Моя приятельница Дженни Лебель процитировала в одной из своих книг мое высказывание о том, что жизнь строится не по принципу «или – или», а по принципу «и то и другое». Она строится из параллельных линий, которые, не пересекаясь, бесконечно тянутся от частного к национальному, от общего к личному, от общества к индивидууму. Например, мой май 1960 года состоял из воров, обезьян, младенцев и нацистских преступников.

Месяц начался с того, что, вернувшись однажды вечером домой и открыв дверь, мы поняли, что в квартиру забрались воры. В прихожей все было перевернуто вверх дном, все ящики выдвинуты, мебель опрокинута. «Может, он еще здесь, – прошептал я Шуле, – оставайся на месте». Я прошел внутрь. Спальня выглядела так, как будто по ней прошелся торнадо. Я приоткрыл двери в ванную, в туалет – никого. Оставалась гостиная. «Оставь, – прошептала Шула, – давай вызовем полицию».

В ту же секунду из гостиной раздался страшный стук. У нас кровь застыла в жилах, но, будучи сержантом запаса армии Израиля, я не мог потерять лицо. Взяв на кухне швабру, я с грохотом вломился в гостиную, размахивая во все стороны своим оружием. Там никого не было. Я был сбит с толку, и вдруг сзади раздался жуткий вопль. Я оглянулся: Шула, стоя в дверях гостиной, показывала наверх. На верхней книжной полке сидела обезьяна и смотрела на нас, сверкая глазами. Маленькая, волосатая, со светлым брюшком и мордой злого старика.

Мы растерялись. Что можно сделать, когда в ваш дом забралась обезьяна? «Она, наверное, сбежала из зоопарка», – сказала Шула. Это было вполне вероятно, потому что тогда зоопарк находился в центре Тель-Авива, в двухстах метрах от нашего дома.

Я позвонил в зоопарк и спросил, все ли обезьяны у них на месте. «Сейчас проверим», – ответил мужской голос, нисколько не удивившись моему вопросу. Через несколько минут он вернулся и сказал, что все обезьяны на месте. «Но в городе сейчас выступает цирк “Медрано”, – сказал он, – может, ваша обезьяна сбежала оттуда».

Я позвонил в «Медрано».

– Не пропадала ли у вас обезьяна?

– Конечно, – обрадовались на другом конце провода, – вы нашли ее?!

Через полчаса появился дрессировщик, снял обезьяну с книжной полки и пару раз шлепнул по попе. Оба ушли не извинившись. Только тогда Шула подняла книгу, которую обезьяна сбросила на пол. Вы можете решить, что я все это выдумал, но Шула – свидетель: это была книга Шмуэля Йосефа Агнона «Гость на одну ночь».

Через несколько дней, вернувшись домой с работы, я застал Шулу, разглядывающей из открытого окна эвкалипты, с улыбкой Моны Лизы на устах. Я спросил, все ли в порядке. «Я беременна», – сказала она.

Удалось ли мне скрыть, что слезы в моих глазах были слезами не только радости, но и боли? Я плакал от радости, что стану отцом, и от сожаления, что моему отцу не довелось дожить до этого.

Прошло еще несколько дней, но майские чудеса еще не закончились. Двадцать третьего мая я сидел напротив того же самого окна и (поскольку улыбаться загадочной улыбкой мне не свойственно) просто слушал радио. Предстояло выступление Бен-Гуриона в Кнессете. Председатель ударил молоточком, и премьер-министр прокашлялся. Он был необычайно взволнован.

– Я уполномочен сообщить Кнессету, что недавно израильской службой безопасности был обнаружен один из главных нацистских преступников Адольф Эйхман…

Я бросился на улицу, стал прыгать и скакать как ненормальный, бросался обнимать всех попадавшихся мне навстречу. Вскоре я доскакал до офиса «Маарива» и ворвался внутрь с криком: «Эйхмана поймали! Они поймали Эйхмана!»

– Мы знаем, – успокаивали меня, – не волнуйся, уже решено, что ты будешь в составе группы, освещающей этот процесс.

Сегодня это трудно понять, но до суда над Кастнером пять лет назад лишь немногие израильтяне знали, кто такой Эйхман, в то время как у меня при упоминании этого имени стыла кровь в жилах: подпись Эйхмана стояла на приказе, с которым забрали моего отца 19 марта 1944 года, он отправил бабушку Эрмину в Аушвиц и дядю Ирвина в Дахау. Гитлер был дьяволом далеким, выкрикивавшим речи с пеной у рта из своего бункера в Берлине. Эйхман же был дьяволом, которого мы знали.

Его поимка ознаменовала конец эпохи замалчивания. Это было коллективное землетрясение, извержение вулкана чувств, лава воспоминаний, ломка нашего сознания. Пятнадцать лет молчания подошли к концу. Выжившие заговорили. Вначале нерешительно, затем их невозможно стало остановить. Высокомерие коренных израильтян испарилось. Вначале его сменил шок, затем понимание, а в конечном итоге – молчаливое признание того, что между ними и нами нет разницы. Впервые люди стали спрашивать меня о том, как я через это прошел. И впервые я отвечал.

