Пакет с документами, изъятыми из сейфа, я отправил с Францем часов в девять утра, а во втором часу раздался звонок Шамова.

— Здравствуй, Таранов, здравствуй, — сказал он со скорбью в голосе. — Долго я тебя оберегал, но больше мочи нет. Придется тебе дослуживать в штрафбате.

Догадаться, что это очередной треп, было не трудно, я помолчал. А Шамов ждал признаков волнения — очень радовался, когда я начинал клевать.

— Кому прикажешь сдавать дела, товарищ майор? — деловито справился я.

Он понял, что розыгрыш не состоялся, и рассердился.

— Вот что, гусь-хрустальный! Долго ты еще будешь меня подводить?

Это он вычитал в моем деле место моего рождения и присвоил мне его как прозвище — то ласковое, то сердитое, в зависимости от настроения.

— Получил документы, Василий Павлович? — напомнил я ему, что жду серьезного разговора.

— Ты меня не отвлекай. Ты лучше скажи, как мне в глаза начальству смотреть? На днях только докладывал, что сидит в Содлаке сапер, лопух к тому же, который глубже чем на лопатку ничего не видит, и что пора его гнать с ответственной и почетной должности, а ты тайком такие фортеля выкидываешь. Удочку закинул и кита вытащил. Что, ж мне теперь с тобой делать?

— То самое, что хотел. Сними, Христом богом прошу.

— Помолчи, капитан Таранов, и слушай. Документы твои — чистое золото. Это при первом знакомстве. А там, может, и на бриллианты потянут. Я-то в них ни хрена не разобрал, там каждая формула длиной в полметра. Зато академик одурел от радости. Хитер ты, гусь-хрустальный. Прикидывался Швейком, а на деле — первейший контрразведчик. Чего молчишь?

— Ты приказал слушать.

— Всему мера. Иногда нужно словечко вставить, благодарность начальству высказать. Кто тебя таким воспитал? Опять молчишь. Не я тебя уму-разуму учил?

— Так точно, товарищ майор! Ты меня с детства на верный путь поставил.

— Так и говори, когда корреспонденты набегут: всем обязан начальнику и наставнику, премудрому пескарю Шамову… Теперь — о деле. Ты сам-то в бумаги заглядывал?

— Никак нет.

— Правильно. Любопытство тебе ни к чему. Но на один документ ты зря не полюбовался. Он без всяких формул. Ты про Фарбениндустри слыхал?

— Главная немецкая химическая фирма. Так как будто?

— Угадал. А про Дюпона?

— Такого не слыхал.

— Темнота! Главная американская — порох, газы. Соображаешь?

— Никак нет.

— Нашли среди всяких бумажек документик на двух языках. И говорится в нем, что главные немецкие химики и главные американские пришли к соглашению. Какому? Совместно, в дружбе и любви сотрудничать и друг дружке помогать в разработке всяких штучек на погибель человечеству.

— Интересно, — сказал я, только чтобы вставить словечко.

— Ничего ты еще не понял. Главное, когда этот документ подписан! Шестнадцатого ноября тысяча девятьсот сорок второго года! В разгар войны! Американские химики помогали немецким убивать американских солдат (само собой — английских и наших), а немецкие деляги помогали американцам побольше убивать немцев. Лихо?

— Здорово! — на этот раз искренне изумился я. — Неужто правда?

— Документ! За подписями и печатями! Называется такая операция: бизнес. Другими словами — коммерция. Война войной, а прибыли прибылями. — Шамова так поразило коварство и алчность капиталистов, что он долго не мог успокоиться. — Вот предъявим мы этот документик американскому командованию, откроем ему глаза, пусть своего Дюпона возьмут за жабры.

— А может, и не возьмут? — высказал я свою догадку.

— Думаешь?.. — Шамов притих. — Должны бы взять — измена же налицо. Но ты, Таранов, иногда того… соображаешь. Коммерция… У них свои законы.

— Черт с ними, Василий Павлович, пусть сами разбираются.

— Где этот американец, о котором Франц рассказывал?

— Он у нас сегодня в одной операции участвует, хотим немца поймать, с которым он связан.

— Лови. Но после операции и его и немца — ко мне. Разговор будет с обоими.

— Есть!

— А теперь — на сладкое: приказано мне все твои подвиги официально оформить для доклада высшему командованию. В качестве аванса выражаю личную благодарность.

