I
Адам уснул. Господь Бог открыл его грудную клетку. Вынул нижнее ребро. Положил рядом. Затем аккуратно закрыл обнажившиеся кости живой плотью.
Работа предстояла нехитрая. Создать из ребра, взятого у первого человека, женщину.
Пару часов неустанных трудов. И все готово! Вот она стоит за спиною Бога. Ева! Кость от кости мужчины. Плоть от плоти его.
Замысел Господа Бога прост: «Да оставит человек отца своего и мать свою. И прилепится к жене своей. И будут два — одна плоть».
А вот и Адам просыпается. То-то ему будет сюрприз.
Бог отходит в сторону. Указывает на свое произведение. И произносит торжественно:
— Ну, Адам! Получай жену!
II
На улице яркое солнце. А в комнате полумрак, потому что шторы закрыты наглухо.
Но он отлично ориентируется в темноте, так как точно знает расположение каждой вещицы. Уже два года он живет здесь на квартире. А вот она здесь впервые. Вообще у них все здесь впервые. И этот шепот. Робкое дыхание. Постукивание часов.
Казаков, стараясь не спугнуть удачу, потихонечку-потихонечку, осторожно спускает ей трусы. Сначала до колен. А потом все ниже и ниже. Она подгибает ноги, позволяя ему закончить подготовку. Затем одной рукой он обнимает ее за плечо и целует, а другой потихоньку раздвигает ей ноги. Сегодня, как ни странно, она не сопротивляется…
Наконец-таки он овладел ею. Сколько же они ходили, терлись, ласкали друг друга откровенными ласками. Сколько же он пристраивался к ней, пока наконец дошло до дела…
С тех пор как вернулся он в этот солнечный город, беспрерывно продолжается их сериал. Мыльная опера, главными участниками которой помимо них с Ириной являются мама и папа Смирнитские, их родственники и друзья. Вот уж где на практике проверяется древняя мудрость: «Любовь зла…»
Не глянулся молодой бравый гэбист родителям девушки. А отсюда все и пошло. Сначала мама — главврач большой поликлиники — просто пилила дочечку с утра до вечера, заочно доказывая, что он, деревенщина, не пара ей, культурной и высокообразованной девушке.
Затем папочка — крупный «тыловик» в военном округе — предложил все-таки пригласить суженого-ряженого домой, так сказать, для визуального знакомства.
Что и было проделано. Казаков явился. Был оценен по достоинству. И допущен в круг семьи. Где периодически обедал. И иногда даже выпивал с отцом Ирины рюмку чая.
Но мама не сдавалась. В ход пошли неизменные или низменные женские методы. Как то: подслушивание, подглядывание, перехват писем. И соответствующие внушения с тещиными комментариями в адрес будущего зятя. История банальная, как весь наш мир. Может, Казаков походил бы, походил да и отвалил. Но тут взыграло ретивое. Тем более что Иришка постоянно докладывала ему о ходе боевых действий на домашнем фронте. И тоже отвечала маме коварными женскими шпильками. В общем, в этой бесконечной борьбе «нанайских мальчиков» победителя пока не просматривалось.
Что двигало этот процесс?
Все помаленьку. Немножко тщеславия. «Как же, девушка из такой семьи!»
Чуточку упрямства. «Я докажу ее родителям!»
Привычка. «Сколько времени ходил!»
А главное — желание. «Очень хочется иметь ее во всех видах».
С ее же стороны это была борьба за независимость. Впервые в жизни она сделала самостоятельный выбор.
Раньше родители определяли круг ее друзей и подруг, место в жизни, профессию. А вот теперь впервые она сделала выбор сама. Познакомилась с парнем. Закрутила любовь. И отказаться от него — это значит отказаться от самостоятельности. И вечно находиться под маминой опекой.
Она боролась, как умела. Самоутверждалась не только в своих глазах, но и в глазах подруг, друзей. «Вот вам. Я — серый мышонок, вечный предмет для шуток и насмешек — отхватила такого парня. Знай наших!»
И еще! Какое-то физиологическое тяготение. Неведомая ей сила. В нем. И так хочется прислониться к этой силе. Спрятаться за чьей-то широкой спиной. Ведь все эти ребята, которые в малом количестве учились у них на филфаке, не были настоящими мужиками, о которых они все грезили и мечтали.
Вот и тянется этот роман без конца и без края. А ведь каждые отношения имеют свою фабулу, свою логику, свой срок. И тут, как говорится, ничего не попишешь. Нельзя все время находиться на одной стадии. Девушка созрела. Ей давно уже пора. Груди у нее хорошие, круглые, налитые. Бедра крепкие, нежные. Горячая южная кровь закипала быстро. Так что, когда он запускал ей руки под лифчик, она вся трепетала и горела. А финал не приходил. Потому что Ирина страшно боялась. Вдруг мама узнает! Из-за сопротивления родителей процесс первичных ухаживаний сильно затянулся. Их взаимные ласки становились все смелее. Но тень мамы в белом халате и с острым скальпелем в руке постоянно витала над постелью влюбленных.
Да и была ли это любовь? Анатолий и сам уже не мог ответить. Настолько запутался в своей затянувшейся мыльной опере.
Но сегодня он наконец-таки перевел их отношения в другую, более естественную, горизонтальную плоскость. Только вот к неподдельной радости и сейчас примешивается немалая толика тревоги и разочарования: «Почему между нами остается какая-то натянутость. С чем она связана? Неплохо бы это все понять».
* * *
Прошла пара недель. И радость от близости вообще улетучилась. Всхлипывая у него на плече, она «по секрету» сообщила, что, кажется, они «залетели».
Решили подождать. Однако прошли все сроки, а толку не было.
И снова проклятые вопросы не дают ему спокойно спать.
«Как так могло получиться? С первого раза? Через десять дней? Что-то тут не вяжется. Никак не сходятся концы с концами! Надо мне разобраться в этом деле».
Ну что ж, разобраться так разобраться. Не зря же он учился на шпиона.
Решил применить полученные навыки в семейной жизни.
Каких только связей, в каких только сферах не имеют работники комитета. А как же иначе! Ведь они, что называется, курируют все стороны жизни. Их представители имеются на каждом предприятии. А агентурная сеть плотно покрывает всю страну. Так что для него не составило особого труда найти умеющего помалкивать доктора. Молодая, яркая, черноглазая, полногрудая, вся так и благоухающая духами врачиха в белом-белом, тщательно отутюженном халатике его огорошила своим диагнозом:
— У вашей невесты беременность. Срок пять-шесть недель!
Вот тут-то он сначала призадумался: «Откуда?» Долго они с Ириной мусолили варианты. Но правды он так от нее и не узнал. Сошлись на том, что бывает и так. С первого разочка.
Как благородный юноша, он вел себя предельно порядочно. Предложил кинуться в ноги родителям. Поженимся. Покроем грех законным браком. И родим. Они добрые. Примирятся.
И здесь она опять повела себя как-то странно.
— Нет! Нет! Мне надо доучиться! — Она заканчивала четвертый курс. — А потом родители — такие враги. Устроят скандал. Не простят. Изгонят из дома. Лишат крова. И материальной поддержки.
И так две недели подряд на все его уговоры. В конце концов он махнул рукой.
— Решай сама.
Она и решила. И проявила в этом решении невиданные доселе упорство и твердость.
И сейчас, и тогда все было просто. Никто из окружающих ничего не распознал. Казаков забрал ее из учреждения. Отвез домой.
Все вроде бы уладилось. Но грызли его после этой истории новые сомнения.
И вот однажды, проводив ее с факультативных занятий по английскому языку домой, он не ушел, как обычно. А скрылся в одном удобном местечке в арке между домами. Неподалеку от входа в ее подъезд. И стал поджидать.
Что-то ему подсказывало: она выйдет снова.
Ровно через пять минут переодетая в новую желтую куртку Ирина Смирнитская показалась из двери. Внимательно огляделась. И зацокала каблучками, засеменила тонкими лодыжками вдоль по улице.
Он за нею.
Через квартал она шмыгнула в дверь подъезда, в котором, как Казаков знал, жил некто Саша Абрамович.
С ним была отдельная история. Мама, чтобы избавиться от нежелательного жениха, решила свою дочечку свести с мальчиком из хорошей семьи. Предложила Саше, как отлично знающему аглицкий язык, заниматься со своим чадом дополнительно и за деньги. Тот согласился. Ирина постоянно смеялась над маминой интригой. Но на дополнительные занятия ходила регулярно.
«А зачем она пошла к нему сейчас? Время уже позднее. Вечереет. Что она там делает? — задавал себе вопрос Анатолий. — Раньше я не был столь подозрительным, — поймал он сам себя на этих размышлениях. — Но теперь, после всего это выглядит странным».
Постоял он так в подъезде с полчасика. Пострадал. Но как-то стало ему стыдно. Вышел на улицу. И даже попросил у прохожего мужичонки покурить. Так-то он не курил. А тут вот… От волнения.
Вдруг хлопает дверь. И вываливают они. Субчики-голубчики. Под ручку. Он едва успел залететь за угол, как парочка, весело болтая, на всех парах пронеслась мимо него. Тут уж, как говорится, гляди в оба. Он за ними. На безопасном расстоянии.
При входе в парк имени 28 гвардейцев-панфиловцев Казаков приотстал и потерял их в сумерках из виду на некоторое время. Но прошелся по аллейкам и снова засек парочку по яркой желтой, отсвечивающей куртке Ирины. Сидят они на скамеечке в кустах, Абрамович приобнял ее нежно. Запустил руку под кофточку. И давай целоваться.
Горячая кровь бросилась Анатолию в лицо. Ударила в голову. Руки, ноги затряслись. Все в тумане. Гнев подкатывает к горлу. Но видно, не зря с ним так долго возились наставники и учителя. Удержался. Устоял. Решил: «Подожду ее возле дома. Там разберемся».
Вернулся на позицию. Постоял. Опять покурил. Чуть остыл.
Через полчасика она идет. Юркнула в двери. И наверх.
Он следом. Окликнул не своим голосом:
— Ира!
Она не отозвалась. Только каблучки скорее застучали по лестнице. И хлопнула дверь. Он за ней. Вдох! Выдох! Вдох! Выдох! «Вдруг дома мама. Надо быть спокойнее». А дверь на замок не закрыта. Просто захлопнулась. Вошел в прихожую потихонечку. И слышит обрывки фраз. Она по телефону с кем-то разговаривает:
— Я боюсь. Он здесь возле подъезда меня ждал! Мне страшно!
Казаков опять окликнул ее:
— Ира! Солнышко! Я все видел. Что ж ты делаешь, гадина?! Мразь! Тварь! Змея подколодная! А? Я ж тебя любил…
Она бросила трубку. И к себе в комнату. Спряталась, мол. Он за ней. Она дверь закрывать. Он ногу подставил. Не дает.
И тут истерический крик:
— Что ты пришел! Что ты все меня выслеживаешь?! Ненавижу тебя!
Казаков думал, она будет каяться. А она на него поперла. И он гад. И заел ее жизнь. Лишил ее молодости. Мерзавец.
Он весь в недоумении. Стушевался. Как же так? Вел себя по-рыцарски все это время… Одно слово — конфуз.
А она распалилась. Выскочила. Глаза сухие. Злобные. Сумасшедшие. Ведьма, да и только. Кидается на него. Норовит коленкой ударить. В общем, когда крысу загоняешь в угол, смотри в оба глаза. Покусает.
Пока они выясняли отношения, время шло.
Внезапно хлопает дверь. И влетает, вкатывается сам Саша Абрамович. Весь на нервах. Красный как рак. Готовый к бою.
Как кинется к ней. И тоже с истерикой:
— Сука! Ах ты, сучка! Ты мне говорила, что уже давно ушла от этого козла. А сама!..
В следующий миг он оказывается в углу комнаты на полу. Кулак Казакова сработал инстинктивно и чётко. Абрамович садится, трясёт головой, вытирает кровь с разбитой губы.
— Только и можешь, что драться… Лучше ей вмажь. Она ведь и со мной, и с тобой! И еще с одним парнем с факультета крутила!
— Да врешь ты все! Заткнись! — Ирина вскакивает. И, как пробка, вылетает из комнаты.
— Она хуже любой проститутки. Потому что притворяется. И всегда лжет. Мне сказала, что с тобой разошлась, — продолжает кипеть Абрамович.
— Как разошлась? Она беременная от меня была!
— От тебя?! — Абрамович делано, криво усмехается. А у Анатолия в голове сумасшедшая догадка: «Е-мое!
Вот они и вылезли все нестыковочки. И сроки». В голове у него кружится, скачет. Кажется, что он куда-то проваливается.
«А я-то дурак! Господи, за что ты меня так наказал этой любовью?»
Он идёт искать Ирину, находит её во дворе.
Она рвется, что-то кричит ему в лицо. Бьется, как птица в силке. Захлебывается. А он стоит как пень, словно смотрит немое кино, и думает:
«Кто она мне? Чужой, ненужный человек, который чего-то почему-то хочет от меня!»
И в груди какой-то холодный, жгуче-ледяной камень. Все-то ему понятно. И нечего больше сказать. И еще усталость. Откуда-то из глубины души, уставшей чувствовать себя нелюбимой.
«Да пошли они все! И чего она орет благим матом? А теперь вот зарыдала. Зачем?»
И вдруг ее слезы как-то опять толкнулись в сердце. И оно отозвалось болью. Такой болью. Он вдруг понял, что это конец. Обнял ее. Прижал к себе. Эту сучку. Родную сучку. С которой он так долго был связан. Которая дала ему такой жестокий урок на всю жизнь. Сломала, искорежила что-то важное в его душе.
