На стене моего кабинета висит в широкой раме фотография семейства Лампель, которой более восьмидесяти лет. Моя жена Шула решила оставить ее там как напоминание о том мире, который уже никогда не вернется, и о муже, который ушел навсегда.
На фотографии мой дед Йосеф Лампель (в честь которого меня назвали), умерший за год до моего рождения, моя бабушка Эрмина, мой отец и два его младших брата – Пали и Лаци.
Я не представляю, как эта фотография могла сохраниться. Она была сделана в фотоателье Вайды в моем родном городе Нови-Сад. Исполненные достоинства, в тщательно продуманных позах – как на полотнах голландских мастеров XVII века, – мои дед и бабушка, в накрахмаленных и застегнутых на все пуговицы одеждах, сидят за столом; стрелки на больших часах показывают шесть. У деда и отца повязаны галстуки, у младших братьев – бабочки. Никто не улыбается.
Я вырос в так называемом Старом Свете. Спокойном и неторопливом, почтенном и тяжеловесном мире, в котором царила атмосфера покоя, мире мраморных дворцов и каменных мостов, долгого послеобеденного сна и еще более длинных ужинов, медных граммофонов и серебряных запонок, лошадей с торчащими ушами и пыхтящих, вечно опаздывающих паровозов (медлительность не была преступлением).
Вскоре после того, как была сделана эта фотография, дворцы были взорваны, а мосты разрушены. Бабушка Эрмина погибла в Аушвице вместе с еще десятью членами моей семьи. Отец умер в лагере Маутхаузен за две недели до окончания войны. Наши улыбчивые соседи донесли на нас властям, а потом ворвались в наши дома и разграбили всё – и граммофоны, и запонки. Паровозы были перевернуты, и вагоны разбросаны, как игрушки сумасшедшего великана. Мы ели лошадей. Днем мы слышали, как жутко они стонут, раненные во время бомбардировок, а ночью, прокрадываясь из подвалов гетто, вооружившись наспех сделанными ножами, отрезали от них куски замерзшего мяса. Я не отношусь к людям, помнящим свои сны, но стоны лошадей преследовали меня по ночам долгие годы.
Я смотрю иногда на Яира и Мерав и завидую им. Завидую им и тревожусь о них. Они ошибочно считают, что мир, в котором они живут, непоколебим. Карьера, красивые дети, собственное благосостояние – дома, машины, банковские счета – все это вводит их в заблуждение, что так будет всегда, что никто не может прийти и в одночасье лишить их всего. Но я-то знаю, насколько непрочна действительность. Мир, в котором я вырос, казался незыблемым и неизменным в гораздо большей степени, чем их сегодняшний – лихорадочный и нервозный. Тот пребывал в сладкой дремоте сотни лет. Но однажды, в одно мгновение, лед треснул, и все танцоры исчезли в темных водах.
Но, пожалуй, стоит начать сначала.
Город Нови-Сад расположен на берегу Дуная, в восьмидесяти километрах к северу от Белграда и в двухстах двадцати – к югу от Будапешта. На протяжении почти всей своей истории он был пограничным городом, защищавшим юго-восток Австро-Венгерской империи. Первым евреем в городе был человек по имени Кальдаи, который поселился здесь в XVII веке. Через сто лет, в 1749 году, население Нови-Сада составляло 4620 человек, 100 из которых были евреями. Еще через сто лет, в 1843 году, население Нови-Сада насчитывает 1125 евреев. Среди них – несколько врачей и «толстая еврейка Пэпи», владелица публичного дома «Золотые девочки». По дошедшим до нас сведениям, в 1836 году она была оштрафована из-за того, что солдаты заразились венерической болезнью во время визитов в ее публичный дом.
Накануне Второй мировой войны в Нови-Саде проживало 80 000 человек, 4350 из них были евреями. Трое из них – это мы: мой отец Бела, мама Каталина и я.
Они казались идеальной парой. Его все звали «умник Бела», ее – «красавица Като». Он, смуглый кареглазый провинциал, был адвокатом и журналистом, а она – белокурая красавица из Будапешта, большого города. Они познакомились, когда она приехала в гости к нашим родственникам, семейству Короди, с большим чемоданом нарядов, сшитых по последнему слову моды.
