохнуть. Даже в поездку — в Шотландию — надо будет взять с собой работу.

Поездка в Шотландию решена была еще в апреле, и во второй половине июня 1841 года Диккенс и Кэт выехали в Эдинбург.

 

18. Утехи и чаяния

Здесь, в столице Шотландии Эдинбурге, Диккенс мог убедиться впервые в своей огромной популярности. Шотландцы встретили его как почетного гостя Эдинбурга. Гостиницу, где ему отвели апартаменты, осаждала толпа посетителей, и ему пришлось скрываться в дальние комнаты, чтобы иметь возможность написать Форстеру письмо о приезде.

Во главе именитых шотландцев, встречавших Диккенса, как и следовало ожидать, был Джон Вильсон, известность которого перевалила за границы страны. «Блеквуд Эдинбург Мэгезин» — журнал, не менее влиятельный, чем «Эдинбург Ревью», обязан был своим успехом ему так же, как «Эдинбург Ревью» — лорду Джеффри. Профессор «моральной философии», эссеист, поэт и критик Джон Вильсон возглавлял группу выдающихся эдинбуржцев, организовавшую чествование Диккенса.

На торжественном обеде Диккенс услышал от Джона Вильсона такие слова:

— Мистер Диккенс также и сатирик. Объект его сатиры — человеческая жизнь, но сатиру он создает не для того, чтобы унизить жизнь. Он не снижает высокого и не ставит его рядом с низким… Он сатиризует только себялюбие, жестокосердие и жестокость… Если бы я продолжал, я вынужден был бы дать критический анализ таланта нашего знаменитого гостя. Я не собираюсь этого делать. Я могу только выразить в немногих бледных словах ту великую радость, которую чувствует сердце каждого от благословенного духа, проникающего все создания Чарльза Диккенса… Мистер Диккенс может быть уверен, что в Шотландии питают к нему привязанность, любовь, восхищение…

Свое восхищение выражали в торжественных речах и поэт Ниве, и художник Аллан, и Известный филантроп Алисон, и лучшие парламентарии, и адвокаты Эдинбурга, а лорд-провост — так в Шотландии называется лорд-мэр: — сообщил, что город Эдинбург отныне числит Чарльза Диккенса в списке своих почетных граждан…

Диккенс был взволнован сердечностью эдинбуржцев. Свою взволнованность он завуалировал юмором в отчете об этой торжественной встрече с шотландцами, который он послал Форстеру: «Мне кажется, я говорил неплохо. Было около двухсот леди. Стол стоял на гаком высоком помосте, что головы гостей были где-то гам внизу, и эффект появления (я имею в виду мое появление) был прямо таки потрясающий. Я очень хорошо владел собой и, несмотря на энтузимузи (Диккенс умышленно искажает слово. — Е. Л.), мною вызванный, я был холоден, как огурец…»

И началась для него страдная пора. Завтраки, обеды, ужины в домах гостеприимных Шотландцев. И приветственные речи, и ответные спичи, и появления, трижды в день, перед новыми группами эдинбуржцев, жаждавших его приветствовать. Даже для него, который не мог пожаловаться на легкую утомляемость, это было нелегко, и в конце концов он загрустил по тишине Девоншир Террас и Бродстэра и по домашнему халату, которым он мог бы заменить парадный фрак.

Надо было прощаться с гостеприимной столицей Шотландии. Надо было ехать в горы — эта поездка входила в его планы, — и вместе с Кэт, в сопровождении лондонского своего слуги, он отправился в горную Шотландию.

Поездка длилась около месяца. В начале августа он уже был в Лондоне и отправился в излюбленный свой Бродстэр.

Интрига «Барнеби Раджа» держала читателя, в сильном напряжении. Диккенс работал и в Шотландии, но мало, теперь он отдохнул от усиленной работы над романом.

Итак, отец Барнеби убил и хозяина, и садовника, труп которого по ошибке приняли за труп Раджа.

Убийцу надо заключить в Ньюгет. Теперь он там, в этой страшной тюрьме. Но лондонская чернь, поднятая против католиков лордом Гордоном, разбивает не только капеллы католиков, но и Ньюгетскую тюрьму, Не ведая о том, что творит, бедняга Барнеби принимает участие в разрушении Ньюгета и в освобождении заключенных. Войска рассеивают буйную толпу, в руки солдат попадает немало «мятежников», среди которых мы находим и Барнеби.

Тем временем трое людей пытаются напасть на след похищенных девушек — Долли и Эммы. Эти трое — Джо Виллет, приехавший из Вест-Индии и потерявший руку в американской революции, Эдуард Честер, сын холодного и бессовестного сэра Честера, и Джеффри Хердаль — дядя Эммы. Джо Виллет по-прежнему любит Долли, а Эдуард Честер — Эмму.

Конец романа уже совсем близок. Отца Барнеби нельзя было помиловать или спасти, — палач отрубил ему голову, но невинный Барнеби, его мать и ворон Грип не должны погибнуть. Бедняга Барнеби был спасен, поселился с матерью и Грипом на ферме. А засим, устроив судьбы других своих участников, как полагалось по закону возмездия, Диккенс кончил роман.

Конец «Барнеби Раджа» знаменовал вместе с тем и завершение «Часов мастера Хамфри». Продолжать это издание, задуманное отнюдь не так, как потребовал от автора читатель, не имело смысла. Мастер Хамфри спрятал рукопись с псевдоисторическим романом о «мятеже лорда Гордона» в футляр часов и больше не извлек никакого манускрипта.

«Барнеби Радж» был закончен в ноябре, но еще раньше — за два месяца до его окончания — на письменном столе Диккенса лежал новый его договор с Чепменом и Холлом.

Верный Форстер был незаменим в дипломатических переговорах. Поистине его можно было бы назвать министром иностранных дел Чарльза Диккенса. Теперь, после «Барнеби Раджа», Диккенс мог обдумывать новую книгу, — ей надлежало выходить в двенадцати ежемесячных выпусках, в течение целого года. Все это время надлежало ему получать от Чепмена и Холла по сто пятьдесят фунтов в месяц, а с ноября будущего года, когда появится первый выпуск, по двести фунтов.

Итак, у него впереди год передышки. Нет нужды немедленно приступать к новой книге и гнать, гнать и гнать каждую неделю листы романа в типографию, подчас не успевая даже осушить чернил.

Вот теперь пришла пора осуществить давнишний план. Этот план возник до «Часов мастера Хамфри». Но тогда пришлось о нем забыть, временно забыть, — надо было подарить читателю новый тип журнала, который, как оказалось, читателю был не нужен. Теперь момент самый подходящий. Он может ехать в Америку.

И Форстер, и другие приятели, и Чепмен с Холлом и, наконец, американские журналы и газеты свидетельствовали все вместе о том, что за океаном имя его не менее популярно, чем на родине. Холл вздыхал, рассказывая о безобразиях, чинимых американскими издателями. Нимало не смущаясь, что фирма Чепмен и Холл весьма, можно сказать, заинтересована в том, чтобы снабжать американцев книгами «неподражаемого Боза», ставшего Чарльзом Диккенсом, американские дельцы преспокойно перепечатывают эти книги и собирают у себя в Штатах богатую жатву. При этом, конечно, они не платят ни пенни Чарльзу Диккенсу, ибо, увы, нет литературной конвенции между Штатами и Англией. Американские дельцы не желают о ней и думать.

Там, га океаном, у него много читателей, очень много. Можно будет, конечно, поговорить с американцами по душе и о том, что издатели в Штатах поступают не по-джентльменски с Чарльзом Диккенсом, и от их поведения Чарльз Диккенс теряет больше, чем любой из английских писателей. И Форстер и Чепмен с Холлом утверждают это, ибо у Чарльза Диккенса за океаном больше читателей, чем у любого английского писателя.

Но надо прямо сказать: поездка в Америку необходима прежде всего по причинам, не имеющим ничего общего с обогащением заокеанских дельцов.

