Так уж повелось, что по вечерам у меня собирался мой актив. Собирался без приглашения и без определенной цели. Приходили, наверно, потому что раньше и возможности такой не было — свободно встретиться, откровенно разговаривать о наболевшем, да и негде было: о клубах или домах культуры в Содлаке не слыхивали.

Просторный кабинет становился тесным, сидели на всем, что давало опору, даже на каминной решетке. Опоздавшие устраивались на полу. Приносили с собой фляги с местным вином, без которого здесь не начинался дружеский разговор. Стаканы передавались из рук в руки, табачный дым тянулся к высокому потолку и плавал там слоистыми облаками, голоса становились все громче, иногда поднимаясь до крика. Ни Лютова, ни Любы на таких собраниях не было, понимал я не все, но когда доходило до горячего спора, мне сообща переводили каждое слово, чтобы я мог стать кем-то вроде третейского судьи.

Я и чувствовал себя нейтральной фигурой, никак лично не заинтересованной в сути разгоравшихся споров, но обладавшей решающим словом. Правда, никогда я этим словом не пользовался, старался развести сцепившихся крикунов шуткой, но слушал внимательно, вглядывался в лица и убеждался, что спорят они не только потому, что дождались поры, когда можно без боязни чесать языки, болтая на любую тему. Они говорили о самом сокровенном, важном для всей их будущей жизни. Разброд в их мыслях и словах очень точно отражал сложность этого будущего — близкого и непостижимого.

Сначала слушали последнюю сводку Информбюро и сразу бросались к большой карте, повешенной на месте какого-то увезенного семьей Хеттля художественного полотна. От него осталась только огромная золоченая рама, в которой карта выглядела особенно внушительно. Сводку читали медленно, и, когда появлялись названия занятых нами населенных пунктов, добровольцы переставляли флажки, восхищенно вскрикивали, подсчитывали километры, предугадывали направления следующих ударов наших войск.

Школьная карта Европы была издана в 1942 году, и коричневая краска Третьего рейха широко разлилась по ней, заляпав чужие земли, города, реки. Гитлеровские географы стерли границы непокорных государств, закрепив типографским способом жизненное пространство за расой господ. Теперь карта висела перед нами как свидетельница состоявшихся преступлений и несбывшихся надежд.

Каждому доставляло удовольствие пройтись по ней карандашом, восстанавливая историческую справедливость. Уточняя местоположение Содлака, из-за малости своей не обозначенного, Алеш острым ногтем пробуравил дырку в юго-восточном углу коричневого омута. Все больше увлекаясь, мои гости не только восстанавливали старые довоенные границы Югославии и Чехословакии, но еще прокладывали новые. Они составляли и распускали федерации, возводили разные варианты какого-то «славянского барьера», намечали правительства…

Начиналось самое интересное для меня. Я как будто чудесным образом возвращался к тем далеким временам нашей революции, когда в спорах до хрипоты, а то и до драк, люди постигали азбуку политграмоты. Тогда я был слишком мал, чтобы понять и запомнить те споры, узнал о них по рассказам и книгам. А здесь вдруг они ожили, и я стал свидетелем бурных и трудных родов нового сознания.

Одну из жарких перепалок я тогда же записал и привожу почти дословно.

— Нас, славян, горстка, — повторил свою излюбленную фразу Дюриш. — Без России мы слабее всех, с русскими — всех сильней! Все мы — братья. Наши сердца — ваши сердца.

Каждый по-своему, кто сдержанно, кто пылко, присоединялся к этим словам. Доманович, все еще стоявший у карты, резко обернулся ко мне:

— Нехорошо делает ваше командование, неправильно.

Критиковать действия Красной Армии при мне еще никто не решался, и все с удивлением воззрились на Стефана.

— Столько своих людей похоронили, до Берлина дошли, а половину Европы кому отдаете? Тем, кто Гитлера на разбой благословил, кто его на Восток подталкивал.

— Ты говоришь о наших союзниках, Стефан, — напомнил я ему, — вместе воюем, договора заключили. А мы свое слово держим.

— Союзники! — фыркнул Стефан. — Когда поняли, что вы без них можете всю Европу освободить, только тогда и заспешили — спасать свои капиталы. До Ламанша нужно идти! Всем народам свободу дать. У вас теперь силы хватит.