Они стояли так несколько минут в обнимку. Боялись оттолкнуться друг от друга. Понимали, что это навсегда.
А потом вдруг заплакали вместе…
* * *
Через три месяца он уехал на курсы усовершенствования офицерского состава. И то дело. Где-то наверху было принято решение. Не копать дальше. Не искать тех, кто организовал декабрьское стояние на площади. Поэтому те, кто много знал и лез куда не надо со своими открытиями и рапортами, больше не требовались. Пусть едут подальше от Алма-Аты. С повышением вас!
III
«Новый кабинет. Новый секретарь. Новая должность. А работа старая. Бумаги. Бумаги…» — Амантай Турекулов поморщился и убрал соринку, попавшую в глаз.
Какая-то необъяснимая, давящая, сосущая душу тоска напала на него в последнее время. То ли достала сырая, невнятная зима, то ли дела семейные. Постылая жена со своими вечными претензиями. Проблемные дети.
Не так давно у него родились близнецы — мальчики, похожие на всех родственников сразу.
Вот уж поздравляли его, поздравляли. Все холуи сбежались: «Амантай Турекулович! Какая у вас радость! Какое у вас счастье!»
А какое у него счастье? Счастья-то и нету. Жаловаться особо нечего. Но и радоваться особо нечему.
Может, зря он когда-то так рвался к карьере, к власти. Может, ему для души лучше было бы баранов пасти. Или работать каким-нибудь трактористом, механизатором. Ведь любит же он прокатиться на мотоцикле.
«Ладно. Хватит. Раскис, понимаешь!»
Амантай встал из-за большого полированного, уставленного разными безделушками стола. Прошелся туда-сюда по просторному кабинету. Подошел к сейфу. Достал оттуда початую пузатую бутылку армянского коньяка и лимон. Аккуратно налил полстакана. Выпил духовитую жидкость залпом. Не морщась, закусил лимончиком.
«Ну вот. Кажется, настроение поднимается вместе с градусом. Что там у меня на столе? Доклад к пленуму? Надо выправить. И добавить что-нибудь значимое».
Допинг подействовал. Он вернулся к столу в приподнятом настроении. Взял в руки беленькую брошюрку «Конституция СССР». Наугад открыл раздел «Основы общественного строя и политики СССР». Нашел седьмую статью, в которой говорилось о работе общественных организаций. Стал читать, подыскивая подходящую цитату. Ничего не нашел. Покрутился в своем зеленом кресле. Достал из большой тумбы стола домбру. Ударил по струнам. Инструмент ответил недовольным глухим гулом.
«Что-то не работается. Вызову-ка я помощника. Пускай он правит доклад. В конце концов, за что я ему деньги плачу? Взял его с собою сюда, в центральный комитет. Пусть работает».
Нажал на кнопку звонка. Бесшумно открылись сначала одна, потом другая дверь. Показалась стройная, строго одетая — белый верх, черный низ — секретарша Гузель. Красивая. Но Амантай строго, никакой фривольности:
— Вызовите Сергея Трутнева!
Через минуту в дверях очутилась узкая, носатая и бровастая физиономия помощника по литературной части.
— Сергей Павлович! Я тут посмотрел подготовленный в отделе мой доклад на пленуме. Ну никуда не годится. Просто верх безобразия! — На самом деле Амантай даже не открывал присланной ему писанины. Просто у вышестоящих товарищей он научился такой манере работы с подчиненными. Сначала опустить. А потом озадачить. — Поэтому прошу вас посмотреть его свежим взглядом. Переделать. А уж потом приносить ко мне.
Когда за помощником тихо закрылась дубовая дверь, снова присел к столу. Почитать газеты. Что там пишут о республике в центральной прессе?
«В биографии декабрь…» — «Опять Дубравин разразился статьей на тему зимних событий. Прошло. И забыли. Так нет же. Все дует и дует в свою дуду. А ведь времена меняются. А он этого не понимает». Вздохнул. Перевернул страницу. «С одной стороны, после декабрьского шока потихонечку, полегонечку напуганный народ восстанавливается. Какие-то вещи стали подвигаться. В ЦК Компартии создали сектор межнациональных отношений. Посадили туда немца Шепеля, чтобы разгребал дела. В первую очередь языковые. Начали казахский язык продвигать. Детские сады, школы на казахском появились. Закон о языке приняли. Требуют двуязычия в официальных делах. А с другой, как обошлись с молодежью, участвовавшей в декабрьских событиях? Плохо обошлись! Вчера приходил к нему один из таких ребят. Просит восстановить его в комсомоле. На работе. Принес заявление. Где оно лежит? А вот, кажется». Амантай подвинул к себе с края стола написанное мелким убористым почерком заявление. Стал читать:
«…Сейчас у меня на многое открылись глаза. С раннего детства нас учили верить в идеалы коммунистов. В их честность, принципиальность. Но только сейчас мы узнаем о фальсификациях, подтасовках, приписках. Все это проделывали не только с планами, орденами, но и с честью…»
— Ишь, как пишет! — вслух произносит Амантай. — Смелые теперь стали все. И про Кунаева тоже…
«Трудно вообразить, кем был для нас бывший первый секретарь ЦК партии республики Кунаев Д. А. И кем он стал для нас сейчас. Ладно мы, молодежь, заблуждались в те декабрьские дни. Но где же был он, наш первый секретарь? Ведь предлагало же ему бюро выступить перед собравшимися. Он отказался, спрятался. А ведь мог бы объяснить, предотвратить, помочь разобраться в ситуации, когда та возникла. Видимо, в то время не интересовали его наши судьбы…»
Амантай снова отложил заявление. Странные мысли, двойственные и не до конца понятные, мучили его, кружили голову. «Кто друзья? Кто враги? Где враги?»
Жизнь вроде как после всей истории осталась такой же, как и была. Но это все внешнее. Снаружи. А в воздухе самом, в какой-то ауре над республикой, над городом… Впрочем, в какой там ауре?! В головах людей все изменилось. Вот друг Ербол. До площади он, Амантай, ему доверял. Целиком и полностью. А теперь? Что-то в нем переменилось после следственного изолятора. Внешне все то же. А чего-то не хватает. «Может, продал он меня? Может, стучит? И так голова кругом идет».
И народ весь изменился. Партийные органы, постановления, съезды говорят об одном. А люди шепчутся на кухнях. Гнут свое. Как будто что-то давно сдерживаемое, зябкое, евшее душу вышло наружу. Казахстан — колония. Сырьевой придаток. Русские — колонизаторы. Высосали республику. Вроде правда. Так и есть. А с другой стороны. Есть друзья. С детства. Настоящие. Незаемные. Какие из них колонизаторы? Смешно. Или их родители. Такие же труженики, как и его отец с матерью. Как совместить? Трудно. Скорее всего, невозможно. Запутаешься. Туман. Один туман. В голове. И главное, не к кому пойти с этими мыслями. У кого искать поддержку? Кто объяснит? Единственная отрада — новые друзья. Писатели… Книги… Мухтар Шаханов.
IV
Время идет. Но ничего не лечит. Александр Дубравин чувствует это. И боится этого. Он даже пытается снова вести дневник. Чтобы хоть как-то выразить, сбросить с души боль потери и в надежде через эти строки заочно объясниться с нею: «Пишу в пустоту. В небо. В звезды. В безмолвие, которое окружает меня. Ты молчишь… А я не могу…»
Он встает из-за стола, переворачивает несколько страниц. И снова читает старые записи:
«Мне говорят, что необходимо как-то выяснить отношения. Чего уж выяснять… Я запутался… А потом надеялся, что все пройдет само собою. Ну, предположим, что я заболел каким-то видом психического заболевания. Но, увы, не могу вылечиться. И что самое главное, не хочу. Это факт.
О Крыловой. Тогда, после школы, она прислала письмо, в котором предложила „дружбу“ на всю жизнь. И так далее. Можно ли не ответить на такое предложение? Я и ответил. И с этого началась наша переписка. Конечно, никаких особых чувств я к ней не испытывал. Но у нее было одно преимущество. Она умела писать. И ждать. И, честно говоря, ее письма представляли для меня особый интерес. У нее всегда были особенные новости. Частенько (что греха таить) я с откровенностью, которой никогда не было между нами, признавался ей в своих слабостях. В общем, она заняла совершенно особое место в моей жизни. Она стала другом по письмам. С ней было легко и просто… Потом она ждала. Беспокоилась. А это льстило самолюбию. Когда я написал, что мы с тобою поженимся, она резко замолчала. Тогда-то я и подумал, что она не просто так писала. А тут сестра Зойка нарисовала передо мною такие картины о ее расчетливости. Но сестре я не поверил. Не смог поверить. Но видно, зря…»
Дубравин почитал еще свои старые записи, которые начал писать тогда, в дни кризиса. И отложил их в сторону: «Сколько воды утекло в Гульбе. А мы все никак не успокоимся. Какой-то парадокс. Люди уже давно разошлись. Каждый по своей дороге пошел. А отношения все еще остаются. Выясняются.
Круги на воде. Просто круги на воде… Жизнь же требует каких-то изменений. Как там в Священном Писании сказано? „Авраам родил Исаака, Исаак родил Якова…“ Ну, в общем, и так далее. А кого я родил? Или чего? А жить как-то надо! Устраивать как-то судьбу! Не будешь же вечно чего-то ждать. Ясно, что теперь ее не вернуть. Пиши в дневнике — не пиши».
Все чаще Александру Дубравину приходили эти мысли. Ведь даже пора свадеб его поколения и то заканчивалась. Как водится, мужчины уступили дорогу девушкам. И те торопливо повыскакивали замуж. Потом начали жениться сами. И как-то все неожиданно, резко. А он оставался один. Было у него за это время пару романов. Но каких-то вялых, бестолковых, сумбурных. Ни к чему не обязывающих. И ничего не дающих. Одно слово — бесплодных.
Новой любви не было. Но при всем при этом он оставался здоровенным мужиком. Ему нужна была близость с женщиной. Да и честно говоря, надоела неухоженность, неустроенность. Общежитский стиль жизни.
* * *
Может, так и не появился бы в его жизни просвет, если бы не его бывшая однокурсница Светка Ганиева. Однажды весною они встретились в кафе по какому-то неотложному делу.
— Ну что, Дубравин, как дела? Не женился еще? — Светка, ухоженная, яркая, красивая, черноглазая и черноволосая метиска. Отец — татарин, мать — русская. На правах старой университетской подруги могла задавать любые вопросы.
Александр машет отрицательно головою. И переходит к разговору о публикации, которую он должен ей заказать.
Дело в том, что собственные корреспонденты обязаны готовить не только личные материалы, но и так называемые авторские.
Вот и приходится привлекать друзей и знакомых. Чтоб писали в молодежку.
Но Светка не дает ему изложить суть дела:
— Слушай! Тут мне надо срочно заехать к одной подруге. А потом поговорим…
Дубравину деваться некуда. План по авторским выполнять надо.
Повез ее на своей «Волге» к подруге. И следом за нею поднялся на второй этаж старенького чистенького дома.
Ах ты Боже мой! Дверь открыла хорошенькая, чистенькая девчонка. В домашнем халатике и тапочках. Увидела его огромную фигуру в пролете и круглое удивленное лицо. Покраснела вся. Пошла пятнами. В это-то мгновение стала видна Дубравину вся ее наивная чистая душа.
На контрасте — Светка-то деловая, в модном джинсовом прикиде. Шустрая. А эта маменькина дочка. Домашняя.
Стала Светка их знакомить:
— Мой бывший однокурсник Александр Дубравин!
— Таня! — мягко и тихо произнесла девушка.
Дубравин разглядывает ее: «Симпатичная, спокойная. Беленькая. Нос с горбинкой. Глаза внимательные. Детские. Наверное, отличницей была в школе и университете. Но чего-то в ней не хватает. Какого-то штриха. Яркости какой-то! Вся приглушенная».
Сели пить чай. Так как-то уютно, спокойно стало Дубравину в этом чистеньком ухоженном доме, что и уходить не хотелось. А надо!
На прощание поцеловал хозяйке кончики пальцев. Тут уж она залилась краскою до корней волос.
А Светка — девка хитрая. Все-то ему и выложила. Университет подруга заканчивает. Никого у нее нет. А хочется любви. Тепла. Семья хорошая, интеллигентная.
Щебечет себе Светка в машине. А сама все поглядывает на него. Видать, что-то задумала.
Договорились. Заметку в его газету она напишет. Через неделю передаст при встрече.
* * *
Дубравин продолжает носиться по республике, как «черный вихрь». Правда, теперь интересуется как бы невзначай у Светки: «Ну, как там твоя подруга? Все скучает?»
Голова, конечно, все время занята в основном работой. Но нет-нет да и вспомнит о встрече: «Хорошая девчонка! А главное, неиспорченная!»
А тут уже наступает золотой век советской журналистики. Газеты живут в свободном режиме. Можно писать о чем угодно. А экономика еще не тревожит. Рублем никто ни за что не отвечает.
Одна за другою увлекают нашего корреспондента острые, животрепещущие темы.
Жареные факты сыплются как из ведра. Газетные «гвозди» один за другим появляются на страницах молодежки.
Эх, золотые эти годы! Молодо, но уже не зелено. Гуляй, Вася! Разоблачай врагов народа! Поливай недостатки! Критикуй! Бичуй! Все в твоих руках.
И он лез из кожи. Засыпал отделы мощными, как снаряды, статьями, пробивавшими насквозь броню лжи и официального лицемерия, которое окутывало в эти последние годы всех и вся.
