Эфраим умер.
– Он сидел со мной в гостиной, был в хорошем настроении, – сказала мне Лиса, его молодая жена, – я его спросила о чем-то, а он не ответил. Я посмотрела на него и поняла, что он умер.
Даже для юмористов смерть – серьезная штука.
Более пятидесяти лет Эфраим Кишон был моим лучшим другом. За пятьдесят лет мы обменялись миллионами слов на иврите и венгерском. Пятьдесят лет мы тревожились за судьбу страны; в течение пятидесяти лет я видел, как он доставал из нагрудного кармана листок бумаги, на котором записывал все удачные мысли, приходившие ему в голову; пятьдесят лет он смешил и злил меня. Без него у меня не было бы моей первой квартиры и моей первой работы в «Маариве». А возможно, если бы он не пошел со мной тогда в раввинат, у меня не было бы моей первой и последней жены.
В день моего семидесятилетия он сказал мне: «Томике, не важно, как ты себя чувствуешь, – важно, чувствуешь ли ты себя стариком».
Он умер восьмидесятилетним. Я пишу «он умер» и плачу. Плачу о нем, о себе и о нашем поколении, приехавшем в Израиль, эту неведомую землю, спасаясь от Катастрофы. Плачу о худощавом юноше, выучившем наизусть словарь иврита, – а сегодня невозможно составить словарь иврита без его выражений. Равно как невозможно говорить об израильском юморе, не начав с него. С миллионов книг на десятках языков, множества фильмов и пьес.
Как все великие комики, он был печальным человеком. Потому что у него не было иллюзий. И он был счастливым человеком, потому что знал, что второго такого не было и нет. Много ли людей, о которых можно сказать такое после их смерти? Или до нее?
2005 год не предвещал ничего хорошего.
Незадолго до Нового года я освободил свой кабинет, попрощался с сотрудниками министерства, которые своими теплыми словами растрогали меня до глубины души, и снова стал только депутатом Кнессета.
– Как ты сможешь теперь быть рядовым членом Кнессета? – подначивал меня Пораз.
– Не волнуйся, – ответил я, – через пару недель Перес войдет в правительство вместо нас, и я стану лидером оппозиции.
– Но Перес обещал, что не войдет в правительство.
– Да, помню. Но это же Перес!
Конечно, я оказался прав. Партия «Авода» вползла в правительство на брюхе, уступив ортодоксам все, что я отказался им дать. Я стал лидером оппозиции. Это была странная оппозиция, конфликтующая и разобщенная, единая лишь в одном – нежелании отставки правительства. Среди моих коллег по партии «Шинуй» первое время шел спор, надо ли нам голосовать против бюджета, из-за которого мы вышли из правительства. Я решил, что мы не будем делать этого, и навязал свое мнение остальным.
– Я не готов отвечать за провал разъединения, – сказал я. – Пусть Шарон сам закончит все это, потом у нас будет предостаточно возможностей подвинуть его.
За несколько месяцев до того, в разгар кризиса, я отправил письмо Андреасу Людвигу, менеджеру отеля «Маранья» в Швейцарии, в котором мы обычно проводили отпуск. «Дорогой господин Людвиг, – писал я, – как вам, конечно, известно, сейчас в Израиле серьезный правительственный кризис, поэтому я не могу уехать из страны. К сожалению, вынужден отказаться от забронированного номера».
Ситуация изменилась – теперь я мог компенсировать Шуле потерянный отпуск, и мы отправились в край голубых озер и заснеженных гор. Когда мы приехали туда, конечно, выяснилось, что господин Людвиг, разумеется, не имел ни малейшего представления, о каком правительственном кризисе я писал, и о том, чем он завершился. Это было хорошим напоминанием о том, что события, которые кажутся нам чрезвычайно важными, ничего не значат для нормальных людей в нормальных странах, где «важное» – это когда какао подано слишком рано и успело остыть.
Вернувшись, мы обнаружили, что страна разделена на два лагеря, а улицы бурлят и бушуют. Поселенцы выходили на демонстрации в рекордных количествах. Сто тридцать тысяч человек выстроились в «живую цепь», сто пятьдесят тысяч участвовали в молитве протеста в начале месяца швата, двести тысяч пришли на демонстрацию на площади Рабина. Большинство шествий прошли без насилия, но были и более жесткие акции протеста – например, когда члены движения «Это наша страна» перекрывали дороги и призывали к гражданскому неповиновению, или когда несколько известных раввинов призывали солдат не подчиняться приказу о ликвидации поселений.
