— Товарищ майор! Докладывает комендант города Содлак, капитан Таранов.

После того как я по бумажке прочитал телефонистке заковыристое название другого города и добавил слово «комендант», прошло не так много времени, но я успел малость понервничать. Своего прямого начальства, «окружного» коменданта Шамова, я ни разу не видел, ничего, кроме имени, отчества и звания, о нем не знал, и каков будет наш первый разговор, можно было только гадать.

Теплилась еще у меня надежда, что он сразу поймет мою непригодность к занимаемой должности и пришлет взамен кого-нибудь другого. Я все еще был уверен, что комендантов где-то специально готовят и обучают разным премудростям, а меня прислали по явному недоразумению.

— Содлак? — недоуменно повторил молодой, с заметной хрипотцой голос. — Погоди, сейчас с картой сверюсь… Ага! Точно! Поздравляю, капитан Таранов! С прибытием! Принял хозяйство?

— Принимать-то не у кого, товарищ майор. Приехал я…

— Помещение отвели? — прервал он меня. — Им команду дали.

— Помещения хватает, могу армейский КП развернуть.

— Чего ж тебе еще? Осваивайся, живи.

— Так у меня же никого нет, ни комендантского взвода, ни переводчика.

— Неужели нет? — с искренним удивлением подхватил Шамов.

— Никого, — подтвердил я, — один как перст.

— Эх, как обидели тебя, капитан Таранов, — сокрушенно поддержал Шамов. — И заместителя по иностранным делам нет? И духового оркестра нема?

Я молчал.

— Слушай, друг сердечный. Вот передо мной шпаргалка лежит. В ней и о твоем городе… Во всех отношениях благополучное место. На курорт тебя послали. Крупной промышленности нет… Население смешанное, процентов на восемьдесят славянское… Нацисты сбежали… Тебя там как отца родного оберегать будут, и ничего тебе не грозит.

— Да не угроз я боюсь, а дела, которого не знаю. И прошу только то, что положено.

— А у тебя, когда ты воевал, всегда было все, что положено?

Я опять замешкался с ответом, и он, видимо, решил, что загнал меня в угол.

— Молчишь? Если бы перед каждым боем дожидались всего, что положено, где бы мы с тобой сейчас куковали?

В его словах, кроме правды, мне послышалось еще явное желание свести серьезный разговор на шуточный лад, и я решил не поддаваться.

— Я, когда воевал, знал что к чему. А комендантскому делу меня никто не обучал, и без помощников мне не обойтись, товарищ майор.

— Опирайся на массы. Слышал такой лозунг?

— Без переводчика и на массы не обопрешься.

— А ты разве языков не знаешь? — опять так искренне удивился Шамов, что я стал горячо доказывать:

— В том-то и беда! Я же кадровикам говорил. И в личном деле у меня записано. — Я цеплялся за последнюю возможность доказать свое несоответствие.

— Плохо. Очень плохо, капитан Таранов, — сочувственно сказал Шамов. — Языки знать нужно. Как же так, комендант, а языков не знает. Должно быть, гувернантка у тебя никудышная была. Наверно, та же самая, что и у меня. Ничему, кроме «хенде хох», не обучила. — И довольный, что я снова попался на удочку, рассмеялся. — Неужели во всем твоем, как его… Содлаке не найдешь человека, который по-русски кумекает? Не верю. Это у тебя в первый день, да еще с утра, в глазах рябит. Действуй по инструкции, приказ выпусти…

— Получается, что мне в штабе фронта очки втерли, когда команду обещали, — подытожил я.

— Тут уж моя вина, — признался Шамов. — Твоих солдат я у себя задержал. Временно. Для неотложного дела понадобились… А пока взамен двух орлов послал — не нарадуешься.

— Каких орлов?

— Увидишь. Сегодня прибудут. В случае чего, я на помощь тебе все силы брошу, можешь не сомневаться. А сейчас прямой нужды не вижу. Ты ведь больше из перестраховки людей просишь. Верно?

Я вынужден был согласиться, что в немедленной помощи не нуждаюсь, и Шамов опять рассмеялся.

— Не зря мне тебя нахваливали, — врать не умеешь. Справишься. Звони чаще.

Я вспомнил о Любе.

— Здесь одна девушка объявилась, из наших, угнанных, у кулака работала.

— Ну?

— Нельзя ее временно у себя оставить? Она пока и за переводчицу…

— Ох и хитер! Только что говорил — «никого нет». А девка хороша? В смысле физкультподготовки?

В тоне Шамова появилась игривость, которая мне не понравилась.

— Ей еще девятнадцати нет, товарищ майор. Натерпелась она немало…

— Строгий ты мужик, Таранов. Можешь зачислить в штат. Возьми у нее данные, потом оформим. Все?

