Яначал писать письма себе 14 февраля 1959 года, за день до нашей свадьбы. Передо мной первое письмо, написанное моим кошмарным почерком, на пожелтевшей бумаге. В верхней части страницы напечатан номер моего телефона – 28348, по которому видно, как немного телефонных номеров было в то время во всем Тель-Авиве (меньше тридцати тысяч абонентов). «Я люблю ее, – написал молодой человек, которым я был тогда, о той, которая на следующий день станет его женой, – и хочу, чтобы она стала матерью моих детей, а я хочу троих».

С тех пор это стало ритуалом. Раз в несколько лет мы с Шулой доставали последнее письмо из конверта и читали его вместе. Потом я писал новое письмо и запечатывал его до следующего раза.

Самое грустное из всех я написал 12 февраля 1984 года. Грустное, поскольку оно написано счастливым человеком, не ведавшим, что его ждет впереди. Вот что я написал:

«Через три дня исполнится двадцать пять лет со дня нашей свадьбы. В этот же день выходит замуж Михаль. Такой великолепный праздник, двойная радость бывает раз в жизни и только в счастливых семьях. Это Божья милость, и если что-то и тревожит меня в эти дни, так это страх, что наша жизнь слишком хороша и красива, а так не бывает всегда, и осознание того, что это лучшие дни и счастливейшая пора нашей жизни, страшит и нарушает это благостное ощущение. А может, так и должно быть, ведь в жизни “не бывает меда без жала ” ».

Свадьбу устроили в помещении театра «Хамам» в Яффо в присутствии четырехсот гостей. Там были президент Хаим Герцог, большая часть министров, члены Кнессета и вся израильская элита. Михаль под хупой была похожа на портрет кисти Ренуара: прекрасное светлое лицо в обрамлении черных волос и сияющие карие глаза, доставшиеся ей в наследство от бабушки Хелен. С Шуки, своим будущим мужем, Михаль познакомилась на факультете психологии, где она получала степень бакалавра, а он – магистра.

Вопреки устоявшейся традиции в отношении зятьев мы с Шулой считали, что более подходящего мужа для нашей дочери просто не найти. Шуки был блестяще образованным и воспитанным человеком, каких сегодня не сыщешь среди молодых израильтян. Он прекрасно играл на фортепьяно, цитировал наизусть Гёте (по-немецки!), мог спорить о драматургии Беккета или профессионально анализировать недостатки характера своего новоиспеченного тестя. Они были так влюблены, что не могли оторваться друг от друга весь вечер.

Это была чудесная ночь. Я много пил, много ел и столько улыбался, что болели щеки.

Яир не отходил от меня весь вечер. Пора наших столкновений и нежелания разговаривать друг с другом бесследно миновала. После той кошмарной истории в начале войны его перевели в армейскую газету. Он прослужил полтора года корреспондентом в Ливане и был назначен редактором отдела информации. Было ясно, что он станет журналистом, как его отец и оба деда – третье поколение голубой крови (от чернил). Семнадцатилетняя Мерав была красивой, веселой и самой умной из всех нас. Она абсолютно серьезно заявила, что решила стать актрисой. Поумнев с годами, я решил не спорить с ней.

В течение вечера я поглядывал на жену, сидевшую в другом конце зала. Она сияла. Двумя годами ранее вышел в свет ее первый роман «Долина силы», мгновенно ставший бестселлером. История рыжеволосой Фани, бесстрашной девушки, переселившейся в Палестину и почти в одиночку покорившей скалистые холмы Джауни (сегодня Рош-Пина), стала одной из самых продаваемых книг за всю историю Израиля. Она удостоилась восторженной похвалы критиков и со временем была переведена на многие языки. Даже коллеги-писатели не остались равнодушны, избрав Шулу генеральным секретарем Ассоциации писателей Израиля. Мой нежный тепличный цветок стал заниматься бюджетом, подписывал договоры и устанавливал обширные международные связи – к моему немалому удивлению.

Наши глаза встретились над танцующими гостями, и она улыбнулась мне загадочной, понятной только нам двоим улыбкой. Ночь еще не закончилась – говорила мне эта улыбка. Я улыбнулся в ответ. Лучшей серебряной свадьбы мы и пожелать себе не могли.

