Явыехал из Тель-Авива зимой, а через два часа попал в лето. Казалось, что беэр-шевское солнце не собирается заходить за горизонт. Из трещин в асфальте поднимался пар. Среди песков, как игрушечные кубики, были разбросаны малоэтажные дома с плоскими крышами. Жизнь текла медленно, как неповоротливые верблюды, на которых бедуины отправлялись по четвергам на рынок.

Чувство, которое я испытывал, выйдя из автобуса, можно передать словами греческого писателя Никоса Казандзакиса (которые высечены на его надгробном камне): «Ни на что не надеюсь. Ничего не боюсь. Я свободен!»

Корреспондент большой газеты в маленьком городе в чем-то похож на местного шерифа. Газета сняла для меня номер в единственном отеле города, и через два дня я уже сидел в приемной мэра, Давида Товиягу, праздно потягивая на пару с ним сладкий кофе по-турецки, сваренный в медном финджане. «Похоже, здесь ничего не происходит», – заметил я. Мэр надолго задумался. «Происходит, – сказал он наконец, – но в другом темпе».

Чтобы развеять напавшую на нас обоих дремоту, я встал и потянулся.

– Куда ты идешь? – удивленно спросил он.

– В «Кассит», – ответил я.

В Беэр-Шеве, старавшейся казаться большим городом, как раз открылось кафе под названием «Кассит», в котором был установлен один из первых телефонов-автоматов. По нему я обычно диктовал сообщения для своей газеты.

У Товиягу были чаплинские усики (маленькие, щеточкой), за которыми ему почти удалось скрыть мелькнувшую на его губах улыбку.

– Как придешь в «Кассит», – сказал он, – спроси Бетти.

Я медленно шагал вдоль по улице в прилипшей к спине рубашке, пока с облегчением не уселся под вентилятором в «Кассите». «Есть здесь кто-нибудь по имени Бетти?» – спросил я официанта. Он улыбнулся той же хитроватой улыбкой, как Товиягу. Через пару минут напротив меня оказалась худенькая женщина с короткой стрижкой. Выглядела она старше меня, но ее движения были молодыми и резкими, она вся лучилась энергией.

– Ты журналист? – спросила она с приятным французским акцентом.

Я ответил утвердительно.

– Сейчас мне некогда, – сказала она, – приходи ко мне в четыре.

Записала адрес на салфетке и упорхнула.

После обеда я пришел на просторную ухоженную виллу, настолько нетипичную для тех мест, что было ясно: обитатели – люди состоятельные. Ворота были распахнуты, и входная дверь тоже. Я постучался и вошел.

– Есть кто-нибудь?! – крикнул я.

– Я на заднем дворе, – отозвалась она, – иди сюда.

Я прошел весь дом насквозь, оказался у большого окна и остановился как вкопанный: через окно я увидел, что Бетти в чем мать родила стояла на четвереньках посреди небольшой запруды, напряженно-выжидающе застыв, как собака-ищейка.

Увидев мое замешательство, она поманила меня к себе.

– Ш-ш-ш, – прошептала она, – я охочусь на лягушек.

Я продолжал стоять, совершенно ошарашенный. Мне было двадцать четыре, и я полагал, что обладаю довольно большим сексуальным опытом, но в тот момент я понял, что впервые вижу голую женщину при дневном свете. У нее была белая гладкая кожа, маленькая грудь, и мой взгляд против воли устремился к темному треугольнику между ног. Бетти еще с минуту стояла неподвижно, затем вдруг рванулась, исчезла под водой и выскочила вся мокрая, улыбаясь и держа в руке зеленую лягушку.

– Мон шери, – приветствовала она то ли меня, то ли лягушку, – я тебя поймала.

Затем вышла из воды и запахнулась в цветное шелковое кимоно.

– Так откуда ты? – спросила она.

– Из Тель-Авива, – промямлил я, – но до того из Будапешта. Это длинная история.

– Отлично, – сказала она по-французски, – я люблю длинные истории.

Никогда в жизни я не встречал женщины, подобной Бетти Кнут, – ни до, ни после.

Она родилась в Париже в 1928 году, в дворянской семье белоэмигрантов. Ее мать была племянницей Молотова, советского министра иностранных дел, и внучкой известного композитора Александра Скрябина (с Девятой сонатой которого я был знаком и терпеть ее не мог). После оккупации Франции четырнадцатилетняя Бетти стала активной участницей антифашистского подполья, а позднее – военным корреспондентом газеты «Комба», и даже получила ранение. После войны опубликовала свою первую книгу «Мушиный хоровод», которая стала бестселлером. Восемнадцатилетняя писательница стала модной в интеллектуальных кругах Франции, но покой был ей чужд, она стала пламенной сионисткой и вступила в подпольную организацию борцов за свободу Израиля «Лехи».

В апреле 1947 года Бетти приехала в Лондон, облачилась в роскошную шубу и, лучезарно улыбаясь, вошла в здание британского Министерства по делам колоний, где спрятала в туалете взрывное устройство. Оно не взорвалось по техническим причинам, а Бетти удалось бежать из Британии. Через несколько месяцев ее задержали в Бельгии при подготовке взрыва на борту одного из британских военных кораблей, препятствовавших иммиграции в Палестину. Полиция обнаружила при ней девять килограммов взрывчатки, фальшивые документы, чемодан с двойным дном. Бетти провела год в женской тюрьме Брюсселя. «Как там было?» – полюбопытствовал я. «Как в Дантовом аду, – ответила она, – только темнее».

