В 1999 году, вскоре после моего избрания в Кнессет, я ощутил, что в моей жизни чего-то не хватает. Вначале мне не удавалось понять, в чем дело, но потом я сообразил: мне хочется продолжать писать. Сорок пять лет я писал каждую неделю, иногда каждый день. Из трех главных муз греческой мифологии моей самой любимой была как раз Мелете – муза практики и повторения. Пианисты музицируют каждый день, художники каждое утро приходят в студию. Писатели должны писать постоянно или хотя бы регулярно. Я стал заниматься полузабытым ежемесячником, который издавала партия «Шинуй». Я писал статьи, редактировал, корректировал, придумывал заголовки и даже давал советы типографии. У меня было все, что мне было нужно. Кроме читателей.
Для одного из номеров я брал интервью у доктора Рут Кальдерон, основавшей курсы «Элуль» и колледж «Альма», основной задачей которых было изучение иудаизма нерелигиозными евреями. Естественно, зашел разговор о религии.
Я попытался поддеть Рут: «Фрейд считает, что религия – это невроз. Что-то вроде болезни».
Она улыбнулась:
– А разве он не то же самое говорит о любви?
В 1958 году любовь всей моей жизни была совсем рядом, но я об этом еще не знал.
А пока я бессовестно наслаждался своим новым статусом. Мне было всего двадцать семь, а со мной уже вовсю любезничали политики, министры обращались ко мне по имени, женщины, которые всего лишь год назад проносились мимо меня, не замечая, вдруг стали посматривать на меня пристально.
Однажды утром на улице я встретил очень красивую девушку – из тех, кого французы называют «петит», миниатюрная. Она застенчиво поздоровалась со мной, и тогда я узнал ее. Это была Шуламит, дочь Давида Гилади, которую я видел в архиве «Маарива» и не осмелился с ней заговорить. Я спросил, как у нее дела, и она рассказала, что отец получил назначение собкором в Париж и она уезжает туда вместе с родителями. Я пожелал ей успеха, и вдруг она сказала: «Может, напишешь мне?» – «С удовольствием», – ответил я.
Пока она жила в Париже, а позднее в Лондоне, мы пару раз обменялись письмами, но у меня было ощущение, что она не воспринимает меня серьезно. Через два года редакция отправила меня делать репортаж о Международном конкурсе на лучшее знание Библии. Там я снова встретил Шуламит, которая была с отцом. За ней как тень следовал Аарон Долев, бывший тогда одним из лучших репортеров газеты. Долев был серьезным конкурентом: он был всем, чем не был я, – родившийся в Тель-Авиве, сдержанный и элегантный, знающий себе цену (несколько завышенную, если спросите меня). Карлебах нашел его в коридорах журнала «Этот мир» и сделал специальным корреспондентом, которому поручалось все, к чему стремился я: начиная с интервью с премьер-министром и кончая командировками за границу. На этот раз я решил не уступать.
И стал пылко ухаживать за Шуламит. А весь «Маарив» с ухмылкой наблюдал за нашим с Аароном соперничеством. Цветочные торговцы Тель-Авива стремительно обогащались. Каждый из нас пускал в ход свои приемы: Долев – подчеркнутую вежливость, я – свою обычную громогласность. Проблема была в том, что невозможно было понять, – ни тогда, ни в последующие пятьдесят лет, – что же Шула на самом деле думает. Она была тихая и сосредоточенная, хрупкая, как венецианское стекло, а мужчины пробудили в ней трогательную застенчивость. Я впервые встретил девушку, которой не доставляло удовольствия находиться в центре внимания.
Только в свой двадцать восьмой день рождения я получил знак, что, возможно, лидирую в соревновании за ее сердце. Мы собрались в «Кассите», и Шула преподнесла мне книгу в подарочной упаковке. Я отошел в сторону и разорвал обертку. Это был трактат «Поэтика» Аристотеля.
Через несколько недель я поехал в Иерусалим, чтобы взять интервью у Дэнни Кея. Перед выходом я позвонил Шуле и спросил, как она поживает. «Все в порядке, – сказала она, – у меня Долев».
На интервью я приехал несчастный и подавленный. Еврей Кей, будучи человеком теплым и чутким, заметил, что я рассеян, и спросил, в чем дело. Я рассказал ему, что встретил любовь своей жизни, но подозреваю, что ее сердце отдано другому.
До конца жизни я был благодарен ему за ответ. «Оставь ты это интервью, – сказал он, – я найду для тебя время завтра. Поезжай в Тель-Авив и сделай ей предложение».
Я выскочил на улицу и бросился к такси. «В Тель-Авив, – сказал я водителю. – И побыстрее».
Когда мы проезжали Иерусалимские холмы, я почувствовал, как во мне закипает гнев. При всем уважении к рассуждениям Аристотеля о поэтике, мне вспоминалось другое его изречение, гораздо больше подходившее мне по состоянию души в этот длинный, как вечность, час: «Каждый может разозлиться – это легко; но разозлиться на того, на кого следует, и в той мере, на сколько это нужно, и в тот момент, когда это нужно, и по той причине, по которой нужно, и так, как нужно, – это дано не каждому».
Когда мы оказались в Тель-Авиве, я уже был зол не на шутку. Вбежал в дом и встал перед Шулой.
– Мне надоело, – заорал я, – мы женимся!
– Хорошо, – сказала Шула, – но зачем так кричать?