На официальном обеде в Шанхае, за порцией супа из акульих плавников (сомнительный деликатес, который китайцы подают особо важным гостям, над которыми хотят поиздеваться), я спросил заместителя мэра Чжань Чана, сидевшего напротив меня в украшенном золотыми драконами красном кресле, как он борется с растущей преступностью.
По смущенному взгляду переводчика я понял, что задал вопрос неуместный, но тем не менее он его перевел. Чан уставился в окно на небоскребы самого суетливого города в мире и после долгого раздумья ответил: «Вы приехали к нам в сезон дождей, но сегодня, на ваше счастье, небо ясное».
Я испытывал подобное ощущение не раз за четыре года работы в «Уйкелет». Снаружи шла настоящая жизнь, в которой Израиль противостоял войнам и бедности, трудностям абсорбции и преступности, жесткой экономии и нападениям первых террористов на гражданское население. А у нас в офисе сохранился маленький Будапешт, где люди приходили на работу в костюмах и галстуках, слегка флиртовали с секретаршами, а затем пили послеполуденный чай с пирожными перед тем, как сесть за перевод еще одной заумной статьи с немецкого.
Редакционный коллектив делился на две категории. Многие из нас с удовольствием оставались на спокойном венгерском островке, оторванном от напряженной и трудной жизни молодого Израиля. Остальные – и я в их числе – видели в «Уйкелет» всего лишь перевалочный пункт на пути в главный пункт назначения. Я считал: мы не для того проделали весь этот нелегкий путь в еврейское государство, чтобы теперь жить как небольшая община, замкнутая в себе и в своем уникальном языке и старающаяся свести к минимуму контакты с внешним миром.
Нашим признанным кумиром был Эфраим Кишон. Он был старше меня на семь лет и вскоре превратился в старшего брата, которого в моей жизни никогда не было. Многие опасались его мизантропии, но я понимал, откуда она появилась: пережив Катастрофу, бежав с поезда, шедшего в лагерь смерти Собибор, он решил, что мир так мрачен, что нет иного выхода, кроме как стать юмористом. Но молодой писатель задыхался в стране коммунизма. Издание его первой книги было запрещено. Кишон решил оставить все позади и уехать в молодое государство.
Свою трудовую деятельность в Израиле он начал с мытья туалетов, а иврит освоил весьма оригинальным способом: раздобыл подержанный словарь и выучил его весь наизусть, пока драил унитазы.
Благодаря этому крайне истрепанному словарю были созданы одни из лучших комедий, когда-либо написанных. В 1952 году, все еще работая в «Уйкелет», Эфраим получил предложение от Азриэля Карлебаха, легендарного редактора газеты «Маарив», вести в ней ежедневную сатирическую колонку. Эта колонка, которая называлась «Хад Гадья», завоевала огромную популярность, Эфраим вел ее на протяжении тридцати лет. В мире вышло более сорока двух миллионов экземпляров книг Кишона на десятках языков. Он трижды был лауреатом «Золотого глобуса» и дважды номинировался на «Оскар». Созданные им образы – прежде всего Салах Шабати и констебль Азулай – стали частью не только израильской, но и мировой культуры.
Меня часто спрашивали, в чем секрет его таланта, и я всегда приводил один и тот же пример: во время Второй мировой войны англичане использовали в качестве наблюдателей дальтоников, которых нельзя обмануть цветомаскировкой. Кишон был эмоциональным дальтоником. Сквозь камуфляжные сети общественного лицемерия он видел жестокую правду и разоблачал ее безжалостно. Это было страшно смешно, но сделало его пессимистом: он не имел иллюзий в отношении своих собратьев.
Через несколько месяцев после первой зарплаты я закончил сдавать экзамены на аттестат зрелости и сразу подал документы в Высшую школу экономики и права (которая впоследствии стала юридическим факультетом Тель-Авивского университета). В то же время я покинул каморку в квартире мамы и Руди и снял комнату у двоюродного брата отца, доктора Вальдмана.
На этот раз учиться мне понравилось. После того как я в прошлом году освоил Танах, законы о правонарушениях казались мне очень легкими, а от дискуссий на занятиях по философии права я просто получал удовольствие.
– Без суда, – кричал лектор, профессор Шаки, – демократия превращается в режим, при котором шестьдесят один член Кнессета могут решить повесить остальных пятьдесят девять!
– Видно, что вы никогда не жили при диктатуре, – выпалил я.
– Как раз жил, – ответил он, – я в последний момент сбежал из Италии Муссолини.
Я замолчал. А тот опыт дискутирования очень помог мне в будущем.
Все заметнее становилась двойственность моего существования. Израильтяне считали меня всего лишь молодым студентом с иностранным акцентом, который в аудитории всегда сидел на первых рядах и задавал слишком много вопросов, а в венгерской общине я уже успел прославиться своими рассказами и короткими фельетонами, написанными под влиянием и присмотром Эфраима.
