Мы с Шулой стоим на светофоре. Горит красный свет. Я жду, жду, в конце концов поворачиваюсь к ней и возмущенно говорю:
– Ну черт возьми, этот светофор сломан!
Она хохочет.
– И что тут смешного? – раздражаюсь я.
– Уже тридцать лет каждый раз, когда зажигается красный свет, ты говоришь мне, что светофор сломан.
Я собираюсь что-то ответить, но тут зажигается зеленый, и мы двигаемся с места.
Всю жизнь я был человеком вспыльчивым.
Мои родные и близкие часто говорили о разнице между моим поведением на публике – нетерпеливым и агрессивным – и в узком кругу, где я был человеком спокойным, напоминающим медвежонка, которого всегда можно умиротворить с помощью хорошей колбасы или куска торта. И то и другое верно. Они знали, что под умиротворенностью тлеет уголек, который может вспыхнуть в любой момент. Однажды на приеме писательница Элеонора Лев сказала мне, что не понимает, чем я ей симпатичен.
– Действительно, – вмешался журналист из «Хаарец» Гидеон Самет, стоявший рядом, – все постоянно задают себе этот вопрос: Томи Лапид – такой невыносимый во всех отношениях тип, так почему же мы все-таки так ему симпатизируем?
– Да, – отозвался я. – А про тебя люди всегда спрашивают себя: Гидеон Самет – такой во всех отношениях правильный, почему же мы его терпеть не можем?
Довольно скоро после моего ухода из политики (или скорее после того, как она оставила меня) моя дочь Мерав – психоаналитик – написала мне письмо, в котором пыталась объяснить эту особенность моей натуры.
«Это отпечаток Катастрофы, – писала она, – не в том смысле, что она подавила тебя, а как раз в том смысле, что это из-за нее ты не можешь ни секунды переносить ощущение слабости. Оттуда вся эта твоя борьба не на жизнь, а на смерть. Вот “им” везет… “Они” – это фашисты, “они” (не в обиду будь сказано) – это коренные израильтяне, которые напоминают тебе, что ты новый репатриант, все эти “они” как будто пытаются растоптать тебя, и ты сражаешься как лев и бесстрашно бросаешься на них, потому что, как только ты склонишь голову, ослабишь бдительность, тогда ты потеряешь все».
У меня умная дочь. Гораздо умнее своего отца.
В декабре 1961 года трем журналистам – включая меня – посчастливилось сопровождать в Бирму премьер-министра Бен-Гуриона. С ним были сын Амос, секретарь Ицхак Навон, который впоследствии был избран президентом страны, и представитель «Моссада» – улыбчивый человек невысокого роста в очках по имени Рафи Эйтан. Никто из нас не подозревал тогда, что Рафи, ставший позднее членом парламента и министром, возглавлял группу, захватившую Эйхмана.
Это была моя первая встреча с Бен-Гурионом и, конечно, я волновался, но этот маленький великий человек не удостоил меня даже взгляда. У него был давнишний конфликт с «Мааривом», постоянно занимавшим враждебную по отношению к нему позицию, и казалось, ему доставляет удовольствие приветливо разговаривать с другими журналистами, игнорируя меня.
После взлета самолет взял курс на восток, но через два часа мы вдруг приземлились и неожиданно для себя обнаружили, что находимся в Тегеране.
Оказалось, у премьер-министра была назначена секретная встреча с шахом.
Нас разместили в помещениях аэропорта, предназначенных для обслуживания шаха и его свиты, и заперли, чтобы мы не могли передать сообщение об этой встрече. Я в жизни не бывал в зале ожидания более красивом (все было облицовано мрамором с позолотой) и более гнетущем. Бен-Гурион находился на тайной встрече государственной важности, о которой не знала ни одна живая душа, а мы томились в золотой клетке.
Через несколько минут после того, как Бен-Гурион исчез, появился наш военный атташе в Тегеране, полный, приветливый человек по имени Яаков Нимроди (который через тридцать семь лет станет владельцем «Маарива»). Я попросил у него одолжить мне немного местных денег, и он откликнулся с радостью. Вдохновленный, я отправился подкупать стражу, чтобы мне дали выйти позвонить, но люди из САВАК, тайной полиции шаха, каждый из которых был выше меня на голову и шириной с банковский сейф, втолкнули меня обратно без особых церемоний.