После освобождения она ненадолго вернулась в Париж и сразу после Войны за независимость уехала жить в Израиль. После убийства графа Бернадота ее ненадолго задержали, но за отсутствием улик освободили. Бетти переехала в Беэр-Шеву в 1951 году вместе с мужем, американским евреем, владельцем строительной фирмы, выполнявшей работы в пустыне Негев.

– Муж? – удивился я. – У тебя есть муж?

– Конечно, у меня есть муж, мон шери, у каждой женщины должен быть муж.

Мы занимались любовью, а потом лежали в кровати, затягиваясь одной на двоих сигаретой. За окном опускалось яркое оранжевое солнце, и Бетти лениво произнесла: «Вообще-то он должен скоро прийти, – пожалуй, надо одеться».

Я вскочил и схватил брюки. Спустя четверть часа мы сидели в гостиной за чашкой кофе, и ее муж, краснощекий улыбчивый американец, вошел и поцеловал ее в обе щеки. Если он и догадывался, чем мы занимались до его прихода, не было заметно, чтобы ему это мешало. «Друзья Бетти – мои друзья», – сказал он, восторженно тряся мою руку.

Если Хава открыла мне, что значит быть израильтянином, то Бетти познакомила с богемной культурой парижского левого берега. Из патефона у нее дома я впервые услышал хрипловато-чувственный голос Жюльет Греко, она перевела мне отрывки из эротических книг Гийома Аполлинера, демонстрировала (в обнаженном виде) свою версию балета Дягилева, показала на восьмимиллиметровом кинопроекторе фильмы Жана Кокто и заставила прочитать «Ужасные дети» – роман, который он написал, когда пытался избавиться от пристрастия к опиуму. «Ты только посмотри, каким Модильяни его изобразил, – сказала она, кладя на стол репродукцию мрачного портрета Кокто, – он ведь совсем не такой!» Я смеялся. Я понятия не имел, как на самом деле выглядит Кокто, но ее страстность была заразительной.

Во время этого романа я неожиданно преуспел на профессиональном поприще.

Годом раньше, в 1955-м, в ходе операции «Черная стрела» в Газу вошли подразделения десантников под командованием Ариэля Шарона и уничтожили несколько десятков египетских солдат. Когда Насер пришел к власти, он решил отомстить: банды фидаинов свирепствовали по всему югу, убивали, грабили, закладывали мины. Мое вынужденное пребывание в Беэр-Шеве превратилось в неожиданное везение. Вместо бесцветных историй на последних страницах («…бедуинский шейх предлагает двадцать верблюдов за дочь хозяина обувного магазина») я стал поставлять главные материалы для первой полосы. Почти ежедневно я мотался по всему Негеву на военных джипах, сидел в засадах и брал интервью у офицеров, вернувшихся из ночных погонь.

Как-то вечером я попал в семью человека, убитого террористами на нефтяной скважине в Негеве. В результате какой-то ошибки семье о трагедии еще не сообщили. «Приношу вам свои соболезнования в связи с гибелью вашего сына», – сказал я пожилой женщине, открывшей мне дверь, – и она потеряла сознание.

За исключением этого случая я наслаждался каждой минутой моей работы. Это была настоящая журналистика, жесткая и справедливая, такая, о которой я только читал в книгах Бена Хекта: журналист валится на кровать не раздеваясь и засыпает, просыпается от стука в дверь, хватает блокнот и отправляется на место происшествия, чтобы добыть информацию. Через два часа он уже сидит за пишущей машинкой, все еще в шляпе, рядом бутылка виски, сигарета во рту, и печатает сенсационный текст, оставляя позади своих неудачливых конкурентов.

Как и все молодые журналисты того времени, я преклонялся перед Беном Хектом, который начинал свою карьеру как корреспондент с уникальным нюхом на сенсации, а позднее написал сценарии «Мошенника» и «Главной новости», дважды удостоивался «Оскара». Он был таким поборником сионизма, что во времена британского мандата его фильмы были запрещены на том основании, что он «поддерживает еврейских террористов». Я никогда не думал, что через каких-то несколько месяцев буду сидеть с ним рядом, освещая процесс Кастнера.

29 октября 1956 года вспыхнул Суэцкий кризис. В течение шести дней длинные колонны войск тянулись в южном направлении. В боях участвовали сто семьдесят пять тысяч израильских солдат и около ста тысяч англичан и французов. Иногда мне казалось, что я взял интервью у каждого из них. Я мотался в нелепой английской каске времен Первой мировой по всем направлениям, спал по два часа в сутки и без устали писал. «Маарив» послал на место событий своих самых опытных корреспондентов, а мне было дано указание им помогать. Которое проигнорировал: это была моя территория, и я не собирался быть здесь ничьим подмастерьем. Возможно, мне стоило вспомнить изречение Джозефа Кеннона, которым он подытожил сорок шесть лет своей работы в конгрессе США: «Маятник всегда возвращается».