А какие шикарные получались у него заголовки. «Шагреневая кожа» — это об умирающем Аральском море. Как и у героев одноименного романа, жизнь уходит по мере того, как высыхает море. Красиво сказано: «Теперь корпуса рыбацких сейнеров и пароходов, словно тела выбросившихся на берег океана китов, чернеют на барханах». Жутковатое зрелище. А чего стоят сравнения: «Болота из ядовитых коктейлей». «Соленые бури». «И течет теперь по Сырдарье и Амударье не вода, а какой-то электролит, насыщенный минеральными солями».
Да, погулял он. Поработал. И бросало его от Арала до Экибастуза. От соленых пустынь до чудовищных, гигантских открытых угольных карьеров, которые, словно кровоточащие раны на теле Земли, никогда не заживали, не затягивались.
И наконец, Ленинск — город-мираж, которого нет ни на одной карте. А там какой простор для толкового корреспондента!
Домик, в котором ночевал перед полетом Гагарин. Стартовая площадка для ракет.
Солидные каменные городские урны. Не поднять. Не перевернуть. Поэтому их сделали без дна. Мусор собирают прямо с асфальта.
Да, действительно чертовски находчив наш народ.
И вечный дефицит. Даже здесь, в космической гавани и колыбели: народ, стоящий в суровой очереди… за пуговицами. Индийский чай — по талонам. Космическая гостиница — с гигантскими мутантами-комарами.
Все как везде. И дураки. Дураки! Дураки! У власти.
Ликвидация ракет средней и малой дальности. Обвязали взрывчаткой. И… Ба-бах! Улетел в небо, фейерверком рассыпался труд миллионов людей. «А американцы-то свои разбирают. Ведь там столько цветных металлов, золота…»
Насмотрелся он. Написался. Нажил себе славы, врагов и «геморрой».
Но странно. Большая интересная работа так и не смогла вытеснить из его жизни Галинку. Вроде все! Забыто. Похоронено в тайнах памяти. И только ночью. В цветных снах. Когда он не мог контролировать себя, приходила она. Часто с другим лицом. В другом обличье. Но он узнавал ее по каким-то никому неведомым тайным знакам, а главное, по всеохватывающему, всеобъемлещему, щемящему чувству любви и радости. Но это были грезы. А реальная жизнь все подкидывала и подкидывала новые сюжеты.
V
Сколько всего случилось в его жизни за это время. А здесь будто бы ничего не изменилось. Тишина и покой в этом парке густом.
Дорога идет зеленым лесом. Петляет туда-сюда. Поворот за поворотом. А потом выскакивает на простор, на поляны, на поле, засеянное густо ненатурально зеленым овсом и еще какими-то злаками. Для подкормки зверья.
Опять лесок. И капот машины упирается в металлические зеленые решетчатые ворота. Если их открыть, то прямо по уже асфальтированной аллее попадаешь на кордон.
Дежавю.
Александр Дубравин вышел из машины. И пошел прямиком к дому лесника. Его шаги учуял лохматый пес. Выскочил перед калиткой. Залаял предупреждающе. Дубравин остановился, ожидая, пока на лай выйдет кто-нибудь из хозяев.
Через минуту заскрипела входная дверь. И на крыльце показалась знакомая поджарая фигура в зеленом, с засученными рукавами кителе лесной охраны. Вовуля Озеров. Радостно кинулись друг к другу. Объятия. Похлопывания по спинам.
— Не ожидал! Не ожидал! — растерянно улыбается сквозь веснушки лопоухий Вовуля. — Какими судьбами?
— Да вот решил к тебе заехать по пути! — ответил Александр. И соврал. Потому что ехал он сюда не по пути. А специально. Целенаправленно. Узнать новости о Галинке Озеровой. — А у тебя, я смотрю, ничего не меняется?!
— Как не меняется? Смотри! — И Володька показывает ему на вышедшую в халате на крыльцо Татьяну с каким-то белым свертком в руках. Они подходят. Откинув одеялко, она показывает ему маленькое, чмокающее соску голубоглазое чудо. Ребенок таращит на Дубравина глазенки и неожиданно улыбается беззубым ртом.
— Мда! — Опешенный Шурка, неловко сгибаясь, берет тяжеленный перевязанный сверток в руки и трясет. — Дочка, что ли? — растерянно спрашивает он.
— Ну да! — отвечает за жену Вовуля.
— Е-мое! — только и может пробормотать Дубравин…
* * *
…В этот раз Вовуля Озеров с гордостью селит друга в гостевом доме. Чтобы ребенок не мешал спать. Да и гость не стеснял хозяев. Селит. И рассказывает. Чтоб чувствовал. Не абы куда попал. А туда, где гостевали сами члены Политбюро.
— Здесь прихожая! — Открывает створчатые двери. Дубравин ахает и пятится. Прямо на него смотрит здоровенный клыкастый кабан.
Вовуля смеется, довольный произведенным эффектом:
— Это чучело! А как сделано! А?
Дубравин приглядывается в полутьме. Серая шерсть дыбится. Клыки оскалены. Ну прямо как живой.
Тут же, в прихожей, висят гигантские рога. Наверное, сброшенные лосякой. Черные, страшные, с острыми, как шипы, отростками.
Еще дверь. Гостиная. Обита старым деревом. В центре у стены, выложенный фигурным, каким-то рыжим специальным кирпичом, камин с кованой черной решеткой внутри. На камине разные безделушки, фигурки из фарфора. Напротив на стене картина. Схватка с медведем. Рукопашная. Старинные охотники с рогатиной прут на гигантского медведя в зимнем лесу. Лают собаки. Летит в стороны белый с кровью снег. Дым коромыслом.
В парадном углу — портрет самого хозяина республики. Димаш Ахмедовича. В полном охотничьем параде. С ружьем и патронташем на поясе.
— Чего не снимаете-то? — спрашивает с усмешкой Дубравин. — Теперь другие наверху. Банкуют!
— А нам-то что? Мы далеко. Сами по себе. Живем натуральным хозяйством. Скажут — снимем, — объясняя свою аполитичность, отвечает Озеров.
А Дубравин уже разглядывает большой деревянный буфет с полным набором посуды. Потом подходит к широченному окну.
«Все по фэн-шуй!» Из окна сверху видна тихая прозрачная речка с косами водорослей, мотающимися по течению. Ближе к берегу — кувшинки. Белые цветы — лилии.
Пошли по извилистому коридору. Смотреть спальни. Все наготове. Кровати застелены. Подушки разложены по цветастеньким покрывалам. Кинули вещи на тумбочку. «Здесь будешь спать».
Заговорщицки подмигнув, Вовуля показал ему идущую прямо из прихожей вниз в подвал скрипучую лестницу с перилами. Спустились в могильный холод подполья. Слева полностью оборудованная кухня. Газовая плита. Буфет. Холодильник. Нагреватель горячей воды.
Прямо еще одна дверь. Озеров толкает ее. Включает свет. Большой зал. В центре здоровенный зеленый стол для русского бильярда. Предмет роскоши и гордости хозяев.
«Не хило живут члены Политбюро!» — невольно думает Дубравин, щупая ладонью плотное зеленое сукно бильярдного стола.
Разместились. Попили чаю. Решили побродить по местности, пока варится обед, он же ужин, а заодно и завтрак, так как Дубравин еще ничего не ел с утра.
Надели большие болотные сапоги, зеленые штормовки с капюшонами. Подпоясались патронташами. В руках двуствольные ружья.
Побрели по местам боевой славы членов Политбюро.
Прошли по едва заметной тропе к удобным вышкам, с которых именитые старцы стреляли приходящих кормиться кабанчиков. Добрались до стационарных шалашиков, из которых «гости» выслеживали водоплавающую живность.
По пути Вовуля взахлеб рассказывал о жизни Кургальджинского заповедника. Нет, не о жизни людей. О жизни зверей.
— Вот тут семейство кабанов корни копало, — показывает он стволом на взрытый, перевороченный дерн. — Чем больше я за ними наблюдаю, тем больше удивляюсь! До чего похожи на людей. Такие же, как мы. И среди них есть разные характеры. И порядки у них похожие. Такие же семьи. Со своими ссорами, любовями… Такое же доминирование крупных, сильных, а главное, умных особей. Один к одному.
— Ну да! — хмыкнул Дубравин. «Досиделся Вовка тут в лесу».
— Тут у меня друг даже завелся. Молодой кабанчик. Гоша я его зову. Ну прямо вылитый Вовка Лумпик, — и Озеров крикнул куда-то в лес: — Гоша!
А в ответ:
— Хрю!
Дубравин шагает по траве вслед за Вовулей. Слушает его рассказы. Сравнивает с прошлым приездом. Думает о своем: «Откуда что у него взялось? Видимо, есть какие-то тонкие нити, гены или что-то еще такое, что определяет интересы и судьбу человека. Вот у них трое в семье. А все такие разные. Галинка одна. Вовуля другой. Младшая вообще чудо огородное.
Кстати, как бы похитрее у него узнать о Галке побольше. Ведь я для этого и приехал. Приму решение. И ошибусь. Может, она живет как кошка с собакой. И меня вспоминает».
Как и все мужчины, он не считал в глубине души себя виноватым. Ну было у них с Людкой. Ну и что. Подумаешь, какое горе. С кем не бывает? Секс — он и есть секс. Дело физиологическое. И из-за этого все погубить. Ну нет! Мнилось ему, дурачку, мальчишке, что замуж выскочила она потому, что хотела ему досадить. Не понимал он еще, что естественное состояние женщины — быть при ком-то. И всей душой и телом она стремится к этому своему состоянию. И если мужчина рвет и мечет, ищет свою половину, то женщина приспосабливается и готова любить того, кто дает ей семью, гнездо, чувство защищенности. Конечно, она выбирает. Но ее конечный выбор всегда ограничен предложением. А потом надо привязать его к себе. Пристроиться. Прилепиться. Угадать его желания.
Для нее близость важнее, чем для мужчины. И рассматривает ее она по-другому.
А уж измена! Это крушение всей жизни. Всех трудов и стараний. Удар по самолюбию.
Топает Дубравин по сырой траве. Идет себе расслабленно. Посвистывает. Вдруг прямо из-под ног выскакивает хитромудрая серая уточка, на которую он чуть не наступает резиновым сапогом. Провожает он ее недоуменным взглядом. Опять прозевал. А Вовуля — тот нет. Мгновение. Ружье в плечо — бах! Готово. Он уже подбегает, подбирает добычу.
«В чем проблема? — думает Александр. — Наверное, нет во мне нужного азарта. Страсти к убийству. А без этого какой же охотник может обойтись?»
Наверное, от этого и ружье у него самое простенькое. Двустволка двенадцатого калибра с простым деревянным прикладом и жесткой отдачей. Дубравин получил ее, когда редакция начала делать бартерные обмены с оружейниками. Можно было завести оружие и помощнее. Нарезной охотничий карабин, например. Но он считал, что и у зверя тоже должен быть шанс.
У Озерова же охотничья жилка заложена где-то глубоко. Судя по всему, в генах. А иначе никак не понять, каким образом мальчишка из интеллигентной семьи может не спать ночами, караулить зверя, выслеживать, топать по лесу десятки километров. И все ради того, чтобы в один прекрасный миг завалить точным выстрелом дичь, а потом со звериной радостью тащить добычу домой.
Тут на тропе наконец и завел Дубравин потихонечку разговор о Вовулиной сестре, о ее житье-бытье. Завел с тайной надеждой.
— Живут складно! — лениво наклоняясь, чтобы подобрать добычу, отвечает Озеров. — Он работает учителем физкультуры. Она художник в ЖЭКе. Квартиры пока нет. У бабушки прописались. Надеются на помощь родителей.
«Вот оно как!» — вздыхает про себя Дубравин. Так поговорили они о Галке. О ее семье. А потом постепенно разговор зашел о других делах. О своих бедах.
— Вот мы тут просидели уже почти два года, — рассказывает Вовуля. — Я с лихвой насобирал материалов на диссертацию. Прошлой зимой ездил в Алма-Ату на факультет. Хотел договориться там, на месте, чтобы взял меня кто-то руководить защитой. Но знаешь, что-то такое в Алма-Ате происходит для меня непонятное. Вроде все свои. Факультет свой. Преподы свои. А когда сунулся… Тот не может. Здоровье не позволяет. У того уже набраны аспиранты. Я говорю, у меня уникальные материалы наблюдений. Все готово. Вам же нужны ученики. А они что-то мнутся. Не нашел я поддержки. Фигня какая-то! Везде только казахам дорога. У меня там будущего нет. Ни хрена! Галка к себе приглашает. В Тульскую область. Может, поеду. Осмотрюсь. А там и махнем.
* * *
Вернулся он из заповедника домой. А это только так называется домом. Жилище. Пусто, холодно. Некому руку подать. Никто не встречает. Никто не рад.
Куда крестьянину податься? Некуда!
Позвонил он Татьяне. А на том конце провода такая неподдельная радость. Тепло в голосе. Ну прямо как в телефоне доверия. В гости? Ну в гости так в гости!
Заехал.
Она стоит в дверях. Встречает. И вся прямо светится изнутри счастьем. Зашел он. Сидят на чистенькой кухоньке. Пьют чай. И думает Дубравин: «А чего ждать-то? Чего искать? Смотри, какая ясная, счастливая душа. Вот бы прислониться к этому счастью. К этому миру. Может, и моя жизнь как-то наладится. Отогреется. Опять же искать ничего не надо. Все твое при тебе!»
И невдомек ему, что счастливая она от любви. К нему.
Тут сомнений не было. А парень он решительный. Сделал ей предложение. Сказал: «Давай поженимся!»
И было это на десятый день.
