Летят за днями дни...

Лановой Василий Семенович

«Все волновало нежный ум…»

 

 

Родом из детства

Если обращаться к жизни художника, то, я думаю, есть смысл заглянуть в нее лишь с точки зрения того, как она переплавлялась затем в его творчестве: в роли — если это актер, в музыке — если композитор или исполнитель, в гипсе или граните — если скульптор… Много значит при этом, как начиналось все в его биографии, где те истоки, которые питали позднее его в работе, какие кульминационные моменты, потрясения выпали ему в жизни, что сделали глубокие засечки в сердце, в памяти.

Все мы «родом из детства», а мое поколение родом из войны… Это глубокий след на все оставшиеся годы. Это всегда учащенное биение пульса при одном только воспоминании о ней. Это память сердца, память первого восприятия добра и зла, отваги и подлости, которые откладываются в сознании, а точнее, в душе.

Война… Она мало кого обошла стороной, мало кого не обожгла своими кровавыми всполохами огня.

Поэтому, надо думать, и в искусстве, и в литературе занимает особое место. А в мою творческую жизнь тема войны вошла как-то само собой, закономерно и органично. Предрасположенность к военной теме была заложена уже самой биографией моей и моего поколения.

Внешне у меня сложилась вроде бы типичная для советского, а теперь российского актера судьба и в то же время полная своих сложностей, но опять же в русле катаклизмов всей страны. И так случилось, что самое сильное потрясение пришлось на совсем еще ранние детские годы.

Тяжелыми, лязгающими гусеницами война, можно сказать, переехала через детство моего поколения. От воспоминаний о ней никуда не уйти, никуда не деться. Они часто, даже, может быть, слишком часто нагоняют в сегодняшней стремительной, быстротекущей жизни, подавая во всей ясности и отчетливости эпизоды далекого военного детства.

Они всплывают часто неожиданно во время работы, особенно если это спектакль или фильм о войне, помогая найти верную тональность, краску, штрих, эмоциональный настрой в исполнении.

Войну я встретил семилетним мальчишкой. Она буквально тяжелым катком прошла по трем годам моей жизни. Случилось это на Украине, куда я был отправлен на лето к родителям отца вместе с двумя сестрами за несколько дней до начала войны. На станцию Абамеликово, что в трех-четырех километрах от деревни Стрымба Одесской области, мы приехали рано утром 23 июня…

Встречал нас дедушка. И едва мы сошли с поезда, он первый нам сказал о том, что началась война.

Я, естественно, не очень-то представлял себе, что это такое, но по общей тревоге, волнению понял, что произошло что-то ужасное, непоправимое. А дедушка часто не без опаски поглядывал в небо на запад, — первые самолеты уже пролетали над станцией: «Гудилы, гудилы и на Одессу полетилы». Вдалеке слышались уже глухие разрывы бомб.

Мать с отцом должны были приехать к нам через неделю, но судьбе было угодно распорядиться по-иному. Война разлучила нас почти на три года, страшных лет оккупации, когда ни родители, ни мы не знали ничего друг о друге, не знали и того, остался кто в живых или нет. Нам было нелегко без родителей, но сейчас, сам имея двух сыновей, понимаю, какое это было испытание для них, разлученных с детьми, оказавшимися в оккупации.

В Москву мои родители переехали в 1931 году — в голодный неурожайный год на Украине. Тогда-то отец и решил податься в столицу, устроился на химический завод, а позже переехала и мама. Здесь родилась старшая сестра, а в 1934 году появилось его высочество — Василий Семенович Лановой.

И вот мы на родине родителей… Сначала было отступление наших: шли плотной колонной на восток, потом движение начало убыстряться, шли уже не колонной, а отдельными группами. Расстояние между группами становилось все больше и больше, а скоро мы увидели и первых раненых, окровавленных солдат. Шли кто сам, кого везли или тащили на себе солдаты, двигались уже не только по дороге, не только по шляху, как говорят на Украине, а больше напрямки, срезая углы, маленькими группами, поодиночке, по двое. И наконец образовалась пауза, томительная, гнетущая тишина. Крестьяне с тревогой ждали, что же будет дальше…

А дальше появились первые мотоциклисты, точно так, как показывают в кино. Сначала вдали увидели столб пыли, который поднимался над дорогой. Люди стояли у околицы и молча смотрели на приближающихся автоматчиков на мотоциклах. Немцы ехали, не опасаясь встретить здесь сопротивление, нагло, в открытую, с губными гармошками, в касках, несмотря на летнюю жару, пели, что-то кричали, ели яблоки, молочные початки кукурузы, показывали в нашу сторону и хохотали. Доехали до центра села, развернулись, постреляли вверх, им никто не ответил, и тогда дали ракету своим, что, мол, путь свободен, открыт и можно двигаться дальше. А сами подъехали к колодцу и по-наглому, беспардонно разделись догола на виду у всего села, начали обливаться водой, вскрякивая и изредка поглядывая по сторонам с видом завоевателей.

А скоро оттуда же, откуда появились мотоциклисты, показались колонны машин, солдат, повозок, велосипедистов, зениток — это была лавина, этакая орда, чингисханщина, захватившая все пространство. Дороги не хватало, шли по посевам, обтекая деревню со всех сторон. Останавливались на несколько секунд у колодца, пили воду, обливались и шли дальше. Затем, осушив колодец, у него перестали останавливаться. На ходу ловили кур, заходили в хаты, спрашивали «матка, яйка» — это были первые слова, которые я от них услышал. Первой жертвой на селе, не считая кур, стал Тузик, который выбежал на улицу, облаивая непрошеных гостей. Его лай оборвала длинная автоматная очередь.

Двигалась эта лавина через село непрерывно около двух недель, и казалось, конца не будет. А когда прошла, один отряд остановился в деревне. Немцы расселились по хатам, ели только яйца, кур живых уже не оставалось, воду заставляли пить сначала местных жителей — боялись, что их отравят. Некоторые немцы даже угощали нас, малышей, шоколадом, показывали фотографии своих детей и умиленно плакали. Пока это была для них всего лишь несколько затянувшаяся прогулка. А один немец, который у нас остановился в доме, подарил мне свой ремень. Я надел его и пошел гулять.

Случилось это на току… Подъехал немец, увидел меня с этим ремнем и кричит: «Ком хер, ком хер!» Я подошел. Тогда он показал, чтобы я отдал ему ремень. А я говорю: «Не дам, мой ремень». Тогда этот детина снял с плеча автомат и при всех над самой головой дал очередь, описав дугу… До сих пор слышу свист пуль у самого уха. Бабушка моя сразу упала в обморок, а дед застыл в оцепенении, как он потом говорил: «Остолбенел и слова сказать не мог». После этого я молча снял ремень и протянул его немцу. Внешне все это я перенес спокойно, но долго еще и после войны, занимаясь уже в самодеятельности, продолжал заикаться и с большим трудом избавился от этого недуга.

А дальше началось еще серьезнее. В округе действовали партизанские отряды, организованные Винницким обкомом партии: пускали под откос поезда, совершали нападения на немецкие опорные пункты, уничтожали военную технику, распространяли листовки, словом, борьба с фашистами велась активная. Естественно, усилились и карательные операции: немцы сжигали целые деревни, расстреливали мирных жителей, публично казнили пойманных партизан.

Узнали мы и о том, что возле железнодорожной станции несколько десятков пленных красноармейцев поднялись против вооруженных до зубов фашистов. Люди погибли, предпочтя смерть позору. Это запало в душу навсегда и всплывало потом, когда приходилось играть роли советских воинов.

Немцы, опасаясь партизан, минировали поля, на которых подрывались люди, скот. Гибли и дети. Немцы изготовляли такие разноцветные, яркие, красивые мины, чем привлекали наше внимание. Любопытство порою брало верх, на что фашисты и делали расчет: эти смертоносные игрушки попадали в руки детей и… взрывались.

На моих глазах от снаряда погибли двое мальчишек, пасших скот. И сам я чудом спасся… Меня, как младшего, они послали завернуть отбившуюся от стада корову, а сами занялись с найденным тут же немецким снарядом. Развязка наступила скоро. Я уже возвращался к ним, гоня впереди себя корову, когда услышал страшный взрыв. Волной меня бросило на землю, а когда поднялся, то увидел только издыхающую от ран корову, принявшую на себя осколки снаряда. Помню, какой страх охватил меня тогда. Дед после этого случая строго-настрого наказал — никакие игрушки в руки не брать, и тем более снаряды, патроны, оружие.

В военное время дети взрослеют быстро. Раньше начинают понимать цену жизни, раньше осознают чувство патриотизма, быстрее учатся любви и ненависти. И если в мирное время, сегодня, ученики приходят в школе роман «Как закалялась сталь» в десятом классе, то я познакомился с ним в семь лет, еще не научившись читать. И тогда это знакомство с романом Н. Островского было в самый раз. Его нам читал учитель украинского языка Николай Иванович, фамилии я его, к сожалению, не запомнил. Причем услышал впервые роман на украинском языке — «Як гартувалась сталь» Мыколы Островского.

Парт в школе не было, сидели ученики друг за другом, писали на спинах впереди сидящих, а вот однажды, это был еще 1941 год, Николай Иванович вошел в класс, закрыл ножкой стула дверь, вынул из-под рубахи книгу и скомандовал всем: «Хлопци, хутко до мене». Мы расселись вокруг него, и, когда стало тихо, он сказал, что будет читать нам принесенную им в класс книгу, но при этом предупредил, что если хоть кто-нибудь узнает об этом, то его немцы повесят. Мы к тому времени уже видели, как фашисты зверствовали на нашей земле, и, конечно же, никто не узнал о том, что читал он нам в школе.

Чтение романа настолько захватило учеников, что все сидели, затаив дыхание, забывали о времени, о чувстве голода, и когда учитель прекращал чтение, перенося его на следующий день, то никому не хотелось расходиться и уговаривали «читать дальше». Ну а к приходу учителя на следующий день мы все уже сидели на своих местах в ожидании продолжения. Так за несколько дней роман Мыколы Островского был прочитан.

Необычайно сильное впечатление произвел он на всех нас, глубоко запав в память, в сознание каждого. Особенно покоряла мальчишек душевная стойкость Павки Корчагина, всем хотелось походить на него.

А как это было необходимо и важно тогда, в суровые военные годы. Ведь все мы воспринимали Павку не как литературного героя, для нас он был живым, вполне конкретным человеком, знакомым парнем, с которым мы за время чтения книги успели подружиться полюбить его. Таким он и остался в моем сознании до сих пор — реальным человеком, знакомым парнем из жизни и никак не литературным персонажем. Таким я его через много лет играл в театре и кино — как давнего моего хорошего знакомого, в котором видел для себя образец мужества, веры и решимости ее отстаивать.

Позднее, когда репрессии немцев против мирных жителей оккупированных районов усилились, ужесточились, Николаю Ивановичу пришлось уйти в подполье. Никто не знал, где он и что с ним случилось. Только позднее; ртало известно, что он работал в тылу врага по поручению Винницкого обкома партии, а затем ушел в один из партизанских отрядов, боровшихся против немцев на Украине.

На мое детство выпало и другое — испытать радость общения с природой, почувствовать ее красоту во всем богатстве и неповторимости, жить настоящей деревенской жизнью, получать хорошую физическую закалку на все последующие годы. Все это также не могло не пригодиться позднее в творчестве, в жизни.

Шло время, и, несмотря на то, что продолжалась война, с наступлением весны надо было думать о новом урожае, о том, чем прокормиться в следующую зиму. К сельскому труду приобщали и нас, детей. Первое время нам, мальчишкам, доверяли пасти коров, а позднее разрешили смотреть за лошадьми, ездить верхом, купать их, отчего радость получали огромную. Мы брали с собой кусок черного ржаного хлеба, а когда с хлебом становилось трудно, несли с собой в поле малай — лепешки наполовину с кукурузой, бутылку молока. Сгоняли коров в стадо и босые, в холщовых домотканых, порою не по возрасту штанах и рубахах уходили по утренней росе за деревню. Рано утром вставать обычно не хотелось, но стоило выйти из хаты, как утренняя свежесть и первые ласкающие лучи солнца снимали сон мгновенно.

Пробуждалась вокруг вся природа: на глазах взмывали в небо с радостными переливами жаворонки, радуясь новому дню, по полям и лугам разливались ароматы полыни, клевера, гречихи, смешанные с запахами стада медленно двигающихся коров и коз. Все это создавало неповторимую картину деревенской жизни, запавшую в память со всеми цветами, звуками, запахами на всю жизнь. Это неверно, когда говорят, что цвета, звуки, запахи нематериальны. Материальны, это могу сказать со всей определенностью и достоверностью. Я сам их ощущал почти физически — всеми нервами, всеми клетками своего тела.

Запах коров, коровьих кизяков, конюшни, лошадиного пота, сена с тех пор стал моим любимым запахом, лучшим из всех духов и одеколонов. Никогда не забыть, как однажды я хотел удержать теленка, а он начал брыкаться, вырываться. Будучи сильнее меня, он буквально понес меня по кочкам, по всем кизякам, какие попадались на пути. Но я тоже был упрямым (не зря же в жилах течет украинская кровь) и никак не хотел отпускать веревку, так и держался, пока теленок сам не остановился, выбившись из сил… Можно представить, в каком виде явился я домой, и трепки, конечно же, не миновал. Но с тех пор запах тот запал в меня на всю жизнь и ассоциируется с детством, с природой, с деревней!..

А сколько радости и детского восторга доставляли поездки на возах свежего, душистого сена, дальние походы в лес за ягодами, за грибами!..

Вот они, жизненные контрасты: ужасы войны, смерти, увечья, бесчинства фашистов, всеобщее горе народа и каждого в отдельности, потому что война коснулась практически всех, и тут же гармония природы во всем ее богатстве, многообразии, красоте, как бы противостоящей, спорящей с той дисгармонией жизни, что пришла на нашу землю. Вот оно — прекрасное, возвышенное, жизнеутверждающее и уродливое, безобразное, античеловечное — рядом, в крайнем своем проявлении. Да, все впитывало нежное детское сердце, все волновало нежный ум»: и величественные картины природы, выверенной веками, устоявшейся деревенской жизни и ужасающие картины войны.

Одна картина деревенской жизни сменяет другую… Полдень — это уже совсем другой пейзаж, другие цвета, другой ритм жизни. Жаркое полуденное марево. Коровы, насытившись утренней сочной травой, лежат, лениво пережевывая пищу, отмахиваясь от надоедливых мух и слепней. На зеленом фоне травы они, гнедые, пестрые, разных оттенков и узоров, создают неповторимую гамму красок. Это благодаря тем далеким картинам детства одной из любимых строк стала крыловская фраза: «И прилегли стада…» Для меня это не просто фраза, а воспоминание детства, воспоминание, вошедшее в меня как одно из составляющих понятие — Родина.

Ведь это слово — не абстрактное понятие. Помимо того общего, что вкладываем мы в него, у каждого из нас устанавливаются и свои индивидуальные, сугубо личные и даже интимные связи с родным домом, знакомой с детства до каждого ее изгиба тропинкой, с речкой, где плескались в детстве, со своим двором, с первой любовью, с теми картинами детства и юности, которые живыми стоят перед глазами и десять, и двадцать пять, и пятьдесят лет. Все это в итоге и создает тот полный, всеобъемлющий, живой образ Родины. Без этих личных связей, без чего-то конкретного, может быть, бытового, он будет абстрактным, малопонятным, неполным.

«Ты ответь: что для тебя Родина?» — спрашивает самого себя Рощин в «Хождении по мукам» А. Толстого и сам же отвечает: «Июньский день в детстве, пчелы гудят на липе, и ты чувствуешь, как счастье медовым потоком вливается в тебя… Русское небо над русской землей».