— Служу Советскому Союзу!

— Служи. Тут мне прислали в подарок ящик французского первача — «Наполеон» называется. Этим зельем только президентов поили. Так мы его с тобой отведаем.

На этом мы расстались. Но ненадолго. Пришлось мне самому возобновлять разговор куда менее приятный.

Ни в шестнадцать ноль-ноль, ни в семнадцать никто на кладбище не пришел — ни Билл, ни немец. Стефан поехал в особняк, где обосновалась английская группа, и узнал, что Билл не появлялся ни вчера, ни сегодня. Исчез без следа. Стали выяснять, когда он к этой группе примкнул и откуда взялся. Убедились, что мы со Стефаном порядочные ротозеи.

Билл пристал к англичанам недавно, когда они подходили к Содлаку. Сказал им, что пробирался на запад с французами, ни с кем не мог словом перемолвиться, поэтому, когда услышал, что рядом англичане, поспешил к ним. Представился штурманом со сбитого бомбардировщика, всех очаровал веселым нравом и умением добывать пропитание.

— А он ведь никакой не пленный, — высказал нашу общую догадку Стефан, когда мы сидели в комендатуре, стараясь не глядеть друг на друга. — Специально подброшен, чтобы выкрасть документы.

— Кем подброшен?

— Тем самым Дюпоном. Ты думаешь, ему очень хотелось, чтобы к русским попали их секреты?

Этого я не думал. Сидел и удивлялся, как он нас обвел, этот прохвост. Как мальчишек. Каким искренним выглядел, как все убедительно объяснял. Почему я не послушался Стефана и не задержал его? Хоть бы кто ударил меня по глупой башке.

— А как же?.. — не мог я собраться с мыслями. — Не мог же он один все сделать — и корзинку подбрасывать, и оборудование ломать…

— Не один. Сам же ты рассказал, что есть у Дюпона союзнички, Фарбениндустри не меньше заинтересована. Вот их агенты вместе и орудовали.

Все опять упиралось в задачу, которая возникла после разгрома лаборатории: нужно найти и обезвредить шайку, притаившуюся в Содлаке.

Давно уже с такой тяжестью на сердце не поднимал я трубку, вызывая Шамова. Как всегда, когда мне было худо, он не шутил, не подкусывал, а слушал чутко и немногословно подбадривал. Когда я закончил свой сбивчивый доклад о провале операции, он сказал:

— Вот тебе и документик. У деловых людей слова с поступками не расходятся. Обязались сотрудничать, так уж во всем… Упал духом?

— Сам из рук выпустил…

— Плохо, конечно. Но у них проигрыш выше. Документы у нас, и это самое важное. Понял?

— Так точно!

— Поэтому радоваться им нечему. Я так думаю, что на этом их деятельность в твоей вотчине кончится и они из Содлака уберутся. Хорошо бы изловить… Я посоветуюсь. Но и вы там ручки не складывайте. Ищите мазуриков. Договорились?

— Сделаем все…

— Выше голову, капитан Таранов!

ИЗ ПИСЕМ СТЕФАНА ДОМАНОВИЧА

Июнь 1964 г.

…Да, этого мы тогда понять не могли, что американские и немецкие монополисты — братья во бизнесе. Теоретически знали, а применить теорию к мелочам действительности не умели. Билл, конечно, пешка, но представлял он королей, связанных круговой порукой. Какой наивной была наша уверенность, что с круппами и тиссенами будет покончено навсегда. Все династии, вскормившие Гитлера, снова командуют на Рейне и с прежней деловитостью готовят новую войну. Но об этом скучно писать, расскажу о другом.

Второй день я в Содлаке. Не был здесь давно, хожу по родным улицам, кланяюсь знакомым лицам и предаюсь, стариковским забавам — навещаю памятные места, сквозь призму настоящего пересматриваю события прошлого. Тебя все помнят. Не удивлюсь, если одну из улиц переименуют в честь коменданта Таранова. Даже малыши знают, что был здесь когда-то русский офицер, который говорил «ничего», а делал все.

Приехал я сюда по следам Пуля. О нем я как-то писал тебе. Ищу свидетелей, стараюсь разгадать, о каком «саботаже» шла речь в его доносе. Кое-что проясняется, но делать выводы рано.