Американский читатель живет в обетованной стране — в стране, созданной великими демократами, борцами за священные лозунги великой американской революции. Эти лозунги имеют силу социальных законов, они воплощают чаяния тех, кто поднял американский народ против исконных традиций аристократизма, держащих в плену и по сие время народ Англии, Американский народ верен заветам благородных героев великой революции. Во имя свободы, справедливости и демократии они проливали свою кровь за свободную, суверенную и независимую Америку. При Лексингтоне и Бункер Хилле, у Саратоги и Джерментауне, у Кемдена и Йорк Тауна они проливали свою кровь за ту землю, на которой их сыны должны были строить государство, верное их заветам. Они проливали кровь не напрасно. Государство это построено, и внуки горды тем, что впервые в мире великие принципы демократии легли в его основу краеугольным камнем. В великой заатлантической республике нет выживших из ума титулованных старцев, которым закон дает право быть выше простых смертных и, совершив преступление, презреть судей и требовать особого суда — «суда равных». В ней нет гербоносцев-лоботрясов, которым закон дает право пустить по миру доверчивых людей и избегнуть долговой тюрьмы. В ней нет людей, которых в гражданских тяжбах нельзя арестовать только потому, что они служат лорду. В ней, в этой стране, ребенку не внушают с колыбели священный пиетет к коронам баронета и лорда и к маскарадной пышности королевского двора. Короче говоря, в Америке заслуги предков не поднимают негодяя или куклу над остальными смертными, — там все равны.

И там, в Америке, нет места лицемерам — бичам и язвам Англии, моей Англии… Демократизм молодой страны враждебен социальной лжи, и маскам не удержаться там на лицах гипокритов. Демократизм честен, потому что нечего ему скрывать, — и в этом его сила.

Итак, все ясно. Впрочем, кажется, не все. Не ясно, как и почему молодая демократическая страна оправдывает такой уродливый институт, как рабство негров? Там, ка месте, может быть удастся найти разгадку, быть может удастся выяснить, какое оправдание находит рабству общественная мораль.

Вопрос о поездке решен.

И Диккенс уже целиком поглощен подготовкой к отъезду. Кэт волнуется. С детьми ехать невозможно. На кого их оставить? Но верные слуги клянутся, что ни один волос не упадет с головы Чарльза и Мэри, Кэт и Уолтера. Макреди предлагает переселить детей в его дом, а Девоншир Террас сдать на полгода, чтобы окупить арендную плату. Милый друг! Предложение принимается с благодарностью, — Девоншир Террас сдается какому-то баронету-генералу. День отъезда назначается на четвертое января. Диккенс отдыхает от лихорадочных хлопот, связанных с устранением всех препятствий.

Расположение духа у него лирическое. Лиризм вызван грядущей разлукой с детьми и с друзьями — с Форстером прежде всего. Но эта предотъездная грусть, на пороге разлуки, не очень мучительна. Кэт все еще волнуется, на этот раз она неспокойна больше, чем он, хотя всегда бывает наоборот. Разумеется, ее волнуют опасения, не заболеют ли в ее отсутствие дети. Волнует также и переезд через Атлантику, ибо она не выносит качки. Милый Маклайз вручает ей подарок — зарисовки всех четырех малюток. Зарисовки мастерские, сходство портретов с оригиналами удивительное; она поставит портреты на стол в каюте, и ей будет казаться, что малютки едут с ней за океан. Словом, понемногу все приходит в порядок.

Снова память завуалировала боль, которая вдруг взорвалась в конце октября, когда смерть младшего брата Кэт, а затем ее бабушки привела Диккенса к могиле Мэри. Здесь, около ее могилы, бабушка распорядилась себя похоронить. И тогда-то вновь вскрылась незажившая рана. Возвратившись с кладбища, он не находил себе места, переживая вновь тот день, когда Мэри была опущена в могилу. Вот тогда он сел за стол и писал Форстеру: «Желание быть погребенным около нее так же остро во мне теперь, как и пять лет назад; и я знаю (ибо я не думаю, чтобы когда-нибудь существовала любовь, подобная моей любви к ней), что оно никогда не ослабеет… Мне кажется, я потерял ее во второй раз».

Но предотъездные хлопоты благодетельны. Воспоминания о майском дне тускнеют и в конце концов поглощаются заботами о дне сегодняшнем. В начале января из Ливерпуля отходит «Британия», пакетбот в тысячу двести тонн. Через столетие ту же Атлантику будут пересекать подводные лодки. Их тоннаж будет превосходить грузоподъемность «Британии». Но теперь, в 1842 году, «Британия» — один из крупнейших трансатлантических пароходов.

 

19. Триумф в Бостоне

Диккенс и Кэт на пакетботе «Британия» отчаливают из Ливерпуля четвертого января. Восемьдесят шесть пассажиров храбрятся, никто не хочет сознаться, что боится качки. Качка начинается, не очень сильная, правда, но вполне достаточная, чтобы пассажиры предпочли побыть на свежем воздухе и покинуть кают-компанию в обеденный час.

Часы идут, качка усиливается. Бедная Кэт! Она решительно не может выносить волнения на океане. Она уже лежит на койке в каюте и страдает молча. Ее горничная беспомощна не менее, чем она. Диккенс пока на ногах в этот первый день плавания. Наутро он еще может явиться в кают-компанию к брекфасту. Там он находит только пятнадцать человек. Остальные семьдесят уже не прельщаются утренним завтраком, они страдают в своих каютах не меньше, чем Кэт. Но после брекфаста выходит из строя и Диккенс. Он лежит в каюте такой же беспомощный, как и остальное население «Британии», и на третий день обнаруживает, что дверь каюты исчезла, новая дверь открылась в полу, а подзорная труба, висевшая на стене, очутилась на потолке. Отсюда он заключает, что каюта приняла совсем ненормальное положение — встала на голову.

Ему и Кэт, конечно, не повезло. Это уже не качка, а светопреставление. Январский шторм в Атлантике не шутка, в особенности если он сопровождается грозой. От испуга и страданий Кэт стала совсем безгласной. Даже шотландская леди, возлежавшая на койке в той же каюте, перестала беспокоиться о том, позаботился ли капитан укрепить громоотводы на каждой мачте, — этот вопрос ее интересовал еще совсем недавно. Но теперь и этой беспокойной леди не до громоотводов. Старший механик, плававший на пароходах «Кунард Лайн» со дня основания фирмы, не помнит такого шторма.

Диккенс прикован к каюте в течение восьми дней, об обеде в кают-компании нечего и Думать. Надо успокаивать Кэт и горничную, которые ежеминутно прощаются с жизнью. Но как их успокоить? Когда встаешь с койки и, преодолевая головокружение, приближаешься со стаканом бренди к большому дивану, на котором они находятся, обе страдалицы в один момент перекатываются в другой угол дивана, и нет возможности напоить их целебным напитком…

Через восемь дней шторм медленно начинает выдыхаться. Женщины лежат обессиленные, но мужчины приходят в себя. Качка еще очень сильная, но все же можно поиграть в вист, хотя приходится класть взятки в карман, — на столе им не удержаться ни минуты. Еще идут дни, и на пятнадцатую ночь после отплытия из Ливерпуля происходит событие, которое угрожает пакетботу гибелью. Пакетбот входит в гавань Галифакс — это уже у берегов Америки, в Новой Шотландии — и налетает на отмель. На палубе и в трюме новое светопреставление. Паника. Выясняется, что неумелый лоцман повел «Британию» в Восточный проход, — словом, не туда, куда надлежит. Удается бросить якорь. Корабль спасен, капитану решают преподнести ценный подарок за спасение, пакетбот в конце концов входит в гавань; пассажиры осматривают город Галифакс, и «Британия» снова выходит в океан, держа курс на Бостон. На восемнадцатый день плавания «Британия» бросает якорь в гавани. Перед Диккенсом — Бостон, город-хранитель самых священных традиций американизма. Америка была предупреждена о его приезде и уже приготовилась его встречать. Он узнал об этом, когда стоял на капитанском мостике рядом с капитаном и жадно всматривался в толпу свободных американцев, сгрудившуюся на пристани. Расталкивая пассажиров, приготовившихся к высадке, ринулся на него десяток джентльменов, у каждого из них подмышкой торчали газеты. Только-только он решил, что эти джентльмены — продавцы газет, как немедленно выяснилась его ошибка. Это были не продавцы газет, но редакторы. Они бросились, как сумасшедшие, пожимать ему руку, выражая восхищение его счастливым прибытием.

Он вступил на землю Америки, потирая правую руку, которую в энтузиазме чуть не оторвали новые знакомцы. А затем его отвезли вместе с Кэт в отель. В первый день гостей не тревожили, им надо было отдохнуть. Бостонцы ограничились только присылкой билетов и приглашений. Содержание их было однообразно. В первую очередь американцы позаботились о спасении души своего гостя и его супруги. В каждом из приглашений мистер Диккенс совместно с супругой находили указание на то, что в такой-то церкви или в молитвенном доме они могут занять наследующий день такие-то места. Следующий день был воскресенье, и этих мест, предназначенных для мистера Диккенса, хватило бы на два десятка семейств. Первый день, таким образом, прошел спокойно.

