В ночь на первое мая меня поднял звонок Шамова.

— Дрыхнешь, капитан? — хотел, наверно, еще побалагурить, но не выдержал: — Пляши! Наше знамя над рейхстагом! Берлину капут!

В голосе его было столько звонкой радости, что никаких сомнений у меня не появилось. Горло от волнения сжалось, и ничего путного в ответ я сказать не мог. Мелькнуло было сожаление, что нет меня сейчас в этом тысячу раз проклятом Берлине, но и оно растворилось в счастье исполнившейся мечты: «Дошли! Добили!»

— Приезжай утром, отметим! — пригласил Шамов.

— Никак не могу, Василий Павлович. У нас тут демонстрация намечена. Первая после освобождения. Первомайская. А я — единственный представитель Красной Армии. Уеду — людей обижу.

— Оставайся, — согласился Шамов. — Когда кончится, позвони.

Но позвонил он еще раз сам до начала демонстрации.

— Гамбургское радио слушал?

— Сроду такого не слышал.

— До чего же ты малокультурный комендант, Тараныч. Только что передали, что Гитлер отдал концы — то ли отравился, то ли застрелился, хрен его знает. Подох, одним словом. Ушел, подлюга, от виселицы. А все-таки приятно. Ты как считаешь?

— Полностью с тобой согласен, Василий Павлович.

— Первый раз, кажется, слышу, что полностью. Но ты не прав, друг. Нет полной радости… Я знаешь о чем мечтал? Схватят его живым, в бочку посадят и начнут возить по городам и селам, по развалинам и могилам. Чтобы каждая разнесчастная баба могла плюнуть в его поганую харю. И чтобы потонул он в этих плевках. Вот о чем я мечтал, Тараныч.

Совсем с непривычной для меня душевностью говорил Шамов, всколыхнулось в нем все пережитое, выстраданное, и я понимал, что не о Гитлере он сейчас думает, а о длинном, тяжком пути, который привел нас к этому светлому первомайскому дню.

— Разреши оповестить население.

— Нет, с этим погоди. Гамбург для нас не авторитет, может, еще очки втирают. Будет официальное сообщение из Москвы, тогда другое дело.