Как и все, я наблюдал за происходящим со страхом и печалью. Поселенцы, которых я любил и уважал, казалось, сошли с ума, снова напомнив мне, что диалог с Богом невозможен. Сквозь поток эмоций и переживаний проступала важная истина: государство не имеет права сдаваться. Премьер-министр инициировал, правительство утвердило, Кнессет принял закон, Высший суд справедливости вынес решение. Когда против всего этого восстают люди, охмуренные изменнической верой, подстрекаемые мессиански настроенными раввинами, и бросают вызов законной власти, государство оказывается вынуждено, как пробудившийся джинн, пустить в ход свои длинные руки – полицию и армию, – чтобы восстановить закон и порядок.
Мы видели подобные сцены десятки лет назад в южных штатах США, когда местные власти, при поддержке разгоряченной толпы, протестовали против совместного обучения чернокожих и белых детей. Южане утверждали, что либералы, сидящие в Вашингтоне – в Белом доме, Конгрессе, Верховном суде, – пытаются навязать им порядки, противоречащие их вере, традициям, укладу жизни, их демократическому праву помешать чернокожим добиться своего. Президент Эйзенхауэр тогда отправил туда армию, которая вынудила протестующих соблюдать закон. С тех пор белые и черные дети учатся вместе.
Когда не остается выбора, государство применяет силу. Огромный размер мобилизованных ресурсов позволил ему действовать сдержанно. Несмотря на угрозы, демонстрации и протесты, повседневная жизнь в Израиле не была подорвана. Не случилось ни переворота, ни прихода Мессии, ни апокалипсиса. Общество выдержало испытание. Мы можем с удовлетворением отметить, что в час кризиса страна продолжает функционировать. Демократия устояла перед возбужденной, решительной, уверенной в себе, хорошо организованной и щедро финансируемой толпой. Власть закона победила.
Разъединение началось в понедельник, 15 августа 2005 года. Два дня спустя Шарон пригласил меня встретиться в ним в его офисе в Иерусалиме.
Хорошо известно, что, когда торнадо проходит по какой-то местности и воронка вихря засасывает все попавшиеся на пути дома, деревья и автомобили, в самом центре торнадо, который называют «глазом бури», царит тишина. Что-то в этом роде я ощущал во время встречи с Шароном. Над сектором Газа бушевал смерч, средства массовой информации всего мира сообщали о сражениях поселенцев с выселяющими их отрядами армии и полиции. А мы с Шароном более часа вели неторопливую беседу, в основном о Бен-Гурионе и Моше Даяне. Шарон взял свою автобиографию и показал мне фотографию, на которой Бен-Гурион обращается к Арику, а из-за его спины выглядывает Меир Амит.
– Посмотри, какой взгляд у Амита, как он завидует мне, – сказал Шарон и усмехнулся. В это время солдаты и полицейские врывались в дома поселенцев в Газе.
В тот момент Шарон был самым востребованным прессой человеком на планете и при этом самым одиноким в своей стране. Одиноким физически – из опасений за свою безопасность, одиноким политически – из-за раскола в собственной партии, одиноким в семье – из-за трудного положения его сына Омри, одиноким как политик, выполняющий решение, которое будет судить История. Он был в хорошем настроении.
Я подумал, что если бы был на его месте, то ушел бы в отставку, вернулся на ферму и стал разводить овец и помогать сыну. Я сделал бы это именно тогда, когда находился на пике своей карьеры, был почитаем во всем мире, когда передо мной заискивали политики, когда-то игнорировавшие меня, когда я еще был популярен в обществе, будучи легендой нескольких войн и в целом удовлетворенным собой. Прежде чем Биби Нетань-яху ощиплет мне перья, прежде чем по моей вине произойдет раскол в моей партии, прежде чем я увязну в вонючем болоте партийной политики.
Зачем ему все это было нужно? Только потому, что «Шарон никогда не сдается»? Зачем нужно было дожидаться поражения, когда можно было уйти победителем?
Даже сегодня, когда конец Шарона известен, я спрашиваю себя: почему он не остановился? Почему не сделал того, что напрашивалось в той ситуации? Что удерживало его? Инерция? Упрямство? Страх остаться не у дел? Страх падения? Жажда власти? Ощущение своего предназначения, своей миссии?
Тогда я говорил все это Шарону, а он только слушал и улыбался. Он знал, что я пришел не для того, чтобы обвинять или защищать его. В моих словах не было ни обвинений, ни возражений. Только дружеский совет в разговоре ветеранов, которые видели все.