— Хорошо. Я передам твои соображения в Кремль, — пообещал я, и все рассмеялись, а разговор свернул в сторону.

— Старая Европа умерла, — успокоил всех Гловашко. — Никаких королей. Только демократия.

Тихий Томашек, хотя и начавший обретать облик нормально питающегося человека, все еще усаживался в самом дальнем углу и редко позволял себе высказываться. Но на слова Гловашки и он откликнулся:

— Святая правда, Петр, никаких королей. Только демократия.

— Помолчи ты со своей демократией, — махнул на него Стефан, — одна демократия уже привела тебя в Биркенау.

— Не демократия, а фашизм, — поправил его Дюриш.

Стефан как будто только и дожидался реплики Дюриша, с ним он схватывался особенно рьяно.

— А что такое демократия, Яромир?

— Ты меня спрашиваешь, как школьника.

— Ты забыл то, что должен знать каждый школьник. Откуда взялся Гитлер? С неба свалился? На танках к власти прорвался? Нет! По всем законам твоей демократии, на общих и тайных выборах. Ты помнишь, сколько баранов отдало ему свои голоса в тридцать третьем году? Забыл? Чуть ли не половина всех голосовавших — семнадцать миллионов. Миллионов! В два с половиной раза больше, чем получили социал-демократы, и почти в четыре раза больше, чем коммунисты. Твоя демократия под руки ввела его на пост главного палача человечества.

— Почему это моя демократия? — обиделся Дюриш. — Я не шваб, за него не голосовал. Там людей запугали, обманули. Я говорю о настоящей демократии, о власти народа.

— Народ! — язвительно повторил Стефан. — Все только и кричат о народе. И Гитлер вопил о народе. И англичане, и американцы. Все молятся на народ. Демократия! Свобода!.. Янек! — окликнул он недавно появившегося в Содлаке застенчивого паренька в аккуратно заплатанных штанах. Бывший школьный дружок Стефана, он скрывался в какой-то деревне. Стефан его отыскал и сделал своим помощником. — Расскажи, Янек, господину коменданту, как в твоей деревне проводили демократические выборы. Еще до Гитлера, при старом парламенте.

Лежавший на полу Янек поспешно встал, но долго переминался с ноги на ногу и смущенно оглядывался, прежде чем сказать первое слово.

— Так все же знают, как было… Начиналась кампания… Приезжали кандидаты от партий…

— Подробней! Как следует вспоминай, — подтолкнул его Стефан. — Ты коменданту рассказываешь.

— Ну, говорили, конечно. Каждый по-своему. Но все за народ. У нас деревня большая, а грамотных не так чтоб много. Умных слов не понимали. Кто больше обещал, тому и верили. Слушали и ждали… — Янек замолчал, прикрыл ладонью рот, скрыл усмешку.

— Не стесняйся, Янек, не стесняйся, рассказывай, как было. Чего ждали?

— Известно чего, вина ждали.

Все рассмеялись, и Янек тоже.

— Знали, — продолжал он, — кандидат речь отскажет и бочку вина выкатит на площадь. А кто и две. Один каждый день новую бочку присылал. За него и голосовали. Нам что, жалко? Вино дает, — значит, человек хороший.

Общий смех захватил и Томашека, он открыл рот, и стали видны его беззубые десны.

— Садись, Янек, — отстал от паренька Стефан. — Точно рассказал. Кстати, Яромир. Мы тебя уважаем за все, что ты при немцах делал. Ты патриот. А признайся честно, сколько ты денег на вино Полачеку отваливал? Все же знали, что это твой кандидат.

Дюриш обиженно поджал губы, покачал головой, но ответил с достоинством:

— Каждый помогал тому кандидату, которого он считал лучшим. У меня были такие же права, как у всех.

— Права такие же, а деньги другие, — тихо сказал Алеш. Он всегда, в отличие от Домановича, говорил ровным голосом учителя, медленно и внятно, как бы раздумывая вслух.

— При настоящей демократии, — продолжал Дюриш, заглушая реплику Алеша, — ничего плохого не будет. Крестьян и рабочих большинство, они и выберут, что надо и кого надо.

— Чтобы они поняли, что им надо и кого надо, нужно научить их читать и писать, научить думать, — так же тихо вставил Алеш.