Я кипел от гнева, но через полчаса мне в голову пришла идея. Я обратился к командиру экипажа «Эль Аль», сидевшему с нами, и сказал: «Послушай, моя мама не знает, что мы здесь приземлились, и, если я не сообщу ей, что нормально долетел до Бирмы, она умрет от беспокойства. Ты должен помочь мне сообщить ей».
– Какой у нее номер телефона? – спросил командир.
– У нее нет телефона, – сказал я, – сообщи Дисенчику в «Маарив», а он уже передаст ей.
Беспокоящаяся еврейская мама – беспроигрышный предлог. Командир сказал охранникам, что ему нужно проверить кое-что в самолете, и со своего аварийного телефона в кабине пилота оставил сообщение Дисенчику: «Лапид застрял в Тегеране, он просит передать его маме, что с ним все в порядке».
У меня в жизни было много разногласий с Дисенчиком, но журналистскую интуицию я всегда за ним признавал: он сразу сообразил, что значило это странное сообщение. На следующий день «Маарив» был единственной газетой, которая сообщила своим читателям на первой странице: «Бен-Гурион ведет тайные переговоры в Тегеране».
Моя сенсация, естественно, не улучшила моих отношений с Бен-Гурионом (как, впрочем, и с другими журналистами), но, поскольку оставить меня в Тегеране было невозможно, мы продолжили полет в Бирму.
После долгих месяцев страшного нервного напряжения Бирма подействовала на меня как азиатская чудо-пилюля: далекий восточный рай с неспешным, размеренным ритмом жизни. Когда мы приземлились в Рангуне, нас встретила официальная делегация во главе с премьер-министром У Ну (который год спустя был свергнут в результате военного переворота). Израиль в те годы помогал Бирме в создании современных сельскохозяйственных ферм, и все, с кем мы встречались, были исполнены благодарности и дружелюбия. Произносились речи, провозглашались тосты, а на следующее утро Бен-Гурион исчез.
Мы были в панике. Что случилось? Где премьер-министр? Снова какая-то секретная встреча? Каждый из нас строил версии одна невероятнее другой. Примерно в полдень в вестибюле гостиницы появился Ицхак Навон, мы бросились к нему с вопросами. «Вы мне все равно не поверите», – ответил он со смущенной улыбкой. Мы пообещали ему поверить. «Премьер-министр, – сказал Навон, – решил уединиться на три дня в дзен-буддистском монастыре для медитации».
Мы остолбенели. Тогда буддистские учения еще не были модными на Западе, и никто из нас не знал, о чем идет речь. Это как если бы сегодня премьер-министр заявил, что он идет, например, в рэперы или покорять Эверест. Через три дня Бен-Гурион появился, спокойный и умиротворенный, как никогда. Даже ко мне потеплел. Воспользовавшись случаем, я попросил объяснить его таинственное исчезновение.
– Томи, – сказал он, – я – премьер-министр самой сложной страны в мире. Я отвечаю за все: за евреев, арабов, последствия Катастрофы, новых репатриантов, коалицию и оппозицию, бедных и богатых. Когда ты – глава правительства такой непростой страны, ты должен думать. Политикам свойственно забывать, что в их обязанности входит время от времени останавливаться, чтобы подумать. Если я не буду делать перерывов, чтобы обдумать все хорошенько, как я смогу действовать?
Впоследствии мне доводилось наблюдать за работой других премьер-министров, я видел, как давит на них бремя бесконечной вереницы самых разных событий. Люди заходят и выходят, секретари составляют плотное расписание, каждую минуту кто-нибудь просит дать срочный ответ на срочный вопрос и доказывает, что судьба страны зависит от быстроты реакции. Они просыпались раньше всех и отправлялись спать позже всех, а когда наконец-то улучали минуту, чтобы заглянуть в газету, всегда находили там сообщения о том, что снова ничего не добились. Только тогда я понял, как прав был Бен-Гурион. Глава правительства, говоря словами английского философа Джона Раскина, «имеет моральное обязательство быть умным». Всем нам было бы лучше, если бы они меньше делали, а больше думали.