Лютов долго оставался для меня загадочной фигурой. Да и сейчас, если бы я сказал, что понял его до конца, слукавил бы. Уж очень изменчивым был его характер. Никогда нельзя было предвидеть, что он скажет или сделает. Даже внешне он менялся поразительно.

На службу он приходил вовремя, подтянутый, оживленный, подвижный. Его левый, настоящий глаз теперь блестел почти так же, как и правый — искусственный. Выглядел Лютов деятельным служакой, словоохотливым, даже, пожалуй, болтливым. Но несколько часов спустя он тускнел, становился подавленным, молчаливым. От недавнего Лютова оставался только стеклянный глаз, не подверженный никаким изменениям. А левый затягивался мутной слезой и глядел на мир с тоской и злостью. Проходило какое-то время, и мой штабс-капитан снова оживал.

Был бы у меня другой переводчик, так же хорошо владевший несколькими языками, погнал бы я этого белогвардейца подальше. Но другого не было, и приходилось терпеть. Потом появился у меня и некоторый интерес к разговорам с Лютовым. Интересовал он меня не сам по себе, а как осколок той жизни, которая давно ушла в историю. Для меня он стал чем-то вроде косточки, по которой ученые восстанавливают скелет вымершего животного.

— Признайтесь, Андрей Андреевич, тянет, наверно, вас в Россию? — спросил я его как-то, когда ушел последний посетитель и он сидел в подавленном состоянии.

Лютов почесался спиной о кресло, отвел в сторону слезившийся глаз и с сухостью в голосе спросил:

— Я вам сегодня больше не нужен, господин комендант?

— А вы что, торопитесь куда-нибудь?

— При исполнении своих служебных обязанностей я никуда торопиться права не имею. Но коль скоро вы завели разговор из праздного любопытства, я полагаю, что мне сейчас больше делать нечего.

— Напрасно вы полагаете, что я разговариваю с вами из любопытства. Коль скоро вы служите в советской комендатуре, я должен знать не только то, что вы говорите, но и о чем молчите.

— Я вас так должен понять, что это не вопрос, а допрос?

— А вы, Лютов, не лезьте в бутылку. Я вас ничем не обидел и обижать не собираюсь. Не хотите отвечать — не нужно. Можете идти.

Лютов подался вперед, совсем уж собрался встать и уйти, но раздумал.

— Ежели угодно знать, никуда меня не тянет… Разве только в могилу…

— Туда, действительно, торопиться не нужно, — попытался я перевести разговор на шутливый тон. — А о России я спросил, потому что не представляю себе… Я вот недавно границу пересек и то соскучился.

— А вот представьте себе, — с вызовом повторил он, — не тянет! Ни березки с елочками, ни речушки с церквушками — не тянут и все! Делайте со мной что хотите.

— Ясно, — сказал я, хотя и не поверил ему, а почему он врет, понять не мог. — Задам в таком случае другой вопрос. То, что в этой войне побеждает русское оружие, а не германское, вам тоже все равно?

Лютов вскочил, хотел даже грудь выпятить для внушительности, но не вышло — весь как-то скособочился, затрясся над столом.

— Я, господин комендант, в полной вашей власти. Можете расстрелять. Сам пошел к Лавру Корнилову. Сам! Деникину верно служил. Врангелю. Не отрекаюсь. И не жалею. Расстреливайте! А в душу лезть не позволю. Не смеете! Никому не позволял! Никогда! Извольте знать! Умереть готов. С превеликим удовольствием. Хоть сейчас!

Он стал дрожащими руками расстегивать свою белую рубашку, словно готовясь открыть грудь для пуль, и понес такую несуразицу, что уже никакого смысла в его словах я уловить не мог. Лицо его исказилось, потекли слезы, вид стал совсем отвратный.

— Приказываю вам немедленно прекратить истерику, господин штабс-капитан! — сказал я как мог громко и решительно. — Сейчас же приведите себя в порядок и уходите. Вы мне не нужны.

Что-то бормоча и всхлипывая, Лютов вышел из кабинета. Я и сам не знал, прогнал ли я его совсем или на сегодня. Уж очень он стал мне противен. «Черт с ним! Обойдусь», — решил я про себя. Но в то же время соображал, что лучше иметь дело с психованным, но искренним человеком, чем с подхалимом, скрывающим свои мысли. «Придет — придет, а посылать за ним не буду…»

Вместо него утром следующего дня пришла Люба. Как всегда, когда нужно было за кого-нибудь просить, вид у нее был виноватый.

— Вы этого дедушку простите, Сергей Иваныч, — вкрадчиво сказала она.

— Какого еще дедушку?

— Ну, нашего, Андрей Андреича.

— Какой он тебе дедушка? Старый белогвардеец. Он, может, твоего настоящего дедушку шомполами лупцевал. А ты — «дедушка».

— Так это когда было, — протянула Люба, как будто я вспомнил татарское нашествие. — Больной же, одинокий. Никого у него. Легко ли, всю жизнь на чужой земле, у чужих людей.

— Сам он такой жизни захотел, И не приставай ко мне с пустяками.

— Жалко же, Сергей Иваныч. И есть ему нечего. Как он у нас работать стал, его хозяин совсем не кормит. Что ж ему, с голоду помирать?

Люба вообще не признавала никакой логики и считала главным не то, что вытекало из разумного разговора, а то, что было у нее на сердце.

— Можешь накормить.

— Так не идет же. Я ему звонила, звала завтракать, а он говорит, что вы его уволили, а милостыни ему не нужно.

— Что ты от меня хочешь?

— Я ему скажу, чтобы на работу вышел, что вы справлялись, почему не идет. Ладно?

— О том, что я справлялся, не ври. А так… пусть выходит.

— Вот спасибо, Сергей Иваныч! Он старательный, с образованием, — проговорила она, уходя, чтобы укрепить меня в принятом решении.

Лютов опять уселся за своим столиком, оба мы сделали вид, что ничего между нами не было.