— Вот! — выкрикнул Стефан, указывая вытянутой рукой на Алеша. — Вот святая правда. А чтобы научить их думать, им нужны школы, много школ. Им нужно дать типографии и бумагу. Их нужно пустить в университеты. Без этого любой болтун с помощью вина и денег замутит им мозги.

Несколько одобрительных голосов поддержали Стефана. Хотя перед этим так же поддержали и Дюриша.

— Этого не случится, — опять попытался примирить всех Гловашко. — Народ многому научился за войну.

— Опять народ! — не унимался Стефан. — О ком ты говоришь, Петр? О тех, кто трудится, или о тех, кто загребает прибыль?

— Ты знаешь, о ком я говорю, — уклончиво ответил Гловашко.

— Если о тех, кого нужно учить думать, то для этого они должны получить все: и власть, и заводы, и землю! Тебе это не нравится, Яромир?

Дюриш помолчал и, грустно улыбаясь, сказал:

— Мы задыхались под немцами, неужели ты хочешь, чтобы мы еще задыхались под своими?

— Смотря чем ты захочешь дышать, — подходя вплотную к нему, ответил Стефан. — Если воздухом наживы, обязательно задохнешься!

— Мы счастливы, что русские братья принесли нам свободу, а ты…

— Какую свободу? — оборвал его Стефан.

— Свобода одна. Свобода думать, говорить…

— Смотря о чем думать и говорить.

— В этом и заключается свобода, — терпеливо объяснял Дюриш, — никто никому не мешает думать и говорить, что он хочет.

— И фашистам, и монархистам — никому не мешать? Пусть выкатывают бочки и соревнуются, кто хитрей соврет и отравит чужие души. Так? Не будет такой свободы, Яромир, не надейся.

— Это не тебе решать, Стефан. Будет демократическая конституция, будет народное правительство, оно и укажет, как жить. Для того к нам Красная Армия пришла, чтобы мы жили, как свободные люди. Разве не так, Сергей?

— И так и не так! — гремел Стефан, не дав мне ответить. — Свободными, это верно. Но от кого свободными?

— От швабов, Стефан, от швабов. За свободу всех славян от швабов воюют русские братья.

— Ошибаешься, Яромир, ох как ошибаешься! Не в славянах и швабах дело. Нам еще от тех освободиться нужно, кто на войнах наживается, от тех, кто нас фашистам продавал.

— И со своими хочешь драться? — укоризненно спросил Дюриш. — Мало крови пролито?

— Много, Яромир, — подхватил Стефан, — океан! Невинной крови. А чтобы никогда больше кровь не проливали, нужно освободиться от всего прошлого. Верно, Сергей?

Схватки между Домановичем и Дюришем я наблюдал, как чужие семейные ссоры. Я был уверен, что победа над гитлеровской Германией сама собой решит все вопросы. Все, связанное с фашизмом, будет раздавлено, всюду верх возьмут прогрессивные силы и положат конец всяким раздорам. Смутно рисовалась какая-то международная благодать, исключавшая даже мысль о новых войнах.

— Ничего, братцы, в будущем все утрясется, — говорил я им со всей искренностью. — Сейчас главное — добить Гитлера, чтобы навсегда отпала у немцев охота лезть в чужие земли.

— Очень ты правильно говоришь, комендант, — одобрил меня Гловашко, всегда радовавшийся, когда обрывалась перепалка, принимавшая слишком резкий характер.

— Никакой Германии не должно остаться! — тоном, каким выносят судебный приговор, сказал обычно молча куривший, совсем седой Рудольф Лангер. Он приехал в Содлак из далекой разбомбленной деревни, где потерял семью, и жил у приютивших его родственников.

— Куда же ты ее денешь? — с любопытством спросил Янек.

— Разбить на мелкие провинции. Никакой промышленности! Пусть разводят свиней и делают сосиски для всей Европы.

— Верно! Верно! — согласился Дюриш.

Я смотрел на Франца, ни разу не вмешавшегося в разговор. Он сидел сгорбившись, на низком столике, опершись локтями о колени. Не меняя позы, без гнева, он спросил:

— А рабочих, ученых? Им тоже разводить свиней?