Однако только сорок семь лет спустя мне удалось выразить то, что все мы тогда чувствовали. На представительной конференции в День Катастрофы в музее «Яд ва-Шем» я обратился к затихшему залу: «Все мы – беженцы от Катастрофы. Даже те, кто там не был. И те, кто тогда еще не родился. Любой и каждый из нас – беженец от Катастрофы».

Жизнь – она и то и другое.

5 ноября 1960 года родилась наша старшая дочь Михаль.

11 апреля 1961 года я сидел в Доме народа в Иерусалиме и видел, как Эйхмана посадили в стеклянную клетку. Я, как и все, удивился, каким он был маленьким. Как удалось такому серенькому чиновнику в очках уничтожить такого жизнелюбивого человека, как мой отец?

Поднялся генеральный прокурор Гидеон Хаузнер. Его вступительная речь стала одной из самых знаменитых в истории израильской юриспруденции. Тем же вечером я сидел вместе с ним и вторым прокурором, впоследствии судьей Габриэлем Бахом, и они рассказывали мне, как снова и снова переписывали вступительную речь, пока вдруг не осознали, что, в отличие от любого другого процесса, они будут говорить не от имени Государства Израиль, а от имени жертв.

«Я стою сейчас перед вами, судьи Израиля, обвиняя Адольфа Эйхмана. Я не один – со мной шесть миллионов обвинителей. Но они не могут подняться, указать на подсудимого и произнести: “Я обвиняю! ” Потому что это их пеплом покрыты холмы Аушвица и устелены поля Треблинки, это их пепел развеян в лесах Польши. Их могилы разбросаны по всей Европе.

Их кровь вопиет, но их голос не слышен. Поэтому за них буду говорить я. От их имени я предъявлю это страшное обвинение … »

Не знаю почему, но из всей его речи самое большое впечатление на меня произвела одна деталь. Произнеся слова «…они не могут указать на подсудимого…», Хаузнер поднял руку и пальцем указал в сторону Эйхмана. Если бы мне нужно было определить, в какой точно момент, в какой точке я окончательно стал израильтянином, где завершился процесс, начавшийся на корме утлого суденышка, когда я стал частью этой страны так же, как она стала частью меня, – это был тот самый момент: когда Хаузнер указал на Эйхмана своим беспощадным пальцем.

Судебный процесс длился восемь месяцев и истрепал все мои нервы. Большую часть времени я проводил в Иерусалиме, слушая день за днем свидетельства ужасов, а иногда, когда уже не мог это выносить, сбегал в Тель-Авив повидаться с женой и нашей новорожденной дочерью. Не могу сказать, что я большой поклонник младенцев (они не умеют играть в шахматы), но не мог нарадоваться этим маленьким пальчикам и улыбке, которая обнажала первый молочный зуб.

Только это были редкие утешения. Ночами я ворочался в постели, одолеваемый кошмарами времен войны, которые смешались со сценами суда. Кто видел, как писатель К. Цетник, в белом костюме, рассказывает о том, как каждый день группу заключенных его барака строили и уводили на смерть: «Почти два года каждый день они уходили, а меня всегда оставляли. Я вижу их, они смотрят на меня, я вижу их стоящими в этой очереди…», затем вдруг теряет сознание и падает в зале, тот никогда этого не забудет.

Однажды вечером в темном баре отеля «Царь Давид» под усиленной охраной я брал эксклюзивное интервью у защитника Эйхмана, доктора Роберта Серватиуса из Германии. Это был седой, полный и энергичный человек, который, если бы не холодные голубые глаза, выглядел как разносчик пива в Мюнхене.

– Почему вы согласились защищать его? – спросил я.

Серватиус вздохнул.

– Его друзья не могли взять на себя его защиту, а враги не хотели, – сказал он. Поняв, что ответ меня не устраивает, он добавил: – Я хотел удостовериться – своими глазами и ушами, – в чем состояли преступления нацистов. Да, я знаю, что они уничтожили европейское еврейство, но хочу понять, кто за это в ответе. Если будет доказано, что это Эйхман, его надо будет повесить. Но это надо доказать.

Мне хотелось его ударить, но я понимал, что Серватиус – живое доказательство тому, что жизнь – она и то и другое. Среди нацистов он считался человеком, на которого нельзя положиться, поскольку выступал защитником знаменитого еврейского афериста Игнаца Тимоти Требич-Линкольна, обвиненного в мошенничестве. Для евреев он был адвокатом нациста, а для нацистов – защитником еврея.

Приговор Эйхману, содержащий сотни страниц, зачитывался в течение трех дней. 13 декабря 1961 года, за две недели до моего тридцатилетия, он был приговорен к смертной казни. Лучшего подарка на свой день рождения я не мог и представить.

С Гидеоном Хаузнером мы оставались дружны до самой его смерти. У нас было много общего. Мы оба были юристами, членами Кнессета, министрами, оба занимали должность руководителя «Яд ва-Шем». Он скончался 15 ноября 1990 года, но я не был на его похоронах, поскольку это и дата гибели моей дочери Михаль, я был на ее поминовении.