Даже мама, которая до сих пор не простила мне, что я упустил блестящую карьеру диспетчера в таксопарке, – не могла скрыть, как ей было приятно, что ее подружки часто цитировали мои рассказы.
Однажды я сдал Шену интервью, которое взял у молодого человека, на моих глазах с наслаждением курившего гашиш в парке Независимости. В те дни – начале пятидесятых – это было все равно, как если бы я взял интервью у инопланетянина, приземлившегося в центре Тель-Авива. Шен прочитал статью и расхохотался. «Ну что же, молодой Лампель, – заявил он, – эта статья могла бы появиться даже в “Маариве”».
Вместо того чтобы обрадоваться, я помрачнел. Если этой статье место в «Маариве», то почему же она там не напечатана? В тот же вечер я пожаловался Эфраиму. «Спокойно, Томи, – сказал он, – ты еще не готов».
Через два года после начала моей работы Авраам Ронаи пригласил меня и Доша в кафе «Роваль» и предложил нам всем вместе с Кишоном создать шоу для выходцев из Венгрии. Он произнесет пару шекспировских монологов, мы с Кишоном почитаем наши юморески, Дош выставит на сцене большой мольберт и будет рисовать шаржи на присутствующих, а потом разделим доходы на четверых. Идея нас увлекла, и мы сразу отправились в Бицарон, где Кишон жил тогда со своей первой женой и ее престарелыми родителями.
Единственное, чего мы не учли, – это ни с чем не сравнимой скупости Эфраима (когда кто-нибудь из его детей звонил и спрашивал: «Папа, как ты поживаешь?» – Кишон обычно отвечал: «Сколько нужно?»).
– Нет проблем, – ответил он, – я хочу восемьдесят процентов, а вы разделите оставшиеся двадцать.
– Но, Фройке, – запротестовал я, – мы же все будем работать одинаково.
– Да, – сказал Кишон, – только разница в том, что я могу сделать это и без вас, а вы без меня не можете ничего.
Этот простой урок практического капитализма заставил нас замолчать. Конечно, Эфраим был прав – он был знаменитостью, а мы были еще только в начале пути. Немного посовещавшись, мы договорились, что он получит шестьдесят процентов, а мы поделим остаток. После сделки нас с Дошем охватила жажда мести, и той же ночью мы наполнили почтовый ящик Эфраима спагетти и томатным соусом.
Когда наша программа стартовала, я несколько неожиданно для себя обнаружил, что мне доставляет удовольствие находиться в свете прожекторов. Другие страдали от страха сцены, даже Ронаи, самый опытный из нас, не мог подняться на сцену, не хлебнув коньяка из бутылки. И только я чувствовал себя в своей тарелке: отвечал на вопросы, рассказывал анекдоты, позволял себе время от времени вспылить в отношении зануд-завсегдатаев, которые посещали такого рода вечера. Мы выступили всего несколько десятков раз, но я усвоил для себя то, что пригодилось мне на всю жизнь: каждый, кто попадает на сцену, становится артистом, даже если играет самого себя.
Через год я закончил юридический факультет и в числе трехсот студентов, облаченных в черные мантии, получил диплом с ленточкой. Взволнованные мама и Руди находились в зале. В какой-то момент наши с ней взгляды встретились, и мы оба подумали об одном: как жаль, что здесь нет отца, что он не видит, как его сын становится юристом, как он, и журналистом, как он. Кроме того, в районе талии у меня начала появляться некоторая складка, которая заставляла думать, что я стану еще и таким же толстым, как он. Я боролся с этой тенденцией всю свою дальнейшую жизнь и вынужден признаться: это сражение я проиграл.
Через несколько недель мама пригласила меня в кафе – ей нужно было поговорить со мной. Она была грустной и бледной. «Руди болен, – тихо сказала она, – у него обнаружили рак горла». Я смотрел на нее и не мог поверить. Женщина сорока семи лет, на которую до сих пор оборачивались мужчины на улице, яркая блондинка, которая выглядела так, будто у нее нет никаких проблем, и вот пожалуйста! – она снова теряет мужа. Мы поехали к ним, и я обнял Руди. Оптимизм не покидал его и сейчас. «Мы справимся, Томи, – ободряюще сказал он мне, – не волнуйся, мы справимся».
Но он не справился. Болезнь победила его за два месяца. Мы сидели у его постели в больнице и видели, что он угасает. Единственное, что осталось от него, была его неизменная улыбка. Когда я шел за гробом, положив руку на плечо Петера, то не мог отделаться от мысли, что оборвалась еще одна ниточка, соединявшая меня с прошлым. Нови-Сад растворялся в памяти, уходя все дальше и дальше.
Однажды дождливым зимним днем 1955 года Кишон оставил записку в моем почтовом ящике в редакции «Уйкелет»: «Томи, я договорился для тебя о встрече с Азриэлем Карлебахом. Он ищет личного помощника. Веди себя скромно».