Это ощущение безмятежности распространилось и в сфере моих профессиональных занятий – я был убежден, что мне предложат остаться генеральным директором на второй срок.

У меня было немало причин так думать. В августе 1983 года на заседании правительства Бегин внезапно произнес: «Я больше не могу», пошел домой, заперся в четырех стенах и уже не выходил до самой смерти. Сменивший его на посту премьера Ицхак Шамир всем своим видом показывал, что мы, журналисты, вызываем у него скуку. За долгие годы службы в «Моссаде» он привык считать: «Пусть пишут, пусть говорят, какое это имеет значение?» Министры продолжали жаловаться, что их недостаточно представляют на телевидении, но даже они понимали, что я, как сказал Ариэль Шарон, «непродажный и непробиваемый».

В жизни не бывает меда без жала. За несколько месяцев до истечения срока моего контракта Ури Порат пригласил меня на чашку кофе. Я слышал, что он метит на мое место, но не видел причины отказываться от встречи. Порат был главой комитета работников «Едиот ахронот», человеком простым и приятным, неистощимым рассказчиком анекдотов. Мы сидели и болтали, он задавал мне множество вопросов о телерадиовещании, интересовался моим мнением о том или ином министре. Когда в какой-то момент он встал и пошел в туалет, я заметил маленький диктофон, который вывалился из его кармана и остался на стуле, продолжая записывать. Этот «простой и приятный парень» украдкой писал наш разговор, чтобы предоставить компромат на меня тем, кто будет решать, кому дальше руководить телерадиовещанием.

Я рассердился на Ури за этот грязный трюк, но в то же время понимал его. Пятью годами ранее я был точно в таком же положении (хотя вел себя более достойно): действующий директор всегда слишком занят управлением огромным и сложным предприятием, а у конкурента сколько угодно времени для агитации за себя. В редкие свободные минуты, которые у меня выдавались, я звонил нескольким политикам, но без особого рвения.

За несколько недель до окончания моего пребывания на этом посту уже было понятно, что кампанию я проиграл: Порат станет генеральным директором. При нашей следующей встрече мне хотелось назвать его «израильским Яго», но я удержался. Не был уверен, что Порат знает, кто это.

31 марта 1984 года я вдруг оказался не у дел.

Трудно объяснить это состояние тому, кто его не переживал. Еще утром я был всемогущим начальником, в подчинении у которого находились тысяча шестьсот работников, ответственным за телевизионный канал, пять радиостанций и симфонический оркестр, а вечером поцеловал на прощание свою верную секретаршу Рухаму, собрал вещи в маленькую картонную коробку и вышел на промозглую иерусалимскую улицу, не имея никакого понятия о том, что буду делать завтра.

Мой водитель Габи ждал меня около моего служебного «вольво». Мы оба понимали, что он везет меня в последний раз. Через пятьдесят минут он высадил меня у моего дома. Я поднялся на лифте на третий этаж, поставил коробку в кабинете и сел в свое вращающееся кресло, пытаясь понять, что делать дальше. Не было ни звонков, на которые нужно отвечать, ни документов, которые нужно составить, ни контрактов, которые надо рассмотреть. Ничего. Только гнетущая тишина.

Через несколько минут вошла Шула и поставила передо мной стакан кофе с молоком.

– Позвони Ицхаку Ливни, – сказала она.

– Зачем?

– Затем, что он – единственный, кто был в том положении, в котором ты сейчас находишься.

Я набрал номер Ицхака по памяти. Даже после того, как я занял его место, он остался одним из моих лучших друзей.

– Понятия не имею, что мне делать, – признался я ему.

– Томи, – сказал Ицхак, – мы всю свою жизнь работаем, чтобы произвести впечатление на людей, до которых нам, честно говоря, нет никакого дела, а им – до нас. Теперь наконец ты можешь делать что-то для себя.

– Да, – сказал я, – но что?!

– Не знаю. Но, если тебе было важно, чтобы на твоем надгробии было что написать, то этого ты уже добился. Теперь начни жить ради самой жизни.

Несколько недель я просидел дома, пытаясь понять, что значит «жить ради самой жизни».