— Так точно!

— Хоть не вижу тебя, но представляю — хорошего коменданта в Содлак послали.

— Спасибо за аванс, не знаю, отработаю ли. Можно быть свободным?

— Погоди, пожми прежде трубку.

— Зачем?

— Вместо руки. И я пожал. Вот и поздоровкались. Теперь приступай к делам.

После этого разговора ясней не стало, как приступить и к какому делу, но зато пора надежд и сомнений для меня кончилась. Шамов прав: есть приказ, и мое дело выполнять. Знать бы только, с чего начинают коменданты свою деятельность? Само собой напрашивалось — прогуляться по городу, познакомиться с «хозяйством», но и это пришлось отложить.

Высоченная, обитая тисненой кожей дверь моего кабинета, напоминавшая поставленный на попа диван, открылась, и я увидел вчерашнего знакомца Петра Гловашку. За ним теснилось еще несколько человек. Я обрадовался. Ведь это и были те массы, опираться на которые советовал Шамов.

Кроме тех, кого я видел ночью, пришли и новые. Они подходили, называли свои имена, которые я старался запомнить, и чинно усаживались в глубокие кресла. Кабинет был просторным, как все в этом доме, и рассчитанным не столько для работы, сколько для сборищ. Кроме моего тяжелого стола на резных тумбах, в углах и у огромного камина размещались столики пониже, со своими лампами, пепельницами. Украшали еще кабинет разные фигурки из мрамора и бронзы.

Хотя я своим гостям ободряюще улыбался, заговорили они не сразу. Только некоторые из них пользовались отдельными русскими словами с необычными ударениями. Остальные говорили по-своему, на словацком, сербском — сначала совсем непонятно, но в ходе беседы я наловчился узнавать славянские корни, расшифровывать незнакомые слова и схватывать главное. Очень помогали их выразительные глаза и жесты. И меня как будто стали понимать все, особенно когда я сам пробовал пользоваться разгаданными и понравившимися мне оборотами моих собеседников.

В своем дневнике я не мог, да и не старался в точности записывать эту мешанину слов на разных языках, из которых складывался наш разговор, а излагал только смысл. Поэтому и сейчас, вспоминая те дни, пересказываю то, что слышал, как бы в переводе со всех языков сразу.

Самым старым и, по-видимому, самым уважаемым был Яромир Дюриш — грузный, лысый, с большими добрыми глазами цвета кофейной гущи. Прижимая к груди пухлую руку, он высказал свое восхищение Красной Армией, долго и с болью говорил о том, как горевали все славяне, когда германцы занимали русские земли, и как ликовали, когда мы перешли в наступление.

— Опять нас спасла Россия, — твердил он. — Если бы не русские, всем бы нам конец. Все вы — наши любимые сыновья. Счастливы наши глаза видеть тебя.

Все согласно кивали головами, вставляя в его речь слова, усиливавшие или уточнявшие ее смысл, и смотрели на меня с такой преданностью, что мне стало не по себе.

— Расскажите, как вы под немцами жили, — предложил я другую тему для разговора.

Когда они поняли, что я хочу узнать, все вскочили со своих мест, зашумели, лица мгновенно изменились, отразив все оттенки гнева, ненависти, горя. Порядок навел учитель Милован Алеш, моих лет, но густо поседевший человек с худым, ожесточенным лицом.

— Адам! — крикнул он. — Покажись коменданту.

Адама Томашека я приметил сразу, хотя он не сказал ни слова и даже не подошел ко мне, чтобы пожать руку, а задержался у двери и сел в самом углу. Его нельзя было спутать с другими хотя бы потому, что второго столь же отощавшего человека встретить было трудно. Казалось, что его треугольное лицо обтянуто тонкой зеленоватой бумагой. Черные, выпученные глаза смотрели не мигая, и такой в них застыл ужас, что, столкнувшись с ними, хотелось сразу же отвести взгляд.

Когда его окликнули, он вздрогнул и вскочил, как будто собравшись убежать из кабинета. Кто-то из сидевших рядом с ним даже придержал его за край пиджака. Увидев на лицах улыбки, Томашек тоже раздвинул плоские шторки губ, приоткрыв черную щель беззубого рта. Алеш и Гловашко подошли к нему, вывели на середину ковра и стали раздевать, как ребенка, сами расстегивали пуговицы, тянули рукава.

Прошло всего несколько дней, как Томашек, освобожденный нашими солдатами из лагеря, приехал в Содлак. Его тело еще сохранило свежие следы перенесенных истязаний. Когда его раздели догола, я увидел кости, шрамы, струпья. Глубокие, затянутые желтой пленкой шрамы на ногах и бедрах. Длинные, перекрещенные струпья на мешочками висевших ягодицах. Отчетливые изломы перебитых и кое-как сросшихся ребер.