А вот какие слова, узбека по национальности, защищавшего блокадный Ленинград от врага, довелось мне однажды прочитать: «Жизнь — это Родина. Родина — моя семья, мое село, вся моя Советская страна. Когда враг забирает пядь моей земли, он отрезает кусочек моего тела… Я приехал из края, где много солнца, много богатой земли, много руды, хлопка, винограда, большие стада, где счастливая жизнь. Когда фашисты ворвались в Советскую страну, я почувствовал, как задрожала Ферганская долина… И каждый… сказал себе: «Иди вперед, останови врага, защити свои дома, свою семью!» И я приехал в Ленинград. Без Москвы, без Ленинграда, без Советской России нет свободного Узбекистана… Я не пожалею жизни для того, чтобы отстоять то, что мы, узбеки, получили от Советской власти». И он отдал жизнь, защищая Ленинград, страну, свой родной дом.

Вот как удивительно органично и неразрывно все связано одним словом «Родина», все объединено этим понятием — семья, родное село, родная земля… Становление художника тоже не происходит в отрыве от всего того, что тебя окружает. Не представляю себе художника, который бы не любил природу, животных и, конечно же, людей, не видел бы и не чувствовал всего многообразия и красоты его окружения. Иначе каким же будет его искусство?..

Сначала, в детстве, слияние с природой происходит как бы само собой, в игре, в созерцании, в незамысловатом детском труде. Пока все, что нас окружает, воспринимаем и любим неосознанно, принимаем как должности лишь потом по-настоящему начинаем понимать, осознавать, что значат для нас на самом деле те далекие ощущения детства. Оно приходит к нам много позднее, когда до боли сердечной нам начинает этого не хватать, когда ностальгически тянет в места детства и юности, где и начало формироваться наше сознание. В детстве все это входит в нас как воздух, как хлеб, как родниковая вода. И лишь со временем вспоминаешь обо всем этом как о чем-то действительно великом, магическом, важном.

И еще одну картину детства не удержусь, чтобы не нарисовать, — возвращение с пастбища.

Солнце склоняется уже к закату, оно в степи совсем другое, чем в средней полосе, — на закате огромное, погруженное в пыльную дымку, — необыкновенно, зловеще, таинственно. Из домов выходят хозяйки с ведрами и стоят в ожидании у своих палисадников.

Коровы сами заворачивают к своим дворам. Кончается день. Едва солнце скрывается за горизонтом, все быстро погружается в полумрак. На небе появляются новые светила — луна, звезды.

Не блещут уж в огнях брега и светлы рощи: Все мертво, все молчит… И тихая луна, как лебедь величавый, Плывет в сребристых облаках.

Мне очень близки пушкинские стихи о природе, и близки они, вероятно, больше всего благодаря тем далеким детским впечатлениям жизни на природе. Любовь к природе осталась на всю жизнь. И теперь при первой же возможности стараюсь выехать на природу, в лес, чтобы отрешиться на время от городской суеты, снять напряжение, нервное и физическое, оправиться от перегрузок последних дней или недель. А перегрузки у актера, если он востребован, в форме — активно работает в театре, снимается в кино, на телевидении, записывается на радио, участвует в концертных программах, — огромные, дикие перегрузки. Это только со стороны кажется актерская профессия легкой, праздничной, увлекательной. На самом же деле требует порою таких нервных и физических затрат, такого напряжения, отрицательных эмоций, что диву даешься, как человек все это выдерживает.

Зрители, придя в театр или киноконцертный зал, видят уже результат труда актера, режиссера, художника, видят ту легкость, с какой двигается, говорит, живет на сцене исполнитель той или иной роли. А что стоит за этой видимой легкостью?.. Как мучительно долго и трудно порою рождается спектакль, как нелегко подчас создать в нем необходимую сценическую атмосферу подлинной жизни на сцене, найти ключ к нему, к каждой в нем роли!.. Скольких бессонных ночей стоит все это его участникам: репетиции порою до изнеможения, до нервных расстройств, до физической немощи, до отчаяния. И вот в такие моменты я черпаю силы на природе, в уединении, в лесу. Нет, совсем не миф и не легенду сочинил древний человек о непобедимом Антее, силу которому давала земля-матушка, оторвавшись от которой он теряет свое могущество.

Земля — родоначальница всего живого на ней, она вливает в нас силы, жизненную энергию. Чем чаще мы будем погружаться в первозданность природы, оставаться наедине с нею, чувствовать ее, тем самым сильнее и духовно бопаче будем сами. Современному человеку, особенно городскому, вечно торопящемуся куда-то, движущемуся часто не столько по необходимости, сколько по инерции, мчащемуся, галопирующему, неспособному уже и остановиться; на минуту задуматься над своим бытием, над тем, куда и зачем летит, природа — очистительная сила, благотворнее всего другого воздействует на него. Прикоснувшись ладонью к земле, как будто физически чувствуешь, как из тебя выходят все накопившиеся сотни-тысячи вольт напряжения, как разряжаются тело, мозг, душа. На природе — в поле или на берегу речушки, у костра или во время прогулок по лесу — и мысли приходят другие, не засоренные мелочностью, корыстием, у костра и песни поются по-иному, и совесть здесь напоминает о себе чаще, и чувство стыдливости за свои поступки испытываешь острее, и раздумья о том, как ты живешь, не растрачиваешь ли себя по пустякам, тоже приходят чаще в часы уединения, в общении с природой. Если бы депутаты и нынешние политики почаще вспоминали об этом, «советовались» с природой, поверяли ей свои мысли и чувства, исповедовались перед ней!

Ну а когда нет такой возможности — уединиться, уйти «в леса, в луга», а работа требует огромного напряжения сил, обнажения всех твоих нервов, когда нужно собраться перед выходом на сцену и особенно перед съемками в кино, где ты один на один с кинокамерой и нужно сыграть подчас в одном эпизоде целый кусок жизни, — я обычно прошу, чтобы не трогали меня какое-то время, пока сам не выйду на съемочную площадку. И тогда ухожу куда-нибудь в безлюдное место — за декорации, установки и молю небо только об одном, чтобы оно дало мне услышать те далекие звуки, вдохнуть запахи, чтобы оно мне вернуло хоть на мгновение те счастливые ощущения детства. В киносъемочных группах обычно уже знают об этом и не трогают, пока сам не выйду к камере. И когда выхожу на съемочную площадку, во мне уже тот груз детства, который я не сравню ни с чем, груз тех далеких и в то же время близких сердцу ощущений. И это обязательно, обязательно скажется затем в работе на экране или на сцене. Я сам чувствую, что глаз становится теплее, самочувствие — другим, вся суета повседневной жизни куда-то уходит, душа становится открытой к восприятию добра, света, настоящих человеческих чувств. А без этого творчество невозможно. Этими ощущениями я особенно дорожу, они для меня жизненно необходимы.

Правда, с годами все труднее «воспоминания безмолвно предо мной свой длинный развивают свиток», все реже и реже приходят они на память во всей своей первозданности, все труднее и труднее удается умолить их вернуться, умолить дать мне эти запахи, звуки, голоса, видения. А чем реже посещают нас детские воспоминания, тем быстрее черствеет душа, и ты теряешь ту остроту восприятия, что питает нас в детстве. Но пока они есть (и дай бог, оставались бы в нас до последнего дня, до последнего нашего часа) — ты открыт добру, радости, вере в будущее. А как они нам нужны сегодня, да и всегда! Не будь у меня в детстве утренних рос, ночных, посильного деревенского труда, простой здоровой деревенской пищи, наверное, и далее наверняка я не располагал бы тем запасом физических сил, какие имею, которыми живу и пользуюсь вот уже столько лет, неэкономно и порою безжалостно расходую ежедневно, ежечасно.

Думаю, что у каждого человека должна быть в детстве своя деревня, свои ночные, свои стога сена, свои росы, свои солнечные восходы и закаты. В этом смысле с сожалением смотрю на своих сыновей, детей своих друзей. Они не знают той деревни или другой такой же, в какой я рос, не знают того особого чувства общения с природой, с животными и растительным миром, не бегают босиком по стерне, не знают вкуса парного молока. Пионерские лагеря или дачи — это, конечно, хорошо, но они не восполнят всего того, что дает деревня с ее особым укладом жизни, приобщением к сельскому труду всех — от малого до старого.

Конечно, есть своя гармония и в городской жизни. Создание рук человеческих тоже поражает нас красотой: стройностью улиц, формой зданий, историческими и культурными памятниками, красотой парков и скверов. Но здесь же рядом нередка и дисгармония, то, что не выверено жизнью, опытом, создано лишь с утилитарной целью, без учета соразмерности, пропорций, сочетания объемов, форм, цвета, ландшафта и т. д. В отличие от природы, где все отлажено веками, сбалансировано самой природой и поэтому более гармонично, оправданно, целесообразно, здесь создание рук человеческих далеко не всегда выдерживает испытание временем.

Почему я такое место отвожу своим воспоминаниям детства? Да потому, что именно в детстве и юности закладывается в человеке все то, что потом сформирует в нем ту или иную личность, что разовьется в нем вглубь и вширь. Дальше развитие его пойдет уже осознанно, но бессознательная основа, фундамент его дальнейшего совершенствования в его детстве и юности. И от того, насколько он, этот фундамент, будет крепок, прочен, зависят прочность и красота будущего здания. Все пережитое в детстве, конечно же, не может пройти бесследно, не заложить свои зерна в детскую впечатлительную и восприимчивую душу, чтобы затем через много лет откликнуться эхом в уже взрослом человеке и, конечно, актере, живущем судьбами своих героев. Я иногда сам удивляюсь, как память порою подает такие детали из воспоминаний, которые своими корнями уходят в детство. И уже потом только, когда начинаешь анализировать, то понимаешь, что все не случайно. Они оказываются в конечном счете в тебе и рано или поздно обязательно переплавятся в творчество, если, конечно, затронуло в свое время за живое, осталось глубоко в памяти, в сознании сегодня по аналогии ситуации или сходности переживаний напомнило о пережитом. Это такие воспоминания, к которым достаточно самого легкого прикосновения, чтобы они зазвенели в твоей памяти, отозвались в сердце.

Особенно те детские впечатления помогли мне затем в работе над фильмом о Великой Отечественной войне. Я своими глазами видел, как пришел враг на нашу землю, сытый, наглый, самодовольный, и как потом бежал — жалкий, трусливый, озлобленный. В тылу по поведению немцев очень точно чувствовалось действительное положение на фронте. Эту «качку» я хорошо помню: сначала они кричали: «Москва капут! Москва капут!»; потом как-то притихли, приуныли, встревожились. Куда делись их прежнее самодовольство, внешний лоск? Теперь от них уже не пахло одеколоном, не слышно стало губной гармошки. И вот наконец по той же дороге, только уже в ином, обратном, направлении, вся эта армада, изрядно потрепанная, откатывалась назад на запад — сначала огромной лавиной, потом отдельными группками, со все более удлиняющимися перерывами, потом напрямки, срезая углы, через овраги бежали туда, откуда пришли. Дед мой стоял у калитки, смотрел на все это и дивился, приговаривая: «Тю, дывинося!..» Что означало: «Смотрите, пожалуйста!..»

Немецкие машины, груженные техникой, снарядами, награбленным добром, вязли в грязи, и они их уже не вытаскивали, поджигали и бросали, сами унося ноги подальше от надвигающейся на них опасности, от возмездия. Изредка раздавались взрывы, рвались снаряды, разнося машины и все, что находилось рядом, по кусочкам. Так в темной апрельской ночи 1944 года вдоль дороги, насколько можно было видеть, полыхали огни, словно расставленные кем-то специально факелы, указывающие дорогу восвояси. Вместе с ними в нашем крае догорала война…

Мне все было интересно наблюдать, но дед на всякий случай упрятал меня в погреб и строго-настрого приказал сидеть тихо. Так там я просидел несколько дней. А потом наступила тишина, — долгая, томительная тишина ожидания. И вот как-то вечером мы услышали, как в дверь кто-то робко постучал. Открылась дверь, и на пороге мы увидели совсем еще мальчика в немецкой форме. Грязный, весь в слезах, он протягивал руку и жалобно просил: «Матка, яйка матка, яйка». У него был такой жалкий вид, что бабушка отломила краюху хлеба и молча протянула ему. Он буквально вцепился своими пальцами в хлеб и, приговаривая: «Данке шён, данке шён», жадно начал есть. Вот таких вояк вынужден был фюрер посылать на фронт в конце войны.

А на следующий день я пошел за водой до копанки, как вдруг услышал — из оврага доносились короткие сигналы морзянки. Осторожно подошел ближе и увидел, как двое склонились над переносной радиостанцией и передавали сигналы. И только тогда разглядел на ушанке одного из них красную звезду.

…Много лет прошло с той поры, а воспоминания о войне, о партизане в ушанке со звездочкой, взрыв радости и счастья навсегда остались для меня самыми яркими, самыми сильными. Я сообразил, что это наши, и с криком: «Наши-и-и!» — бросился что было сил в деревню. Правда, через минуту уже снова сидел в погребе — дед не сразу поверил и на всякий случай решил все же упрятать меня в уже обжитое место.

А партизаны, видимо, передавали своим о том, что в деревне никого нет, путь открыт, и уже примерно через полчаса от соседнего села Березовка двинулась лавина вооруженных людей. По тому, как они были одеты, все сразу поняли — партизаны. Они первыми вошли в село. Шли кто в военной форме, кто в телогрейках, кителях, в пальто. Одни в сапогах, другие в ботинках, а кто и вовсе в постолах — обувь, сделанная из телячьей кожи. Несли на себе и везли на лошадях пулеметы, ящики с боеприпасами, противотанковые орудия. Прошли через все село без единого выстрела вслед за немцами в направлении к железнодорожной станции. Там были еще немцы, слышались выстрелы. При приближении партизан завязался бой. Говорили, там много полегло наших, но и немцев тоже. После освобождения станции жители хоронили погибших. Позже мы узнали, что это был один из отрядов дважды Героя Советского Союза Сидора Артемьевича Ковпака.

Родители мои еще до войны работали на химическом заводе. В первые дни войны, пока не была налажена автоматическая линия, им приходилось вручную разливать жидкость, используемую для противотанковых гранат, — производство, вредное для здоровья, так что оба стали инвалидами: отец — третьей группы, а мать — второй. К концу войны они с трудом передвигались, кружку с водой едва могли держать в руках. Но только услышали по радио о том, что наши освободили Попелюхи, Котовск, Кодиму — крупные населенные пункты близ нашего села, — как мама, не раздумывая, садится в поезд, вернее, ее сажают, сама она не могла ходить, и в таком состоянии отправляется в дальнюю дорогу. И это еще в военное время, когда транспорт был переполнен, ходил с перебоями, в основном товарняки. Но ничто ее уже не могло удержать. Несмотря на уговоры соседей, знакомых не ездить, подождать (отец не отговаривал, знал, что это бесполезно делать, что она все равно поедет), она отправилась за детьми. Состояние ее можно было понять: все-таки около трех лет не видела своих детей, не знала, что с нами, и не было такой силы, которая могла бы ее удержать.

