Ручаюсь, что он не потонет, хотя бы корабль был не крепче скорлупы ореха и протекал, как незаткнутая девка». Это у Шекспира в «Буре». Со времени того исторического плавания этот образ всегда вызывал у меня улыбку.

В день отплытия синоптики предупредили, что в Адриатическом море ожидается штормовая погода, однако мы не могли задерживаться. Указ Тито яснее ясного: кто не выедет до полуночи, останется в Югославии. К вечеру мы отправились в путь. Море определенно решило не допустить нашего переезда в Израиль. Три дня кряду огромные валы хлестали наше хлипкое суденышко, чьи уставшие двигатели понапрасну пытались противостоять ветрам. Всех тошнило, люди из последних сил держались за деревянные поручни, дрожали, промокнув до мозга костей. Около меня сидела темноволосая красавица, Тамар Фридман, младше меня на два года. Мы прижались друг к другу, чтобы согреться, и постепенно дрожь от холода перешла в дрожь иного характера. К концу второго дня я был единственным человеком на судне, который желал продолжения шторма. На четвертый день море успокоилось, и я начал общаться с окружающими. Меня потрясло, как мало я знал о других. Впервые в жизни я столкнулся с евреями из Хорватии, Боснии, Черногории, из южной части Югославии, из маленьких городков и деревень, с ортодоксами и традиционными, со смуглыми сефардами из Восточной Сербии и выходцами из местечек, выглядевшими так, как будто в жизни не видели солнца. На нижней палубе люди разговаривали между собой на ломаном немецком, в котором проскальзывали слова на иврите со странным акцентом. Я спросил их, на каком языке они разговаривают.

– На идиш, – ответил один из них.

– Что значит идиш? – спросил я.

Они с подозрением посмотрели на меня и отошли. Как можно было им объяснить, что я не только не знал идиш, но и не подозревал о существовании этого языка?

А другой стороной своего невежества я даже горжусь. Один из молодых людей на носу корабля спросил меня, сефард я или ашкенази. Я сказал, что не знаю. Он удивился:

– Как ты можешь этого не знать?

Я нашел маму и спросил у нее.

– Я не уверена, – сказала она, – кажется, мы ашкенази.

Много лет спустя, во время человеконенавистнической кампании ультрарелигиозной израильской партии ШАС меня неоднократно упрекали в расизме по отношению к сефардам. Из всей разнообразной клеветы, зачастую просто развлекавшей меня, эта, пожалуй, действительно была обидной. Расизм, как всякое предубеждение, усваивается человеком с детства. Мне было семнадцать, когда я впервые услышал, что евреи бывают разными. Мне уже тогда это казалось глупым, бессмысленным и очень огорчительным. А самое важное – Гитлер научил меня, что у всех евреев одна судьба. В этом вопросе я был и до последних своих дней оставался абсолютным дальтоником.

Через одиннадцать кошмарных дней плавания, 26 декабря 1948 года, на рассвете «Кефал» прибыл в какой-то порт. Солнце взошло из-за незнакомой нам горы (мы еще не знали, что она называется Кармель), лучи его осветили неизвестный нам город (мы еще не знали, что он называется Хайфа), и кто-то водрузил на мачте израильский флаг. Все мы – тысячи измотанных, голодных и немного испуганных людей – посмотрели на него и неуверенно, потому что не знали всех слов, запели «Ха-Тикву», гимн Израиля. Это было наивно и прекрасно – как в рекламном ролике Израильского национального фонда.

Наш корабль издал несколько мучительных звуков и бросил якорь у причала.

Я прибыл в Израиль за день до моего семнадцатилетия.

Как только мы сошли с трапа, нас сразу же выстроили рядами и опрыскали ДДТ. Конечно, я знаю, что есть тысячи людей, особенно выходцев из стран Северной Африки, которые восприняли бы это как травму и унижение. «Вот, эти высокомерные «белые» дезинфицируют нас – как будто мы какие-то вшивые и больные инородцы, а не гордые евреи, отпрыски аристократических общин, достигшие Земли обетованной…» Я их не осуждаю, но у меня были другие ощущения: я почувствовал гордость. Все мои опасения, что я попал в отсталую страну, рассеялись: вот, не успел я ступить на берег, а обо мне уже заботится медицина моей новой родины! Здесь беспокоятся о моей и общей гигиене, как и положено в современном обществе!

Пожилой служащий «Сохнута», говорящий по-немецки, установил на причале столик и начал записывать нас по очереди.

– Имя? – спросил он меня.

– Томислав Лампель.

Он посмотрел на меня в замешательстве:

– Есть у тебя еврейское имя?

Я вспомнил, что отец рассказывал, что при рождении мне дали еще одно имя, в честь деда.

– Йосеф, – сказал я.