Она очень быстро заскучала – да и чем можно было заняться в доме, где самым большим развлечением главы семейства было раскрашивание яиц, – и уговорила двух младших сестер, Веру и Миру, отправиться на местные танцы. Там она встретила отца, и они влюбились друг в друга. Он был уже в относительно зрелом возрасте, и поскольку оба его младших брата уже были женаты, то семья прикладывала немало усилий для того, чтобы сосватать ему кого-нибудь из местных девушек. Он никем не соблазнился, пока не появилась она – стремительная, легкомысленная, кокетливая и, несомненно, очень красивая. В маленьких городах люди по своей природе подозрительны, и, наблюдая происходящее, все ухмыльнулись. Мама была из семьи с относительно небольшим достатком, поэтому вскоре распространился слух (исходивший от матерей всех разочарованных незамужних барышень города), что ее интересуют только деньги.
5 июня 1930 года отец поехал в отпуск и остановился в Далмации в отеле «Гранд Империал», имевшем по-королевски торжественный вид – под стать названию. Украшенный со стороны фасада коринфскими колоннами, он располагался на волшебном побережье Адриатического моря (в восьмидесятых здание снесли, и на этом месте построили уродливый современный отель с тем же названием). Там папа сел и написал письмо своему отцу – мелким и на удивление аккуратным почерком, скрывавшим бурю в его душе.
«Мне 32 года, и я весьма тоскую по спокойствию тихой семейной жизни. Глубокое одиночество подтачивает мои силы, я не нахожу себе места – я больше так не могу. Порой меня злило, когда вы с мамой относились неблагосклонно к моим постоянным метаниям, к моей неприкаянности, неугомонности, к нервным срывам, которые случались все чаще, – сейчас причина их вам понятна: к этому привело глубокое душевное одиночество… В течение всей моей жизни я был лишь сторонним свидетелем чужого счастья и наблюдал проходящую мимо меня жизнь с нарастающей горечью. Сейчас, когда во мне созрело решение жениться на Като (если она согласится выйти за меня замуж), я впервые в жизни чувствую, что значит быть счастливым.Бела».
Отец мой, это все, что я хотел рассказать вам. Могу добавить только слова Лютера: “На том стою, и не могу иначе”. Целую вас с мамой.
Я снова и снова перечитывал это письмо, на протяжении долгих лет пытаясь связать образ благоразумного, рассудительного человека, каким я его знал, и мелодраму, которая видится мне в этих строчках. Возможно, нам никогда не будет дано узнать всей правды о наших родителях, но мне представляется, что этот момент отчаянного одиночества был единственным в удивительно спокойной и размеренной жизни моего отца.
Насколько я мог судить, сила этого союза была в том, что он устраивал обоих. Отец обеспечил маме комфортную жизнь, к которой она стремилась, а взамен получил самый красивый в городе цветок, чтобы носить его на лацкане своего пиджака. Было ли это любовью? А кто-нибудь знает, что такое любовь?
У нас была просторная трехэтажная вилла с фасадом на привокзальную улицу. В большом саду цвели розы и груши. На первом этаже располагались адвокатская контора отца и комнаты для прислуги. Родительская спальня, моя комната, комната няни и гостевая (которая обычно пустовала) находились на верхнем этаже.
На втором этаже были большая гостиная, столовая и еще одна просторная комната, называвшаяся «кабинетом», обставленная с тяжеловесной элегантностью: богатая библиотека, письменный стол и большое кресло, в котором отец имел привычку иногда дремать. И конечно же, большая кухня, в которой всем заправляла кухарка – толстая венгерка, готовившая на газовой плите, поскольку уже тогда газовый завод в Нови-Саде провел по всему городу газ (когда я перебрался в Землю обетованную, то обнаружил, что газ продается здесь в баллонах, и понял, в какую примитивную страну попал). Имелся и кухонный лифт – на случай, если мы захотим обедать наверху, на террасе.
Сегодня мне кажется, что только очень богатые люди живут так, но тогда это была обычная жизнь зажиточных буржуа, по праву считавших себя краеугольным камнем общества. Это было устоявшееся мнение и слуг, и господ, и никому не приходило в голову подвергнуть его сомнению. Кухарка и горничная, жившие с нами, были венгерки. Садовник, приходивший раз в неделю, – серб. Лизи, моя няня, – швабская немка. До самой старости я затруднялся чистить свои ботинки – и не только из-за избыточного веса, а главным образом из-за того, что с детства в моем сознании укрепилось мнение, что это должна делать прислуга.