VI
Леха Пономарев подносит бинокль к глазам. И долго-долго оглядывает черные скалы, с уступов которых злой вершинный ветер пригоршнями сметает сухой от мороза белый снег. В окуляры морского, с двадцатикратным увеличением бинокля как на ладони видны отшлифованные бока валунов и даже мельчайшие трещины на них. Вдруг там, вверху, среди камней, что-то зашевелилось, двинулось. И Леха восторженно зашептал Анатолию:
— Архар! Самец!
— Где? Где? — торопливо спрашивает тот, шаря настороженным взглядом по высокой гряде, на которую уставил окуляры его друг.
— Там! На! — протягивая ему бинокль вместе с кожаным коричневым футляром, ответил Алексей. — Правей бери!
И правда, в центре градуированной шкалы двигается огромный, с острыми, загнутыми назад рогами красавец архар. Остановился на мгновение, словно высматривая там внизу кого-то или что-то, и снова двинулся по склону.
— Винтовку бы с оптическим прицелом сюда! — мечтательно говорит стоящий рядом краснорожий от холода верзила Симоненко, прикрывая коричневой рукавицей от солнца глаза.
— Кто ж даст-то? Это демаскировка будет, — разочарованно отвечает Анатолий, опуская бинокль.
Все трое дружно вздыхают. Глотают слюну. И идут своей дорогой. И то дело. На подножном корму они уже второй день. Двигаются по верхней кромке зимнего горного леса, уходя от засад и погони.
Курсы усовершенствования офицерского состава — это вам не хухры-мухры. Тут все настоящее. Всамделишное, начиная от голода и заканчивая холодными ночевками на снегу.
* * *
Солнце едва только зацепилось краем за скалу, а в горах сразу начало холодать. Пора становиться на ночлег.
Выбрали место, где еловый лес погуще. Вытоптали площадку в снегу. Нарубили штык-ножами зеленого лапника. Застелили лежанку. Сверху — плащ-палатку. И спальные мешки. Долго спорили, нужен ли огонь. Не выследят ли их по дыму кострища. Но мороз так жмет, что в конце концов решаются. Цепью-пилой сваливают сухое дерево. Аккуратно разделывают шершавый сосновый, липкий от смолы ствол на ровные куски. Складывают донью. Разжигают. И укладываются у костра на импровизированное ложе.
Анатолию сегодня повезло. Он в карауле первый. Дежурит только до полуночи. Сидит у потрескивающего огня на корточках. Поправляет бревна в кострище. Прислушивается к глухому бурчанию в пустом животе. И сам не замечает, как от усталости клонится вниз голова, тяжело закрываются каменные веки. И он плывет, плывет куда-то к солнцу, к свету, к небу…
Жгучая боль от ожога в руке выводит его из забытья. Оказывается, он уснул и случайно угольком прожег рукав своей десантной куртки.
Сбрасывает тлеющую одежду. Тушит рукав снегом. Оглядывается. Никого вокруг. Ребята дрыхнут без задних ног. И только причудливые тени от костра скачут по девственно-белому, нетронутому лесному снегу.
* * *
Вот уже третью неделю они живут такой первобытной лесной жизнью. Всех их, курсантов, тогда, в начале декабря, привезли в предгорье. Выгрузили из машин. Старший по боевой подготовке привел группу к разбитой — без окон и дверей — кошаре. И сказал:
— Вот здесь будете жить!
А на улице холодища. Бр-р-р. Зуб на зуб не попадает.
Так началась их переподготовка на курсах усовершенствования офицерского состава. После «вышки» Анатолий Казаков уже проходил сборы на базе Псковской воздушно-десантной дивизии. Тогда они, молодые офицеры КГБ, получали разные диверсионные специальности на случай войны. Но то все было как-то проще и легче. Похоже на игру. А тут все жестко.
…Начали они с того, что принялись утеплять это брошенное в незапамятные времена помещение для овец подручными средствами. Тащили откуда могли все, что могли найти. Затянули окна на скорую руку полиэтиленом. Двери — плащ-палатками. Настлали на земляной пол еловых лап. Сделали из разбросанных кирпичей очаг. Чтобы обогреваться и хоть раз в сутки иметь горячую пищу.
Но холод все равно донимал постоянно. Температура в этой импровизированной казарме никогда не поднималась выше шести-семи градусов. А спать разрешалось только в трусах. Причем инструкторы частенько приезжали по ночам. Поднимали всех. Проверяли, кто в чем спит.
И не дай бог найдут на ком нижнее белье. Кальсоны или трико.
Переночевали в холодке — и в зимний лес. Обучаться выживанию. Искать пищу, воду, делать лежки, маскироваться.
Но выживать — это полдела. Надо было учиться воевать в таких условиях. Без фронта и тыла. На территории врага.
Первейшее дело — пострелять изо всех видов оружия. Тут уж они оттянулись. Чуть не оглохли от каждодневного хлопанья выстрелов на полигоне. Зато как красиво — попал из стенобойного ружья в дерево, и оно заваливается набок.
Учили и парашютному делу. Прыгали в самых разных условиях. С разных типов летательных аппаратов. С разных высот.
Страшнее всего было прыгать на бреющем полете. Ночью. Метров со ста. На верхушки мелькающих внизу деревьев.
Для чего? Чтобы противник не засек группу.
Жутко было. Но и это преодолели. Только навсегда запомнился и отложился в каждой клеточке тела страх. И никогда больше лейтенант Анатолий Казаков не верил россказням «бывалых солдат» о том, что они ну «нисколечко не боятся прыгать». Он понял. Боятся все! И боятся всегда! Хоть на первом прыжке. Хоть на тысячном. Потому, что для человека дело это противоприродное и противоестественное. Просто люди привыкают. И учатся собою управлять в экстремальной ситуации.
Но есть и награда за страх. Когда он кончается, приходит выброс адреналина, вызывающий дикую эйфорию. Кайф, как у наркомана. И этот кайф заставляет некоторых снова и снова лезть в темное брюхо самолета.
От многих заблуждений и понятий, привычных в мирной жизни, заставляла отказаться эта учеба. Как устраивать засады. Нападать из-за угла. И убивать. Убивать всеми доступными способами. Голыми руками. Ножом. Саперной лопаткой, ломом, дубинкой. Даже соломинкой.
Учили допрашивать подозреваемых. И в случае необходимости пытать людей. Долго. Изощренно. Чтобы мучились. И выкладывали все нужные сведения.
Пробовали на себе. И понимали. Выдержать пытки невозможно никому. Значит, надо их избегать…
Но это грубая, жестокая сторона тайной войны. Собирать информацию, общаясь с местным населением. Придумывать легенду. Избегать засады, поимки. И выполнить задание. Вот главное для разведчика.
Особый раздел. Умение слушать самого себя. Полагаться на интуицию. Становиться как зверь лесной.
Вот и сейчас, сидя у костра, вспоминая, как нечто далекое, полузабытое, их встречи с Ириной, лейтенант Казаков каждой клеточкой тела ощущает обстановку вокруг их бивуака. Вот где-то хрустнул снег, треснул сучок. Он машинально фиксирует все. До любых мелочей.
«Ах, Ирина, Ирина! Что же ты так? И почему? Откуда эта патологическая лживость? Ведь я ничем тебя не обидел.
Что за всем этим стоит? Скорее всего, это страх. Ведь она боялась родителей. Боялась меня. Боялась Абрамовича. Боялась всего. И хотела всем угодить. Вот и завралась. Кругом.
Но разве она одна такая? Не скажу за весь народ. Страх есть у каждого. И у меня тоже. Когда за Дубравиным наши следили, я ведь тоже испугался. Как бы не попасть с ним в одну сеть. Может, я и помог ему больше из страха за себя, чем из дружбы. А? Анатолий Николаевич? Колись перед самим собою. Перед совестью своею. Кто знает…»
Треск и хруст снега под ногами пронзили мозг до мозжечка. «Кто-то идет сюда, — панически думает он. — Наверное, выследили! Группа захвата. Бежать! Немедленно бежать! Нет. Это не группа. Это один человек. Может, турист заблудший. Может, охотник. Хрен его знает. Приближается! Ребят, что ли, разбудить? Пока не буду!»
Казаков осторожно встает от костра и, стараясь не шуметь, делает пару-тройку шагов в лес, в темноту.
Встречные шаги затихают. Кто-то в темноте остановился. И так же, как он, сам прислушивается.
Казаков вытаскивает из ножен тяжелый, стреляющий лезвиями, десантный нож. Перехватывает поудобнее рукоять.
Стоит только нажать кнопку. И тугая пружина выкинет острое, как бритва, лезвие навстречу идущему. Мягко, как в тесто, оно войдет в человеческое тело.
Лейтенант словно забыл о том, что вокруг мирная жизнь. И они всего лишь на учениях. В нем за эти недели появилось какое-то параллельное мышление. Он одновременно был как бы в двух измерениях. А вот сейчас, в секунды опасности, целиком переместился в военную игру. Жестокое правило которой гласило: «Если вашу группу во время боевых действий случайно засек местный житель, охотник, пастух, шофер, то во избежание осложнений обстановки он подлежит ликвидации».
Проще говоря, случайного свидетеля надо убить. И Анатолий сейчас готов был это сделать.
Тот, в темноте, постоял еще минуту. Тяжело вздохнул. И пошел прочь.
Анатолий дождался, пока стихнут шаги, и вернулся к огню. После пережитого напряжения его била нервная дрожь. Он трясущимися руками достал алюминиевую кружку. Насыпал в нее доверху снега. И поставил на огонь.
Когда снег растаял и вода зашипела, снял кружку и долго грел через рукавицы руки, а потом грелся пустым кипятком изнутри. Отходил.
«Что же это получается! К чему нас готовят? Ведь то, о чем нам сегодня говорят инструкторы, вдалбливают в наши головы, все против правил мирной жизни. Значит, на войне они не нужны».
И от этих новых мыслей у него перехватило дыхание. И земля уходила из-под ног:
«Ведь я мог убить человека. И может быть, даже убил бы его. А за что? Ни за что! Просто так положено. Чтобы нас никто не видел… Никак не укладывается в моей голове это правило. Хорошо, что все обошлось. Но я-то. Я сам. Как я мог утратить понимание, где мирная жизнь, а где война. А это самое страшное».
* * *
Первое, что он сделал с восходом солнца, — прошел по лесу, тайно надеясь, что следы будут звериные. Может, лося, может, оленя, барана.
На чистом девственном снегу четко отпечатались тракторные подошвы новомодных туристических сапог.
Такая вот она — игра в казаки-разбойники.
VII
Открылся «ящик Пандоры». И оттуда на страну посыпались бедствия.
Хотели как лучше. Чтобы чинно, благородно советский народ переделал свою жизнь, построился и пошел колоннами к светлому будущему. Не получилось. Вместо этого все стали вспоминать старые обиды. Кричать. Устраивать митинги, демонстрации. А под конец перестройки крушить все, что попадется под руку. И остервенело драться между собой. Армяне сцепились с азербайджанцами. Грузины с абхазами. Осетины с ингушами. Прибалты с русскими. Киргизы с узбеками. Таджики между собой… И пошло-поехало. На фоне всего этого как-то померкли события в Алма-Ате. Подумаешь, вышли на площадь. Тут дело к локальным войнам идет. Разгорается вражда застарелая, вековая, передающаяся из поколения в поколение.
«То, что у нас было, — это так. Пустяки», — думает Амантай Турекулов, принимая прямо у себя в стеклянном аквариуме ЦК ЛКСМ бывшего комсомольца Амангельды Нупенова. Потухший взгляд, обритая налысо голова со шрамом на черепе, поношенная одежда и стоптанные башмаки лучше каких бы то ни было слов и рассказов говорят о состоянии дел осужденного за участие в декабрьских событиях.
— Амангельды, и что ты теперь собираешься делать? — наливая «гостю» в пиалу чай и подчеркивая этим свою демократичность, спрашивает его Амантай. Затравленный взгляд Амангельды, брошенный исподлобья, и дрогнувшая в руке пиала с черно-густым чаем лучше всяких слов ответили Амантаю. Да, действительно, что он может сейчас ему сказать? Но Амангельды все-таки пробормотал невразумительно:
— Сначала хочу восстановиться в комсомоле. А потом посмотрю, что можно сделать еще…
Он явно что-то недоговаривает, рассказывая о своих мытарствах по изоляторам и тюрьмам. Но Амантай и так знает. Несладко пришлось участникам тех событий не только на воле, но и за колючей проволокой. Зона тоже несвободна от политических пристрастий. И всякого рода фобий. Так что ребята, попавшие туда, чувствовали себя изгоями. Их и там унижали, избивали и всячески опускали. Участвовала в этом не только администрация, но и зэки. Попали ребята в мясорубку.
— Арестовали меня… Не помню, на какой улице подъехала машина. И милиционер крикнул мне, что он казах и хочет со мной поговорить. Когда я подошел к нему, он нанес мне удар в живот. Потом меня стали избивать дубинками… И уже без сознания доставили в РОВД. Там, когда очнулся, тоже били. Два русских милиционера.
Амантай слушал нехитрый рассказ Амангельды и чувствовал, как с каждой минутой внутри его разгорается гнев и ненависть, переплетенные с жалостью…
Уже одно то, что он, секретарь ЦК, принимает лично осужденного за участие в событиях, было вызовом, смелым шагом. Хотя за прошедшее время ситуация стала кардинально меняться, общество еще до конца в этом вопросе не определилось. Более того, по мере изменения оценок происшедшего нарастало противостояние среди населения. Одни держались прежних подходов: националисты, подстрекаемые сверху, устроили беспорядки, порушили интернационализм. Другие считали их героями, поднявшими голос против давления командно-административной системы. Но ни те, ни другие не видели того, что понимал и видел Амантай. «Судьба этих ребят сломана. Жизнь исковеркана. Вот сидит он, Амангельды. Парень честный, порядочный. Школу закончил с золотой медалью. Умница. Приехал в столицу учиться… И вот чем все кончилось. Тюрьмой. Навешали ярлыков. Накатили волной. Осудили. И пусть сейчас что-то начинает меняться. Но ведь их судьбу не исправишь.