Гость отдохнул, и бостонцы предались шумной радости, вызванной приездом Чарльза Диккенса. Один за другим, потоком текли в отель одиночки, любители прекрасного, чтобы пожать руку гостю. Общественные организации отряжали делегации, настойчиво стремившиеся залучить его для ознакомления с их деятельностью. Приглашения на балы, обеды, ассамблеи уступали непрерывно. На улицах, бостонцы собирались группами, чтобы выразить сообща свое восхищение появлением Чарльза Диккенса в городе священных традиций американизма. Публичный обед был назначен немедленно.

Проехав две тысячи миль, делегация дальнего Запада предстала перед ним с единственной целью выразить свое удовлетворение фактом его приезда, а местные власти каждого из штатов спешили засвидетельствовать те же самые чувства в письменной форме. Им вторили с разных концов Америки университеты, корпорации и многочисленные почитатели таланта мистера Диккенса. Даже сенат и конгресс не остались в стороне от эмоционального потока, подхватившего американцев и устремившегося к бостонскому Гремонт Отелю.

Это был триумф, иначе не назвать взрыв гостеприимства и восхищения, охвативший американцев. Доктор Чаннинг, известный профессор и общественный деятель, в послании к гостю именно так и назвал это пребывание Диккенса в Бостоне. И доктор Чаннинг присовокупил, что подобного зрелища никому не довелось еще видеть.

В этой сутолоке, в этом шуме, в этом мелькании новых и новых лиц, в каскаде преувеличенных оценок и восторгов трудно было сохранить самообладание. И трудно было не поверить, что эмоции американского народа находят в таком приеме свое точное выражение.

Каждый день был разграфлен вплоть до отхода ко сну. Без секретаря не обойтись, кто-то должен был заняться рассортировкой всех приглашений и обещаний. Публичные обеды сменялись выездами в соседние городки, требовавшие Диккенса через свои комитеты, специально для этого организованные. Там повторялась та же картина: торжественный обед с президентом, сидящим справа от почетного гостя, десятки джентльменов и леди, принадлежащие к сливкам общества, и речи и спичи, и тосты, а в промежутках между обедами посещения, и снова речи о его замечательном сатирическом таланте и непревзойденном знании человеческого сердца.

Но не для того же он приехал в Америку, чтобы ежедневно пожимать сотни рук и произносить ответные тосты! Если его дальнейшее пребывание будет заполнено торжественными обедами и приемом почитателей, то едва ли та книга об Америке, которую он обещал Чепмену и Холлу, найдет читателей!

Он выходит на улицы Бостона, он посещает приют для слепых, дом для умалишенных, убежище для престарелых и потерявших трудоспособность, исправительную тюрьму. Он не предполагает пробыть в Бостоне больше недели, но хочет осмотреть все те учреждения, которые позволят ему судить о том, какое применение нашла демократическая Америка своему социальному законодательству. И, разумеется, он успевает побывать в судах.

Бостон — город небольшой, если сравнить его, скажем, с Нью-Йорком; в нем жителей раза в четыре меньше, чем в Нью-Йорке. Но роль Бостона не измеряется количеством населения. Здесь, в штате Массачусетс, зародилась Америка, сюда к массачусетским берегам, подошел «Майский цветок», на борту которого добрые пуритане бежали со своей родины от короля Иакова и его церковников. Там, на юге, в Виргинии, высадились темные искатели приключений, счастливо избежавшие Ньюгетской тюрьмы и плахи на Тайбурне, но здесь, в 1620 году, у Плимутских скал, через тринадцать лет после авантюристов, бросили якорь духовные отцы великой демократической Америки. Сердце Америки — Массачусетс, а сердце Массачусетса — Бостон. Вот здесь, с этой набережной, в 1773 году полетели в воду ящики с чаем, которые Англия требовала оплатить пошлиной. Бостонцы отвергли это требование; и отсюда, из Бостона, заветы добрых пуритан «Майского цветка» пронеслись по стране, чтобы поднять вольных американцев против жадной метрополии.

Словом, Бостон руководит духовной жизнью Америки. Бостонские буржуа не снисходят даже до того, чтобы оспаривать тех, кто с ними не согласен в этом вопросе. Бостонские буржуа взирают свысока и на нью-йоркцев и на филадельфийцев и на балтиморцев — решительно на всех. У них под боком есть замечательный университет, он назван Кембриджским, и под сенью науки, и под сенью своих славных традиций они учат Америку правильному поведению, не нуждаясь ни в титулах, ни в наследственной знати, чтобы сообщить своим социальным нормам подлинно аристократический оттенок.

На улицах Бостона нет нищих. Если бы нищий появился на этих улицах, бостонцы были бы ошеломлены больше, чем при виде пылающего меча, возникшего над городом. Поистине этот город процветает, каждый житель, насколько возможно судить с первого взгляда, ежедневно вкушает мясной обед. Кстати сказать, бостонцы обедают в два часа дня, отнюдь не тогда, когда полагается англичанам, но файф-о-клоки с обязательной чашкой чая заведены у них в тот же, традиционный и для Англии, час — в пять часов. Бостонские дамы, как правило, очень миловидны, они так любезно угощают гостя за обедом домашней птицей, которую бостонцы, по-видимому, очень любят. И они очень любят за ужином горячие устрицы, — на поле почти всегда красуются две огромных чаши с устрицами, и в каждой из этих чаш легко мог бы поместиться герцог Кларенс, сын короля Ричарда Норка если бы он раньше не утонул, согласно преданию, в бочке с мальвазией…

Но Бостон — только первая остановка в поездке, которая началась столь триумфально. Надо ехать дальше. Бостонцы готовы потчевать Чарльза Диккенса еще в течение года, но впереди еще вся Америка, и прежде всего Нью-Йорк. По пути придется заехать в Вустер, Хартфорд и Ньюхевен. Повсюду комитеты, торжественные обеды, спектакли, ужины. Наконец он в Нью-Йорке.

 

20. Гость нации

Вашингтон Ирвинг, «отец американской литературы», чьи скетчи он читал и перечитывал еще в Четеме, Вашингтон Ирвинг, автор «Истории Нью-Йорка, написанной Никербокером», «Книги скетчей», «Рассказов путешественника», автор «Жизни Колумба», «Завоевания Гренады», «Альгамбры», — замечательный писатель Вашингтон Ирвинг подписал первым приглашение на публичный обед, которым город Нью-Йорк встречает Чарльза Диккенса. Оно начинается так: «Нижеподписавшиеся, от своего имени и от имени многочисленных своих сограждан, имеют честь поздравить вас с благополучным прибытием и от всего сердца говорят вам: «Добро пожаловать!» Это приглашение адресуется Чарльзу Диккенсу, эсквайру. «Нижеподписавшихся» — сорок один человек, именитейшие граждане города Нью-Йорка. Он находит это приглашение в апартаментах, приготовленных для него в Карлтон Отеле. Немало придется заплатить за эти апартаменты, но ничего не поделаешь. Едва только он усаживается за обед, является некий мистер Кольден, который уполномочен другим комитетом именитейших граждан города Нью-Йорка пригласить его на публичный бал, даваемый в его честь.

Вашингтон Ирвинг входит после отбытия мистера Кольдена. «Отцу американской литературы» под шестьдесят, его ироническая «История Нью-Йорка» вышла еще тогда, когда Чарльза Диккенса не было на свете.

Диккенс вскакивает из-за стола. Он узнает в этом посетителе с бледным лицом и с карими глазами человека, который в четемскую его эпоху казался ему не более реальным, чем автор «Дон-Кихота», он восклицает, бросаясь с протянутой рукой:

— Вы единственный человек, ради которого я пересек Атлантику!

Может быть, это преувеличение. Но все же возглас идет от сердца и в тот момент не кажется Диккенсу преувеличением. И Ирвинг не воспринимает этот возглас как дежурную любезность.

Это первое свидание протекает как-то суматошно. Переговорить надо обо многом. О! слишком много тем для беседы — о восторгах, испытанных в Четеме при чтении иронической «Истории Нью-Йорка» и «Сальмагунди» — двухнедельном листке, напоминавшем аддисоновского «Зрителя»; о том, что произошло в Англии за десять лет после посещения Ирвингом Лондона; о первых американских впечатлениях гостя, о литературе здесь, за океаном, и, наконец, о повадках американских издателей, не желающих платить ни пенни английским писателям.