Однако основным достоинством этого статуса был не размер дома или количество прислуги, а размеренный темп жизни.
Отец вставал в восемь утра, читал газету и спокойно завтракал, пока мама не напоминала ему из постели – с помощью маленького колокольчика, – что в десять ему надо быть в суде. Тогда он спускался в свой «офис», где его уже ждали два стажера с документами. Он важно усаживался за свой стол, и одна из двух секретарш подавала ему кофе (в фарфоровой чашке фирмы «Розенталь»). Затем он отправлялся в суд пешком. В перерыве между заседаниями перекусывал в соседнем кафе, просматривая еженедельники, и возвращался в фиакре домой.
После семейного обеда он усаживался в кресле в «кабинете» и дремал четверть часа. Затем снова отправлялся в контору, принимал клиентов, просматривал документы, диктовал письма, а около шести вечера поднимался наверх, слушал радио, читал или уходил с мамой на ужин, после которого они играли в бридж. Раз в неделю он ездил на поезде в город Суботица (в ста километрах от Нови-Сада) и оставался там на пару дней, чтобы отредактировать воскресное приложение к венгерской газете «Анфель», которой владела богатая еврейская семья. Раз в неделю он писал статью – как правило, от руки, – а затем печатал ее на пишущей машинке «Ремингтон». В обществе евреев своего круга он слыл умеренным либералом. В день моего рождения – 27 декабря 1931 года – он написал статью о Махатме Ганди и его справедливой борьбе против британского империализма.
Метроном его жизни задавал ей очень медленный ритм. По телефону он говорил раза два-три в день, а в десять вечера слушал новости по радио. Всегда находил время поговорить со мной и выслушать. Я был единственным ребенком, и у меня не было соперников. По воскресеньям он брал меня на футбол, когда играла команда Воеводины. Даже сегодня я помню ощущение своей маленькой ладошки в его теплой руке, когда мы шли на стадион.
Иногда я удивляюсь, куда девалось все то время, которое было в распоряжении отца. Как ему удавалось жить столь неторопливой жизнью – без телевизора, компьютера, мобильного телефона, даже без машины? Может, секрет как раз в отсутствии всей этой техники, якобы призванной экономить время, а на самом деле пожирающей его?
Но при этом по сравнению с маминым темп жизни отца казался просто ураганом. Лизи, моя няня, каждый день будила меня, мыла, готовила завтрак, одевала и приводила в родительскую спальню, в то время как мама еще лежала в кровати. Обняться мы не могли, поскольку она была намазана кремами от морщин, поэтому рассматривала меня на расстоянии и, посылая воздушный поцелуй, отправляла в детский сад или в школу.
Только когда отец уходил в свою контору, мама вставала. Она делала небольшой обход дома, проверяя, помыла ли горничная полы и натерла ли их до блеска, на чем ее «рабочий день» заканчивался. Все оставшееся утро уходило на разговоры с подругами по телефону, прогулки по магазинам или встречи за чашкой кофе в кондитерской «Дорнштатер» в центре города. Обед в столовую с массивным столом из красного дерева нам подавала горничная в белом переднике. Во время обеда я должен был сидеть прямо, держа руки по швам, и ни в коем случае не облокачиваться на стол. Если я на минуту забывался, няня должна была принести две книги, и я обедал, удерживая их под мышками.
После трапезы мама бывала совершенно без сил. Она уходила спать на пару часов, чтобы встать с новыми силами – для игры в бридж, которая ожидалась к вечеру или у нас, или у одной из подруг. Если они с отцом были приглашены на вечер, она оставалась дома и читала в саду или на террасе на крыше. Иногда она занималась со мной. Мама очень быстро обнаружила, что у меня нет способностей ни к музыке, ни к пению, ни к рисованию, что немало расстраивало ее, поскольку она была абсолютно уверена, что самое главное в жизни человека – это красота. В качестве компенсации за мою бесталанность она купила мне игру «Квартет», в которой нужно было собрать из карточек четыре рисунка разных художников. Так в возрасте семи лет я узнал, что был такой испанский художник – Бартоломе Эстебан Мурильо, который написал много прекрасных картин: «Маленький продавец цветов», «Маленький нищий», «Дети, играющие в кости» и самую мою любимую – «Мальчики, поедающие виноград и дыню», на которой один из мальчиков ест дыню, а второй – виноград, держа гроздь над головой и опуская ее в запрокинутый рот, как Грета Гарбо в роли королевы Кристины.