Я немного читал и много скучал. То и дело играл в шахматы с кем-нибудь из своих четырех постоянных партнеров. Все были заядлыми курильщиками, и в моем кабинете постоянно висело голубоватое облако дыма. Сам я бросил курить в день сорокалетия, но мне никогда не мешало, когда другие курили рядом со мной, даже если глаза иногда краснели, – я всегда считал, что надо проявлять терпимость к слабостям других.

Мое тело первым взбунтовалось против безделья – ведь не курение является самым злостным убийцей, а безделье, праздность. Как известно, преимущество людей спокойных, ведущих умеренный образ жизни, занимающихся спортом и правильно питающихся, состоит в том, что они умирают здоровыми. Пока я работал как сумасшедший, все было в порядке. Как только я начал отдыхать, мой организм пошел вразнос.

Однажды после обеда я почувствовал тяжесть в груди, а затем и в левой руке. Меня охватила паника.

– Шула, – закричал я, – вызови «скорую»!

С сиреной и мигалкой меня повезли в больницу. Как только доставили в приемный покой, сразу же сделали электрокардиограмму.

– У твоего мужа, – сказали они Шуле, – приступ стенокардии.

– Инфаркт, – трагически прохрипел я.

– Нет, – твердили они, – это приступ стенокардии.

– А в чем разница? – спросила Шула.

– Ему не нужна операция.

– То есть он в порядке?

– Мы оставим его на несколько дней и понаблюдаем.

На следующий день утром я спросил медсестру, можно ли мне пойти в туалет самому. Она ответила, что нет проблем, если повезу следом за собой капельницу. Через несколько минут я извинился перед своим семейством, встал и потихоньку пошел. Я сделал всего несколько шагов, когда у меня закружилась голова – очевидно, от седативных препаратов, – и я медленно опустился на пол. Шула с детьми бросились ко мне. Я смотрел на них снизу, сквозь пелену тумана и почему-то решил, что наступили мои последние минуты.

– Дети, – простонал я, – мне нужно вам кое-что рассказать.

И начал прощальную речь, в которой охватил основные моменты своей жизни: детство в Нови-Саде, Холокост, репатриацию в Израиль и свою почти удавшуюся карьеру. Шула и дети уставились на меня потрясенные, но потихоньку начали понимать, что происходит. Михаль первой издала сдавленный смешок, за ней – Яир. Сбежавшиеся перепуганные сестры застали странную картину: лежащий на полу пациент полным трагизма голосом произносит некролог самому себе, а жена и дети вокруг него покатываются со смеху.

Домой я вернулся слабый и растерянный. Спустя несколько недель отправился в «Маарив». Шмуэль Шницер, ставший к тому времени главным редактором, разговаривал со мной откровенно.

– Ты должен понять, что приобрел много врагов, пока отсутствовал здесь.

– Это еще почему?

– Потому что все считают, что ты забыл нас. Ты не появлялся здесь пять лет.

– Я был занят.

– Томи, ты полагал, что, как только появишься, все сразу подвинутся?

– Я этого не говорил.

– Правда. Но похоже, что именно так ты думал.

Высказав кучу обидных претензий, Шницер назначил меня редактором посвященного Тель-Авиву приложения, которое только начало выходить. Я получил небольшую комнатушку на последнем этаже, художницу, с которой был знаком по работе в «Ат», машинистку на полставки и начал работать над этим несчастным листком из четырех полос.

Через несколько дней меня зашел навестить Яир в идеально отглаженной военной форме. Я готов был провалиться сквозь землю. Еще вчера его отцу кланялись министры. Сегодня он был свидетелем моего унижения. Я был уверен, что ниже опуститься уже невозможно.

15 ноября 1984 года поздно вечером позвонил Шуки.

– Мне сообщили из полиции, что Михаль попала в аварию, – сказал он. – Она в больнице «Ихилов».

В считаные минуты он примчался к нам, и мы втроем поехали в больницу в полном безмолвии. Нас встретил врач в белом халате и спросил, хотим ли мы ее видеть. Я не понял. Конечно же, мы хотим ее видеть!

– Подожди здесь, – сказал я Шуле и пошел с Шуки за врачом. Он привел нас в комнату, где на носилках лежала моя мертвая дочь.

Я смотрел на нее и не понимал. Не мог понять. Вернулся в коридор, подошел к Шуле и сказал: «Михаль больше нет».

И тогда моя тихая жена закричала. Она кричала и кричала, и казалось, что она никогда не сможет остановиться.