Когда регистрация закончилась, всех собрали в одном месте, и перед нами появился один из служащих. «Все, кому от восемнадцати до двадцати пяти лет, – сказал он, – должны записаться в армию. Все, кто старше двадцати пяти или младше семнадцати лет, отправятся в лагерь для репатриантов в Беэр-Яаков».

– А если мне семнадцать? – спросил кто-то.

– Тот, кому семнадцать, может решить сам, идти ему в армию или нет, – последовал ответ.

Решение, как почти все главные решения в моей жизни, было принято в одно мгновение. Внутренний голос подсказывал мне, что именно так я должен начать новую жизнь, иначе никогда не стану настоящим израильтянином. Я повернулся к маме и Руди и сказал:

– Я иду в армию.

С мамой случилась истерика.

– Для чего я спасала тебя от фашистов?! – кричала она. – Для чего я спасала тебя от коммунистов?! Чтобы теперь ты погиб в чужой стране?!

Я обнял ее изо всех сил, хотя она сопротивлялась.

– Я пошел, – сказал я, – приеду проведать вас, как только смогу.

Через несколько часов они уже были на пути в лагерь репатриантов, а я прощался с Тамар, которая уезжала с родителями в Нагарию. Мы встречались еще несколько месяцев, но потом она влюбилась в другого парня. Сорок лет спустя Яир познакомил меня со своей будущей первой женой – потрясающая блондинка протянула мне руку и представилась:

– Меня зовут Тамар Фридман.

К их общему удивлению, я расхохотался.

– Что тут смешного? – спросил Яир.

– Ничего, – сказал я, – просто я кое-что вспомнил.

Оказывается, когда история повторяется, она повторяется в виде блондинки.

Армейские грузовики привезли нас на базу в Бейт-Лид. Наступило время ужина. Войдя в столовую, я замер как громом пораженный: на стене висел портрет Ленина. И для этого я приехал в Израиль? Для этого бежал от коммунистов из Югославии? Чтобы на израильской военной базе увидеть портрет Ленина на стене?

– Не волнуйся, – успокоил меня кто-то, – это не Ленин. Это президент страны Хаим Вейцман.

Каждый из нас получил алюминиевый котелок, а в нем – первая трапеза в Израиле: вареное яйцо, творог, помидор и еще какие-то незнакомые мне зеленые штуки. Я попробовал одну из них и едва не лишился зуба. Это была моя первая встреча с оливками.

Утром нас вывели на принятие присяги – сборище новых репатриантов, одетых во что придется (в чем сошли с трапа корабля), и разделили по странам исхода. Офицер торжественно зачитал текст, из которого мы ни слова не поняли, затем положил руку на Танах и громко сказал: «Клянусь!» После некоторой заминки мы поняли, что от нас требовалось повторить сказанное. И мы прокричали: «Клянусь!»

На следующий день нас послали на базу в Црифин. Нам выдали форму, обувь, экипировку, вещмешок и странный головной убор со шторкой, прикрывающей затылок, как у солдат французского Иностранного легиона. Внутри был вышит ярлык, который радостно сообщал, что этот головной убор подарен Армии обороны Израиля «Идише Гительмахер» – Союзом еврейских модисток Нью-Йорка.

Мне выдали служебный блокнот под номером 137566, а затем нас, семнадцатилетних, отделили от остальных новобранцев. Много лет спустя я узнал, что Бен-Гурион пообещал делегации испуганных родителей, что семнадцатилетних не пошлют на линию фронта. Нас, двенадцать молодых югославов, снова посадили в грузовик и отвезли в 80-й базовый тренировочный лагерь в Пардес-Хана. Там нас разместили в большом палаточном лагере для новобранцев. Справа от нас была палатка румын, слева – марокканцев, далее палатка немцев, болгарская, испанская, тунисская – невероятная смесь языков, звуков, цветов и обычаев, которые нам были неизвестны и непонятны.

Через пару дней начались драки, воровство, очередь в столовую превратилась в арену боевых столкновений. Командир нашего отряда младший сержант Фишер тоже был недавним репатриантом из Будапешта и, похоже, сам не знал, что с нами делать. Царил хаос. Командир роты отдавал приказы командиру взвода на иврите, командир взвода переводил их на немецкий Фишеру, который переводил их мне на венгерский, чтобы я перевел на сербский для остальных солдат, и в итоге, понятное дело, никто ничего не выполнял.

Я гордился военной формой, но это был не совсем я. Всего лишь три недели назад я учился в одиннадцатом классе, корпел над заданиями по математике – это был один я. А второй сейчас играл солдата в каком-то странном фильме. Мир вокруг меня оставался прежним, но меня стало два. Я впервые в жизни остался один – новобранец воюющей армии, гражданин страны, в которой на ужин едят оливки и разговаривают на языке, который я никогда не смогу понять. Ночами, в темноте, я плакал, пока не засыпал.