Они должны встречаться чаще — Чарльз Диккенс и Вашингтон Ирвинг, который, кстати сказать, облечен высоким званием посла Соединенных Штатов в Испании. Но удастся ли им встречаться часто и наедине? Едва ли. Ибо город Нью-Йорк жаждет видеть Чарльза Диккенса.

За Диккенсом и Кэт приезжают делегаты комитета. Мистер Кольден эскортирует Диккенса, а солидный генерал предлагает Кэт опереться на его надежную руку, чтобы проследовать с ним в карету, которая мчит гостей в Парк-театр.

Три тысячи нью-йоркцев обоего пола, облеченных в вечерние костюмы, приветствуют гостя. Парк-театр расцвечен цветами и флагами. Овациям нет конца. Мэр города Нью-Йорка сопутствует ему и Кэт, когда они парадируют мимо разодетых по самой последней моде нью-йоркцев по огромной зале, предназначенной для: бала. Гремит национальный гимн. Сотни рук тянутся к руке гостя. Леди машут шелковыми платочками и пожирают глазами знаменитого англичанина и его супругу. На Кэт белое платье, затканное голубыми цветами. На Диккенсе — темный фрак и светлые брюки, черный жилет; его галстук расшит цветами, в галстуке не одна, а две бриллиантовых булавки. Он очень красив, гость города Нью-Йорка. От возбуждения большие темно-голубые глаза еще больше потемнели, длинные волнистые волосы ниспадают на плечи. Он совсем не похож на именитых нью-йоркцев.

После парада начинаются танцы. И он, и Кэт тоже танцуют, танцуют без конца. Щеки его горят от возбуждения и жары. Наконец они покидают зал под гром рукоплесканий.

Наутро он сидит за брекфастом вместе с Кэт и читает газету. Из отчета о бале он узнает, что был очень бледен, очень бледен во время бала. Странно! Насколько он помнит, щеки его пылали от возбуждения и духоты.

А затем он хохочет так, что роняет газету на пол, и слезы выступают у него на глазах. Кэт осведомляется, что с ним. Репортер утверждает: Чарльз Диккенс был бледен от смущения. Бедняга Диккенс! Он никогда не бывал в таком обществе, какое встретил на балу, и был бледен от потрясения. Изысканный тон общества произвел на него совершенно неизгладимое впечатление. Вот именно поэтому «славный парень» был очень бледен. Все.

Демократическая Америка, по-видимому, полагает, что при виде «изысканного общества» у каждого из граждан Америки, равно как и у иностранцев, не привыкших к «изысканному тону», есть все основания бледнеть от смущения. Чудеса!

Нью-йоркцы встречают его так же, как бостонцы, хартфордцы и ньюхевенцы. Паломничество в Карлтон Отель не иссякает. Он быстро одевается и выходит на Бродвей. Он намерен идти пешком по этой прославленной улице, чтобы понаблюдать ее нравы и запомнить внешний ее вид.

Его узнают немедленно. За ним тащится хвост зевак. Ничего не поделаешь, пусть глазеют, а он будет запоминать. Бродвей шумит, грохочет колесами бесчисленных карет, он словно доверху наполнен уличными криками, стуком лошадиных копыт. Наемные кэбы, кареты, фаэтоны, тильбюри с гигантскими колесами, коляски катятся мимо магазинов и лавок, которым нет конца. А на козлах — негры; их много, не меньше, чем белых. На тротуарах джентльмены, которые, кажется, сговорились носить бакенбарды, обрамляющие не только щеки, но и выбритый подбородок. А леди сговорились в этот весенний солнечный день сочетать в своих нарядах все цвета, знакомые человечеству.

С Бродвея гость сворачивает в одну из боковых улиц, а затем, идя дальше, попадает на Боуэри. Это тоже улица, но здесь витрины магазинов совсем не нарядны, а пешеходы одеты совсем просто — в рабочих блузах; и вместо тильбюри и колясок громыхают повозки и телеги. Зеваки понемногу отстают, видя, что Чарльз Диккенс собирается войти в некое здание, которое хорошо известно нью-йоркцам.

В этом здании подследственная тюрьма. У нее мрачное название — «Гробницы».

Почетному гостю показывают «Гробницы». В тюрьме четыре галлереи — одна над другой, идущие вокруг здания. Крылья галлерей соединяются между собой мостами. В каждом крыле — железные двери, — за ними — камеры.

Камеры крохотные, низкие; сквозь узкое оконце под потолком еле проникает дневной свет. Тюремный двор напоминает могилу, на нем приводят в исполнение смертные приговоры. Заключенные очень редко гуляют на дворе, — это признает сторож, которого любезный начальник «Гробниц» отрядил сопровождать любознательного мистера Диккенса. Заключенные предпочитают гулять у себя в камере, и начальство нисколько не настаивает на обязательных прогулках. Странно. Ведь этак заключенный может просидеть без воздуха немало месяцев. Это его дело, решает сторож, а на вопрос, почему в одну из камер попал мальчик, дает удивительный ответ. Этот мальчик ни в каком преступлении не заподозрен, о нет, напротив, он должен дать показания, устанавливающие вину его отца, — и только. Закон стало быть разрешает заточить свидетеля в тюрьму, пока на наступит день суда. Посетив несколько камер, познакомившись с некоторыми заключенными, любознательный гость узнает, что своим мрачным названием тюрьма обязана дурной славе: вскоре после ее открытия несколько заключенных предпочли повеситься и не ждать окончания следствия.

Из тюрьмы гость снова идет в боковую улицу, попадает в какой-то переулок, снова сворачивает и мало-помалу убеждается, что Нью-Йорк в самом деле большой город. Нет, Нью-Йорк не похож на Бостон, вот квартал, очень напоминающий лондонский Уайтчепль. Улицы грязные, ничуть не меньше, чем в этом прославленном лондонском квартале, а дома мало чем отличаются от уайтчепльских трущоб. Они подгнили и словно перекосились. И жители Пяти Углов не отличаются от обитателей лондонской Майль Энд Род. И трактиры здесь и бары так же грязны, а завсегдатаи очень уж похожи на мистера Сайкса и несчастную Нэнси. Словом к Пяти Углам в сумерках лучше не приближаться джентльмену, если его не сопровождают полицейские агенты. Да, Нью-Йорк — большой город, не чета Бостону.

Но почтенные граждане этого большого города не удовлетворяются публичным балом, данным в честь знаменитого гостя. Наступает день публичного обеда, о котором возвещало трогательное приветствие, подписанное комитетом — сорока одним именитым гражданином.

Надо обдумать речь — ответный спич, который придется произнести перед лицом демократической Америки. Он уже произносил спичи и в Бостоне, и в Хартфорде и в Ньюхевене, но нью-йоркский спич отзовется по всей стране куда громче, чем произнесенные. Он, Диккенс, исполнен радости от сознания, что ступает по земле подлинно демократической страны; мало писателей столь же искренние демократы, как он, в этом он убежден, — и каждый, кто знает его книги, может убедиться в этом. Мало писателей оценивают так высоко, как он, молодость и силу республики, призванной воплотить высокие идеалы ее великих основателей. И так далее, в том же духе.

Ясно и просто? К сожалению, не совсем.

Диккенс шагает по комнате — это приемная в апартаментах Карлтон Отеля. По американскому обычаю, в ней очень мало мебели, и нет опасности наткнуться на что-нибудь, когда шагаешь задумавшись. А подумать надо, чтобы как можно деликатней выразить в этом ответном спиче некую здравую идею. Он уже дважды пытался ее выразить, но получилось черт знает что… И надо сознаться, он никак не ожидал того, что последовало за его спичами в Бостоне и в Хартфорде. Об этом как-то не хотелось думать, пока не было необходимости набросать мысленно план спича, который вот-вот надо произнести. Сейчас полезно вспомнить, что, собственно говоря, произошло.

Когда он ехал сюда, он не собирался начинать кампанию за издание здесь, в Америке, закона об авторском праве, который защитил бы писателей от американских издателей. Потому он решил только упомянуть в Бостоне о несправедливости, чинимой американцами по отношению к иностранным писателям. Упомянул он и в Хартфорде, причем говорил и там не о себе, а о Вальтере Скотте.