Иногда я чувствую себя в возрасте Мафусаила, хотя между мной и молодежью, выросшей после войны, пролегло не так уж много лет. У меня достаточно жизненного опыта, чтобы знать, как условны все суждения о любом поколении. Среди детей и внуков моих друзей я узнаю и себя, каким я был до ареста, и Йозефа, и еще кого угодно из моих однолеток. Среди них так же много и прагматиков, и мечтателей, злых и добрых, талантливых и бездарных. Они только быстрее передвигаются по дорогам, энергичней танцуют и проще смотрят на некоторые сложные вещи.

Человечество меняется гораздо медленнее, чем это принято думать. Впрочем, как и все живое. Изменение внешних условий бытия принимается за коренные сдвиги в самой природе. Между тем корова, которую доят с помощью электричества, остается той же коровой, что поила наших предков. Беда в том, что изменившиеся условия бытия впервые в истории поставили под знак вопроса самое бытие. Никогда еще инфантильное недомыслие, равнодушие, беспечность, все разновидности бездумия не были такими опасными, как в наше время. Эту истину я вдалбливаю каждому — терпеливо, настойчиво, не уставая и не отчаиваясь. А близким к отчаянию я бываю часто.

Ты помнишь ресторанчик «Под шляпой», где мы с тобой познакомились? Сейчас ты не узнал бы его. Старший сын Дюриша приобрел его у овдовевшей Гелены Каменсковой, перестроил все сверху донизу, сплел восемнадцатый век с модерном, покрыл бочонки сиденьями из темного поролона, подковой выгнул стойку у бара, очистил стоянку для машин, поднял на высокие рекламные ходули очерченного неоновым штрихом парня в шортах, с пенящейся кружкой в руке.

Когда я приезжаю в Содлак, почти каждый день захожу сюда, медленно потягиваю отличное пиво и не устаю любоваться близкими горами, которые так же, как и многие люди, все видели и ничего не помнят.

Нижнее шоссе превратилось в автостраду. Его расширили вдвое, сменили покрытие, разделили полосами кустарника направления потоков. Ограду бывшей клиники Герзига пришлось отодвинуть. Территория ее сократилась, но лечебных корпусов стало много больше, и коммунальная больница пользуется хорошей славой.

На автостраде затишья не бывает. С каждым годом племя туристов становится многочисленнее. Завидев парня с кружкой, они сворачивают на асфальтовую спираль и поднимаются к ресторану. Чаще других приезжают западные немцы. Если бы ты видел, как их встречает Ружица, внучка Петра Гловашки, хорошенькая длинноногая девчушка, работающая официанткой. Ей нравится обслуживать этих отлично одетых дам и господ. Они расплачиваются валютой и не забывают о чаевых. Она сияет от радости, приносит и уносит бегом, щебечет по-немецки слова привета и благодарности.

В моей памяти отпечаталось столько гестаповцев, эсэсовцев разных чинов и рангов, что немудрено найти злодейские черты даже у людей ни в чем не повинных. Поэтому я не всегда доверяю своим глазам. На этот раз они не ошиблись.

Он приехал не один. С ним пышная жена и две спортивного склада красивые девушки — дочки. Дружная семья. Любят друг друга. Они весело ели и пили. Он сидел ко мне боком, ярко освещенный солнцем. Старый след от ожога, оттягивавший чуть в сторону верхнюю губу, лоснился, как смазанный маслом, но не портил мужественного лица.

Мать с девочками ушла на верхнюю смотровую площадку, где под старыми вязами несколько пней тоже покрыты поролоном и где воздухом уже не дышат, а пьют его, как родниковую воду.

— У вас славные дети, — сказал я.

Он повернул голову, и я узнал его глаза. Он улыбнулся. Я спросил его, откуда он приехал, по делам или в отпуск. Он объяснил, что давно уже не служит, у него государственная пенсия и кое-какие сбережения. Совершает поездку по Восточной Европе, чтобы дети с пользой провели каникулы.

— Герр Вайс, — сказал я, не зная, для чего затеваю этот разговор. — Надеюсь, вы им расскажете, как путешествовали по Восточной Европе в сорок четвертом году.

Он пристально вгляделся в меня, стараясь что-то вспомнить.

— Не трудитесь, герр Вайс, нас в эшелоне было слишком много.

Нет, он не вздрогнул, не испугался. Твердой рукой с рыжими волосами на пальцах он поднял кружку и сделал глубокий глоток, может быть более глубокий, чем хотел.