До станции Абамеликово ехала много дней, сейчас мы проезжаем это расстояние меньше чем за сутки. Добиралась на товарняках, с многочисленными пересадками. Поскольку сама ходить не могла, она только говорила, куда нужно, и ее солдаты переносили из состава в состав, передавали из рук в руки, как ребенка. Было в ней тогда немногим больше сорока килограммов — худая, длинная, одни огромные черные глаза неподвижно Смотрели в томительном ожидании скорее увидеть своих детей. Сведений от нас родители никаких не получали и сами о себе не могли нам ничего сообщить. Нас разделял фронт, разделяла война. Письмо, которое мы послали сразу после освобождения, конечно же, не могло так скоро дойти. Так что она ехала и не знала, найдет нас в живых или нет, а о зверствах фашистов и об их издевательствах над мирными жителями оккупированных районов было известно всем.

Время было весеннее. Хорошо это помню, потому что с утра дед посылал меня в поле отгонять воробьев, чтобы они не склевывали посеянные в землю зерна. В тяжелом брезентовом армяке я на рассвете выходил в огород. По утрам было еще холодно, а иногда случались еще легкие заморозки. И вот как-то, время близилось к полудню, слышу издалека через все поле мне кричит двоюродная сестра Нила:

— Василь!.. Василь!..

А я ей в ответ:

— Чого!

— Мамка приихала!

— Шо брешешь!

Но Нила не стала меня уверять в достоверности этого известия, а побежала в сторону станции. Тут я понял, что она не шутит, поднялся, подобрал под себя полы армяка и, не разбирая дороги, тоже припустился вслед. Я бежал, а по селу уже разнеслась весть о том, что приехала мама, и те, кто сами не шли встречать, выходили из домов и молча провожали нас взглядами. Для всех приезд ее был событием.

Я бежал, как, наверное, никогда в жизни не бегал, обгоняя других, раньше меня устремившихся к станции. Я когда кого-то обгонял, то слышал одни и те же слова: «Приихала!.. Мамка твоя приихала!..» И эти слова как будто подхлестывали меня, придавая силы. Обогнал сестру и бежал уже первым. Пробегая мимо тока, увидел, как все, кто там работал, остановились и, не скрывал слез, провожали меня своими сочувствующими взглядами. Пробежав уже больше полпути, увидел, как навстречу движется лошадь, запряженная в телегу, а на ней сидит какая-то совсем незнакомая мне, худющая женщина, только два глаза застыли в неподвижности и смотрят на меня. Я ее, конечно, не узнал и пробежал мимо, как вдруг слышу, как дед, который вез ее, окликнул меня: «Василь, да то ж твоя мамка, куда ж ты…»

Я тихо подошел, не отрываясь, глядя на незнакомую мне женщину. А она впилась в меня своими огромными, жутко серьезными и даже какими-то мрачными глазами, не в силах двинуться с места. Сойти не может, подняться тоже не может, смотрит на меня сверху своим долгим, неподвижным взглядом и оторваться не может. Наконец не выдержала: «Да подсади ж мне его», — обратилась она в отчаянии от своей беспомощности к деду. Он взял меня и посадил к ней на телегу. А я тоже смотрел на нее и не знал, что делать, но тут подбежала сестра, кто-то из родственников, крестьяне. Все окружили нас. Слезы, рыдания, крики — все слилось воедино. Рев стоял многоголосый, открытый, никто не стеснялся в проявлении своих чувств. В часы суровых испытаний люди как-то сближаются, чувствуют острее чужую боль, всем сердцем отзываются на нее.

Мама, увидев нас живыми и здоровыми, успокоилась, пришла в себя. Побыла в деревне около месяца, поправилась, ожила — и физически, и духовно. Отца мы увидели уже спустя более месяца по приезде в Москву. Провожало нас также все село. Станция наша была небольшая, и многие поезда не останавливались. Тогда, завидев вдалеке паровоз, все, кто провожали нас, встали на пути, кричали, махали руками и таким образом вынудили машиниста остановить поезд. Это был товарняк, вагоны, переполненные людьми, но нас втиснули в один из них, и так мы отправились в Москву.

Ехали пять суток. Остановки случались неожиданные, порою прямо в чистом поле. И тогда все моментально высыпали из вагонов вдохнуть свежего воздуха, перекусить, набрать свежей воды или кипятку. И потом, стоило прозвучать паровозному гудку, как все также мигом снова заполняли свои вагоны и ехали дальше, до новой остановки. Помню, с нами в вагоне ехал офицер, возвращавшийся с фронта, видимо, после ранения. Во время остановки его не добривали, и после гудка он тоже был вынужден торопиться в вагон, ругаясь на ходу, что опять не добрился. Так и ехал до следующей остановки с одной чисто выбритой стороной лица и густой черной щетиной на другой. Все невзгоды пути и быта той поры воспринимались весело, даже радостно, потому что война шла к концу, многие возвращались в родные места. Люди после таких страданий, какие выпали на их долю, получали радость от самого малого, улыбались, переполненные счастьем оттого, что невзгоды, связанные с войной, кончаются, что близок долгожданный мир. Это было кочующее, переполненное радостью племя.

Теперь, когда у меня случаются какие-то неприятности или просто бывает плохое настроение, когда слышу, как кто-то жалуется на обычные житейские невзгоды, я вспоминаю то время, тех людей, вспоминаю их умение радоваться малому, и на душе становится легче. Стоит ли придавать значение каким-то мелочам жизни, когда вокруг столько хорошего, ты здоров и вокруг тебя близкие, родные тебе люди, когда нет страха за их жизнь, страха, не покидавшего нас все годы войны.

В Москву въезжали с каким-то особым чувством, у всех было приподнятое настроение, праздник души, всеобщее ликование. Это была возвращающаяся, побеждающая, счастливая Россия. На трамвае ехали от Киевского вокзала до дому около трех часов, но никто не сетовал на то, что долго едем, что тесно в вагоне. Висели на подножках, сзади вагона свисали гроздями те, кто успел хоть за что-нибудь зацепиться, — ни тени неудовольствия или обиды не было на лицах людей.

Ну и самое радостное — День Победы. Я никогда не забуду эти салюты. Как ждали мы их, ждали последние сводки Информбюро. И разве можно забыть, как после позывных на мотив песни «Широка страна моя родная» было сообщение о взятии Берлина. До сих пор слышу истошное, по всему дому раскатистое: «Взяли!.. Берлин взяли!..» Несмотря на позднее ночное время, все высыпали из своих комнат в коридоры, а потом на улицы, и началось шествие людей — народа-победителя. Люди целовались, пели, танцевали, плакали. На фоне всеобщей безграничной радости раздавались и вскрики рыданий тех, кому не суждено было дождаться своих мужей, сыновей, братьев, отцов. Это была невероятная симфония ликования и слез, радости и скорби. Вот уж действительно «радость со слезами на глазах». Какое это было единение народа! Какое это чувство — ни с чем не сравнимое чувство Победы!

Нечто похожее испытали мы, когда в космос полетел Юрий Гагарин. Это событие уже ближе к нам сегодня, и я потому вспоминаю его, чтобы молодые, кому не выпало в жизни испытать того, что испытали люди старшего поколения, пережившего войну, могли ближе себе представить то ликование, те звездные мгновения в жизни нашего народа.

Позднее и до настоящего дня каждый раз, прикасаясь к военной теме в фильме или спектакле, я очень скоро настраиваюсь на эту волну, и «замыкание» наступает мгновенно. Как только возникает какой-то эпизод войны, ассоциативно я тут же нахожу точки соприкосновения с пережитым, виденным, и это сразу же во многом определяет мое самочувствие в той или иной военной роли. Иные образы подаются, можно сказать, в готовом виде — я сразу схватываю целое, а затем уже идет работа по уточнению, углублению деталей, отдельных моментов роли. Определив для себя сначала общее направление поисков, главную суть образа, ищу затем внешнюю форму поведения своего героя. Ее не всегда сразу возможно увидеть, она открывается, как правило, постепенно, в процессе репетиций, по крупице, по черточке, по шажочку, то есть сначала постигаешь, что играть, а потом, как это делать. Причем поиск внешнего рисунка роли бывает долгим и нередко мучительным. Ведь важно не только знать, что сказать, но многое зависит и от того, как ты это скажешь, как произнесешь ту или иную реплику.

Но бывают счастливые моменты в жизни актера, когда вдруг сразу видишь «что» и «как», видишь героя и в его общих очертаниях, в том, какую смысловую нагрузку он на себе несет, и в деталях — какой он, как двигается, как говорит, как общается с партнерами, как выглядит, вплоть до того, что одежду на нем видишь, словом, схватываешь его целиком. Это бывает редкая удача для актера, когда все это к нему приходит сразу, при первом ознакомлении с текстом роли. Происходит это, разумеется, если роль хорошо выписана драматургом и тебе самому есть чем дополнить ее, если твой жизненный опыт и талант множится на опыт и талант драматурга.

Ну а когда нет?.. Когда драматург не дает актеру такого материала, чтобы он мог сразу увидеть того человека, которого предстоит сыграть, и жизненные наблюдения не помогают ему в создании образа, как быть тогда? В этом случае актеру ничего не остается другого, как только восполнять недописанное драматургом и собственные пробелы в накоплении жизненного материала конструированием роли, поисками характерности персонажа уже в процессе работы над ним, логическими обоснованиями того, как бы повел он себя в той или иной ситуации, как бы внешне проявил себя. Процесс создания образа в этом случае значительно удлиняется, осложняется и стоит актеру порою много сил, крови, нервов, а результат, как правило, не оправдывает тех затрат, которые сделаны актером в процессе подобной работы над ролью.

К чему я веду весь этот разговор? Да к тому, что в моей работе над так называемыми военными ролями благодаря воспоминаниям детства я очень часто, едва прочитав литературный сценарий или пьесу, сразу же схватываю эти «что» и «как» — что играть и как играть. В военных ролях в особенности это счастливое соединение двух совершенно необходимых условий в создании образа у меня было почти всегда.

Так, к огромной радости, произошло у меня уже в первой роли, которую довелось играть в театре, — в роли политрука Бакланова по пьесе Б. Рымаря «Вечная слава». Уже при чтении пьесы я увидел его длинную, вытянутую «удивленную» шею — молодого политрука, по сути дела, еще почти мальчишки. Едва окончив ускоренные курсы политработников, он, еще не расставшись по-настоящему с детством, оказывается в действующей армии на фронте, в самом пекле войны, видит эту жестокую, страшную мясорубку, потрясен увиденным и поначалу растерян.

Как будто наяву я увидел его удивленные, широко раскрытые глаза на все происходящее вокруг, этого юноши с еще не сложившейся мужской фигурой, впечатлительного, категоричного, предельно искреннего, каким с самого начала увидел его, реально представил себе, таким потом и играл в спектакле. Дорог мне был этот образ тем, что он был почти мой сверстник, во многом чувствовал и мыслил так же, теми же категориями, вместе с ним я взрослел, мужал, проходил короткий и в то же время длинный по насыщенности событиями, переживаниями путь к гибели героя. Это была одна из моих любимых ролей в театре в интересном, волнующем спектакле, поставленном Евгением Рубеновичем Симоновым.

Примерно также было и во «Фронте» А. Корнейчука, где я играл роль Огнева уже спустя более двадцати лет после Бакланова.

Летом 1942 года в газете «Правда» была напечатана пьеса Александра Корнейчука «Фронт» — факт сам по себе примечательный. Потом в Омске, в дни эвакуации театра, ее поставил Рубен Николаевич Симонов. Генерала Горлова играл Алексей Дикий. Роль Огнева исполняли Андрей Абрикосов и Борис Бабочкин. Эта пьеса тоже была ударом по врагу. Воспевая героизм нашей армии, она мужественно говорила о том, что мешает еще нам бить врага, была пронизана верой в Победу.

Генерал Огнев — передовой военачальник, обладающий способностью видеть дальше и больше других, — противостоял человеку консервативных взглядов на методы ведения войны, хотя и мужественному, волевому генералу Горлову.

Когда мы снова обратились к этой пьесе, готовя спектакль к 30-летию победы в Великой Отечественной войне, то воспоминания детства тут же властно вступили в работу, подавая знакомые картины тех лет. Вероятно, поэтому я увидел своего героя сразу, при первой же читке пьесы: всегда нацеленного на Горлова как своего антипода, пружинистого, готового в любой момент схватиться с ним в непримиримом споре.

Особенно мне дорог был в этой роли монолог генерала Огнева, который он произносит после того, как увидел зверства фашистов, совершенные над жителями его родной деревни, все то, что оставили они после себя. Обращаясь к своему другу, он говорит, только что пережив страшное потрясение: «Григорий, Григорий… Не узнал, не узнал родного отца. Всех искалечили, звери! Искалечили так… страшно смотреть. Прострелены, посечены, глаза повырваны. Лежат старики… а шли и пели — «Смело, товарищи, в ногу»… пели… За это их зверье…» И, вспоминая старого учителя, с болью в сердце говорит: «У этого окна всегда до поздней ночи сидел он, старенький, в очках; покашливая, проверял тетрадки учеников… Сорок лет учил детей географии…» Как он напоминал мне моего учителя литературы, который читал нам «Как закалялась сталь».

В детстве я видел, может быть, и не совсем такие картины войны, но очень похожие на те, что описаны в пьесе.

Даже воспоминания (удивительное совпадение) об учителе были биографичны. Вот почему, когда эти слова говорил об отце своем, об учителе, который «сорок лет учил детей географии», то невольно вспоминал те сцены из детства, они стоят перед глазами, и невозможно уже произносить их без волнения, без особой боли, уже моей личной, человеческой.

Огнев — в эту роль хотел вложить все лучшее, что видел в наших военных-современниках: и конкретные черты воинского таланта, такого, скажем, какой был у наших лучших военачальников, и личное обаяние, духовную цельность и определенные философские обобщения. Огнев — это не просто персонаж, не просто отдельное лицо, а диалектическое явление, движущее жизнь вперед. Это самоотверженность и принципиальность, сила разума и прогрессивность взглядов, мужество и человечность. Он стал для меня своего рода связующим звеном между поколениями Николая Островского и Юрия Гагарина. Всех их роднит сыновнее служение Отечеству — без позы, без ожидания наград, без малейшего намека на корысть.

Хочу сказать в этой связи, что профессия человека, которого играю, его звание для меня никогда не были главными. Всегда интереснее знать, какой это человек, его характер, темперамент, интеллект. А профессия, хоть это бывает и важно в создании образа, но, как мне кажется, не основное. Главное все-таки во внутренней сути человека, которого играю, в его мировосприятии, жизненной позиции, в том, как он общается с другими людьми, как чувствует, как любит и ненавидит.

Хотя и о внешних признаках профессии мы, несомненно, должны помнить, они накладывают какой-то отпечаток на характер героя, на манеру его поведения. Особенно это важно в «военных» ролях.

Военный зритель не примет неточного применения военных терминов, каких-то отступлений от правил ношения формы одежды, неестественной для офицера прически и т. д. Поэтому считаю себя обязанным и в деталях быть точным. Наградой тому после сыгранного спектакля «Фронт» мне были слова немолодого уже человека с несколькими рядами орденских планок на груди фронтовика: «Знаете, вашего Огнева фронтовики принимают». После этого он вручил мне приглашение на встречу его однополчан. С тех пор каждый год в День Победы в течение довольно продолжительного времени я приходил к месту сбора ветеранов войны, в свой быстро редеющий, к сожалению, полк. Приходил с сыновьями. И мне не нужно было долго объяснять мальчишкам, почему у суровых, мужественных людей, встречавшихся здесь, на глазах были слезы. Хочу одного: чтобы запомнили они эти минуты, пронесли их в сердце через всю жизнь. Для меня они святы.