И мой друг Дубравин тоже участвовал в этой кампании травли. И по сей день не успокоился. Называет ребят „наци“. Какие они „наци“? Ладно, посмотрим, друг Александр. Я тебе это припомню».
«Тут одним гневом и криком дела не поправить. Надо найти подходящий случай. Он ведь номенклатура ЦК ВЛКСМ. Так что надо все как следует подготовить. И нанести ему удар на очередном пленуме. После выборов». «Хватит ему навешивать на нас ярлыки. Критиканствовать. Унижать республику и наш народ. Мы тоже можем ему кое-что сказать. Если демократия, так демократия. Выставлю свою кандидатуру на должность первого секретаря. Вместо этого дятла, ставленника Москвы Кондыбаева. Выиграю выборы. И тогда уж отыграюсь по полной. Рассчитаюсь за все».
Но какой-то внутренний голос язвительно задавал ему вопрос в противовес: «А как же дружба? Что скажут другие ребята?» — «А дружба — это было в другой жизни. Все сейчас новое.
Впрочем, не надо делать все с бухты-барахты. Надо посоветоваться с агаем Маратом. Что он скажет. Поддержит или нет. Поможет найти подходящее время. И подходящую форму».
Амантай встает из-за стола. Идет к сейфу. Достает оттуда коньячок. Наливает аккуратно две рюмки. Это успокаивает. Убаюкивает…
Давно ушел Амангельды. Чай остыл. И гнев остыл. Началась долгая умственная работа. Впереди новый этап. Новые горизонты карьеры. Надо только занять правильную позицию в изменившихся обстоятельствах.
VIII
«На войну» разведчики выходили ночью. Вот и сегодня, как только начало темнеть, в серых от сумерек палатках зашевелились, задвигались, засобирались тени. Анатолий Казаков закончил подшивать надорванный карман «разгрузки» и примерил, вставив в него заряженный автоматный рожок.
«В самый раз», — с удовлетворением думает он, толкая в плечо Алексея.
— Вставай, соня! Вставай, лежебока! Уже выходим!
И действительно, в проеме палатки нарисовалась плотная, круглолицая, белобрысая, в полной амуниции фигура прапорщика Палахова.
— Вы че, отцы? Народ уже грузится. А вы еще дрыхнете. Давай быстрей. Командир зовет!
Рыжая копна волос Алексея, как Ванька-встанька, поднялась над лежанкой. Он машинально зашарил на земляном полу в поисках кроссовок. И его конопатая физиономия выразила глубокое сожаление по поводу прерванного сна. Зевнул. Потянулся. Стал собирать вещмешок.
Казаков залил в обтянутую материей зеленую фляжку воды из цинкового бака и привычно бросил туда пару дезинфицирующих таблеток. Взболтнул фляжку. И поморщился. Все равно это мало помогает. Все разведчики, да и он тоже, маются нынче животами. А как иначе. Ведь здесь не из чего выбирать. Приходится пить откуда попало. Сырую воду. А при выборе, что взять: флягу воды или дополнительный цинк с патронами, — чаще всего берутся патроны.
Вот и доигрались. Теперь маемся.
Он выходит из палатки на улицу. Суровая здесь земля. Серая какая-то. Вся выжженная. Летом — солнцем. Зимой — морозами. Хорошо, они стоят гарнизоном внизу, в долине. А каково тем, кто сейчас на заставах, на окружающих вершинах и перевалах.
«И как они тут живут — эти афганцы? А главное, чем живы? Все глиняное. Забор на заборе. Как крепостные стены. За каждым дувалом некая мини-крепость. Каждая деревня — мини-государство со своими законами и порядками».
Раздается команда:
— Выходи строиться!
Капитан Кораблев, в камуфляже, бравый, молодцеватый, весь как на пружинах, привычно проверяет экипировку. Все ли на месте. Боезапас, продовольствие. Подает команду:
— Попрыгать! Группа скачет на месте.
Солнце быстро и неумолимо падает за горы. Пейзаж меняет очертания. Тени ползут по земле.
Уже в сумерках группа проскальзывает неслышно в ворота городка. И растворяется в воздухе.
Идти приходится долго. Ступая след в след.
Анатолий Казаков уже привык к такому ночному образу жизни. Так что ему не в тягость этот длинный переход с полной выкладкой. Главное сейчас не шуметь. И двигаться как можно быстрее.
Наконец они останавливаются в темноте. Присаживаются. Облака, доселе скрывавшие звездное небо, отползают в сторону, за вершины далекой горы. Обнажается черное звездное южное небо.
Теперь им видно сверху, что лежат они за разломанным дувалом, в зеленке, недалеко от дороги. Еще ниже по ущелью течет речка. Оттуда слышен плеск воды. И видны отблески на волне. «Индейская война! — думает лейтенант. — Сто лет прошло, а тут ничего не изменилось. Еще сто лет пройдет, и ничего не изменится. Слишком много гор. Слишком бедная земля. Вот ведь как бывает. Цивилизация. Она там, где умеренный климат. В Африке, на юге, тепло — народ работать не хочет. А зачем? Когда бананы под носом растут. Одежды практически не нужно. Жить можно в шалаше. Нет стимула.
На севере так холодно, что человек только и занят, что выживанием. Не до культуры, не до архитектуры. Как-нибудь продержаться бы.
А вот в умеренном климате, где хоть и надо трудиться в поте лица своего, но и плоды можно получить, там цивилизация и достигает своего расцвета. В Европе, например. А здесь все как на Севере. Главное — выжить. Оттого и развитие тут такое медленное. Какой тут у них век? То ли четырнадцатый, то ли пятнадцатый…»
— Тихо! — раздается над ухом шепот прапорщика Витьки Палахова. — Кто-то идет.
Анатолий прерывает свои несвоевременные мысли. И вместе со всеми прислушивается, вглядывается в темноту.
Точно, впереди раздается равномерный постук чего-то деревянного по камням. В лунном свете мелькает какая-то фигура.
— Эй, Абдулла! Мы здесь! — зовет подходящего капитан Кораблев.
Фигура приподнимается над камнями. Оглядывается по сторонам. Подходит. Это замурзанный, дочерна загорелый человечек, завернутый по самую шею в шерстяное афганское одеяло так, что торчит одна голова в чалме. Черные, испуганные глаза шарят в темноте. Наконец останавливаются на командире:
— Салам!
— Салам!
Они отходят в сторону. Пошептаться. Казаков, как и вся группа, понимает. Это местная агентура. Принес сведения о моджахедах. Утром вернется разведгруппа в гарнизон. Доложится командир начальству. Так, мол, и так. Бандформирование численностью в сто или двести штыков зашло в кишлак.
А там начальство будет принимать решение.
Афганец уходит. Командир возвращается. Лицо его сурово. Над переносицей под шляпой застыли две морщины. Скулы твердо сжаты. От него поступает новая вводная. На перехват:
— Сегодня ночью в кишлак должны подвезти боеприпасы. На машине. Будем ждать их у поворота. Надо взять курьеров живьем.
Живьем так живьем. Всеми овладевает охотничий азарт. Желание отличиться. Группа немедленно спускается пониже к дороге. Укрывается за камнями. Ждут. Час. Два. Три.
Но напрасно они просидели почти до утра. Никто не появился. И когда солнечные лучи уже наполовину осветили противоположный, поросший чахлой травой склон ущелья, капитан Кораблев подает команду:
— Отходим!
Дорога на базу уже не кажется такой длинной. Но тут надо опасаться другого. Как бы самим не попасть духам на мушку. Или не напороться на засаду.
Казаков идет третьим. Ему видна только колышащаяся широченная спина радиста с мотающейся туда-сюда в такт шагам антенной полевой рации. Инстинктивно, опасаясь нападения сверху, они стараются идти по тропе, которая повыше. И озираются на строгие вершины. В горной войне кто выше сидит, тот царь и бог.
Но сегодня все без шума и пыли. Доходят.
Сверху, со склона, как на карте, показываются серые дувалы кишлака, редкие зеленые кроны деревьев вдоль арыков. Тонкий шпиль минарета мечети. А рядом палатки их гарнизона.
В утреннем воздухе раздается пронзительный призыв муллы. Он собирает правоверных на молитву.
* * *
В гарнизоне жизнь идет своим нерушимым порядком. Выходят на посты караулы. Мирно варится в котле каша с мясными консервами. Кипятится чай.
Бойцы хозвзвода сражаются с насекомыми. Выпаривают матрасы.
Они вернулись с войны. Живыми. Героями. В их гарнизоне заведен командирами строгий порядок. Вся группа полностью меняет одежду. Одевается в чистое. И в баньку. Гордость командования — полуземлянка-полупалатка — банька в центре, рядом со штабом. Горячая шайка воды радует, как улыбка любимой женщины. Вот оно — счастье. Смыть с себя серую афганскую пыль. И выйти, жмурясь, на солнышко, к свету.
Поели. И спать. На белых простынях, на пропаренных от насекомых матрасах. Наряды и работы — это забота молодых, необстрелянных.
Здесь тоже действует жизнью и войной заведенный когда-то порядок. В разведрейды не берут пацанов из учебки. Ждут обычно два-три месяца, пока ребятишки пообвыкнутся, пооботрутся в гарнизоне. Не ходят «на войну» и те, кто провинился, нарушил дисциплину, правила. И это самое худшее наказание для них. Иной терпит, терпит и пойдет жаловаться комбату:
— Товарищ майор, что я, хуже всех, что ли? Что меня ротный не берет на боевые?
Такая вот жизнь. Все воюют, как звери. Но если уж завалились спать, то никто не смеет будить до тех пор, пока сами не встанут. Не вылезут из палатки.
Могут и сапогом швырнуть в того, кто попытается нарушить покой и сон бойца!
Засады. Контрзасады. Захват караванов. Взаимодействие с вертушками. Высадки в неожиданных местах. Работа с местным населением. И так далее. И тому подобное.
Но, как говорится, война войной, а обед по распорядку. Лейтенант Казаков тихо встает с лежанки. Он сегодня собрался на базар. За кроссовками. Сапоги, ботинки, берцы — это хорошо. Но лучше обуви для войны в горах, чем кроссовки, — нет. Легкие, мягкие, удобные. Да и если на мину ненароком наступишь, то в сапоге всю ступню оторвет, а в кроссовках только пальцы. Сам-то он не пробовал. Но ребята говорят…
На пару с Лехой они вылезают на улицу. В прошлый свой поход договорились с местным торговцем Файзуллой, что придут за товаром. Деньжата уже есть. Собственно говоря, это не деньги. Это чеки. Двести двадцать таких чеков получает офицер. Они свободно обмениваются на афгани. Так что можно позволить себе купить не только кроссовки, но и портативный магнитофон, приемник, джинсы.
По дороге к рынку на пыльной улице встречаются афганцы в просторной одежке. Торговцы и прохожие. Здороваются. Улыбаются:
— Шурави! Шурави!
«Хрен здесь что поймешь! — думает Казаков, шагая вдоль глухих заборов. — Сейчас он улыбается, а ночью возьмет автомат, припрятанный за дувалом, и станет духом».
— Восток — дело тонкое, Петруха, — бормочет он про себя.
— Ты чего шепчешь? — спрашивает его Алексей, поправляя ремень автомата.
— Да так! — уклончиво отвечает Анатолий. — Кино вспомнил.
— А, ты про этот фильм, который наши крутят во всех кишлаках? Наше непобедимое идеологическое оружие… «Белое солнце…»
Анатолию неприятен его тон. И вообще, в последнее время Алексей стал каким-то циничным. Даром что отец генерал. Иногда такое скажет и про партию, и про Политбюро, что уши вянут. А ведь они чекисты. Ну да ладно. Он сам себе ответчик.
Лавочка у Файзуллы убогая. Никакая, то ли полудоделанная, то ли полуразрушенная. Сам хозяин — широкобородый афганец в кепке-блином (как Ахмадшах Масуд) — широко улыбается белыми крепкими зубами. Лавка хоть и раздолбанная, но товару много. Товар хороший.
Выбирают кроссовки они долго. Наконец останавливаются на сине-белых китайских. Дешево и сердито! Класс! Анатолию даже не хочется их снимать.
Алексей в своей стихии. Долго торгуется с Файзуллой, выкидывая пальцы по очереди. И нарочито грозясь уйти без товара. Наконец все улаживается. Счастливый громадный Файзулла получает деньги. Приглашает выпить чайку. Знают. Не отравит. Они ему выгодны. Придут еще. Купят. Шурави — они добрые.
Чай афганский. В него намешано и масло, и молоко, и черт знает что еще. Пьют, сидя на улице за столиком.
Мимо магазина снуют грязные ребятишки. Проходят «разодетые» черноволосые женщины с точеными фигурами.
— А я думал, в Афганистане все женщины ходят в чадре, под паранджой, — говорит хозяину Алексей. — А здесь не так?
— Здэсь турмэны живут! — объясняет нестыковку Файзулла. — У них женщины с открытым лицом.
— Ну да! Оно и видно, — замечает, озираясь, Казаков. — Да и те, которые в возрасте, тоже особо под паранджу не прячутся.
В отличие от Алексея ему тут неуютно. И он то и дело поглядывает на часы.