Сейчас не хочется даже вспоминать о том, как отозвалась Америка на такую смелость чужестранца. Анонимные письма, ругательные до неприличия. Устное возмущение наглостью гостя, который оказался корыстолюбивым негодяем. Возмущением обиженных американцев управляли газеты. Пресса! Она торжественно объявляла, что известный убийца Кольт не столь опасен, как наглый чужестранец. Если свобода печати заключается в праве издателей-дельцов расправляться с неугодными им людьми, — бог с ней, со свободой печати!

Словом, получилось черт знает что. Не хочется омрачать впечатлений от встречи, с Америкой думами о неожиданных последствиях своих спичей, но надо извлечь Из происшедшего урок. Чужестранец вздумал указывать Америке, что ее законы не совершенны, и Америка поставила смелого гостя на место. От такой расправы безоблачные отношения с Америкой, увы, пострадали. Это надо признать. На обеде он не будет говорить об авторском праве.

Снова на столе гигантские чаши с излюбленными Америкой горячими устрицами. На президентском месте Вашингтон Ирвинг.

Он не оратор. Он всегда старается избегать публичных выступлений. Диккенс смотрит на него, когда тот медленно поднимается с кресла. Видно, что Ирвингу не по себе, совсем не по себе. Он кладет на тарелку, листок бумаги — это его речь. Затем он проводит рукой по парику, раскрывает рот, делает глотательное движение, из горла вырывается легкий свист, — наконец он исторгает из себя несколько вступительных слов. Голос очень мягкий, его приятно слушать. Потом наступает пауза, она длится долго. Вашингтон Ирвинг опускает глаза в тарелку, на которой лежит его речь. Но это не помогает. Пауза продолжается. Не помогает и то, что он вторично проводит рукой по парику, а его карие глаза подергиваются дымкой отчаяния.

На этом и кончается его попытка приветствовать гостя. Впрочем, нет. Он поднимает бокал в честь «Чарльза Диккенса, гостя нации». Взрываются аплодисменты, и он садится, отирая пот со лба.

Спичи перемежаются тостами. «Гость нации» решает в заключительном спиче избегать преступного упоминания о справедливом авторском праве. Но перчатка брошена была газетами, и он должен деликатно напомнить об этом хозяевам, уверенным в своей непогрешимости. И он заявляет, что защищает свое право в последний раз коснуться вопроса, имеющего огромное значение для всех, кто зарабатывает пером той хлеб насущный. Пусть догадываются сами, что это за вопрос! Догадаться легко, но придраться трудно. А затем он выражает уверенность, что великая нация разрешит сей вопрос в духе справедливости…

Газеты воспроизводят его речь. Вашингтон Ирвинг заверяет его, что все останется по-старому, да и он сам в этом уверен. Но хорошо хотя бы то, что его вторично не сравнивают с убийцей Кольтом…

Его начинает утомлять шум, поднятый вокруг его имени газетами. Даже проповедники в молитвенных домах, узнав «гостя нации», обращаются к нему с проповедью.

Вашингтон Ирвинг молча кивает головой, когда Диккенс говорит ему о том, что американцы все, как один, восхищаются ловкостью. Для них ловкость, в любом деле, — самое ценное качество в человеке, а успех — единственная мера ловкости. Не так ли? Они с одинаковым восхищением говорят о ловком банкротстве, обогатившем банкрота, и о ловкой операции хирурга, спасшего жизнь больному. Они готовы простить джентльмену все грехи, если он ловкий джентльмен. По-видимому, любой негодяй может заслужить их уважение, если добьется удачи. Может быть, он ошибается, но таково его впечатление от разговоров с американцами. И в первую очередь от чтения газет. Разумеется, надо будет изучить эту черту поглубже, пока он находится в Америке. Вашингтон Ирвинг чуть заметно улыбается и кивает головой.

Но пора уезжать из Нью-Йорка. Впереди много городов, где надо побывать. Необходимо внимательно присмотреться к жизни в южных штатах. Там рабство негров узаконено. Оно возмущает чувство справедливости, нельзя понять, как может мириться с ним демократическая Америка!

Уф! Его предупреждали, что Карлтон Отель один из самых дорогих отелей Нью-Йорка. Но двухнедельный счет превзошел все опасения. Вот это в самом деле ловкие дельцы — владельцы отеля! «Гость нации» и его жена ни разу не обедали в отеле, но за удовольствие жить в таких изысканных апартаментах пришлось заплатить целое состояние — семьдесят фунтов.

 

21. Молчите здесь об этом!

Филадельфия. Не так давно этот город был центром умственной жизни Америки. Теперь Филадельфия более провинциальна чем Бостон. Какая страшная тюрьма в этом городе!

Целый день он проводит в тюрьме, ходит из камеры в камеру. В одной из камер узник сидит два дня, во второй восемь лет, в третьей — одиннадцать. Это тюрьма для тех, кто приговорен к одиночному заключению, — единственная тюрьма, в которой нет общих камер. К концу дня Диккенс совершенно подавлен. Одиночное заключение — самый жестокий и бесчеловечный вид наказания. К этому выводу он приходит без колебаний. А когда он вспоминает все те преступления, за которые виновники Филадельфийской тюрьмы несут такую жесточайшую расплату, он приходит к другому выводу: американцы не понимают, сколь жестоки их законы.

Затем Вашингтон — правительственный центр Америки. Здесь — Капитолий, где заседают палаты представителей и сенат. Здесь — Белый Дом, резиденция президента; это город депутатов парламента, чиновников и владельцев гостиниц. «Гостя нации» приглашают посещать Капитолий, когда ему будет угодно. Вот они, государственные мужи Америки! Джон Куинси Адамс — ему семьдесят шесть лет, тринадцать лет назад он покинул Белый Дом после четырехлетнего в нем пребывания на посту президента; на скамьях палаты Генри Клей, лидер партии республиканцев, которую называли также вигской; Джон Колхун, бывший вице-президент, лучший оратор палаты, если не считать, конечно, Дэниеля Вебстера, государственного секретаря; Престон, еще один лидер вигов… «Гость нации», можно сказать, вырос в Нижней палате, по ту сторону океана, и парламентские дебаты изучил не хуже спикера. Он умеет ценить ораторское искусство и убеждается, что дебатеры Палаты представителей Соединенных Штатов стоят не на очень высоком уровне, ораторы они второсортные. Но он осведомлен о том, что эти второстепенные ораторы поднимались до высот красноречия, когда их интересам угрожала опасность. И тогда их искусству дебатировать могли бы позавидовать лучшие ораторы всех времен, — с такой выразительностью они обнаруживали готовность расправиться с одним из своих собратьев, который осмелился требовать…

Когда Диккенс вспоминает о том, что смелый собрат джентльменов, сидевших тогда вот на этих скамьях, даже не осмелился требовать освобождения негров по всей стране, но требовал лишь точного соблюдения конституции штата, он видит, по его мнению, Палату представителей в ее истинном свете. Смельчак, его зовут Джон Куинси Адамс, призывал тогда этих джентльменов выглянуть из окна палаты. Там, на улице, они могли бы увидеть толпу скованных рабов, которых гнали на продажу мимо дворца Равенства, мимо пышного Капитолия в городе Вашингтоне. Это зрелище никак не вязалось с блистательной конституцией, и во имя ее смелый джентльмен приглашал палату поднять свой голос.

Диккенс наблюдает прения в Капитолии, и знакомится с методами, какие применяют вот эти джентльмены в избирательной борьбе. Кому, как не ему, знать методы, применяемые по ту сторону океана! Но он должен признать, что страна свободы и равенства может многому научить бывшую свою метрополию. Для того чтобы прийти к такому выводу, надо перелистать газетные листки, выходящие во время выборов. Знакомство с ними только укрепляет его скептическую оценку благодетельности свободы для прессы демократической страны. Пресса принимает самое деятельное участие в выборах: она помогает бойцам изощряться в самых презренных трюках, в самых гнусных нападках на конкурентов, превращает за доллары перья своих писак в кинжалы, подкупает мужей, состоящих на службе общества. Все эти свойства прессы обнаруживаются столь очевидно, что можно только удивляться присутствию на скамьях в Капитолии джентльменов незапятнанных и подлинно честных. Трудно даже найти объяснение этому непонятному факту.

Нет, знакомство с политической печатью не вызывает у «гостя нации» преклонения перед великой Америкой.