Очень скоро, уже в процессе чтения сценария будущего фильма «Офицеры» (режиссер В. Роговой), увидел я и своего героя — Ивана Варавву. Увидел пластику его движений, этого подвижного, ни на секунду не останавливающегося человека, светлого, радостного, романтичного, удивляющегося многому в жизни и подчас тому, мимо чего многие проходят, даже не замечая. Сразу он мне таким открылся, и его легко и радостно было играть. Привлекала в нем помимо других черт характера одна, главная черта — верность. Верность в любви и дружбе, верность долгу — человеческому, воинскому, верность отечеству. Это качество его испытывается в фильме в самых различных жизненных ситуациях — в боевой обстановке, в быту, в отношениях с любимой женщиной, с другом — и везде выдерживается по самому высокому счету.

Работа над фильмом запомнилась легкостью, увлеченностью, радостью от того, что в ней было много экспромта, импровизации. Главные роли в фильме исполняли профессиональные, уже опытные актеры, режиссер понимал это, доверял нам и позволял какие-то игровые сцены решать самим, оставляя за собой право только кое-где нас корректировать, поправлять. За это мы ему были очень благодарны.

Мы с Юматовым в фильме были очень разные: один, что называется, от жизни, реально осознававший себя в этом мире, другой романтик, не от мира сего. Эта полюсность, как в физике разнозаряженные частицы, притягивала, создавала драматическое напряжение коллизий, в которых мы оказывались по сценарию. Сыграл свою роль и выбор актеров на главные роли: разного темперамента, склада характеров.

Работа над фильмом нас сблизила по-человечески. Давняя и не самая приятная история нашего знакомства на съемочной площадке в Киеве не помешала нам подружиться на всю оставшуюся жизнь. Он был старше меня и частенько подтрунивал надо мной: по-доброму. Георгий был «чисто» киноактер, театр не привлекал его, и даже на мои приглашения прийти на спектакль отвечал отказом. Так и говорил: «Я не люблю театр. Люблю только кино, а эти ваши театральные условности не для меня».

Юматов и в жизни всегда был прямой и открытый, говорил, что думал. Особенно нетерпим был к несправедливости, непорядочности, что становилось причиной неприятностей, а порою и серьезных.

Случилось это после того, как он похоронил свою любимую собаку Фросю. Как полагается, выпили с соседом, помогавшим ему предать ее земле. И, как это у нас часто бывает, скоро разговор вышел на политическую тему. И тут Георгий, бывший фронтовик (юнгой плавал на военном корабле, участвовал в битве за Малую землю, был награжден боевыми орденами), патриот России, вдруг услышал от собеседника совершенно непереносимые для него слова о том, что не на той, оказывается, стороне он воевал, что надо было на противоположной. Сейчас пил бы холодное баварское пиво и жил не так, как приходится фронтовику, ветерану. Этого Георгий, конечно, вынести уже не мог. Его подбросило, как динамитом, и они сцепились в драке. Сосед пошел на Георгия с ножом, порезал его. Но Юматов успел сорвать со стены охотничье ружье (он был заядлый охотник) и выстрелил.

Долго тянулось следствие. Его здоровье, и до того не блестящее, серьезно ухудшилось. Мы, его друзья и близкие, как могли, старались помочь ему пережить эти неприятности. Я к двадцатипятилетию «Офицеров» организовал показ его в Доме Советской Армии с присутствием большого числа видных военных, общественности, прессы. Георгий был доволен, что картина живет, доступна зрителям. Это поддерживало его морально. Хотя и так было ясно, что со стороны Юматова в конфликте с соседом была самозащита, но все же наше участие помогло ускорить завершение этого тяжелого для него судебного процесса. Однако здоровье было подорвано, и скоро его не стало — яркого, талантливого, цельного человека, не до конца оцененного критикой и официальной властью, но оцененного зрителями — и это главное, стоит всех наград.

Я несколько отвлекся. Но Юматов слишком много значит в моей жизни, чтобы не пожертвовать плавностью повествования.

Да, это бывают «чудные мгновенья», когда очень скоро находишь в роли те желанные «что» и «как» играть. Военные роли в фильмах и спектаклях — еще одно подтверждение тому, что, если жизнь что-то в тебе отложила, это обязательно найдет затем свою форму выражения в творчестве, обязательно отзовется в том, что ты будешь потом создавать. Нет семьи, которой бы война не коснулась каким-то краем, сколько жизней унесла, сколько сирот и вдов оставила после себя, инвалидов. Разве же все это не отзовется болью в работе художника на военную тему и, естественно, в восприятии зрителем.

Но в наибольшей степени жизненный материал, связанный с войной, вылился у меня не в военных ролях, а в озвучивании многосерийного документального фильма «Великая Отечественная», созданного многими кинематографистами под руководством Романа Кармена.

Признаюсь, я никогда до этого не озвучивал роли в фильмах и, более того, считал такую работу не совсем творческой и малоинтересной. Поэтому, когда получил предложение попробоваться на озвучивание этого фильма, то поначалу отказался. К тому же я не считал себя достаточно готовым к такой работе. Меня не уговаривали, но посоветовали, прежде чем отказаться, все же прийти и посмотреть несколько серий сделанного уже фильма, но пока «немого». Я согласился, хотя и не верил, что из этого что-то получится. От меня не скрывали, что уже много актеров пробовались на озвучивание фильма и «не прошли». Это в какой-то степени меня озадачило и подстегнуло чувство самолюбия. Но обо всем — и чувстве самолюбия, и сомнениях, и своем предубеждении — тут же забыл, как только увидел первые документальные кинокадры фильма. Фактически я оказался одним из первых зрителей его. А просмотрев подряд несколько серий, был буквально ошеломлен, потрясен до самой глубины души увиденным. Поразили неподдельность, документальная доподлинность всего запечатленного на экране, суровая, беспощадная правда о войне. Документ сам говорил за себя, беспристрастно, на такой силе эмоционального накала, какой, тут я понял, не достигнуть никакими другими способами, никакими игровыми фильмами. Увиденное привело меня в состояние шока, в котором еще продолжал пребывать какое-то время уже после просмотра этих первых серий фильма. А когда пришел в себя, то задумался, насколько же трудна будет задача того, кто эту предельно искреннюю, доверительную и страстную интонацию немого фильма возьмется перевести в звучащее слово.

Казавшаяся бесконечной лента боевой кинохроники беззвучно грохотала на монтажном столе разрывами артналетов, молчаливо кричала голосами атак… И в это реальное горнило войны должна была влиться речь человека, отдаленного от событий тридцатилетней давности. Я, актер, не мог войти в кадр тем бойцом у пулемета, комиссаром, что первым поднялся в рост под шквальным огнем противника, летчиком на вспыхнувшем «ястребке»… Оставалась роль закадрового рассказчика, повествователя, летописца. Надо было найти эпически внушительные и в то же время проникновенные интонации, чтобы в них одновременно ощущались сопричастность очевидца и дистанция осмысления, боль и гордость, душевное переживание и сдержанная патетика, в которой выражаются патриотические традиции народа.

Только тогда понял, что самое трудное в этой работе будет удержаться на той же ноте искренности, взволнованности, чистоты ее звучания, не снизойти до бытовизма и не впасть в истерику. В этом фильме нельзя было ни на грамм сфальшивить. Он просто не примет самой маленькой неискренности.

Фильм «Великая Отечественная», или, как его в Америке назвали, «Неизвестная война», — это лебединая песня режиссера и кинооператора Романа Кармена. Документальная кинолента создана под его руководством коллективом кинематографистов в содружестве с американскими коллегами. Авторы фильма поставили перед собой благородную задачу — языком документа рассказать правду о войне, показать миру решающую роль Советского Союза в победе над гитлеровской Германией, поведать человечеству о не имеющем себе равных подвиге нашего народа, показать истоки фашизма и закономерный его крах и, наконец, рассказать о прошедшем, пережитом с позиций уже нашего времени.

Вся картина сделала в едином ключе. Это приглашение к интимному разговору-размышлению о том, что такое война, чем она стала для советского народа. Картина была создана без излишней патетики, барабанного боя. (За исключением, пожалуй, лишь одной серии — «Освобождение Кавказа», сделанной старыми приемами, излишне громко, прямолинейно.) В целом же это было приглашение к глубокому осознанию этого подвига, который совершил наш народ.

Да, это летопись войны, но написанная художником с большой страстностью, всем своим существом протестующим против античеловеческой сущности фашизма. Это одновременно и взволнованный рассказ человека, многое видевшего, пережавшего и осмыслившего, и глубокое раздумье о том, что стало причиной величайшей трагедии человечества, и размышление о будущем, и предостережение грядущим поколениям, это и обращение к тем, кто не знает, что такое война, и к тем, кто пережил все это.

Я знал, что часть двадцатой серии «Неизвестный солдат» озвучивал сам Кармен, и попросил дать мне послушать запись. Не сосчитать, сколько раз пересмотрел эту серию. Вслушивался в интонации голоса Кармена, в каждое слово, хотел уловить его манеру речи. А потом понял — нет никакой манеры. Есть крик души, боль сердца человека, прошедшего через кровавые ужасы войны. Этому подражать нельзя. Это нужно знать, чувствовать, понимать. Разговор со зрителями должен быть негромким, неторопливым, ненавязчивым, разговор-размышление, осознание того, что представляется зрителю видеорядом. Только после этого я дал согласие на предложенную работу в фильме. Была сделана пробная запись, после чего меня утвердили на озвучивание.

Обычно для диктора бывает важно уметь абстрагироваться от происходившего на экране. В «Великой Отечественной» требовалось обратное — чтобы все происходящее на экране проходило через тебя, через твое сердце.

Когда начал работать над фильмом, понял: самое важное — передать свое внутреннее отношение к войне, к великой трагедии, к которой она привела народы. Признаюсь, что ни одна работа в театре, в кино, на эстраде не стоила мне стольких нервных затрат, такого напряжения, внутренних волнений, когда голос срывался, ком подступал к горлу, душили слезы и я уже не мог говорить, ничего не слышал, становился бессильным. Дальше продолжать запись уже было просто невозможно. Такова сила эмоционального воздействия фильма. Мы прерывали работу на какое-то время, я приходил в себя и вновь направлялся к микрофону.

Тогда же понял, что нет в кинематографе нечего сильнее хроники. Не случайно многие художественные фильмы часто снимают «под хронику». Режиссеры хорошо понимают, как это воздействует на зрителей. Ну как, к примеру, можно спокойно смотреть кинокадры вступления советских войск в сожженные, разграбленные фашистами города и села?

Ни к одному спектаклю, ни к одной роли я не готовился так, как к работе над «Великой Отечественной». В день записи отменял все другие репетиции, съемки, записи и заранее настраивался на предстоящую работу, требовавшую, помимо огромных нервных затрат, также и немалых физических усилий. Ведь приходилось простаивать у микрофона по многу часов кряду.

Это были четыре месяца высочайшего психологического напряжения человека, которому надлежало не только увидеть все это разом на экране, но и осмыслить, пережить события, равных которым по трагедийности не знала история человечества. Иные снятые фронтовыми кинооператорами эпизоды, сцены и один-то раз было невозможно смотреть, а мне приходилось смотреть их по нескольку раз, чтобы одна из записей для данной сцены вошла в будущий фильм.

Порою по нескольку раз приходилось переписывать уже прочитанное, когда чувствовал, что что-то не так — либо сбивался на патетику, либо проговаривал текст, не попав в тон изобразительного ряда. Лучше всего чувствовал, что взята точная интонация, когда в студии устанавливалась абсолютная тишина, когда все работники других служб, цехов затихали и с волнением следили за записью. Это было критерием того, что все идет правильно. И лишь только слышал за спиной какой-либо шум, движение, разговоры, сразу останавливал работу — это был первый симптом того, что в чем-то сфальшивил, что-то сделал не так. Только сердцем надо было чувствовать то, что видишь, и сердцем отзываться на это. Иначе нельзя, иначе было бы неискренне, а это в таком фильме просто непозволительно. Документы, снятые во время войны операторами, были первой инстанцией по правде, по крови, по волнению, по могучей отдаче, которая чувствовалась в каждом кадре. И поэтому прикосновение к ним сегодня тоже должно быть только таким. А сердцу отозваться на увиденное в документах помогал тот груз воспоминаний детства, который всегда со мной. Мне уже не нужно было долго вглядываться в документы времени, вчитываться в текст, чтобы понять и почувствовать все, что они в себе содержали.

Воспоминания тотчас же дорисовывали то, что не вошло в хронику, вызывали внутреннее состояние, уже пережитое ранее.

Несмотря на то что над фильмом работали разные режиссеры (каждый работал над своей частью), было редкое понимание, единение в создании этой удивительной киноленты, где главным критерием в оценке работы была правда: правда событий, фактов, чувств.

«Великая Отечественная» произвела грандиозное впечатление на американцев. Это было похоже на эффект разорвавшейся бомбы. Буржуазная пропаганда приложила немало усилий, чтобы демонстрация картины прошла скромно, незаметно. Она так старалась, чтобы люди не узнали правду о войне. Фильм пошел по самым непопулярным каналам. Но после первых серий Америка буквально прильнула к телевизорам. Картина прошла с огромным успехом. Через нее американцы узнали о мужестве советских людей, о той цене, которую пришлось заплатить нашему народу за Победу. Конечно, принимали фильм по-разному. В советском посольстве нам рассказывали, что картина как бы разделила людей, по-разному относящихся к России, на два полюса.

С американской стороны фильм комментировал на английском языке известный актер Берт Ланкастер. Еще раньше за свои политические убеждения, симпатии к России он подвергался репрессиям со стороны разного рода злобствующих экстремистов, а после его участия в работе над фильмом их нападки на него усилились. И все же Берту нелегко было представить минувшую войну такой, какой знают ее советские люди.

Приехав в нашу страну, он был потрясен тем, что увидел на Пискаревском кладбище, в Волгограде, Мурманске. Он не мог сдерживать слез, видя все это и все больше и больше узнавая о «неизвестной» войне. Потом он признался, что много впервые открылось для него уже в процессе работы над фильмом. А мне тогда подумалось: сколь же велика может быть сила искусства, если оно правдиво, пронизано чувством!

Мне, конечно же, повезло, что работа над этим фильмом у меня состоялась уже в зрелом возрасте, что приступил к ней во всеоружии жизненного и творческого опыта. Участие в нем дало мне очень много. По сути, это был для меня второй гражданский университет в жизни, который я проходил в работе над фильмом. Участие в киноэпопее для меня стало акцией не столько художественной, сколько гражданской, как, впрочем, и в других фильмах на военную тему. Мне дороги все мои герои: и Иван Варавва из «Офицеров», кое в чем продолжающий характер Бакланова из «Вечной славы», и маршал Гречко в «Солдатах свободы», и Огнев во «Фронте». Почему именно эта, военно-патриотическая, тема так близка и приносит особое удовлетворение? Время необратимо. Уходят от нас те, кто завоевали Победу, кто прошли через ужасы войны, кто выстояли в этом тяжелейшем испытании. Сужается круг ветеранов войны, сегодня они уже доживают свой век. А поэтому все острей и острей желание хоть в малой доле вернуть им тот огромный, неисчислимый, неоплатный долг. Я искренне рад за те поколения, которые могут судить о войне лишь по книгам, фильмам, спектаклям. Это огромное счастье, подаренное нам ими, прошедшими длинную, смертельную дорогу войны. И очень важно, чтобы о них помнили всегда.

Да, фильм произвел на телезрителей ошеломляющее впечатление. Но прошли годы, мало осталось живых участников Великой Отечественной, и кому-то захотелось сегодня «по-новому» взглянуть на события тех лет, с подачи заокеанских идеологов произвести переоценку ценностей, расставить иные акценты в отношении минувшей войны. Нашлись такие переоценщики и на родном телевидении. Они и предложили мне переозвучить, переписать заново уже прочитанное и пережитое ранее, но теперь без эмоций, бесстрастно, как нечто мало волнующее, не заслуживающее особого внимания, с иным отношением к войне, событиям, с ней связанным.