Мир-то мир, но после пяти часов вечера за пределы городка выходить и выезжать запрещается. На ночь ставятся усиленные наряды. Расположение охраняется постами. Роте придано три танка. Инженерно-саперное отделение. Связисты. Все чин-чинарем. На случай обстрела землянки, блиндажи, окопы в полный рост.
— Ну, пора! — наконец заканчивает тары-бары Пономарев. Все прощаются. И они обратным порядком идут в городок.
— Слушай, Алексей, — по дороге заводит важный разговор Анатолий. — Для чего мы здесь сидим?
— Как для чего?
— Ну да! Мы не военные. Мы из комитета. Почти месяц отираемся здесь после курсов. Зачем-то ходим на операции. Это ведь не наше дело.
— А, ты об этом! А я подумал вообще… — говорит Леха. — Мне кажется, что мы здесь просто обтираемся. Вживаемся в обстановку.
— Зачем?
— А вот зачем — это начальство знает. И мне кажется, ни Кораблев, ни его непосредственный шеф об этом ни-ни.
— Обтираемся. А что, мы чем-то отличаемся?
— Ха-ха-ха! — Леха засмеялся, откидывая назад рыжую голову и показывая крепкую верхнюю челюсть. — У нас ведь, советских, как? Как обнаружить в армии самого большого начальника среди бойцов? Да очень просто! На самом большом начальнике самая новенькая униформа. Вот так и мы. Готовят нас к чему-то. Группу. И хотят, чтобы ничем не отличались от обычных армейцев.
Действительно, история их появления в дальнем гарнизоне была самой обычной. Будто не разведчиков, не спецназ КГБ собрали сюда, а провели рядовую замену личного состава войсковой части. Все как у добрых людей. Самолет военно-транспортной авиации. Несколько групп, переброшенных в Кабул. Там центральный пересыльный пункт.
Их встретил белобрысый плотный, как гриб боровичок, боевой усатый прапорщик. Представился старшему майору Прошину и добавил:
— Я за вами. Вот и все церемонии. Опять самолетом в штаб дивизии.
А оттуда машиною с колонной отправили в гарнизон.
Стали они со своими разведчиками обживаться, приглядываться, притираться. Ходили по местным горам вместе со всеми. И ждали чего-то.
* * *
Тот день начался так же буднично, как и все предыдущие. С утра задул откуда-то из-за гор, из пустыни такой дикий, озлобленный ветер, что даже ресницы не защищенных от песка глаз развевались на таком ветру. Потом неожиданно наползли тучи, и пошел дождь. Пополам с колючим песком.
Они забились по блиндажам и землянкам. Сидели, мололи разную чепуху, чтобы убить время. Неожиданно по гарнизону пошел шорох. Кого-то вызвали к комбату в палатку. Приехало высокое начальство из большезвездочных. Что-то словно неуловимо изменилось в воздухе. Засобирались, забегали командиры. Стали поднимать даже «спящих красавцев» — стариков.
Тут-то разведчики тоже сообразили, что готовится что-то серьезное.
Наконец их командира вызвали к начальству. Вернулся он не скоро. Доложил обстановку.
— Сейчас вместе с батальонной колонной выдвигаемся вот сюда и сюда, — показал на карте горный кишлак. — По ущелью. На зачистку. Пока все работают в кишлаке, мы проходим его насквозь. И углубляемся в горы. С нами будет проводник…
— Местный Чингачгук, — попытался пошутить Леха. Но на него так глянули, что он осекся.
— С нами будет проводник, — повторил капитан Кораблев. — Он доведет нас до пещер. Там, по агентурным данным, духи держат наших захваченных разведчиков. Надо их отбить. Или хотя бы забрать их тела. Вопросы есть?
— Каких разведчиков? — не удержался Семыкин. — Наши вроде все целы…
— Не ротных! Не батальонных, не полковых, — усмехнулся в усы Кораблев. — Это глубокая разведка…
Никто больше не стал задавать лишних вопросов. К чему? Меньше знаешь — крепче спишь.
Вышли колонной. Как положено. С бронетехникой впереди и позади. Разведчики шли в глубине на грузовике. Следом за ними на платформе тряслась зенитная четырехствольная установка ЗПУ-23. Мощнейшее оружие для горной войны. Шестьсот выстрелов в минуту. Шквал огня по склону сметает все.
Час-два пересекали пустынную местность. Смотрели, как степные вихри поднимали пыль и песок столбом. И она крутящейся ниткой тянулась за смерчем в небо к солнцу. Пересекли пару высохших речек. И постепенно втянулись в холмы. Прошли мимо какого-то, ну ни на что не похожего места. Этакая чудесная китайская миниатюра. Посреди серо-желтой пустыни разноцветные холмы. Между ними посередине синее озерко. А вокруг него зеленый ковер из трав. Анатолий сначала даже не поверил своим глазам. Подумал: «Мираж». Но его сосед боец спецназа Семыгин кивнул:
— Вот бы искупаться! Мы как-то раз были там. Караулили караван.
Но и эта акварель промелькнула галлюцинацией. Колонна въезжала в серое, кое-где поросшее деревьями ущелье. Горячее дыхание полупустыни закончилось. Дорога, вернее, то, что называется здесь дорогой, потянулась вверх. Непрерывная дикая тряска заставила всех покрепче вцепиться в сиденья и поручни. Держаться.
Лейтенант Казаков почему-то вспомнил, как неделю назад к ним в гарнизон приезжал поэт. Автор грустной, щемящей песни «Тополя». Как они ему спевали у костра, нарушив по такому случаю светомаскировку. Как спорили о том, что такое хорошая песня…
Мысли о приятном прервала команда:
— Спешиться!
Соскочили с машин. С брони. Размялись.
Где-то впереди был кишлак, в котором уже начиналась операция прикрытия.
Сегодня порядок ее был такой же, как и обычно. От колонны отделились представители местной афганской службы безопасности (ХАД), а также ребята из царандоя (милиция). И двинулись на уазиках к селу, которое представляет собой этакую глиняно-каменную крепость. Анатолию и разведчикам видно отсюда, из головы колонны, как они подъезжают к крайним дувалам. Останавливаются. Видимо, вызывают на переговоры старейшин-аксакалов.
Точно. Выходят несколько белобородых в халатах и чалмах. О чем-то долго толкуют с серыми фигурами представителей центральной власти. Впрочем, все и так знают о чем. Тема простая. Вчера зашла в кишлак группа моджахедов — борцов за веру. По-нашему, по-простому, душманов или духов. Царандоевцы предлагают выставить их из села. Если бандиты не местные, тогда так и будет. Ну а если они свои, доморощенные, то договориться не удастся. Царандой вместе с нашими начнет зачистку.
Точно. Не договорились. Колонна двинулась вперед. Все смешиваются. Разведчики отдельной группой следом за царандоем заходят в кишлак. Останавливаются. Ждут кого-то.
А в это время афганцы уже шарят по дворам. Устанавливают личности. Требуют документы.
Где-то впереди раздается одиночный выстрел. Наткнулись на засаду? Или просто сорвались? Кто его знает!
К капитану Кораблеву подходит плотный, приземистый афганец в форме местной милиции с автоматом на плече. Обмениваются паролем. Это тот самый проводник.
Тронулись. И разведчики, вытянувшись цепочкой, быстрым шагом мимо бесконечных дувалов и плотно закрытых дверей двинулись к окраине кишлака. Пройдя его почти насквозь, юркнули вслед за проводником в ворота обнесенного высоченным глиняным забором дома.
Здесь они должны переждать время.
Разместились. Кто в доме. Кто во дворе. Старались не шуметь. Оглядывались.
Дом по афганским меркам большой — два побеленных этажа.
И, судя по всему, зажиточный. На побеленной стене накатаны валиком синие цветочки. Окна тоже разрисованы. В центре дома в крыше дыра. Это чтобы дым выходил от очага, расположенного на глиняном полу. Вокруг него такие же глиняные лавочки. На них одеяла-лежанки для сна. Мебели в нашем понимании никакой.
Хозяйка не показывается. Хозяин, тощий, как стебелек, прокопченный афганец неопределенного возраста, возится у очага, подкладывает кизяки и дико поглядывает блестящим глазом на забредших к нему в дом шурави.
Полно чумазых детишек.
Н-да! Чем живут люди — непонятно. Но как-то живут.
Напротив сидящего на корточках в уголке Казакова остановилась маленькая черненькая девчушка с кудряшками. И уставилась бусинками-глазенками на лейтенанта. Протянула тоненькую ручку. И что-то лопочет по-своему.
— Ну что, влюбилась в тебя? — подначивает друга Леха. — Может, женишься, когда подрастет!
Разведчики по-доброму смеются.
— Здесь это скоро, — замечает Витька Палахов, поправляя разгрузку, — не заметишь, как ей восемь лет исполнится. И уже можно замуж отдавать.
— Да ладно вам! — отмахивается смущенный лейтенант. — Тоже мне шуточки…
— А что, готовь калым, — продолжает подначивать друга Алексей.
Анатолий достает из нагрудного кармана шоколадку «Аленка» в яркой обертке и протягивает девчонке.
Видно, что той хочется взять ее. И страшно. Уставилась глазенками. А на лице хитрая улыбочка. И потихонечку-потихонечку тянет пальчики. А потом — хвать! И бегом в комнату к матери.
Общий хохот заставляет обернуться от очага капитана и плотного царандоевца, которые в это время что-то тихо обсуждают, склонившись в уголке над картой.
* * *
…Где-то далеко внизу остался кишлак. А около него батальонная колонна.
Разведчики, пожимаясь и оглядываясь, продвигаются по тропе к указанной точке. Передовым дозором идут метров сто впереди Палахов и Семыгин. Остальные, стараясь не отставать и не шуметь, движутся следом. Тишина такая, что слышно, как хрустят под ногами камешки. До места, до пещер, где духи держат наших, осталось всего ничего.
Анатолий полез в нагрудный кармашек за конфеткой. И заметил, что уронил на тропу тряпичную маленькую куколку, которую перед уходом из афганского дома-убежища сунула ему в руку пятилетняя хозяйка. Он наклонился, чтобы ее поднять. И услышал звук: «Тью! Тью!» Пули вгрызлись в камень прямо перед его носом. И, срикошетив, с жужжанием и гулом унеслись в синее небо…
Он упал, как учили, за ближайший камень. Где-то наверху слышны хлопки выстрелов, а здесь «злые осы» впиваются в гранит и рикошетят от дороги. Огонь плотный и прицельный. Не дает подняться. Не дает перебежать.
«Где остальные? Кто жив? Кто погиб? Как духи узнали?» — мысли обрывчатые. Короткие. Все как-то непонятно. Даже не страшно. Видно, до конца не осознаваемо. Что вот она, смерть, пришла за ним.
«Как они могут хотеть убить меня? Я ведь хороший человек. Да и все мы хорошие люди. Зачем они стреляют в нас? Это какая-то ошибка. Недоразумение. Бред. А может, все дело в том, что мы не такие. На них непохожие. Что мы чужие. Ну разве это повод нас убивать?»
Но духи, не давая подняться, планомерно и методично обстреливают их группу. Позади него кто-то вскрикивает. А потом стонет.
Выстрелы прекратились. Пересиливая страх, он поднял голову над камнем, чтобы оглядеться. И увиденное на всю жизнь запечатлелось в памяти. От камня к камню перебегают, приближаются бородатые люди в чалмах. Спускаясь с окружающих склонов сюда, к тропе, они неумолимо сжимают кольцо. И все это как во сне. Когда ты чувствуешь, что вот какая-то неведомая сила опускается. И душит, душит тебя. И ты размахиваешься. Бьешь, бьешь изо всех сил! А удар, который должен разметать, сокрушать врага, падает в пустоту. И ничего нельзя сделать. Ничего!
Первая растерянность прошла. Он заметил, как рядом из-за соседнего камня огрызнулся очередью чей-то автомат. Сам поднял ствол. И, почти не целясь, выпустил очередь по спускающимся фигуркам. Казалось, и сделал-то всего два выстрела. Очнулся от щелчка. Магазин уже пуст! Он перевернул сдвоенный, скрепленный изолентой рожок. И еще раз выглянул вверх.
Нестерпимо разболелся живот. «Как не вовремя!» — машинально подумал лейтенант, ловя на мушку чуть поднявшегося, чтобы перебежать, моджахеда в накидке и широченных штанах…
* * *
…Они просили у Бога чуда. И оно свершилось. В горах темнота наступает мгновенно. Она их и спасла. Уже в темноте, в полной, кромешной тьме они сбились в кучку. Нашли убитого наповал разведчика. Подобрали двух раненых. И каким-то чудом выскользнули из засады.
Шли всю ночь. Полуживые, утром вышли к основным силам. Там, оказывается, вчера тоже был бой.
Духи остановили батальонную колонну классическим способом. Подбили из гранатомета передний БТР. Но «разгрызть» большую, хорошо вооруженную, с двумя зенитными установками на грузовиках колонну не смогли. И с темнотой ушли.
Уже в гарнизоне они узнали правду. Весь их поход был отвлекающим маневром.
А разведчиков спасли. Прилетели ребята на вертушках. Сели рядом с пещерами. И вытащили их оттуда.
* * *
Анатолий безуспешно пытался отчистить от бурых пятен крови раненого товарища свой бушлат. И мучительно вспоминал прошедшее. До этого дня он даже как-то не задумывался о том, что они делают здесь. Зачем они тут? Приказ есть приказ! Сказано — ехать в Афган! Они и приехали. Так Родине надо.
Теперь, после смерти Симоненко, он не мог уже отмахнуться от неприятных ненужных мыслей: «Что мы тут ищем? В этой чужой стране. Ведь они здесь живут какой-то своей непонятной нам жизнью. Зачем им коммунизм? Или социализм? Живут они в средневековье. А мы пытаемся тащить их за уши неизвестно куда. При этом они отчаянно сопротивляются. И наверное, они и правы по-своему. Кто мы в их глазах? Оккупанты? Враги! Так это черт знает что.