— Твои рабочие делали бомбы, которыми убили моих детей, — зло сказал Лангер. — А твои ученые изобрели газ для душегубок.

— А сколько моих рабочих погибло в лагерях, в гестапо? — все так же тихо, не поднимая глаз, спросил Франц. — Где родился лозунг «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»?.. Гитлеры уходят, а народ остается!

— В этом и беда, — не сдавался Лангер, — что остается народ, который с охотой голосует за гитлеров и с радостью посылает своих сыновей завоевывать чужие земли. И сколько его ни били, он ничему научиться не может.

Франц слез со своего стола, длинными ногами перешагнул через лежавшего Янека, подошел к карте, как будто хотел что-то показать на ней, но повернулся спиной к стене и оглядел всех.

— Когда мы со Стефаном воевали в партизанском отряде, — начал он неторопливо, как приступают к длинному рассказу, — командиром у нас был человек, которого тоже звали, как и Стефана, только по-русски — Степан. Он говорил: нет народов плохих или хороших. Каждый народ имеет своих героев и своих подлецов… Томашек! Вспомни, пожалуйста, разве среди капо, блоковых, лагершутцев, форарбайтеров не было зверей любой национальности — и поляков, и русских, и чехов, и словаков, кого хочешь? Вспомни, Томашек.

Томашек, наверно, перебирал в памяти страшные лица — молча кивал: помню, помню.

— Ты говоришь: «голосовали», — Франц перевел глаза на Лангера. — А сколько веков демократичные англичане голосовали за своих премьеров только потому, что те завоевывали чужие страны, истребляли и грабили другие народы?.. Как голосовали вы у себя, Янек нам рассказал… А сколько царей, жестоких и глупых, терпел русский народ? Терпел, пока не сбросил навсегда… Можно винить народ за слепое послушание правителям-убийцам, но нельзя зачеркивать его будущее. Для каждого из них приходит свое время зрелости и прозрения. Так нам говорил Степан, а он всегда говорил правду. Теперь такое время придет для моего народа.

Франц стоял, выпрямившись во весь рост, и яркие лампы большой хрустальной люстры освещали его строгое, совсем еще молодое лицо, по которому будто прошелся плуг, пропахав глубокие борозды морщин, Каждый почувствовал, что этот человек заслужил право говорить от имени своего народа, и никто не решался нарушить наступившую тишину.

— А как ты себе представляешь послевоенную Германию? — спросил я.

— Совсем другая будет, — мягко улыбнулся Франц. — Совсем. Не будет круппов и тиссенов, всех, для кого война — бизнес. Им капут. — Франц пальцем начертил в воздухе крест. — Не будет кейтелей и гудерианов, — второй крест. — Не будет эсэс, наци, — третий крест. — Каждый немец будет работать на мир, будет делать вещи, нужные для жизни. А мы умеем придумывать, изобретать, делать. — В его голосе зазвучала гордость. — Очень хорошо умеем. После всего, что произошло, никого не обмануть. Все будут голосовать за социализм. А я, — Франц улыбнулся еще шире, — я никогда больше не буду в подполье, не буду в тюрьме.

Стефан мрачно молчал с той минуты, когда в спор вступил Франц. Я заметил, что они никогда не пререкались, даже если в чем-то были не согласны. Сейчас он подошел к Францу и стал с ним рядом. Он был ниже ростом чуть ли не на целую голову и смог, только задрав руку, потрепать соратника по плечу.

— Ты прав, Франц. В подполье ты не будешь. И Германия будет другая. И Европа другая. И весь мир — другой. Скажем спасибо России.

Все оживились, потянулись за стаканами. Мы уже не раз пили за Россию и за Красную Армию. Мне захотелось поддержать и Франца, и того бесфамильного Степана, который — кто его знает — может статься, был моим земляком.

— Я предлагаю выпить за Германию, которую построит Франц!

По резко изменившимся лицам я понял, каким неожиданным был мой тост. Не сразу поднялись стаканы. Уж очень странным показалось всем пить за Германию, какой бы она ни была в будущем. Но возразить мне никто не решился. Я выпил, и за мной другие. Кто пил как всегда, кто — только поднес к губам. Все, кроме Лангера и Дюриша. Лангер демонстративно отставил свой стакан в сторону, а Дюриш прикрыл рукой.