Но в том, что Америка великая страна, — в этом сомневаться все же нельзя. Прежде всего потому, что в этом не сомневаются сами американцы. Здесь, в Вашингтоне, каждый американец преисполнен дьявольской гордости своими законодательными органами. И потому даже нельзя сердиться на американца, объясняя ему благотворность принципов свободы и равенства, которыми руководствуются обе палаты Капитолия. Здесь, в Вашингтоне, американец так же горд своей законодательной машиной и Белым Домом, как в Нью-Йорке или в Бостоне — удачливыми согражданами, «сделавшими» сотни тысяч долларов. Гордясь и хвастая ими, американец защищает свою мечту «сделать» такое же количество долларов под сенью законов, растекающихся по всей стране из этого здания.

Но будет ли американец защищать некое позорное явление, которое называется «рабство негров»? Здесь, в Вашингтоне, «гостю нации» объясняют, что в северных штатах этот обычай сочтен несоответствующим конституции и отменен еще шестьдесят лет назад, но там, на юге, он, к сожалению, существует. Здесь, в Вашингтоне, если заходит вопрос о рабстве, осведомляют «гостя нации» о том, что граница между рабовладельческим Югом и северными штатами пролегает примерно по тридцать шестой параллели. Так было определено еще пятьдесят пять лет назад для всей территории Штатов между рекой Миссисипи и Аллеганскими горами. Недавно, двадцать два года назад, когда рабовладельческая колония Миссури принята была в Союз, пришлось, правда, отступить от этого правила и оставить миссурийцам черных рабов, но зато на остальную территорию, перешедшую от Франции и расположенную к северу от этой параллели, закон распространялся. Стало быть, решает «гость нации», упрямые миссурийцы заставили джентльменов из Капитолия отменить для них благодетельный закон о границе рабства. Да, это так, ничего не поделаешь, — эти рабовладельцы отчаянный народ, и уступку миссурийцам пришлось даже назвать «миссурийским компромиссом». Под таким названием известен закон о новых границах рабовладельческих штатов.

Тогда «гость нации» любопытствует, много ли белолицых населяет эти южные штаты? Ему сообщают, что двенадцать лет назад в южных штатах проживало около четырех миллионов белолицых, а в штатах северных — более шести с половиной. Сколько же негров приходится, скажем, на сотню белых жителей? И на этот вопрос можно ответить — Здесь, на севере, в штате Мен, один негр приходится на триста белых; в Массачусетсе — один на сто, в Нью-Йорке — два на сто, но в южных штатах — о! — там негров очень много, сэр!

Но этот ответ не вполне удовлетворяет Диккенса. Сколько же?

И тогда он узнает, что в Виргинии рядом с сотней белолицых проживает тридцать два негра, а в Южной Каролине еще больше — пятьдесят четыре. А всего, сэр, проживает в южных штатах два миллиона двести тысяч негров-рабов, — так по крайней мере было лет десять назад, но в настоящее время есть основание полагать, что число рабов приближается к двум с половиной миллионам.

Четыре с половиной миллиона белых и два с половиной миллиона рабов, которые, как видно, дают своим белым господам полную возможность ничего не делать и извлекать из своего досуга многие миллионы долларов! Как выносят черные невольники иго рабства и какие доводы могут привести южане в защиту своих конституций?.

Диккенс прощается с Вашингтоном, побывав на приеме президента Штатов, — зовут его Джон Тайлер и, кажется, он не из выдающихся государственных мужей, — и вместе с Кэт устремляется на юг. Проще всего сесть на пароходик, который курсирует по реке Потомак.

Пароходик напоминает своим видом Ноев ковчег — не исторический ковчег, но тот, каким его представляли фабриканты игрушек. Посетителей нет и не предвидится, пассажиры не мешают привести в порядок некоторые наблюдения над народом, населяющим демократическую Америку.

У американцев нельзя отнять очень привлекательных качеств — они гостеприимны, дружелюбны, сердечны и отнюдь не так заражены предрассудками, как может показаться вначале; они вежливы — от именитого гражданина до уличного метельщика. Что же касается государства, оно проявляет заботу о бедных и больных, и если его методы наказывать преступника не бесспорны, то это потому только, что оно ошибается в их выборе… Но тем не менее иностранцу как-то не по себе в этой стране. Вот именно — не по себе. Нет никакого желания переселиться сюда, в эту молодую республику, которую воображение рисовало такой заманчивой. Странный народ, он гордится своей свободой, но свободу эту понимает по-своему. Если ты думаешь так, как думает большинство, пользуйся своим правом. Какое большинство? То самое большинство американского народа, которое заявляет о своем мнении через газеты, через собрания, через палаты Капитолия. Но если ты не согласен с этим большинством, лучше молчать, во избежание неприятностей. Американец понимает свою свободу только так, это несомненно. Похоже на то, что свобода здесь весьма обманчивая.

«Гость нации» размышляет об этом на борту Ноева ковчега, который доставляет его до Потомак Крик. Отсюда путь на Ричмонд — сперва в карете, затем в вагоне железной дороги.

Теперь он в южном штате. Ричмонд — столица Виргинии. Теперь он имеет возможность увидеть воочию черных рабов, и белых их господ. Он вступает на землю рабовладельцев.

Впрочем, он увидел рабовладельца еще раньше, чем вступил на землю штата Виргиния. На борту Ноева ковчега он увидел виргинца, от которого убежали два его раба. Должно быть, у рабов были основания покинуть своего господина; едва ли без достаточных оснований негр рискнул бы убежать с плантации; закон весьма жесток к пойманным беглецам. С рабовладельцем было два констэбля, и, наблюдая трех джентльменов, Диккенс не мог сомневаться, что беглецов ожидает невеселая участь, если их поймают.

Эта встреча не доставляет удовольствия Диккенсу. Конечно, виной его впечатлительность. Кто из американцев обращает внимание на такие пустяки?

Но Диккенс обращает внимание и на плакат, который попадается на глаза. И снова расположение духа у него портится. Плакат укреплен у моста по дороге в Ричмонд, он извещает, что мост слишком ветхий, и предлагает возницам ехать медленно. Вполне резонное предложение. И вполне резонно, что за нарушение правил езды виновный подвергается наказанию. Но почему же, почему белый, нарушивший правила езды, платит только пять долларов штрафа, а негр расплачивается своей спиной? Ибо виновника-негра ожидает не штраф, а пятнадцать ударов бича.

Виргинцы не менее гостеприимны, чем северяне. «Гость нации» должен принять и здесь приглашение комитета отужинать с именитыми жителями Ричмонда. Но обильный ужин не может вытеснить из памяти впечатлений, которые сложились по пути в столицу Виргинии. Эти картины виргинской жизни не знаменуют благословенного изобилия и довольства. Амбары пришли в полную ветхость, сараи без крыш, к убогим хижинам глиняные дымоходы пристроены снаружи, около хижин играют, в пыли и грязи, черные малыши, а тут же рядом, расталкивая их, копаются в отбросах свиньи.

Невеселое зрелище, на которое виргинцы обращают столько же внимания, сколько и на плакат у моста. Ни в Массачусетсе, ни в штате Нью-Йорк ни в Пенсильвании не увидишь таких убогих хижин, такой грязи и таких рубищ на чернокожих сельских жителях. Только ребенок не может не поставить в связь это невеселое зрелище с системой рабского труда, который сытно питает почтенных виргинцев.

Казалось бы, это ясно каждому. Но не ричмондцам. Странные эти южане! Когда «гость нации» деликатно обходит молчанием вопрос о рабстве, ричмондцы заговаривают о нем. Они допытываются узнать, что думает гость о благословенном порядке.

Как уйти от разговора, когда ричмондец говорит вызывающе и внимательно следит за выражением лица мистера Чарльза Диккенса?

Лицо у ричмондца не из приятных. Тяжелая челюсть и хищные зубы, не прикрытые выбритой верхней губой.

Он заводит разговор о жизни в Виргинии, — чужестранцу, по его мнению, не понять благодетельности рабства для процветания южных штатов. Диккенс молчит, он решает отмалчиваться, но джентльмен не собирается отказаться от беседы на интересующую его тему.

— Жестокое обращение с рабами не в интересах человека, — говорит он.

Это самый решающий аргумент против слюнявых защитников негров. Диккенс молчит, тогда собеседник продолжает с раздражением:

— Все то, что вы слышали об этом в Англии, — вздор, будь он проклят!