А что, если бы в нашу страну пришли они? И стали бы устанавливать свои порядки? Понравилось бы нам в Союзе это?
А как же интернациональный долг? Так, кажется, нас учили… И кому все это нужно? Вообще, какая-то путаница в голове. Мы чувствовали себя героями. Идем спасать товарищей. А на самом деле нас использовали как подсадных уток. В большой игре. Но это оказалась совсем не та игра. И лежит сейчас Витька — молодой, красивый парень — с разбитой головою в соседней палатке… И кто в этом виноват? Кто? Капитан? Майор?… Они тоже пешки. Так кто же этот бездушный, кто нас сюда пригнал? И убивает. Кто?»
* * *
Через пару дней в гарнизон пожаловало высокое начальство. Разбирать итоги операции. «Награждать провинившихся», «наказывать отличившихся». Глядя на свеженьких, чистеньких, в новом полевом обмундировании инспекторов, приехавших невесть откуда, может, даже из Москвы, он чувствовал к ним какую-то непонятную, невесть откуда взявшуюся враждебность, которую обычно чувствуют армейцы к штабным, никогда не нюхавшим пороха. И когда лощеный, пахнущий лосьоном большезвездный полковник, заметив в строю его покрытый на спине бурыми пятнами крови бушлат, стал по армейской привычке распекать его перед строем, не стесняясь в выражениях:
— Распустились тут, на покое! Ходите хрен знает в чем! Обросли грязью. Коростой!..
Тут лейтенант Казаков не выдержал и сорвался. Он почти не помнил, что кричал в лицо оторопевшему и испугавшемуся полковнику, хватая того за грудки. Что-то вроде того:
— Разжиревшие тыловые крысы! Вас там не было…
Ну и всякое такое прочее. До тех пор, пока его не оттащил Алексей Пономарев и не увели в палатку товарищи.
Сорвался парень. Наскандалил. Напишут теперь на него рапорт. А это не есть хорошо. Более того — хреново.
IX
Возвращается как-то Александр Дубравин из командировки к себе домой. Выскакивает из машины. И в подъезде через две ступеньки несется вверх по лестнице. А на площадке перед его дверью сидит какой-то молодой, но уже раздобревший, круглолицый, усатый аульный казах. Глянул на него Дубравин и ахнул:
— Амантай? Дружище? Это ты, что ли? Сверкнула из-под черных усов белозубая улыбка.
Расплылись круглые щеки, заблестели хитрые щелочки глаз. Ну настоящий Алдар-Косе. Только более добрый, чем в историях о хитром обманщике. Амантай Тамнин-баев — его старый армейский товарищ. Чистая, детская душа.
— Да как же ты тут оказался? Какими ветрами? — Дубравин искренне обрадовался. Они обнялись по-братски, хлопая друг друга по спинам.
— Ну, заходи ко мне. Проходи сюда! Это мой кабинет. Тут я работаю! Садись сюда. На диван.
Так хлопотал он вокруг своего бывшего бойца, попутно вспоминая свою армейскую, давно канувшую в Лету жизнь. Одно слово — нахлынуло.
Татьяны дома не было. Поехала к матери. Пришлось самому.
Поставил чай. Нарубил колбасы. Достал заветную бутылочку. Пригласил товарища к холостяцкому дастар-хану. Тут Амантай тоже достал аульные лакомства, что привез в подарок: курт, чужук, жая, корты — все яства тут же оприходованы и выставлены закускою на стол.
Присели. Александр произнес по такому случаю приличествующий тост:
— Давай, Амантай-бала, выпьем за наших друзей, за наш комендантский взвод, за нашу солдатскую юность, прошедшую в кирзачах. Лучшего времени я не помню!
Звякнули гранеными стаканами. Крякнули. И потекла по жилам благодать. Так, слово за слово, и разговорились о деле, которое привело Тамнинбаева в столицу. И дело это было не совсем обычное. Но обо всем по порядку.
В общем, вернулся Амантай из армии в родной Баканас. И пошел работать в совхоз. А совхоз «Рассвет» — хозяйство не простое, верблюдоводческое. В полупустынной степи там и здесь за десятки километров друг от друга раскинулись фермы. Верблюды в загоне, пара посеревших от непогоды и ветров юрт, мотоцикл, грузовая машина, отара овечек — вот все нехитрое хозяйство молодого табунщика. Но Амантаю нравилась его работа. Тем более что по приходу из армии он женился. Взял молодую кызымку из соседнего аула. Баба ему попалась крепкая, смуглая, грудастая. Электричества в степи на стойбище не было. Делать по вечерам нечего. И принялся Амантай без особых затей строгать детей. Так что к моменту их встречи у него было уже трое по лавкам. И все бы ничего. Если бы не одно «но».
Как-то темной ночью пропал у молодого табунщика косяк двугорбых верблюдов.
Потеря немалая. Аж восемь голов. Кинулись искать. Все его семейство, включавшее немалое количество родственников, уселось на лошадок и рассыпалось по степи. Верблюд не иголка. А полупустыня не стог сена. Нашлись следы. В загоне у соседа. Ну, естественно, побежали в милицию. Подали заявление. И все пошло своим чередом. Докатились до суда. Но советский суд самый гуманный и неподкупный в мире. В момент, когда дело шло к приговору, поднялся адвокат соседа. Достал из серой папочки фотографию. И показал ее всем со словами:
— Разве может человек, сфотографированный рядом с товарищем Кунаевым, быть преступником?
Этот неотразимый довод возымел неизгладимое впечатление на судью. Он стушевался. Проникся значимостью аргумента. И вынес свой вердикт:
— Не виновен!
После чего, сладко улыбаясь, обратился к подсудимому с такой речью:
— Абеке, надеюсь, вы довольны моим приговором?
Старый, замшелый барымтач, он же орденоносец, он же знатный верблюдовод республики, милостиво кивнул судье:
— Доволен!
И покинул зал заседаний.
Дубравин от души посмеялся над рассказанной ему историей. И спросил Тамнинбаева:
— Чем же я тебе могу помочь? Я же не судья. Не следователь. Не прокурор.
— Александр, ты же корреспондент центральной молодежной газеты! Слава о тебе дошла и до наших мест. Следователь, который вел это дело, молодой парень-казах, так и сказал: «Надежда только на русских. У нас в степи русские всегда стояли за справедливость. Найди этого корреспондента. Я знаю, он поможет». Вот я и поехал тебя искать.
— Ну и как искал?
— Приехал в Алма-Ату. Пошел в Дом печати. Знающие люди подсказали твой телефон. Звонили. Но так и не дозвонились. Тогда сказали — иди сам в корреспондентский пункт. Жди его там. Может, придет. Вот я и сидел, ждал. Уже третий день…
* * *
…Пылит по песчаным дорогам Баканаса белая, покрытая седой пылью корреспондентская «Волга» с блатным цэковским номером «0008АТА». Вторую неделю сводит корреспондент без права на убийство Дубравин концы с концами в этом непростом, запутанном деле. Собирает в кучу свои козыри. Подтверждает их. Встречается с людьми — участниками драматической истории, в которой переплелись древние обычаи и законы страны «развитого», а на самом деле «недоразвитого» социализма.
Первым делом он, конечно, ломанулся в суд. Чтобы удостовериться в правдивости истории с фото. Узнав об этом, судья куда-то срочно исчез. И симпатичный секретарь никак не могла объяснить, когда он вообще появится на работе. Тогда он взял адреса народных заседателей, участвовавших в том историческом процессе, и помчался на завод, где они трудились. Дождался обеденного перерыва. И поговорил с миловидной полной русской женщиной. Она, особо не нервничая, подтвердила рассказ Тамнинбаева:
— Да, действительно факт имел место. Показывали в качестве довода защиты фотографию, где Кутнанкулов снят с Кунаевым и Аухадиевым.
Он записал ее показания в блокнот. И спросил:
— Подпишете? А то судья спрятался от меня.
В отличие от судьи она не испугалась. Улыбнулась лукаво:
— А почему бы и нет?
Так в папочку лег первый фактик.
Потом была встреча со следователем. Старший лейтенант Сержан Казакпаев, который вел это дело, тоже был настроен решительно. На борьбу. Высокий, худой, костлявый, с жестким ежиком черных волос и щеточкой таких же усиков на длинном лице, сверкая желтыми кривыми зубами, он говорит строго, хмуря брови и поглядывая исподлобья:
— Где закон? Нет закона! Этот Кутнанкулов — настоящий разбойник. Все его боятся. Постоянно ворует верблюдов и овец у соседей. Вот у меня сколько на него дел, — и он, подойдя к шкафу, достает с полки целый том аккуратно подшитых и переплетенных папочек. — Смотрите. — И выкладывает перед Дубравиным всю историю. — И никто его посадить не может…
«Правдолюбец!» — мысленно определяет для себя статус следователя Дубравин.
Он видит, что Казакпаев относится к разряду тех людей, которые еще верят в закон, справедливость, пытаются жить по закону, внедрять его в практику. Такие люди уже давно стали редкостью. К ним, в частности, относится отец его друга или бывшего друга Амантая Турекулова. И когда они убежденно и уверенно говорят о том, как надо жить и работать, хочется остановить их и сказать: «Милый, оглянись вокруг! Посмотри, что творится!» Но с другой стороны, они симпатичны Дубравину. Потому что и в нем самом тоже живет эта жажда правды и справедливости.
А следователь все рассказывает о своей беде:
— Я поехал его арестовать. Кутнанкулова. Тут меня вызывает первый секретарь райкома партии. И говорит: «Знатного человека мы тебе, лейтенант, арестовать не позволим! Уезжай отсюда, а то сейчас позвоню областному прокурору. И тебя с работы уберут». Я не испугался, но понял: дело не дадут довести. Не стал его арестовывать. Все-таки орденоносец. Передали дело в суд. А там сам знаешь, что произошло.
Он замолк и нахмурился. Этот большой, обиженный ребенок.
Но еще большие открытия ждали корреспондента впереди, когда он взялся изучать старые уголовные дела, открытые на Кутнанкулова. Картина была неприглядная. Оказалось, что знатный верблюдовод, орденоносец не только барымтач-угонщик скота, но и… убийца. Убийца собственной матери. Зарубил ворчливую, вредную старуху топором.
Корреспондент не поверил своим глазам, когда увидел фото изрубленных морщинистых рук, которыми мать пыталась, видимо, защититься от любимого сына. А потом он прочитал его показания, где Кутнанкулов говорил: «Она сама себя зарубила. Схватила топор и принялась бить себя по голове».
Это был сюжет покруче, чем у Достоевского…
Но главное — герой-верблюдовод снова на свободе. А дело о «самоубийстве» непостижимым образом исчезло из суда. Пропало. Испарилось. Растворилось в воздухе.
Кто-то после этого проявил заботу о знатном верблюдоводе. Ему сменили документы. Изменили в них год рождения. Одну букву в фамилии. И он стал… совсем другим человеком.
Дубравин долго не мог понять причину такой непотопляемости и изворотливости «знатного» человека. Ведь за него горой, единым фронтом стояли райком партии, областная власть, сильные мира сего. Своим советским менталитетом он никак не мог понять, что связывает этого полудикого сына степей, словно вышедшего из феодально-родового прошлого, и современных, лощеных, гладких, закончивших университеты «бабаев». Какие у них такие общие интересы?
И вот в это осиное гнездо он, Дубравин, и лезет. Другой бы, узнав такое, плюнул бы на все. Да и ушел в сторону. Но он был молод. На него смотрел с надеждой его бывший солдат и этот парень, обиженный следователь. А еще миллионы таких же.
В советской журналистике высшего эшелона существовали некие этические правила, которые должны были неукоснительно соблюдаться всеми. Одно из таких правил гласило: если хочешь критиковать кого-то, то ты обязан лично встретиться с этим антигероем. Поговорить с ним. Посмотреть ему в глаза. Дубравин знал, что некоторые его сотоварищи избегали таких встреч, но в данной истории факты были убийственными. И отступать от правила — значит поставить под сомнение всю проделанную работу.
И вот уже, переваливаясь на рессорах, съезжает с асфальтированной дороги на полевую белая «Волга» с водителем и корреспондентом. Ворчит Сашка Демурин:
— Ну все. Пропали рессоры. На такой дороге точно чикнутся…
— Ладно, хватит тебе бурчать! Доедем как-нибудь.
Кругом степь. Даже не степь. Полупустыня. Серая, заросшая верблюжьей колючкой. Этакие редкие кустики на сером песке барханов.
— Еще немного! — подбадривает водителя Дубравин.
— Вот сейчас солнце скроется. И мы заблудимся. И будем ночевать здесь, — огрызается Демурин. — Черт нас понес на ночь глядя.
Дубравин помалкивает. Амантай сказал ему, что его стойбище сейчас располагается недалеко от шоссе. Километров пять. Ну а что Сашка бурчит, так это ничего. Это так. Пустяки. На самом деле Демурину тоже нравится мотаться по республике. И чувствовать свою сопричастность с большим интересным делом. Это лучше, чем возить цэковских чванливых пузанов и их толстых теток.
Дорога вьется среди песчаных холмов. Потом вырывается на простор, вдоль и поперек испещренный следами разнообразных животных. Еще пара поворотов. И на горизонте, там, где заходящее красное солнце уже коснулось краем земли, показывается полевой стан. Две такие же серые, как сама степь, пропыленные, подбитые всеми ветрами юрты. Словно из-под земли рядом с «Волгой» вырастает их хозяин — Амантай Тамнимбаев.