— Что вам угодно от меня? — спросил он, доставив кружку на плетеную подставку.

— Ровным счетом ничего. Мне вдруг захотелось, чтобы приправой к этому пиву стали некоторые воспоминания, герр Вайс. Иногда не вредно вспомнить старое… Вы не находите? Например, выгрузку трупов из вагона номер четыре, в котором я ехал под вашей охраной.

Он снова прикрыл половину лица кружкой и пристально смотрел на меня.

— Вы ничего плохого не делали, герр Вайс. Вы только руководили очисткой вагонов от падали. В наших же интересах. После такой выгрузки в вагонах становилось просторней и не так пахло мертвечиной. Вы приказывали уборщикам выбрасывать трупы в заснеженный овраг. Была ранняя, но очень холодная весна. Даже вам, герр Вайс, в теплой шинели было холодно. И вы всех торопили. Среди трупов были еще живые люди. Почти живые. Ходить они уже не могли. Они лежали как мертвые, но еще смотрели на вас живыми глазами и шептали какие-то слова живым языком. Но вы не разрешали оставлять их в вагонах. Их выбрасывали на снег вместе с другими. Вы, наверно, помните, как они были одеты. Вы поступали очень рационально. Все равно через несколько часов они умерли бы. А может быть, и нет… Какая разница? Тогда они умерли бы там, куда их везли. Верно ведь?

Он стал багроветь и оглянулся, далеко ли семья. Их не было видно. В его глазах появилась насмешка. Да, Сергей, не испуг, даже не гнев, а простая насмешка над моим бессилием. Что я мог сделать? Я даже не уверен, был ли он членом нацистской партии. Мы его знали только по фамилии, как одного из помощников начальника эшелона. Он сопровождал эшелоны с заключенными. Рядовой исполнитель. Никого не убивал своими руками. Просто перевозил. Его не судили. Отблагодарили за верную службу. Он только ревностно выполнял свой долг перед фатерландом, помогал завоевывать жизненное пространство. А разве его вина, что любое пространство, прежде чем стать жизненным для немцев, нужно было превратить в кладбище для населявших его народов? Я даже счел нужным успокоить его.

— Не беспокойтесь, герр Вайс, я не нарушу законов гостеприимства и не омрачу своими воспоминаниями каникулы ваших милых девочек.

Тебе, может быть, покажется странным, но в эту минуту он был для меня страшнее хорошо известных мне начальников лагерей. Тем счет шел на тысячи. А вайсы — это миллионы. Обыватель, хороший семьянин, мастер своего дела, всего лишь готовый выполнить любой приказ: выбрасывать умирающих, намыливать веревки, строить крематории, бомбить деревни, жечь, разрушать, ни о чем не задумываясь, ни за что не отвечая.

Мы смотрели глаза в глаза, и, наверно, у нас были сходные мысли. Он жалел, что не выкинул меня замерзать в овраге, а я — о том, что он не попался мне тогда, когда мы пускали эшелоны под откосы и подстреливали вот таких, как зайцев.

Вернулись его жена и дети. Дочь обняла его сзади за шею и потерлась ухом о его щеку. Он погладил ее по светлой голове. Они не задержались. Он расплатился. Ружица пролепетала слова благодарности и помахала им рукой. Я попросил ее присесть у моего столика и рассказал ей о Вайсе. Она слушала и думала о чем-то другом. И лицо у нее было такое, как будто она задавала мне тот же вопрос Вайса: «А что вам угодно от меня?» Между нами стояла глухая стена непонимания. Я вовсе не хотел будить в ней глубоких мыслей и несуществующих для нее чувств ненависти или презрения. Мне нужно было, чтобы она помнила не только о том, как они одеты, сыты, довольны собой, но еще другое — что они могут завтра, так же охотно, как вчера, выполнить любой приказ: жечь, грабить, убивать. Но это было для нее слишком сложно.

Очень трудно разговаривать с молодежью. Особенно о прошлом. С них хватает забот о настоящем. А то, что прошлое может ожить и стать их будущим, в это им трудно поверить и еще труднее понять. А разве я, когда был юношей, мог поверить, что от ужасов мировой войны человечество отделяют считанные дни? Нет, не мог. И когда меня пытались просвещать, я, наверно, так же смотрел, как Ружица на меня. Что же делать? Как заставить их думать?..