Не случайно моей любимой картиной было изображение мальчиков с едой. Много лет спустя, когда я уже прославился как ненасытный обжора, я обычно представлял это так, как будто восполняю утраченное в гетто. Это заставляло людей замолчать, но в этом не было ни капли правды. Я всегда любил поесть – всю жизнь, сколько себя помню. И не только я, но и все, кто меня окружал. Сегодняшние газеты пестрят кулинарными рецептами и отзывами о ресторанах, но все это пустяки по сравнению с тем, какую колоссальную роль играла еда в той жизни.
Большая часть моих детских воспоминаний связана с едой, с разговорами о ней, с секретными рецептами, со спорами о том, у кого лучше кухарка, с видом кладовой, в которой покачиваются колбасы «Пик» и «Херц» и связки сосисок, а за ними – разноцветные банки с запасами на зиму: варенье из сливы, клубники, абрикосов; вишневый, грушевый и персиковый компоты; маринованные и соленые огурцы – десятки аппетитных банок стояли рядами и ожидали своего часа.
Каждое утро мама обсуждала с кухаркой меню на обед и ужин. Это была длинная и основательная беседа. Блюда определялись по времени года. Калории не играли никакой роли, хотя мама иногда заставляла отца садиться на диету. В таких случаях после выступления в суде он тайком отправлялся в кафе «Слобода», чтобы полакомиться там гусиной печенкой с паприкой. Если я рано освобождался в школе, он брал меня с собой и заказывал мне пару сосисок с хреном (при условии, что я не проговорюсь маме). Раз в году летом, во время каникул в суде, отец ездил на две недели в санаторий в чешский Карлсбад, сбрасывал там десять килограммов и возвращался домой, чтобы снова быстро набрать их.
Двое моих дядьев (которые сообща владели фабрикой по изготовлению зеркал) и отец, самый старший из братьев, довольно часто выезжали на охоту. Иногда отец брал меня. Мы вставали в воскресенье в пять утра и ехали десятки километров в район деревни Кач, славившийся охотничьими угодьями. (Жители деревни гордились тем, что в ней в 1875 году родилась Милева Марич. Милева, дочь сербского офицера, была талантливой девушкой, и родители послали ее учиться математике в Швейцарию. Она встретила там студента-еврея, который был на четыре года моложе ее, они полюбили друг друга и поженились. Его звали Альберт Эйнштейн.)
Младший из трех братьев Лампель – Лаци – был самым серьезным охотником. В комнате с охотничьими трофеями на его вилле стены были увешаны оленьими рогами, а софу покрывала шкура медведя, убитого дядей в Карпатах. У дяди Лаци был дорогой охотничий пес, породистый пойнтер по кличке Лорд, с гордо поднятой головой и прямым хвостом, как и положено аристократу. В одно прекрасное, очень подходящее для охоты утро дядя Лаци заболел. После долгих уговоров он согласился дать пса моему отцу и дяде Пали. Когда мы вышли в поле, Лорд быстро обнаружил фазанов и согнал их. Отец и дядя Пали выстрелили, но ни с одной птицы не упало ни перышка. Мы продвигались за Лордом, продолжавшим держать след, пока снова не вышли на птиц, скрывавшихся в чаще. И снова взлетели птицы, и снова промахнулись два охотника-любителя. Лорд посмотрел на них с презрением, повернулся и побрел в сторону дома.
Я описываю не только свою реальную жизнь, но и ту, которая не состоялась. Отец хотел, чтобы я был похож на него, и я хотел того же. В некотором смысле я даже преуспел в этом. Нет ничего случайного в том, что я, как и он, стал юристом и журналистом – только в другой стране и будучи совершенно другим человеком. Иногда я спрашиваю себя, что было бы, если бы из истории исчез один год – с марта 1944-го по июнь 1945-го – год уничтожения евреев Венгрии и Югославии. Я жил бы в соседней вилле, а может быть, и в той же самой, унаследовал бы процветающую практику отца? Женился бы на красавице по имени Ружи, дремал бы в полдень в «господской» в кресле напротив картины на стене, а вечером писал бы в «Мадьяр Ирлап», одну из самых крупных венгерских газет, ностальгическую статью о покойном Махатме Ганди?