Естественно, я сразу решительно отказался от такого предложения. А через некоторое время увидел на телеэкране знакомые до боли кинокадры Великой Отечественной, но озвученные уже другим человеком, именно так, как мне предлагалось: бесстрастно, холодным дикторским голосом пересказывались события, приводились статистические цифры, назывались армии, места сражений. Нередко комментарий сопровождался замечаниями, намеками, близкими по смыслу тем, что высказывались соседом Юматова.

Конечно, я не мог пойти на такое. Кроме того, что это глубоко чуждо моему отношению к материалу, это было бы и предательством по отношению ко всем фронтовикам, положившим головы на полях сражений, предательством дружбы с Георгием Юматовым, с которым нас связывали и общие взгляды на происходящее вокруг.

Фильм в новой его версии, как я и предполагал, оставляет зрителей равнодушными к информации, звучащей с телеэкрана, как равнодушны были к нему новые интерпретаторы документальных кинокадров о войне. И это не оставляет ничего более, как только сожаление, горечь и обиду за тех, кто кровью писал страницы истории.

Не секрет, что уже давно и настойчиво нам навязывается переоценка ценностей, связанная с Великой Отечественной войной, что существует тенденция принизить значимость Советской Армии в разгроме врага. Понятны эти потуги западных идеологов, но мерзко и отвратительно наблюдать, как наши доморощенные холуи подпевают им, из временных, конъюнктурных соображений угодничают перед ними, выкидывают святыни из нашего дома, приносят в жертву национальную гордость, достоинство русского человека. С этим я никогда не соглашусь, с этим нельзя согласиться.

 

Под знаком ЗИЛа

В своем рассказе о спектаклях и фильмах на военную тему хронологически я слишком далеко «забежал» вперед, оставив позади много интересного и существенного из прошлого…

Наверное, у каждого человека есть, во всяком случае, должна быть своя обетованная земля, ступив на которую он возвращается к тем истокам, которые питали его в далеком или же не очень далеком прошлом. Возвращается к исходным мечтам своим, отдыхает душою при одних воспоминаниях о ней, набирается сил для новых дел, с позиции юношеского максимализма вглядывается в себя сегодня: не отступил ли в какой-то момент жизни от главного, не предал ли мечты юности, сохранил ли чистоту детства? И чем дальше отходишь от нее, той далекой и немножко загадочной земли, тем сильнее притягивает она к себе, пробуждает теплоту воспоминаний.

Такой «обетованной землей» стала для меня после деревенского детства, как и для многих других мальчишек и девчонок, театральная студия при Дворце культуры завода имени Лихачева. Это была не просто студия, это было братство, содружество людей, увлеченных, просто одержимых искусством, объединенных одним, захватившим всех делом, счастливых людей уже от того только, что их многое духовно роднило, что они были вместе и не мыслили себе существования друг без друга. Пушкинские слова: «Друзья мои, прекрасен наш союз!» — мы воспринимали как свои, сказанные и о нас тоже, о нашем союзе, так же, «как душа», неразделимом и вечном.

Создана студия была в 1937 году, и открытие ее состоялось 10 февраля, в годовщину смерти Александра Сергеевича Пушкина. Создавалась она, конечно же, не для того, чтобы где-то на рабочей окраине Москвы воспитывать профессиональных артистов. А это тогда была самая что ни есть окраина города, самый производственный его район, где разместился целый блок заводов. Не случайно он так и называется — Пролетарский.

У истоков студии стояли тогда еще студент третьего курса театрального института Сергей Львович Штейн и педагог Лидия Михайловна Сатель. С самого начала они ставили перед собой чисто просветительскую задачу — привить детям рабочих окраин интерес и любовь к литературе, искусству, научить их самостоятельно и нестандартно мыслить, глубже понимать и чувствовать прочитанное и увиденное. Конечно, в то далекое время открытия студии никто еще и не догадывался, во что выльется это начинание и какие последствия для многих будет оно иметь. Первый набор был небольшой. Пока мало еще кто знал о ее существовании, и немногие верили, что это было начало большого и очень интересного дела.

Самое главное, что удалось руководителям на первых порах, — создать удивительную атмосферу настоящей студийности, творчества, атмосферу доброты, взаимного доверия, радости общения, узнавания нового, упоения поиском, раскованности, где совершенно не было места окрику, принуждению. Дисциплина была внутренняя, осознанная, товарищеская. Если кто-то поступал не так, как следовало, его поправляли сами студийцы. Участия взрослых не требовалось, не было необходимости и прибегать к наказаниям. Все делалось увлеченно, весело, с озорством, где всем находилось занятие по душе и, наконец, где работа и учеба превратились в праздник.

Подготовка здесь была поставлена тоже на достаточно высоком профессиональном уровне. Скоро была разработана и введена в практику целая организация подготовки студийцев по дисциплинам: сцендвижение, сценречь, музыка, живопись, история театра. Не случайно поэтому театральная студия ЗИЛа дала нашему профессиональному театру, кино, радио и телевидению таких артистов и режиссеров, как Юрий Васильевич Катин-Ярцев, Вера Васильева, Игорь Таланкин, Татьяна Шмыга, Сергей Яковлев, Алексей Локтев, Валерий Носик, Владимир Земляникин, Аза Лихитченко — диктор Центрального телевидения, режиссеры на радио — Вадим Софронов и Вячеслав Волынцев. А сколько бывших студийцев, избравших другую стезю, не театральную, стали учеными, докторами наук, учителями, врачами, военными и благодаря студии прожили и живут интересной, наполненной жизнью, любят и понимают искусство. А как сосчитать тех, кого студия уберегла от улицы, от ее дурного влияния? Со страхом думаю и о себе, что бы стало со мной, пройди я мимо Дворца культуры ЗИЛа, не окажись в этом «лицейском братстве».

Война, как известно, не украшает жизнь, но уродует многих. Сколько принесла она искалеченных судеб, и в том числе судеб детей. Послевоенное время тоже было суровым, очень нелегким. Многие из моих сверстников, оказавшись предоставленными самим себе, проводили время в основном на улице, часто ничем не занимались, хулиганили. У многих родителей не было, у других с утра до вечера работали, и присмотреть за детьми было некому. Далеко не все дети той поры смогли получить хорошее воспитание. В этом смысле я не был исключением. Вместе с дружками слонялся без дела по улицам, забирался в огороды за огурцами, морковью, помидорами. С питанием сразу после войны было еще трудно, так что не очень-то выбирали — что росло, то и брали. Вместе со сверстниками ездил на подножках и «колбасе» трамваев — любимый способ передвижения мальчишек той поры. Словом, выходки были такими, что далеко не всегда назовешь приглядными и безобидными.

Вот поэтому придаю особое значение студии, что, помимо всего прочего, огромная ее роль еще и в том, что она вырывала из той среды полубеспризорных мальчишек, становясь им вторым домом, отогревавшим детские, порою искалеченные войной души, открывавшим передними совсем другой мир. Среди тех немногих был вырван из той среды театром-студией и я, тринадцатилетний Вася Лановой. Много позже понял, — это было моим огромным счастьем, что попал в этот дом, потому что некоторые из моих дружков по улице, как потом узнал, действительно оказались в трудовых колониях, не у всех сложилась жизнь.

А произошло все вроде бы случайно и само собой. Однажды гуляли по улицам в районе ЗИЛа с Володей Земляникиным (позднее известным киноактером и артистом театра «Современник», к великой нашей печали рано ушедшем из жизни), и вдруг наше внимание привлекла афиша: «М. Твен — «Том Сойер», «Друзья из Питтсбурга». Нам захотелось посмотреть, что же это такое. К тому же было это совсем рядом и до начала спектакля оставалось не так уж и много времени. И мы, недолго думая, направились во Дворец культуры. Так оказались на спектакле, поставленном по произведениям Марка Твена «Приключения Тома Сойера» и «Приключения Гекльберри Финна».

Спектакль произвел на нас обоих такое впечатление, что сразу же после его окончания пришли за кулисы и стали просить, чтобы нас тоже записали. Нас поразило то, что играли в спектакле наши сверстники или, может быть, чуть постарше. И нам, естественно, захотелось вот так же выйти на сцену в какой-нибудь роли и представлять Тома Сойера или его друга Гека Финна.

И вот, придя на первое занятие, сразу же окунулись в эту стихию, другого слова не подберешь, студийности. Здесь было так интересно, весело, непринужденно, что я не заметил, как пролетело время и надо было расходиться. А расходиться не хотелось, и следующего занятия уже ждал с нетерпением, ждал как праздника.

Педагоги в студии были очень увлечены работой с детьми, беззаветно преданы театру, просто одержимы любовью к нему, и это передавалось нам. Не было ни одного педагога, с кем было бы неинтересно заниматься. Каждый из них по-своему открывал нам что-то свое, неизвестное ранее, и в постижении тайн профессии, и в расширении кругозора. Сцендвижение вели педагоги из Большого театра, режиссуру — Игорь Таланкин (тогда студент театрального училища), сценречь — Лидия Михайловна Сатель.

Часто начинались занятия с того, что в аудиторию входил Сергей Львович, снимал пиджак, вешал его на спинку стула, садился за пианино и начинал играть… Кроме режиссерской профессии он в свое время получил еще и хорошее музыкальное образование, к некоторым спектаклям сам писал музыку (песня, написанная им к спектаклю «Овод», стала нашим студийным гимном). На занятиях он часто играл нам Моцарта, Бетховена, Шопена, Чайковского. Много импровизировал. Он учил нас фантазировать, воспитывал нетерпимость к штампу, к равнодушию как в искусстве, так и в жизни.

Больше всего мы любили репетиции. Нравился процесс поиска, в который нас вовлекали педагоги. Скоро мы все так подружились, что уже не мыслили себе существования друг без друга, без студии. Читали стихи или отрывки из литературных произведений. Загадывали загадки, такие, к примеру, как: «Где находится город, в котором происходит действие «Ревизора»?» Или: «Как звали отца Гамлета?», «Какая кличка у лошади Дон-Кихота?», «Как пострижены деревья и кусты в парке Версаля?» и т. д.

Очень много нам дала в узнавании литературной классики Лидия Михайловна Сатель. Она вела занятия по художественному чтению и старалась нам привить любовь к большой литературе. Попав в ее руки, мы погружались как бы в поле высокой культуры, знаний и сами непроизвольно тянулись до этого уровня. Поручая нам для разучивания отрывки из произведений, она не стремилась давать адаптированные тексты, а ориентировала на классику, самую высокую литературу. Первое произведение, с которого мы начали с ней занятия, было ни больше ни меньше «Война и мир» Л. Н. Толстого. Давая каждому из нас по отрывку из романа, она помогала докапываться до глубин толстовской мысли, до истинной красоты художественного слова.

Вероятно, только так и нужно поступать в процессе обучения театральному или какому-либо другому делу, не бояться браться за самое сложное, большое, глубинное. И уж если взялись, то обязательно постараться докопаться до этой глубины, не отступать перед сложностью. Такой подход к делу пробуждает в человеке его фантазию, учит широко мыслить, работать в полную силу по максимуму, словом, серьезность дела требует и серьезного, творческого к нему отношения. Только таким путем, я считаю, можно прийти к сколько-нибудь значительному результату.

Почему я так люблю сегодня читать с эстрады стихи, отрывки из произведений, почему так люблю художественное слово? Да потому, что эта любовь была заложена с детства, с той самой студии и теми самыми педагогами, кого я называл.

Лидией Михайловной была подготовлена с нами целая программа художественного слова под общим названием «Наташа Ростова». И я читал в ней первый выезд Наташи Ростовой на бал.

Наверно, это было далеко не совершенно. Да то чтение и не могло быть профессионально, психологически глубоко обоснованно. Ну что мог понимать в отношениях Наташи Ростовой и Андрея Болконского тринадцатилетний мальчишка? Но слушателей подкупала, видимо, искренность, с какой читали отрывки.

А мы испытывали настоящее наслаждение, упоение от чтения художественной прозы и стихов. Отрывки были минут на пятнадцать-двадцать чтения. Мы их не просто разучивали, запоминали текст, а старались максимально донести до слушателей авторскую мысль, передать настроение, состояние героев, описание красоты природы.

После «Войны и мира» я читал отрывок из «Тараса Бульбы» Н. В. Гоголя: «И погиб козак, пропал для всего козацкого рыцарства. Не видать ему больше ни Запорожья, ни отцовских хуторов своих, ни церкви Божией…» И это тоже высочайшая, просто уникальная проза, слитая воедино с высокой поэзией. Толстой, Гоголь, Пушкин — какие писатели, какие глыбы в мировой литературе и в художественной культуре в целом! И мы учились, воспитывались на этих высоких ее образцах. Лидия Михайловна много рассказывала нам о Гоголе, о Толстом, о Пушкине и других писателях, об их творчестве, жизни, произведениях. Рассказывая, например, о Гоголе, возила нас к памятнику на Гоголевском бульваре, говорила о том, что хотел выразить скульптор, создавая портрет писателя. Так перед нами открывались целые пласты русской культуры, и какой культуры! Лидия Михайловна значительно расширяла для нас школьную программу обучения, пробуждала любовь к художественному слову. Конечно же, такие уроки не могли пройти бесследно.

После того как я поработал над отрывками, усвоил первые уроки сценического искусства, мне наконец позволили выйти на сцену в спектакле, правда, пока без слов, в массовке. Этим первым спектаклем был «Дорогие мои мальчишки» по пьесе Льва Кассиля. Но и через участие в массовках надо было пройти, потому что репетиции — это одно, а спектакль на зрителе — совсем иное. Волнение буквально захлестывало, сковывало в первые мои появления на сцене, и без предварительной адаптации выходить перед зрителем, пускай даже в самой небольшой роли, — дело совсем не простое и, более того, рискованное. Освоившись в массовке, получил уже роль со словами. Я был одним из пионеров, который бойко докладывал председателю дружины: «Был в госпитале. Провел громкое чтение вслух и еще две книги про себя. Сочинение Маркова Твенова, очень интересно!» Меня поправляли — Марка Твена. И в другой раз я уже говорил — Марка Твенова. Все хотелось переделать американского писателя на русский лад. И лишь на третьем спектакле сказал, как надо было. Правда, говорил с жутким украинским акцентом. Особенно выдавала буква «г», ее я еще долго не мог произнести чисто, так, как она должна звучать.