Алеш поворачивал его передо мной и объяснял, другие подсказывали. Только Томашек молчал.

— Здесь били палками. Это рвали собаками. Это отморожено. А знаешь, какие у него были руки? — Алеш растопыренными пальцами обеих рук показывал бугры мышц, когда-то поднимавшиеся над палочками предплечий. — Сильней его никого в Содлаке не было. — Алеш надувал щеки, показывая, каким было лицо Томашека. — В лагерях сидел. Счастливчик Биркенау!

Я не понял, что значат последние слова, но тут сам Томашек, услышав «Биркенау», встрепенулся и быстро-быстро заговорил, обращаясь ко мне. Он размахивал руками, все кости его пришли в движение, и этот оживший скелет стал еще страшней, чем за минуту до того, когда был просто похож на экспонат какого-то медицинского музея. Говорил он неразборчиво, всхлипывая, задыхаясь, но понять его мне помогали остальные.

В Биркенау гитлеровцы уничтожили миллионы людей. Случайно уцелели и дождались Красной Армии одиночки. Никто из жителей Содлака и окрестных городов, попавших в Биркенау, не остался в живых. Один Томашек. Поэтому его и зовут: «Счастливчик Биркенау». Он был очень здоровым. И еще он был отличным слесарем. Он приносил немцам пользу и потому пережил многих. Но потом он ослабел и стал хуже работать. Его избивали. Его травили овчарками. Он умирал от дизентерии и лежал вместе с покойниками. Но он выжил. Он видел столько смертей! Он видел, как убивали, душили газом и сжигали в печах совсем маленьких детей.

— Вот таких, — Томашек показал на метр от пола, потом опускал руку все ниже и ниже, потом подбрасывал обе руки к груди, показывая младенцев. — Душили и сжигали.

Все, кто был в кабинете, кроме меня, наверно уже не раз слышали его рассказ, видели его обнаженное тело, но и они сидели как оглушенные.

По мере того как русские приближались, Томашека перевозили из одного лагеря в другой. Вокруг него в вагонах и на дорогах умирали тысячи тех, кого не успели сжечь. А он выжил. Вот он какой — Томашек! Разве не счастливчик?

Мне не нужно было доказывать, что гитлеровцы способны на любые злодеяния, сам навидался такого, что непостижимо ни уму, ни сердцу. Но когда я еще в госпитале прочитал статьи о «фабриках смерти», обнаруженных нашими войсками, не дошло до меня, не мог представить себе такое. И вот стоял передо мной человек, сам все испытавший, все видевший — жалкая пылинка, чудом проскочившая сквозь валы и шестерни машины истребления.

Его уже одевали, а он все выкрикивал имена палачей, номера лагерных корпусов и крематориев. Картины одна чудовищнее другой теснились в его мозгу, и он не мог остановиться.

— Вы не видели очереди к смерти! — кричал он. — Женщины и дети в очереди к смерти. Они ждут, пока освободится камера. Их заталкивают туда голыми, с поднятыми руками, чтобы больше вошло. Их подгоняют палками и сапогами, чтобы шли быстрей. А когда все полно и нельзя больше втолкнуть ни одного человека, им на руки бросают детей. Дети не упадут на пол. Там нельзя упасть — некуда. Дети висят на поднятых руках, цепляются за пальцы своих матерей. И дверь захлопывается. Идет газ. Задыхаются и матери и дети. Умирают, но не падают. Падать некуда. А очередь ждет. Могу я это забыть?! Могу?!

Я подошел к нему, усадил, попросил успокоиться. Он сразу затих. Только землистого цвета костлявые пальцы то сжимались в кулаки и стучали по острым коленкам, то сплетались и вздрагивали, продолжая неоконченный разговор.

После Томашека каждый спешил рассказать мне, как натерпелся он при фашистах. Сидели в тюрьме и старый Дюриш, и Гловашко, и Алеш. У других погибли родственники. Третьи скрывались в далеких деревнях.

— Остались в Содлаке активные нацисты и их подручные? — спросил я.

Они поспорили между собой, но согласились, что нацистов в городе не осталось. А насчет «подручных» мнения разделились. Каждый понял это слово по-своему, и уточнять я не стал.

— Без вашей помощи, — сказал я, — мне порядка в Содлаке не навести. Нужны свежие люди, антифашисты — и в администрацию, и в полицию. Поэтому прошу вас самих назвать подходящих работников, на которых можно положиться. Подумайте, и мы снова встретимся. А сейчас я хочу познакомиться с городом.

Сопровождать меня вызвались Гловашко, Дюриш и Алеш.