У «гостя нации» нет выдержки, он не может молчать, когда против него сидит неприятный джентльмен и презрительно изрекает нелепости. Если на земле Юга нельзя выступить публично и поговорить по душе с плантаторами, то пусть хоть этот отвратительный субъект узнает, что думает чужестранец, Диккенс говорит спокойно:

— Напиваться — не в интересах человека, так же как играть в азартные игры или красть, — словом, предаваться любому пороку. Но человек, невзирая на это, предается. Жестокость и злоупотребление неограниченной властью — дурные страсти человеческой натуры, и когда речь идет об их удовлетворении, всякие соображения о пользе или о гибельности их неприменимы.

Собеседник вынимает трубку изо рта и собирается сплюнуть, но потом, вспомнив, что этот англичанин, черт побери, раструбит у себя о плохих манерах южан, воздерживается.

— Каждый честный человек, пожалуй, признает, что даже раб может быть счастлив у доброго хозяина, — говорит Диккенс, — но всем людям известно, что дурные хозяева, жестокие хозяева, и те хозяева, которые позорят человеческий образ, всегда были и будут. Их существование столь же неоспоримо, как и существование рабов. Вот все, что я могу сказать по этому поводу.

Кажется, ничего лишнего не сказал! Джентльмен пыхтит остервенело трубкой, но не находит возражений. Однако у него есть аргумент, к которому он и прибегает:

— А вы, сэр, верите в библию?

Неужели этот субъект в самом деле уверен, что библия освящает рабство?

— Верю, сэр, — говорит Диккенс по-прежнему спокойно, — но если бы кто-нибудь доказал мне, что библия санкционирует рабство, я потерял бы веру и нее.

— Черт побери, сэр! — не выдерживает виргинец. — Негры должны подчиняться! Белые всегда подчиняли цветных, где бы их не встречали.

— Ах, вот к чему сводится вопрос! — говорит Диккенс, и сарказм доходит до этого человека с волчьими зубами.

— Вот именно, сэр! — восклицает тот.

Душевное состояние «гостя нации» тоже нелегкое.

Плантаторы Юга должны быть похожи на его собеседника с тяжелой челюстью и хищными зубами; свои интересы они умеют защищать, — в этом он убедился. Среди них, должно быть, найдутся неплохие люди, но что от этого меняется? Страшен социальный порядок, поощряющий раскрытие низких инстинктов, среди которых упоение властью над беззащитным человеком — один из самых низких.

И особенно его возмущает, что здесь, на Юге, демократические американцы так же уверены в своем праве распоряжаться жизнью человека, — если он родился чернокожим, — как уверены северяне в непогрешимости своих мнения и в совершенстве своих институтов. Это черта у них общая — вера в непогрешимость демократической Америки. Северян не убедишь в продажности их печати и в тысяче других бесспорных истин, а южане не желают признать, что на всем их крае лежит неизгладимая печать убогой, нищенской жизни.

Плантаторский Юг проявляет интерес к «гостю нации» не меньший, чем Бостон, Нью-Йорк и Филадельфия.

Но Диккенс чувствует, — и это чувство очень стойкое, и Диккенс уже не может справиться с ним, — чувствует, что увлечение его Америкой кончилось. Ему нужно еще привести в порядок свои впечатления и мысли, он должен отойти от Америки и сделает это, когда сядет за книгу.

Надо ехать в Балтимору. Этот город, столица Мериленда, так же как и Ричмонд, — рабовладельческий. Здесь, в номере лучшей гостиницы Штатов, Диккенс пишет Макреди: «Я разочарован. Это не та республика, какую я ожидал увидеть, это не республика моего воображения. Куда больше я предпочитаю либеральную монархию — даже с ее тошнотворным аккомпанементом придворных правил — такому образу правления, как американский. Чем больше я думаю о ее молодости и силе, тем более пустой и ничтожной она представляется в тысяче аспектов моим глазам. Во всем, чем она хвастала, за исключением народного образования и заботы о бедных детях, она опускается бесконечно ниже того уровня, на какой я поднял ее… Вам жить здесь, Макреди, как вы не раз помышляли! Вам! Любя вас всем сердцем и душой и зная, каков ваш нрав, я бы ни за какие деньги не осудил вас на год жизни по сю сторону Атлантического океана…»

Он сидит за письменным столом в номере гостиницы, перед окном, за которым простерлась великолепная бухта Балтимора, и пишет Макреди о том, что здесь, на земле рабства, ему приходилось, правда, слышать осуждение этого зла, но это были лишь намеки на осуждение — слабые, бессильные намеки, а его чувство, чувство англичанина, возмущалось беспредельно, когда очутился он лицом к лицу с этим покорным зрелищем рабства. От такой встречи он ничего, кроме страдания, не испытывает.

Форстер получает отчеты о поездке регулярно, подробные отчеты. Он уже знает о том, что зрелище рабства вызывает в Диккенсе боль, и он знает, что Диккенс не лукавил и не лгал, когда писал ему несколько дней назад: «Легче на сердце, словно с него сняли большую тяжесть, когда я подумаю, что мы скоро оставим позади эту проклятую и позорную систему. Я право не знаю, смогу ли я выносить ее дольше. Это легко сказать: «Молчите здесь об этом». Но они-то не желают молчать!»

«Они» — это южане-плантаторы или их пособники, которых сытно кормят два с половиной миллиона бесправных существ, чьи дети копаются у хижин в грязи рядом со свиньями.

С Югом кончено. Он надеялся найти здесь решение социальной загадки. Теперь он знает, что никакого решения он не нашел бы даже и в том случае, если бы вместо нищенских хижин и оборванных голых ребят негритянских поселков узрел райскую жизнь невольников. Потому что здесь он почувствовал куда острей, чем раньше, что миллионы белых стойко убеждены в своем праве господствовать над миллионами черных. А там, на Севере, новые миллионы белых, убедив себя в том, что они живут в самой демократической стране, терпят «проклятую и позорную систему» на своей земле.

Итак, иллюзия рассеялась, — эта республика не есть республика его воображения. Но он не намерен отказаться от поездки к Аллеганским горам! и в Западные штаты.

 

22. По заокеанской земле

Конец марта. Весенний дождь монотонно стучит по палубе пароходика. Кают-компания находится внизу, пассажиры вынуждены оставаться в кают-компании и скучать. Вечером их развлекает «гость нации». Он играет на аккордеоне плохо, но нимало этим не смущается, — вдали от родины и Кэт и ее камеристка вздыхают без конца, слушая классическую мелодию «Милый, родной дом», исполняемую на аккордеоне.

Пароходик высаживает пассажиров у подножья Аллеганских гор. Через перевал их перетаскивает поезд. Ландшафты кажутся с высоты прекрасными, но Диккенс успевает заметить, что хижины, разбросанные в долине, имеют столь же жалкий вид, как и те, которые рассыпаны были по берегам канала. Кое-где, очень редко, в окнах можно увидеть стекло, но почти все окна слепы, хозяева заткнули их чем попало.

Питтсбург славится своими железными изделиями и ничем больше. По реке Огайо пароход доставит их в столицу западного штата Огайо — в Цинциннати.

Пассажиры на этом пароходике, все как один, не располагают к оживленной беседе; почему так случилось — неведомо, но за табльдотом царит молчание, пассажиры вкушают чинно и чванно; каждый погружен в свои мысли и не обращает внимания на соседа; на одной из остановок лодка увозит с парохода десяток эмигрантов, во главе с почтенней старушкой; весь их багаж состоит из мешка, сундука и старого кресла. На высоком берегу реки видно несколько неприглядных хижин. Здесь они начнут новую жизнь; должно быть, они думают о тем, что жизнь их будет нелегкая, когда стоят неподвижно на берегу и, не отрываясь, смотрят на пароход, пока тот не скрывается из виду; только почтенная старушка сидит в старом кресле и тоже не отрывает взора от парохода.

В Цинциннати, чистеньком, оживленном фабричном городке с населением в тридцать тысяч жителей, путешественники впервые наблюдают американцев, воспламененных похвальной ревностью о воздержании от алкогольных напитков. Братства трезвости избрали столицу, штата Огайо для очередного конвента. Конвент не только должен укрепить в членах обществ решимость бороться с губительным соблазном, но и пропагандировать здоровые идеи населению Цинциннати. Путешественники наблюдают стройные ряды трезвенников, дефилирующих по улицам города под сенью знамен и под командованием бравых руководителей, которые гарцуют на лошадях вдоль колонн трезвенников; на знаменах — различные сцены на темы борьбы стойких членов конвента с врагом рода человеческого, воплотившемся в змия. Этот змий изображен во всех видах и безусловно обречен на гибель, — неумолимый топор ловко и неустанно рубит ему голову, — как только попадает в руки члена братства.