Это были первые слова, произнесенные мною со сцены. И, несмотря на замечания по поводу украинского произношения и ошибки, я все же был горд оказанным доверием. Но сказать, что испытывал большое счастье в момент исполнения этого маленького сценического кусочка, не могу. Скорее это были муки борьбы со страхом, с волнением, чем радость. Мешали зажатость, робость. Но и этот урок надо было пройти. Захотелось преодолеть себя, преодолеть боязнь сцены и почувствовать себя так же свободно в роли, как старшие мои товарищи по студии, что поначалу было трудновыполнимо. Но сложность задачи разбудила во мне злость, стремление все же достигнуть своего. Чего здесь больше — уязвленного чувства самолюбия или чисто украинского упрямства, сказать трудно, только желание во что бы то ни стало преодолеть себя было, оно-то и помогло сделать первые шаги на сцене. Педагоги поддерживали во мне это упорство и помогали, ненавязчиво направляли в работе, отмечали самый малый успех, а это окрыляло, стимулировало процесс учебы, побуждало еще серьезнее относиться к ней. Ну а в качестве награды были новые, все более ответственные роли в спектаклях. В «Золотом ключике» А. Толстого играл Пса, в «Ромео и Джульетте» — Ведущего, где я начинал спектакль словами:

Две равноуважаемых семьи В Вероне, где встречали нас событья, Ведут междоусобные бои И не хотят унять кровопролитья…

Затем были роли Гека Финна в «Друзьях из Питтсбурга», Климки в спектакле «Как закалялась сталь». В этой небольшой роли я впервые по-настоящему почувствовал радость пребывания на сцене. Произошло это в сцене «Тюрьма», когда стражники пришли за Павлом, чтобы увести его, и друзья прощаются с ним. Климка думал, что его друга уводят на смерть. И в этот трагический момент прощания я вдруг почувствовал, что у меня потекли настоящие слезы. Как это тогда меня самого потрясло! Значит, был прожит настоящий кусочек его, Климки, жизни. Это были, наверное, элементы уже настоящей жизни на сцене. Приятно и радостно было на душе от того, что так вошел в роль, что трудно уже себя отделить от своего героя. Вот это ощущение радости пришло ко мне впервые. Конечно, помогли мне в том партнеры, ансамбль исполнителей, который сложился в спектакле. Потом я сыграю, и не один раз, самого Павку Корчагина в спектаклях и в фильме, но той маленькой роли в студийном спектакле не забыть никогда.

Из наиболее зрелых и осмысленных работ в студии была роль Валентина Листовского в спектакле «Аттестат зрелости» Л. Гераскиной. Этот спектакль на Всесоюзном конкурсе самодеятельных театров в 1951 году был удостоен первой премии, и мы с Игорем Таланкиным (он играл роль учителя Николая Ивановича) были награждены грамотами конкурса. Любопытно, что на этом же конкурсе стал лауреатом и Игорь Горбачев за его великолепное исполнение роли Хлестакова в спектакле «Ревизор», ставшей началом артистической биографии актера.

Готовясь к этому конкурсу, мы много дополнительно репетировали, оттачивали каждую мизансцену в спектакле, каждую роль в нем. И в этом смысле работа над ролью и в целом над спектаклем мне как начинающему актеру очень много дала. Состав исполнителей в этом спектакле у нас подобрался просто редкостный. Спектакль начинался звонкоголосым, молодым, дивным по чистоте звучания пением Танечки Шмыги: «Еще в полях белеет снег, а воды уж весной шумят…» Своим пением она как бы давала настрой всему спектаклю мажорный, жизнерадостный, «звонкий». Звучание рахманиновского романса в ее исполнении у меня ассоциировалось с началом жизни, весной, пробуждением в природе всего живого. Моими партнерами кроме Игоря Таланкина и Татьяны Шмыги в том спектакле были Владимир Земляникин, Алексей Локтев, Валерий Носик, Аза Лихитченко. Таким боевым составом мы просто обязаны были стать лауреатами. И затем, когда спустя год начал создаваться фильм по этой пьесе, я был приглашен сниматься в нем в роли Валентина Листовского. В работе над этой ролью я многое получил для себя и в постижении профессии. Ведь мой герой был не просто сверстником, а обладал сложным, противоречивым характером. Это способный, но заносчивый, самолюбивый, этакий холеный эгоист из хорошей, обеспеченной семьи, противопоставивший себя коллективу. А в моей жизни все было не так. Я рос совсем в другой семейной обстановке и в других условиях. И надо было играть, по сути дела, свою противоположность. А переродиться в другого человека, причем в свою противоположность, — дело чрезвычайно трудное. Это был чужой мне человек и, более того, чуждый, ненавистный мне. Вот его-то и предстояло играть. Неслучайно поэтому роль долго не давалась. Период поисков был долгим, мучительным, пока, наконец, не нашел суть роли, не почувствовал этого человека, не нашел характерные ему жесты, манеру держаться, говорить, мыслить его категориями. А когда начало получаться, я вдруг однажды услышал, как обратились к режиссеру с вопросом: «Где вы откопали этого маменькина сыночка, этого юного деспота?» Слова те были для меня высшей оценкой работы. Вероятно, я в чем-то наигрывал, но это уже был характер. Здесь уже не было чисто типажного, внешнего сходства, потому что играл совершенно другого человека, образ мыслей которого, образ жизни, отношение к окружающим по-человечески для меня не были приемлемыми.

Свои спектакли мы играли не только на сцене Дворца культуры ЗИЛа, но и выезжали на другие сценические площадки и даже в другие города — в Ленинград, Горький, Киев, Кронштадт. Завод выделял нам автобус, и на нем мы ехали на наши так называемые гастроли. Какой это был праздник для нас! Так мы знакомились с историческими и культурными памятниками, узнавали новое о нашей стране, и это тоже много давало каждому из нас и в познавательном, и в воспитательном значении.

Ну а когда заканчивался учебный год и впереди предстояли летние каникулы, завод выделял нам путевки в свой пионерский лагерь, и мы всей студией выезжали на целое лето в живописное, красивое местечко Мячиково. Там мы занимались художественной самодеятельностью, готовили спектакли, выступали перед пионерами, выезжали в другие пионерские лагеря и были всегда желанными гостями. Нас принимали как настоящих артистов. Едва появлялись на территории какого-нибудь лагеря, тут же разносилось: «Театр приехал!», «Приехал театр!», и мы с напускной важностью проходили через живой коридор, вмиг образованный пионерами, к месту выступления.

В пионерлагере жили в отдельном помещении, почти в самом лесу. У нас был свой распорядок, дни были заполнены в основном репетициями, выступлениями. Наши педагоги Сергей Львович и Лидия Михайловна тоже приезжали с нами на все лето. Для них работа продолжалась и здесь.

Незабываемы мячиковские вечера. Часто после ужина выставляли на улицу пианино, и Сергей Львович музицировал. Мы рассаживались вокруг и слушали, потом пели песни — народные, современные. А после этого каждый вечер опять же с песнями ходили километра за три до деревни Островцы к Москве-реке. Какие это были вечера!.. Теперь, когда мы собираемся вместе, бывшие студийцы, непременно как самое яркое в жизни, самое сладостное вспоминаем Мячиково и эти вечера. Здесь надо учитывать специфику возраста, было нам по 14–15 лет, когда уже влюблялись, стеснялись своей любви, неумело пытались скрывать свои чувства, отчего это становилось для всех еще очевиднее. Природа способствовала пробуждению первых волнений души. Тихие, теплые летние вечера, ароматы леса, полей, красота ночного неба, купания в Москве-реке, чтение стихов при луне, разыгрывание прямо здесь же, на берегу реки, сценок, неизбывная радость жизни, смех — вот уж поистине незабываемые, поистине безоблачные, счастливые детство и юность. Невольно вспоминаются пушкинские стихи о лицейских годах жизни, о переполняющих душу чувствах во время его прогулок в поля, сады и рощи, где «мирт благоухал и липа трепетала…»:

В безмолвной тишине почили дол и рощи, В седом тумане дальний лес; Чуть слышится ручей, бегущий в сень дубравы, Чуть дышит ветерок, уснувший на листах, И тихая луна, как лебедь величавый, Плывет в сребристых облаках.

Здесь был дух вольности, раскрепощенности и безграничности в проявлении чувств, здесь мы чувствовали, кажется, всю полноту счастья, какое только возможно.

Близость к природе напоминала мне годы, проведенные на Украине, в деревне, пополнила впечатления детства от общения с природой. Эта любовь к природе, общение с ней, считаю, очень важны в формировании художника, учат острее видеть, тоньше чувствовать, глубже и полнее понимать жизнь. Ведь природа — это наши корни, питающие тело, душу, разум, без нее человек засохнет духовно и физически.

Прошло уже много лет, очень много, с того времени, но по-прежнему с благодарностью вспоминаю о студии, о ее руководителях. Сергей Львович почти с самого моего появления в студии, очевидно, увидев в худом, подвижном мальчишке что-то, из чего может впоследствии получиться актер, незаметно, а иногда и довольно энергично, настойчиво направлял меня на эту стезю. Сам я еще и не мечтал о том, чтобы выбрать своей профессией актерскую, хотел сначала быть летчиком, потом журналистом, а он раньше меня самого угадал призвание и готовил к тому, что потом в самом деле станет моей профессией. И действительно, не окажись он рядом, судьба мальчишки с заводской окраины могла сложиться совсем по-иному.

Случилось это за несколько дней до окончания седьмого класса. В школу к нам пришли военные летчики и так красиво, заманчиво говорили о своей профессии, что у всех мальчишек загорелись от восторга глаза. Ну и когда в завершение встречи они спросили: «Кто хочет стать военным летчиком?», то в классе не оказалось ни одного мальчишки, кто бы не хотел им стать. Но из всего класса они выбрали только двоих, и среди этих двоих оказался я. Мы были, конечно, польщены тем, что выбрали именно нас, были безмерно счастливы и, как только получили документы об окончании седьмого класса, тут же понесли их в летное училище. Уже только после этого я сообщил, как бы мимоходом, Сергею Львовичу о своем решении. Обычно, когда с ним делились студийцы своими планами на будущее, о выборе профессии, не связанной с актерской, Сергей Львович, как правило, не препятствовал, не отговаривал, и если это была действительно интересная профессия, соответствующая данным, наклонностям того или иного студийца, то благословлял, одобряя сделанный выбор. Но на этот раз все оказалось не так. По тому, как он прореагировал на мое сообщение, стало ясно, что он уготовил мне какую-то иную стезю. Я увидел, как он вдруг весь переменился в лице и резко ответил: «Нет!» В этом «нет!» была такая категоричность и непререкаемость, что я, привыкший во всем доверять своему учителю, не посмел возразить ему. Больше того, он сам поехал в военное училище и забрал мои документы. Больше там я не появлялся и вместо училища пошел заканчивать десять классов.

Второй моей попытке уйти от судьбы, свернуть с актерской стези Сергей Львович уже не препятствовал, но, как я потом понял, не потому, что разочаровался в своем питомце, а уже был, видимо, уверен в том, что никуда мне уже от нее не уйти, никуда не деться.

Поначалу все вроде бы так и складывалось. Месяца за полтора до получения аттестата зрелости узнал, что в театральном училище имени Б. В. Щукина проводится просмотр абитуриентов по специальности. Всерьез о профессии актера я тогда еще не думал. Просто хотелось проверить себя — научился ли чему-нибудь, есть ли во мне актерские способности. И поэтому не столько из желания поступить, сколько испытать себя, больше из любопытства отправился в училище. Поскольку шел туда с таким настроением, то не было волнения, страха провалиться. Мне предложили прочитать что-нибудь, и я прочитал отрывки из «Тараса Бульбы», «Войны и мира», стихотворение Пушкина.

Всего комиссией было просмотрено около ста пятидесяти абитуриентов, а приняты только двое (опять двое) — я и Кюнна Игнатова, будущая моя сокурсница. Конечно, приятно было сознавать, что ты выдержал это испытание, но особой радости почему-то не было. Та легкость, с какой прошел это испытание, немножко даже обескуражила. А вскоре я уже получил аттестат зрелости, да еще с золотой медалью. Казалось, зачем было стараться тянуть на медаль, если здесь берут и так, без медали, если все произошло так легко и просто, без волнений, сложностей, напряжения. Эта легкость поступления в училище, золотая медаль в школе, видимо, вскружили голову. К тому же сам я, полюбив театр, связать с ним свою судьбу еще не был готов, хотел заняться чем-то, как считал, более серьезным и решил идти в университет на факультет журналистики.

Этими мыслями я и поделился с Сергеем Львовичем. Он внимательно выслушал меня и почему-то не стал отговаривать, а только хитро улыбнулся и сказал: «Ну-ну, валяй».

В приемной комиссии мое желание поступить в университет восприняли с недоумением и недоверием. Кому-то в комиссии было известно о моих опытах на самодеятельной сцене. Поэтому пытались отговаривать от поступления, говорили, что это с моей стороны просто несерьезно, что все равно сбегу в свой театральный, что только чужое место займу. Но я стоял на своем. На вопрос: «Ну зачем вам университет?» — отвечал: «Ума-разума хочу набраться». В комиссии смеялись: «Еще?» Я отвечал: «Еще». Тогда мне устроили настоящий экзамен, задавали вопросы, что называется, «на засыпку», а я их парировал, так что не принять у них просто не было оснований. Наконец, отпуская меня, председатель комиссии сказал: «Поступай, но смотри, если удерешь!»

И действительно, от себя было, видимо, уже никуда не уйти, жизненный путь, судя по всему, был уже предопределен. Едва был зачислен в университет, отправился вместе с моим другом Володей Земляникиным в Керчь к родным отдыхать, как получил вызов на пробу в фильме «Аттестат зрелости». А я уже голову свою на лето постриг под нулевку, так что на голове торчали одни уши, и когда приехал в Москву и предстал в таком виде перед режиссером фильма Татьяной Николаевной Лукашевич, то увидел, как она ужаснулась, когда меня подвели к ней. Не стесняясь, прямо при мне трагическим голосом она воскликнула: «Боже мой, кого вы мне привели? Кому в голову могла прийти такая мысль?» Я понял, что терять мне уже нечего, и в тон ей ответил: «Действительно, кому в голову могла прийти такая чушь?» Тут она вдруг остановилась и уже более внимательно и оценивающе взглянула на не в меру бойкого парня. «Ну-ка, ну-ка, наденьте ему что-нибудь на голову, — скомандовала она. — Причешите ему эти уши».

(Позднее, вспоминая нашу первую встречу, Татьяна Николаевна неизменно начинала со слов: «В комнату вошли одни уши».) На меня надели парик, сделали пробы, после чего она уже совсем другим тоном проговорила: «Ну что ж…» И было в этом «ну что ж» больше согласия, чем вопроса.

После утверждения на роль я пришел к декану факультета отпрашиваться на время съемок, на что он ответил: «Мы же говорили, что сбежишь». И хотя я еще никуда не собирался сбегать, а отпрашивался только на полтора месяца, но выбор, в сущности, был уже сделан, и сделан он был много раньше, мысленно я его еще только не осознал. Так, не проучившись в МГУ и полгода, я пришел «с повинной» в училище имени Щукина, где в апреле был отобран педагогами после предварительного просмотра, и навсегда связал свою судьбу с актерской профессией.

Но не съемками фильма и поступлением в театральное училище хотел бы я закончить этот рассказ о студии при ЗИЛе, а одной из самых ярких и радостных встреч в моей жизни, случившейся в последний год занятий в студии.

Произошло это в 1953 году, сразу после окончания средней школы. Руководитель студии в качестве подарка за золотую медаль пригласил вчерашнего десятиклассника… на спектакль Большого театра — балет «Ромео и Джульетта» в постановке Л. М. Лавровского с Галиной Улановой в главной роли!

И вот мы направляемся в Большой театр. Это было мое первое посещение Большого театра и сразу — на Галину Сергеевну Уланову!

То, что произошло в театре, буквально потрясло меня. На человека, впервые попавшего на балет, обрушилась такая лавина красоты, грации, света, музыки, которая просто ошеломила. Это было пиршество замечательной музыки, чудо театра, это была встреча с божеством. Потом я еще шесть раз смотрел этот балет, сам разными путями добывал билеты в театр и каждый раз испытывал все те же потрясения, но то, первое, осталось на всю жизнь.

А после спектакля меня ждал новый сюрприз. Сергей Львович после того, как отгремели рукоплескания и артисты в последний раз вышли на поклон к зрителям, как-то по-будничному, просто, как о самом обыкновенном, сказал: «А теперь поедем к Галине Сергеевне домой». Это уже вообще было для меня непостижимым.

Поехали на Котельническую набережную в высотный дом. Поднялись на шестой этаж, Сергей Львович позвонил. Нам открыла дверь какая-то женщина невысокого роста, с бледным, невыразительным, как мне показалось, лицом, светлыми бровями, с накинутым на плечи теплым платком. Мы поздоровались, она протянула руку, сказала: «Здравствуйте!» — и предложила пройти. Я поздоровался, а сам с нетерпением заглядываю вовнутрь квартиры за ее спину в ожидании скорее увидеть саму Уланову. Она заметила, что я, почти не обращая на нее внимания, все время ищу глазами еще кого-то, улыбнулась и сказала: «Проходите». Мы вошли в комнату. Нас встретил Юрий Александрович Завадский, поздоровался и обратился к сопровождавшей нас женщине: «Галя!..», несколько растягивая «а». Меня как стрелой пронзило это — «Га-аля»! Только тут я понял свою ошибку. Ведь это и была та несравненная, великая Уланова. Как же я мог ее не узнать! Галина Сергеевна хитро бросила на меня свой взгляд, а я стоял весь красный как рак от стыда и готов был провалиться сквозь землю. Она, конечно же, поняла мое состояние, подошла ко мне, положила на плечо руку, как бы успокаивая, мол, ничего страшного, все в порядке.

Известный режиссер, ученик Вахтангова Юрий Александрович Завадский о чем-то начал разговаривать с Сергеем Львовичем, а между нами с Улановой в течение всего вечера продолжалась такая странная игра. Когда встречались взглядами, она едва заметно сводила в улыбку губы, и хитрые огоньки светились в ее глазах, а я, потупив взгляд, вновь и вновь заливался краской. Юрий Александрович сидел в углу комнаты и за все время беседы не выпускал из рук тщательно, красиво заточенные карандаши. Держал их тоже красивыми длинными пальцами и все время что-то рисовал или чертил на бумаге. Поначалу я не понимал, о чем идет речь, потому что все время находился в состоянии растерянности от досадной оплошности, сидел и молчал. Галина Сергеевна напоила нас чаем, угостила вкусными бубликами, успокоила, обогрела, так что через некоторое время я пришел в себя и начал постепенно вникать в суть разговора. Уланова говорила о музыке Сергея Прокофьева, о том, что музыка его при всем том, что ей безумно нравится, но все-таки не на широкого слушателя, несколько сложна для восприятия, сложна и при переложении ее на язык пластики.

В конце вечера она спросила, понравился ли мне балет, на что я невнятно промычал: «О-о-чень!» Она смеялась, а Завадский снисходительно смотрел на нас, отвлекаясь на какое-то время от беседы.

Пришло время прощаться, и тут Галина Сергеевна оставила нас на какое-то время одних, а вернулась уже с красивой коробкой в руках и сказала: «Вася, это вам, за вашу золотую медаль». (Она неизменно обращалась ко мне на «вы».) Открыла коробку, и я увидел в ней красивые белые английские ботинки. В 1953 году при той бедности, в которой наша семья пребывала, это была просто роскошь. Особую цену они имели, конечно же, еще и потому, что это был подарок от самой Урановой.

Года два я их носил белыми, потом, когда они уже изрядно потерлись и потеряли свой первоначальный вид, перекрасил в черный и еще носил до тех пор, пока уже невозможно было надевать. Очень жалею, что не сохранил их, все-таки это был особый подарок.

С тех пор, сколько бы времени ни прошло, Галина Сергеевна всегда очень тепло встречала меня до самой смерти, ну а о моей любви к ней говорить не приходится, эта любовь беспредельна, светла, благодарна за ее искусство, за человечность, за доброту, поразительную отзывчивость. Ее искусство никого не могло оставить равнодушным, это было искусство гармонии, которую она воплощала в себе, — гармонии души и движений, а еще точнее — гармонии движения души, выраженной в танце.

Подводя итог занятиям во Дворце культуры ЗИЛа, хочу сказать, что если бы не было того посещения спектакля «Друзья из Питтсбурга», если бы не привлекла наше внимание та афиша, что рассказывала о существовании театральной студии, не окажись в ней таких преданных своему делу педагогов, отдававших всех себя нам, их питомцам, не окажись мы в этой атмосфере «лицейского братства» собравшихся под одной крышей мальчишек и девчонок, не знаю, как сложилась бы моя судьба, но наверняка знаю, что не так счастливо, как это произошло в действительности. Студия оградила меня от многих неверных шагов, помогла раскрыться способностям, сделала духовно богаче, привела к моей любимой профессии. Это были годы не только учебы, овладения приемами актерского мастерства, счастливого и полезного проведения времени, здесь прошел короткий, но очень важный период жизни, и всем тем, что из меня потом получилось, я обязан нашей театральной студии при заводе имени Лихачева. Сюда возвращаемся мы часто и мысленно, и на традиционные встречи в день ее открытия, сюда приносим свои радости и печали, зная, что здесь нас всегда поймут, искренне разделят радость и печаль, здесь мы отдыхаем душой, делимся самым сокровенным. Не случайно поэтому мы все: и те, кто уже стали известными актерами, и люди, избравшие другие, не театральные профессии, — время от времени приходим в свою альма-матер, в свое воспоминание юности, встречаемся, проводим самые счастливые часы жизни, потому что они связаны с теми далекими днями нашей молодости. У меня в памяти как будто на экране проигрываются эти дни, согревая душу приятными воспоминаниями, по ним я соизмеряю свои сегодняшние дела и мысли с теми юношескими ощущениями бескорыстия, чистоты, максимализма. Вот почему свою заводскую театральную студию мы называем нашей землей обетованной.

В своем стихотворном послании бывшему председателю лицейского содружества «Зеленая лампа» Я. Н. Толстому Пушкин обращался спустя годы со словами:

Горишь ли ты, лампада наша?.. Где дружбы знали мы блаженство, Где в колпаке за круглый стол Садилось милое равенство…

И уж если я позволил себе такое сравнение с пушкинским лицейским братством, то, отвечая на вопрос применительно к нашему братству, каждый из студийцев может сказать: огонь лампады, зажженный более полвека назад, продолжает гореть, он в наших сердцах, в тех, кто сегодня приходит в студию, согреваясь им и передавая его новым поколениям студийцев. А это значит, огонь не погаснет и союз наш вечен.

 

Герой поколений

Роман Николая Островского «Как закалялась сталь» удивительный, это произведение особой, уникальной судьбы. Что другое сравнится с ним по своей значимости для многих поколений молодежи?! Он стал нашей современной классикой, потому что все здесь замешано на высоких чувствах и помыслах, на крови и поте и оплачено ценой жизней. Ни одно поколение не проходит мимо этого произведения. Каждое находит в нем ответы на вопросы о том, как жить, «в каком идти, в каком сражаться стане». Нельзя не испытывать глубочайшего волнения при виде сотен книжек про Павку Корчагина, зачитанных до дыр, которые мне довелось увидеть в музее Н. Островского во время работы над фильмом. Никогда не забыть потрясения при виде залитого кровью, пробитого пулями томика романа. Это уже не просто литература — это жизнь, и Корчагин не просто один из популярных литературных героев, он был знаменем наших отцов и дедов, когда они шли на смерть, вдохновителем на неимоверный труд, примером для жизни не одного поколения молодых людей, герой, какого, как сказал М. Горький, «еще никогда не было. Он прост и ясен также, как велик, а велик он потому, что непримирим и мятежен гораздо больше, чем все Дон-Кихоты и Фаусты прошлого».

Удивительно вошел роман Н. Островского в мою жизнь, начиная с первого его чтения вслух школьным учителем в дни оккупации, затем встречи с Павкой Корчагиным на экране кинотеатра.

Многоголосым криком «Даё-о-ошь!», свистом оголенных шашек, неистовой, до фанатизма, верой в свое революционное предназначение — таким врезался в мою память Павка Корчагин. Мы, мальчишки пятидесятых, едва на землю ложилась ночь, влезали на стены старенького, под открытым небом кинотеатра, другие пристраивались на ветвях деревьев, и ни разодранные штаны, ни трепка родителей за невыученные уроки — ничто не могло оторвать нас от пожелтевшего экрана, от яростного, я бы сказал, преклонения перед комсомольцами двадцатых годов, знаменем которых, сердцем их был бесстрашный, бескомпромиссный, фанатичный Павел Корчагин.

Первый фильм «Как закалялась сталь», снятый режиссером Марком Донским в военном 1942 году, естественно, акцентировал внимание зрителей на военном подвиге Павки Корчагина и его сподвижников. Герою была присуща постоянная внутренняя готовность к подвигу. Режиссер выделял в фильме эпизоды, связанные с борьбой за Шепетовку, и это было главное в романе применительно к тому времени, когда Гитлер вторгся в пределы нашей страны. Первый фильм о Корчагине помогал защитникам Отечества воевать, бить врага.

Но то было знакомство с героем романа сначала слушателя, затем — зрителя. Сколько еще раз мне придется перечитать «Как закалялась сталь» в школе, а потом в работе над образом Павки в театральной студии, в институте и, наконец, в кино. Вот почему Павел Корчагин для меня не литературный герой, вычитанный из романа, а вполне живой человек, с которым я не раз встречался в жизни, которого полюбил всей душой, с которым подружился, которого научился понимать как самого себя, как реального, близкого и очень дорогого мне человека.

Сближало меня с героем Н. Островского и то, что я был тогда ровесником Павки, комсомольцем, многое в судьбе его воспринимал особенно обостренно, горячо.

Павел Корчагин — это моя вторая роль в кино и первая по своему определяющему влиянию на меня самого. Повезло не только с ролью — в двадцать один год создать такой образ, — повезло жизненно. Получалось так, что не только я создавал образ Корчагина как актер, но Корчагин создавал меня как личность, как человека. Это огромное везение — в самом начале своего творческого пути встретиться с таким героем! Работа над ним — трудный и, пожалуй, самый счастливый период в моей жизни.

Утверждение на роль Павки Корчагина у меня произошло в какой-то степени неожиданно и случайно. Дело в том, что поначалу эту роль в фильме должен был играть Георгий Юматов. До этого он уже снялся в нескольких фильмах и пользовался популярностью у зрителей. Но ко времени начала съемок «Как закалялась сталь» на той же Киевской киностудии полным ходом шли съемки другого фильма «Триста лет тому…» о Богдане Хмельницком, в котором я играл роль поручика Оржельского.

Чувствовалось, что в съемках фильма о Павке Корчагине что-то не шло. Его режиссеры А. Алов и В. Наумов нервничали, затягивали работу, частенько начали заглядывать на нашу съемочную площадку. Я чувствовал, что они приглядываются ко мне, а вскоре и в самом деле предложили мне попробоваться в главной роли в их фильме. Я не только не удивился их предложению, а наоборот, так нагло и самоуверенно ответил, что давно этого жду, что я должен играть Павку. На их удивленный вопрос: «Почему это ты так считаешь?» — я им рассказал свою длинную историю знакомства с героем Островского, о том, как нам читал роман во время войны наш сельский учитель и затем как играл в спектакле театральной студии ЗИЛа «Как закалялась сталь».

Сделали пробы, и я был утвержден на главную роль. Юматов на меня, конечно, обиделся, и долгое время мы с ним не общались, аж до фильма «Офицеры», на съемках которого мы сблизились и подружились на всю жизнь.

Ну а в Павке Корчагине Юматова, об этом я уже потом узнал, режиссеров не устраивало то, что там не было неожиданностей, что это был лихой парень-рубаха, которому все легко давалось. Он не испытывал никаких трудностей, не было процесса преодоления, драматизма, борьбы. И это настораживало постановщиков фильма.

Вот чем была вызвана замена актера на главную роль. Они хотели уйти от Павки-простака, бесшабашного парня, которому все легко дается. Считали, что это будет несколько поверхностное прочтение роли. И позднее, когда я уже начал сниматься, они меня часто останавливали, повторяя: «Серьезнее. Не надо много улыбаться. Этот человек несет свой крест, таков его удел». Режиссеры стремились к глубинному, осознанному самопожертвованию этого парня во имя великой идеи. Они многократно повторяли мне фразу Андрэ Жида, который в 1934 году был у Островского и, выйдя от него, произнес: «Это ваш коммунистический Иисус Христос». Режиссеры так и говорили: «Вася, вот и играй Христа». А это означало предельную сосредоточенность на своей идее, и все, что не имело отношения к строительству нового мира, отбрасывалось за ненадобностью. Режиссеры сознательно создавали в Павке Корчагине образ максималиста, человека идеи, героя.

Наш Корчагин, разумеется, и должен был быть другим, не таким, как в предыдущем фильме. Создавался он в другое, мирное, время, в период восстановления народного хозяйства, разрушенного войной. Внимание режиссеров фильма А. Алова и В. Наумова и сценариста К. Исаева было сосредоточено на трудовом подвиге комсомольцев. Это повлекло за собой укрупнение определенных черт характера и самого Павки. Он становился более суровым, замкнутым, его мужество — трудным, долгим, растянутым во времени, и оттого его подвиг становился как бы непрерывным, будничным. Главной темой фильма стало преодоление страдания силой веры, веры долгу и идее. А главным эпизодом его — Боярка, строительство узкоколейки.

Я понимал, что мне дается право создать на экране идеал для нынешних десятиклассников, которым завтра отправляться в дорогу, выбирать свой жизненный путь. Сыграть такого героя нелегко и ответственно. Ведь сыграть надо было так, чтобы сделать его нашим современником, вдохнуть в него новую жизнь, ничего не утратив из литературного образа. Корчагин — любимый герой молодежи, герой, в котором со дня его создания многие черпали духовные силы в их жизни, в нем находили черты для подражания. Чтобы поставить себя на место Павки, надо было внутренне, духовно, нравственно приблизиться к нему. Не играть, а стремиться хоть в чем-то быть таким, как он, или похожим на него.

Конечно, то, что я уже сыграл Павку в театральной студии, а затем в учебном спектакле института в какой-то степени облегчило задачу во время экранизации — было уже свое достаточно ясное понимание образа героя. Но это одновременно и осложняло работу на съемочной площадке. У меня уже сложилось свое представление о Корчагине как о многогранном образе, романтическом, утепленном шутками, любовью, а предстояло сыграть человека с аскетическими чертами, сознательно приносящего себя в жертву идее, которую он исповедует. Романтика, любовь в нашем фильме отходили на второй план. Это в какой-то степени обедняло образ, делало его суше, замкнутее в том многообразии жизни, но в то же время и углубляло характер в плане его целеустремленности, упорства в достижении результата.

Таким он мне тоже стал близок, хотя и не сразу, не без внутреннего сопротивления. А иначе как играть героя? Ведь я должен был на какое-то время стать им, Павкой Корчагиным.

Создавая кинематографический образ героя Островского, все время помнил слова из стихотворения Семена Гудзенко: «Нас не нужно жалеть, ведь и мы никого б не жалели…» Написанные в военные сороковые годы, они могли бы стать своего рода эпиграфом к создаваемому нами фильму.