Путешественники слушают оглушительную музыку оркестров, наблюдают отдельную колонну ирландцев, осененных портретом знаменитого пропагандиста трезвости, патера Мэтью, удивляются изобретательности художников, нарисовавших на самом большом плакате два корабля, из которых один взрывается и тонет — этот корабль символизирует алкоголь, а другой — трезвость — весело мчится по волнам. Путешественники внимают распеваемым гимнам. Знакомятся с заботами американцев о чистоте нравов, хотя не могут сделать никаких решающих выводов об успешности этих забот.

Другой пароходик должен доставить их в Луисвилль, на границу штатов Кентукки и Индиана. На этом пароходе Диккенс имеет возможность познакомиться с природным индейцем, вождем племени Чокто. Но этот вождь вполне цивилизован, облачен в привычный костюм белых, говорит по-английски, читал стихи Вальтера Скотта. Он жил в Вашингтоне, но не любит городов и стремится поскорей попасть в родные прерии, где его ожидает двадцать тысяч соплеменников.

Вождь племени Чокто печален. Он говорит о том, что племя его тает с каждым годом, и его братья, вожди племени, так же как и он, видят только один путь спасения индейцев от гибели: ассимиляция с теми, кто их завоевал. Диккенс ничего не может возразить против этого мудрого решения, основанного, по-видимому, на опыте.

Луисвилль мелькает быстро, не оставив запоминающихся впечатлений, и путешественники снова по реке Огайо двигаются дальше и на третий день достигают скрещения двух рек — впадения Огайо в величайшую реку Штатов Миссисипи. До сих пор они шли от самого Питтсбурга на юго-запад, теперь они повертывают на север и устремляются по Миссисипи, разделяющей здесь штаты Иллинойс и Миссури, к городу Сен-Луи.

На пологих берегах величайшей реки Штатов Диккенс видит болота и низкорослые деревца, разбросанные там и сям бедные хижины; навстречу идет сплавляемый по течению строевой лес, и эти ландшафты не доставляют ему никаких эстетических переживаний. Жара и москиты, мутная вода из реки, которую приходится пить, тоже не доставляет удовольствия, и на четвертый день пароходик добирается до Сен-Луи — столицы штата Миссури.

Жители Дальнего Запада выражают желание пожать руку Диккенсу, — его имя известно в Сен-Луи, и английский писатель им нравится. Об этом можно заключить, читая местную газету.

Редактора не удовлетворяют, правда, костюм гостя и его волосы, которые слишком мало вьются; что же касается Кэт, то она поражает местных леди своим произношением, а одна из леди отказывается верить, будто Кэт англичанка, ибо выговор у нее безукоризненный, чисто американский. Но суждения мистера Диккенса нравятся сен-луисцам меньше, чем выговор его жены. Миссури — штат рабовладельческий, и Диккенс старается всеми силами избежать обсуждения вопроса о достоинствах и недостатках проклятого института рабства. Это ему не удается. Когда сен-луиский судья жалеет англичан, не ведающих рабства и не знающих, насколько оно благословенно, Диккенс взрывается.

Какая ложь, и какое лицемерие! И судья, и его союзники убеждают гостя в том, что негры обожают своих хозяев. Сколько раз он слышал подобные доводы! Но достаточно развернуть местную газету, чтобы увидеть многочисленные объявления о розыске рабов, убежавших от своих любимых хозяев. Честные люди здесь же, на Дальнем Западе, знают цену этой любви. Вот, например, один из этих честных людей, некий доктор, которого он встретил на пароходе по пути на Запад, говорил ему: «Заверяю вас, мистер Диккенс, что я кое-что знаю о любви негров к их хозяевам. Я живу в Кентукки и утверждаю, что когда там ловят сбежавшего негра, он выхватывает нож и всаживает в живот своему хозяину. Там это дело обычное, как у вас, в Лондоне, ночная драка. Вот как негры любят своих хозяев!»

Но разве факты могут убедить сен-луиского судью и его союзников, которые в том же Сен-Луи спокойно взирали на сожжение негра озверевшей толпой сен-луисцев.

Диккенсу не нравится ни Сен-Луи, ни прославленные прерии, ради которых он поехал на Дальний Запад. Надо возвращаться тем же путем в Цинциннати. Это возвращение занимает не мало дней. А когда достигнешь города Буффало в штате Нью-Йорк, поезд доставит путешественника к знаменитому водопаду. Не мешкая в Буффало, Диккенс и его спутники отправляются, подгоняемые нетерпением, к Ниагаре.

Уже начало мая, но день холодный, ветреный, туманный. Когда поезд останавливается, Диккенс видит из окна реку. Он знает, что она мчится к пропасти, в которую и должна низвергнуться. Но грохота он не слышит, видит только два гигантских белых облака, словно вздымающиеся из недр земли. Он выходит из вагона. И тогда его оглушает грохот, а земля под ногами колышется.

Но для того чтобы получить представление о водопаде, надо спуститься вниз к его подножию. Берег крутой, скользкий от дождя и льдинок. Два английских офицера помогают ему спуститься с берега и взобраться на небольшой утес. Там он сидит, полуоглохший от грохота, промокший до нитки от водяных брызг, которые немилосердно слепят глаза.

Перед ним с большой высоты падает отвесной стеной поток воды. Эта грозная падающая водяная стена ослепляет; чтобы ощутить истинные пропорции водопада, недостаточно даже пересечь реку в специальной лодке неподалеку от водопада. Только тогда, когда он поднимается на Тэйбл Рок— на Столовую Скалу, — он начинает ощущать величественность зрелища и его масштабы. Это ощущение, по каким-то неведомым психологическим законам, разрешается глубоким чувством умиротворенности. Диккенс наблюдает со Столовой Скалы гигантский водопад — второго такого нет в мире, — на его душу нисходит мир, и он предается размышлениям о вечном покое. Он очень доволен своей поездкой на Ниагару, куда более чем ландшафтами Среднего и Дальнего Запада, которые, по его мнению, не представляют интереса.

Но надо ехать в Канаду — в страну, подчиненную английской короне. До Торонто, крупнейшего города Южной Канады, рукой подать.

Торонтцы заботятся в канадском стиле о госте: в распоряжении путешественников несколько колясок, запряженных великолепными лошадьми; коляски дежурят у отеля, где гость остановился.

В Монреале генерал-губернатор дает в его честь обед. Чиновные леди и джентльмены упрашивают его режиссировать в их любительском спектакле. Диккенс соглашается. Около шестисот зрителей наполняют освещенный газом театр, лучший военный оркестр предоставлен в распоряжение режиссера.

«Великосветские» любители Канады, вероятно, не привыкли к слепому подчинению воле режиссера. Но Диккенс очень скоро приучил их к этому, и спектакль проходит так удачно, что сам режиссер остается вполне удовлетворен. Еще более довольны участники и зрители: прославленный Чарльз Диккенс оказался не только опытным режиссером, но и прекрасным актером. Зрители долго не могли поверить, что мистер Диккенс участвовал в интермедии…

Еще один рейс — в Квебек — и можно проститься с Новым Светом. По реке св. Лаврентия он едет целую ночь до Квебека, осматривает этот город и крепость, которую французскому генералу Монкальму не удалось удержать в памятном 1759 году. Здесь, под стенами крепости, погиб генерал Вольф, победе которого Англия обязана владычеством над Канадой. Эти исторические реминисценции посещают Диккенса, когда он объезжает окрестности Квебека, он предается им и на обратном пути в Монреаль. На пароход погружаются эмигранты, только что прибывшие в Канаду. Все они, эти люди с жалким скарбом, приехавшие из-за океана, — выходцы из Глостершира, англичане. Их не было бы здесь, на пароходе, они не забили бы все коридоры, все свободные уголки пароходика, если бы солдаты генерала Вольфа не одержали победу над французами генерала Монкальма. А теперь они у себя дома, ибо Канада — та же Англия…

Но пора прощаться с Канадой и со Штатами. Его путь лежит через Монреаль, Сен-Джон и Уайтхолл на Нью-Йорк.

Седьмого июня он покидает Америку.

Дорогой можно будет навести некоторый порядок в размышлениях о республике, которую только что покинул. Дома, за письменным столом, прояснится то, что еще не совсем ясно. А когда мистеры Чепмен и Холл получат обещанную книгу и издадут ее, читателю станут известны окончательные выводы Чарльза Диккенса об Америке…