Конечно, поначалу я не мог соизмерять себя с Павкой, скорее это была игра в него, как играют дети в любимых героев. Он все время оставался выше, недосягаемее. Но однажды во время съемок произошел случай, после которого я вдруг вполне ощутил себя на его, Корчагина, месте, и уже не от своего, а от его имени почувствовал зависть к другому поколению, но не к предшествующему, а к последующему. Вот как это было…

Снимался эпизод отправки комсомольцев Киева на строительство узкоколейки. Мы грузились в старенький товарный состав. Маленький медный оркестр ударял «Вихри враждебные веют над нами…», поезд трогался, проезжал около километра, останавливался, возвращался в исходное положение, и все начиналось сначала. Снимался дубль за дублем. Но вот где-то на втором десятке дублей, когда снова грянул оркестр и тронулся эшелон, мы вдруг услышали, как в «Вихри враждебные» вливается другая песня — «Комсомольцы — беспокойные сердца». По другую сторону пакгауза шел почти такой же состав из товарных вагонов. Он был битком набит молодежью в ватниках, в лыжных костюмах, телогрейках. Они тоже пели…

Это был 1956 год. Эшелон комсомольцев и молодежи Киева отправлялся на целину. «Вихри враждебные» сменились новой песней. Это была своеобразная передача эстафеты больших дел комсомольцев 20-х годов комсомольцам 50-х.

Некоторое время оба состава, их и наш, шли параллельно, и пассажиры с любопытством разглядывали друг друга, потом очень быстро у обеих сторон возникло естественное в такой ситуации желание обогнать и перепеть. Они нас и перепели, и обогнали, их было гораздо больше, и они умчались дальше, а мы остановились, чтобы вернуться к новому дублю.

Я тогда (и, наверное, не я один) испытал сложное, противоречивое и чрезвычайно сильное чувство. Я, Павка, был взволнован этой встречей. Мне было радостно, что нам на смену пришли такие веселые, сильные, дружные ребята. Я был горд перед Павкой за то, что наше поколение не посрамило их начинаний, их традиций. А в Лановом-актере над всеми другими чувствами превалировало чувство зависти: я завидовал тем, кого мы играли, и завидовал тем, кому был адресован наш фильм, потому что не знал, смогу ли сделать свое дело хотя бы вполовину так хорошо, как они.

И еще почувствовал тогда, как рухнули существовавшие в моем представлении ступени, по которым долго нужно было подниматься моим сверстникам, чтобы догнать товарищей Павки, — мы шли рядом, как те одинаковые составы.

Время съемок фильма совпало у меня с очень напряженными днями занятий в училище, с репетициями «Горя от ума», где мне была поручена роль Чацкого. О том, насколько напряженно приходилось работать, можно судить уже по тому распорядку дня, какой сложился тогда…

С девяти до двенадцати часов дня были ежедневные репетиции спектакля с педагогом И. М. Толчановым. К тринадцати часам я должен был успеть в аэропорт Внуково, чтобы лететь в Киев, где проходили съемки фильма. В 16.00 приезжал на съемочную площадку, и работа продолжалась до двенадцати часов ночи. Затем из Киева летел снова в Москву. Жили мы тогда, как считалось в то время, очень далеко от центра, в районе ныне «Коломенского» метро, поэтому, не заезжая домой, я добирался до училища. Это было уже около пяти часов утра. Меня пускали в гимнастический зал, я падал как убитый на маты, спал два-три часа, а уже в девять часов на репетициях произносил монолог Чацкого:

Чуть свет — уж на ногах! И я у ваших ног… Удивлены?.. А между тем… Я в сорок пять часов, глаз мигом не прищуря, Верст больше семисот пронесся…

Как это было похоже на правду, на обстоятельства моей жизни. Даже расстояние, которое покрывал (правда, не за сорок пять часов, а много быстрее), близко расстоянию от Киева до Москвы. И такой жизни у меня было около трех месяцев. Сам удивляюсь, как все это выдержал, как хватило сил. Но в молодости силы восстанавливаются скоро. Думаю, что те утренние росы в деревне, купания, ночные тому же способствовали, ну и, конечно, Павка Корчагин, кем я жил, с кого мог брать пример, кто давал новые и новые силы в жизни, в работе, кто научил меня упорству, терпимости в достижении поставленной цели.

Сразу же после выхода фильма «Павел Корчагин» вокруг него разгорелись острейшие дискуссии — на различных обсуждениях фильма, на страницах газет и журналов. Очень много было разноречивых суждений о нем, кажется, никого он не оставил равнодушным. Никогда не забуду самого первого обсуждения, нет, пожалуй, здесь это слово не подходит — драки вокруг Павки Корчагина в Киевском политехническом институте. Фильм еще не вышел на экран, только что был снят и смонтирован, и нам не терпелось опробовать его на зрителе. Коробки с пленкой перенесли через улицу в институт. Зал был набит до отказа. Впервые я видел, какую ответную волну зрителей может вызвать фильм! Около семи часов после просмотра киноленты шла дискуссия, да еще какая, доходившая чуть ли не до физического воздействия, когда за полу пиджака стаскивали с трибуны одного оратора и вступали в спор другие.

Многие фильм не приняли, считая, что Павка получился излишне мрачен, жертвенен, лишен романтики, оптимизма. «Павел в книге — личность многогранная, а в фильме он одноцветен, в нем больше трагизма, чем романтики», — говорили одни. Им отвечали: «Это героический образ, созданный людьми, которые посмотрели в прошлое, потрясенные подвигом наших отцов». — «Он был наш — простецкий, улыбчивый парень, и все мы были улыбчивые и простецкие, — кричали следующие — и мы любили друг друга, потому что были молоды, а этот ходит какой-то зашоренный, словно святой!» Другие столь же взволнованно отвечали им: «Нам было не до улыбок, не до любви, мы делали великое дело!»

То, что Павку называли «святым», меня, как и режиссеров, даже радовало, значит, зрители почувствовали сверхзадачу фильма, значит, то, что мы хотели донести до них, получилось, мы и создавали образ максималиста, беззаветно преданного своему делу, идее.

Интересны уже сами по себе заголовки статей в печати: «А так ли закалялась сталь?» — спрашивали трое студентов в «Комсомольской правде». «Сталь закалялась не так» — вторили им другие. И далее поясняли почему: «Нет приподнятости, бодрости, раскованности… Где Павел-заводила? Где веселый гармонист, где вихрастый жизнелюб? Ведь комсомольцы двадцатых годов и любили, и женились, и умели жить семьей…» — «А вы что думаете об этом фильме?» — спрашивали третьи. «Нам нравится именно такой Павка, — вступались за фильм те, кто его приняли, — что он заставляет задуматься сегодняшнее поколение, а не слишком ли все легко нам дается, по-настоящему ли мы ценим то, что добыли для нас отцы и деды, не слишком ли мы легкомысленны в жизни?»

Затем включались в дискуссию режиссеры, писатели, критики и так же страстно, взволнованно, категорически. «Грязь, вши, тиф. Ничего светлого. Мы умели радоваться жизни, а не ходили обреченными на страдания», — говорил И. Пырьев. «Да, картина «вшивая», — вступал в полемику Ф. Эрмлер. — Но такова была правда. Пусть молодые посмотрят, какой кровью их отцы платили за то, чтобы сегодня они могли учиться в университетах!» — «Да, жертвенность, да, напряжение духа, да, да, да! — вступала в защиту авторов фильма Л. Погожева. — Традиционный кинематографический паренек из народа, вояка с гитарой и песенкой здесь отсутствует. Но авторы имели право на такую трактовку…» — «В картине есть жертвенность, — писал о фильме драматург Н. Погодин. — Но не надо бояться слов… Ибо если люди чем-то жертвуют и есть жертвы, то как же не быть жертвенности? Из страшного, из выходящего за пределы обычного рождается высокое содержание подвига… Я смотрю на экран, вижу лицо, глаза, весь облик этого человека, и мне в мои годы становится стыдно за себя, стыдно за какие-то свои сетования, неудовольствия, за свое поведение».

Думаю, что несогласие зрителей пятидесятых годов с фильмом тоже в какой-то степени было оправданно. Новая молодежь жила и училась, работала не в условиях двадцатых годов, и сухим аскетизмом ее трудно было увлечь. Так что все эти споры вокруг фильма, согласия и несогласия с ним, вероятно, закономерны. Все зависело оттого, как, с каких позиций, какого жизненного опыта посмотреть на то, что происходит в фильме. Конечно, отказ авторов фильма от пересказа судьбы Корчагина, отказ от показа юношеского романтизма героя, лирической темы — все это и не могло не вызвать возражений многих зрителей. Но не зря же в финале фильма Корчагин спрашивает: «Вспомнят люди про это или не вспомнят? Может, найдутся, которые скажут: не было этого? Не спали вповалку, не мерзли, не кормили вшей?.. Пусть помнят, пусть все помнят, как мерзли, голодали, холодали, все, все, все!..»

Создатели фильма поставили перед собой более локальную задачу, чем экранизировать весь роман «от и до», сосредоточив внимание на одной главной теме романа — трудового подвига комсомольцев двадцатых годов. И эта задача, мне кажется, была выполнена. «Вчера мы всей бригадой смотрели по телевидению картину «Павел Корчагин», — читаю одно из многочисленных писем, какие получал после выхода фильма. — Картина кончилась, а мы сидим. Молчим. До чего же сердце у нас расшевелило. Это такой фильм, что хочется сделать самое трудное, самое нужное…» Вот он, ответ на вопрос, нужен ли такой герой, имеет ли он право на жизнь.

Не могу удержаться, чтобы не привести письма моей корреспондентки, с которой у меня установилась долгая переписка.

«Здравствуйте, Василий Семенович! Я ни разу не видела Вас: потеряла зрение в 6-м классе. Пишу Вам как человеку, который помог мне в самый трудный момент моей жизни. Неправда, что фильмы только смотрят. Я научилась их слушать. До сих пор слышу Ваш голос, голос Павки Корчагина, верные слова: «Жизнь дается человеку один раз…

Островского я полюбила давно. Но, потеряв зрение, думала, что у меня никогда не хватит сил и мужества бороться за жизнь и счастье до последнего дыхания. Мое состояние было ужасным.

Но вот мы с папой идем в кинотеатр. Все взоры устремлены на экран. Смотрю и я. И вдруг вижу, слушаю и вижу. Вот ты какой, Павка, было и тебе трудно, порой сдавали нервы, казалось, что жизнь кончена. Но ты не такой слабак, ты сделал все, что мог, даже больше.

И вот я снова за школьной партой. Трудно, хочется бросить книги, но вспоминаю голос коммуниста Корчагина и становлюсь крепче, набираюсь сил. Учеба, медицинские кабинеты… А летом предстоит еще одно испытание: сложная операция.

С надеждой вновь увидеть мир, свет, небо я не расстаюсь. Я буду видеть. Увижу папу, сестру, друзей, увижу Вас…

Написала все откровенно потому, что искренне верю в то, что Вы и наш любимый Корчагин очень близки по духу, по целям… Не знаю, как лучше сказать.

С уважением. Комсомолка Люба Ржевская».

Я получаю много писем и не имею возможности отвечать на все, но на это письмо Любы, помню, ответил моментально, молниеносно. И вот ее второе письмо:

«…Много-много ласковых слов слышу я, к ним почти привыкла. А Ваши звучали по-новому, слова Ваши не успокаивали, а волновали, на мгновение мне показалось, что я вижу… Мне иногда кажется, что Вы поймете меня лучше, чем кто-либо другой, знающий про меня все. Вы артист, это ко многому обязывает…

Если все кончится благополучно и мне вновь засветит солнышко, обязательно постараюсь попасть в Ваш театр. Спасибо за теплые слова.

Люба».

И наконец получаю ее третье письмо:

«…Вот уж целых два дня я вижу свет!.. Как мне благодарить Вас, ведь Вы помогли мне поверить, что за лучшее в жизни надо бороться. Мне сделали две операции, было больно и страшно. Но теперь снова жизнь.

Я хочу, чтобы Вы были так же счастливы, желаю Вам таких же чудесных ролей, как роль моего лучшего в мире Павки…»

Вот она какая бывает, награда за труд, и что может быть выше такого признания высокой миссий искусства! В письмах Любы и подтверждение величайшей силы высоких идей (что ж мы сегодня их так стесняемся выражать?), и выражение глубокого художественного воздействия произведения литературы и явления искусства на человека.

Конечно, это не единственный случай, когда роли актерские помогают людям жить, помогают делать выбор в жизни, найти выход из самого затруднительного положения. Теперь понимаю, как это хорошо, что получал такие письма от зрителей в самом начале своего творческого пути. Они заставили молодого, еще совсем неопытного актера всерьез задуматься о своей профессии, осознать ее значимость и ответственность.

И хотя в нашем фильме Павка получился больше реалист, чем романтик, меня как актера больше всего привлекает в нем именно сплав реализма и романтизма. В своих героях я стремлюсь находить это соединение реальности человеческих черт с богатством, незаурядностью, романтической приподнятостью его духовной жизни. Именно это и объединяет многих моих героев при всей несхожести возрастов, судеб, социального происхождения. Это же я старался сохранить, несмотря на режиссерскую заданность, и в моем Павке Корчагине.

«Если ты жаждешь чуда — сделай его», — говорит капитан Грэй в «Алых парусах» Александра Грина. Стремление творить чудо — философия сильных, духовно богатых людей. Да, романтика может быть и светлым сном человечества, и его детскими, несбыточными мечтами. Но есть и другая — солнечная романтика Подвига, Добра, Человечности. Причем романтика свойственна не одной лишь юности, это свойство человеческой души независимо от возраста. Это как слух, как голос, как ощущение цвета. Она тоже дар природы. Можно, вероятно, жить и без нее, но тогда жизнь становится беднее, тусклее, зауряднее. Мне всегда радостно смотреть на людей, душа которых не разъедена практицизмом, мелочностью, рационализмом. Это мне и очень дорого в Корчагине. Вглядываясь в него, понимаешь, что романтизм — это свойство лишь незаурядных личностей и что «безумство храбрых» существует по самому высокому счету, и проявляется оно не в каком-то фантастическом мире, а в реальной жизни.

Актер по-разному относится к своему герою. Одного он должен высмеять, к другому вызвать жалость, сочувствие, третьего должен заставить зрителя полюбить. К Павке я отношусь благоговейно. Он дал мне закалку на всю жизнь, стал своего рода жизненным университетом, научил очень многому, с детских лет и по сегодняшний день идет рядом со мной, предостерегая от неверных шагов, поступков, помогая в трудные моменты жизни. Считаю работу над Корчагиным важнейшей в моей актерской биографии. Личность, подобная герою Н. Островского, не может не влиять на человека, не стать чем-то определяющим в шкале его нравственных ценностей.

Проходят годы. Вышел и третий фильм о Павле Корчагине. На немалом пространстве шести серий авторы пытались шире раскрыть образ героя. И в этой попытке отразилось требование нового времени. Я уверен, будут и четвертый, и пятый фильмы по роману Николая Островского, потому что каждое поколение требует своего героя. И даже наше время крушения всяких идеалов, переоценок ценностей, нравственных устоев…

Сегодня, встречаясь со зрителями, нередко слышу вопросы, чаще от молодежи, суть которых сводится к тому, как я теперь отношусь к Павке Корчагину, не зря ли всё, что было, что пришлось пережить его поколению? Нужен ли нашей молодежи его пример? Не переменилось ли мое отношение к герою?

Я всегда отвечаю: «Нет, не только не переменилось, а наоборот, я еще больше утверждаюсь в том, что он необходим сегодня и, быть может, более, чем прежде». И не потому, что он мой любимый герой, не потому, что мой первый успех в кино, моя творческая жизнь так тесно переплелись с судьбой Павки Корчагина. Я говорю: «Дай бог вам и вашим детям сохранять его веру в светлые идеалы и его решимость бороться за них. Дай вам бог силы выдержать испытания, которые выпали на нашу долю. А они нисколько не легче, чем у поколения двадцатых-тридцатых годов. Они другие и порою еще серьезнее испытывают нашу волю, гражданскую зрелость, стойкость в отстаивании своих идеалов». Не знаю, убеждаю я их в этом или нет, но подтверждение тому — сама жизнь.