— Салам алейкум! — смеется он, сверкая белыми зубами на коричневом лице. — Вышел вас встречать. Боялся, что заблудитесь. Или застрянете в песке!
Хлопает закрываемая дверца. И «Волга», оставляя позади себя гигантское пыльное облако, устремляется к стойбищу.
Корреспондент должен подкатить с шиком.
Еще пара-тройка километров. И их машина останавливается у сделанного из всякого «лесного отхода» загона, над которым гордо торчат мохнатые головы и тощие обвисшие горбы кораблей пустыни. Верблюды теснятся в стаде, искоса разглядывая прибывших. «Волга» для них — диковинка.
Дубравин, опасливо озираясь (вдруг начнут плевать), выходит из машины. Хлопает запыленной дверцей. В ближайшей юрте поднимается входная кошма, и оттуда выглядывает молодая, закутанная в платок по самые черные узкие глаза апашка. И исчезает. Через секунду из юрты выкатывается визжащий клубок. Это двое из ларца подкатывают к ногам отца. С замурзанным младшим на руках выходит встречать гостей Карашаш — жена Амантая. Амантай хватает сыновей-погодков и по очереди подбрасывает вверх. Дубравин молча наблюдает за встречей отца и мужа. Острым, натренированным взглядом журналиста все замечает: бедную серую юрту с продранной кошмой, поржавевшие спицы колес старенького мотоцикла. Невзрачную, дешевенькую одежонку на жене и ребятишках. Больно сжимается сердце.
А Карашаш уже приглашает дорогих гостей в юрту. Попить чайку с баурсаками и молоком. Пока они с водителем располагаются на одеялах возле пузатого самовара, Амантай уже суетится на заднем дворике в загончике для овец. Ловит за ноги молоденького барашка.
Дубравину так и хочется выйти из юрты, остановить товарища, сказать ему: «Да не надо ничего. Брось это дело! Обойдемся чаем!» Но он понимает степные законы гостеприимства. Отказаться от угощения, предложенного с чистым сердцем, — значит смертельно обидеть армейского товарища и его семью. Сам-то он, Александр Дубравин, парень простой. И никогда не чванится, не гордится. Но по понятиям казахов он, корреспондент центральной газеты, очень большой человек. Одно слово — фигура. Поэтому он помалкивает. Попивает из разноцветной пиалы душистый, похоже китайский, чай, заваренный по такому случаю в фарфоровом, тоже китайском, чайнике. И думает: «Да, Амантай еще десять лет будет потом рассказывать своей родне, как к нему по его делу об украденных верблюдах приезжал друг. Помогал! Как он, Амантай, его угощал. О чем говорили.
А я и сам не знаю, поможет ли ему статья. Да и напечатают ли такой острый текст. Цензора ведь никто не отменял. И ЦК партии бдит. А материал острый. С перчиком. Душистый!»
Он вспомнил, как «кастрировали» другие его вещи. Выбросили абзац из статьи об объявившем голодовку партийном боссе. Радикально сократили историю о похищении девушки в Чимкенте. «Выправили» его заметку о гибели солдата в Афганистане. Он чуть не сгорел от стыда, когда к нему попало письмо матери этого парня. В нем она объявила корреспондента, то есть его, лжецом. «Сын мой погиб совсем не так, как вы пишете!» А что он мог ей ответить. Сказать правду о том, что цензор сам переписал этот абзац. И объяснил автору: «Наш воин не может погибнуть просто так, по глупости».
Обретение правды тоже процесс. Год-два тому назад вообще не разрешалось говорить о многих вещах. Напишешь какое-нибудь критическое выступление. И ждешь. Что будет? Может, выгонят с работы? Или дадут по башке на партсобрании. Нет окрика? Значит, можно идти дальше! Сделать еще шаг к гласности. И впереди они. Их газета. Тираж подскочил до двадцати миллионов с гаком. Письма от читателей носят мешками. Так что не зря они лезут в каждую дырку затычкой. Стараются. Он не исключение. Работает на износ. Открывает глаза народу на недостатки. И за это его привечают не где-нибудь, а в отделах пропаганды, морали и права. Остро! Еще острее! Это вам не культура. Не рабочая молодежь. Тут все на грани. Такие, как он, и расширяют представление о возможностях журналистики. О чем можно писать. А о чем нельзя.
Выдал бомбу. И пошла волна. Звонки, письма от благодарного народа. Гневные опровержения критикуемых и разоблачаемых. Премия за лучший материал. И «пилюлина» от редактора отдела корреспондентской сети.
Долго, мол, пишешь. Медленно. Строчек мало на-гора выдаешь…
* * *
…В «кисешке» давно остыл чай. На улице в казане варится мясо для бешпармака. Дорогой гость и хозяин далеко за полночь беседуют в юрте. Темно. Сопят дети, и храпит шофер Сашка Демурин. Через тундик — отверстие вверху юрты — видны крупные яркие звезды.
За рюмкой чая неспешный разговор. В основном о том, как Амантай, простой молодой табунщик, осмелился пойти против такого важного человека, как Турлыакын Кутнанкулов.
Часа в два ночи Карашаш подала на огромном блюде горячий дымящийся бешпармак. Дубравин ест и нахваливает ее стряпню.
— Как вкусно! Пальчики оближешь. Вот настоящая еда. Не то что в городе подают. А вот скажи мне, Амантай-бала, — ласково спрашивает он. — В чем сила Турлыакына. Почему его все защищают власти? Ордена дают. От тюрьмы спасают. А?
— Ай, старшина, не понимаешь ты нашей жизни! Ведь он делает шубат. Это напиток из верблюжьего молока. Скажем так, как кумыс из кобыльего, а шубат — из верблюжьего. Это напиток, можно сказать, священный для казахов. Здоровый, хмельной. И тот, кто доит верблюдиц и производит сверхдефицитный шубат, для казахов самый уважаемый человек. А он, Турлыакын, главный по шубату в районе. Да что там в районе. В области. В республике. Лучший шубат он поставлял к столу Кунаева и Аухадиева. За это ему все прощают и все дают.
«Так вот ты какой, цветочек аленький! — уже засыпая, думает корреспондент. — В шубате собака утонула, оказывается. Ни хрена мы, русские, не знаем ни обычаев, ни местной системы ценностей…»
* * *
Утром Амантай показал им степную дорогу, которая ведет к стойбищу орденоносца. Страшновато Дубравину ехать в логово этого степного хищника. Ведь он за последнее время столько узнал об этом полудиком барымтаче-угонщике скота.
«Хрен его знает, что у него в голове. Хватит еще топором по башке, как родную матушку. А потом скажет, что корреспондент сам себя зарубил. И ему поверят. За шубат. Но надо. Надо ехать. Этика профессии требует…»
На степном стане у орденоносца все не так. Дом хороший. Загон крепкий. Верблюдов много. Все мохнатые, черноглазые.
Сам Турлыакын куда-то отъехал. Жена встретила. Такая же обгоревшая на солнце, с обветренным красным лицом. В дом запустила. Провела в пустую комнату. Предложила подождать. Но чаю не предложила. Не за что.
Минут через десять протарахтел на улице мотоцикл. В коридоре раздались шаги. На пороге явился знатный верблюдовод. Роста небольшого, но весь какой-то такой поджарый, быстрый. В запыленном чапане. Дубравину он показался похожим на рысь. Глянул желтыми глазами. Оценил обстановку. Поздоровался сдержанно:
— Саламат сыз ба!
— Здравствуйте, — ответил в нос спокойно Дубравин. Потом представился: — Я корреспондент центральной молодежной газеты Александр Дубравин. Меня к вам привела поступившая в корпункт жалоба…
Ну и далее по тексту.
Турлыакын прекрасно понимает, что корреспондент приехал не за тем, чтобы описывать его подвиги. Отвечает коротко. И самое главное, нет в нем и тени раскаяния и сомнения. Его морщинистое, обветренное жесткое лицо с обтянутыми кожей скулами и непроницаемые, с желтыми белками глаза ничего не выражают. Слова цедит сквозь зубы. В движениях чувствуется какое-то звериное напряжение. И Дубравину порою кажется, что он сейчас в одной комнате с каким-то первобытным человеком, словно только вчера вышедшим из пещеры.
Судя по всему, глубоко чужды Турлыакыну всякие городские понятия о правде жизни и справедливости. Только внешний вид. Одежда и обувь у него наши, советские. А копни чуть глубже, и выйдет на свет степной лихой человек. Одно слово — барымтач-угонщик скота. Со своими, отличными от всех представлениями о жизни.
Дубравин доволен. Турлыакын оказался таким, каким он себе его представлял. Можно делать статью. И пусть торжествует закон.
И только когда в ходе разговора он просто из любопытства спросил: «А сколько у вас детей?» — и Турлыакын ответил: «Тринадцать!», — у Дубравина что-то больно дернуло в груди: «Е-мое! А если его посадят? Им-то что делать? Кто эту ораву кормить будет?» И он даже на минуту засомневался в своей правоте: «А может, ну их всех! У них тут какие-то свои порядки. Свои вековые нравы. Свои счеты. Живут они каким-то патриархальным укладом. И живут. Чего нам лезть?» Но потом вспомнил своего друга. И приостыл: «Надо, Федя! Надо! Хотя кто ж их знает. Степная душа — потемки. Пройдет сколько-то времени, может, и сам Амантай начнет делать то же самое, что и этот. С волками жить — по-волчьи выть! Степная жизнь. Она меняет душу».
X
Уборка зерновых. Золотые поля колосящейся пшеницы от края до края. Ползущие по ним красные букашки-комбайны. На целинных дорогах длинные гусеницы тяжелых автопоездов. И лица людей. Бесконечная череда запыленных, небритых, с красными от недосыпа глазами лиц. Это его работа. Фотографировать передовиков, ветеранов, орденоносцев. Иллюстрировать передовые методы борьбы за урожай. Вдохновлять людей на трудовые подвиги. Освещать будни всенародной страды.
Волка ноги кормят. На маршрутных автобусах, попутках, в кабинах автопоездов перемещается Андрей Франк в пространстве целины. И щелкает, щелкает затвор его идеологического оружия — фотоаппарата. Ради нескольких строчек в газете и гонорара за них трудится он не щадя живота своего, добираясь до самых отдаленных совхозов. Вот и сегодня черти занесли его в Кургальджино. В очередной совхоз под символическим названием «Сорок лет десятому съезду КПСС». Он вылез из кабины «ГАЗона» прямо у приземистой, покосившейся и облупившейся конторы совхоза, мысленно усмехнулся и буркнул про себя: «Надо бы переименовать его в „Сорок лет без урожая“! Это было бы точнее. Но пора, как говорил Остап Бендер, за работу».
Андрей стукнул дверью в кабинет директора совхоза и мимо оторопевшей от такой наглости кучерявой секретарши быстро вошел в него. Директор — старый лысый пень в роговых очках и с завязанным горлом — смотрит на него с удивлением. Кто это так смело входит к нему, не спрашивая разрешения? Андрей молча достает свое красное служебное удостоверение. Директор долго, внимательно, поверх очков разглядывает «дыкумент». И, сделав удивленное лицо, спрашивает хрипло:
— Вы что, оттуда, из-за границы?!
Франку обидно: «Что он, слепой, что ли? Написано ясно: „Фройндшафт“ („Дружба“). Газета ЦК компартии Казахстана на немецком языке». Но он старается не показывать своей досады. И терпеливо объясняет замшелому директору, что газета выходит пять раз в неделю. Издается главным образом для советских граждан немецкой национальности, живущих в Казахстане. Но есть читатели и за рубежом. В том числе и в ГДР, ФРГ, США, Канаде, Франции, Латинской Америке, Австралии.
Директор долго и внимательно его слушает. Вертит удостоверение в узловатых, покореженных болезнью пальцах. А потом говорит:
— Так вы, значит, немцы… наши?
«Дошло наконец. Как до жирафа, — раздосадованно думает Франк. — Только вот еще вопрос. Ваши мы? Или сами по себе?»
Это только условно считается, что каждый человек отвечает лично сам за себя. А фактически, например, он, Андрей Франк — молодой парень, фотожурналист, — вынужден разделять со всеми немцами их общую долю. Нести в своей душе все обиды и неустройства народа.
А доля у немцев на этой земле непростая.
И как ни крутись, как ни приспосабливайся, милый, а ты немец! И в Советском Союзе это судьба. От нее не уйдешь. Ты прикован к ней, как каторжник к тачке.
* * *
…Когда-то вели седобородые пасторы на бескрайние просторы России переселенцев из Вестфалии, Баварии, Саксонии, Швабии, Швейцарии. Добрая немка царица Екатерина Вторая пригласила их сюда. Для новой жизни. На Украине, Кавказе. А больше всего в Поволжье. И казалось всем, что останутся они тут навсегда. Обрусеют. Войдут в русскую культуру. Впишутся в суперэтнос. Станут своими. Так оно и получилось. Появились Фонвизины, Феты, Брюлловы, Крузенштерны, Шмидты, Литке, Якоби, Бауманы, Пестели. Русские немцы.
А потом грянула революция.
Коммунисты поманили немцев автономией. Своей республикой. И немцы честно помогали большевикам. Даже в Первой конной армии Буденного был немецкий кавалерийский полк.
А вот Вторая мировая поставила точку на их благоденствии. Уже в августе сорок первого автономию ликвидировали. А народ выслали «к черту на кулички». Кого в таежную Сибирь, кого в Казахстан. В голые, безводные степи. В трудовые лагеря.
После войны ждали восстановления справедливости. И дождались нового указа. Кто рыпнется возвращаться домой в Поволжье — тому двадцать лет каторжных работ.
И с тех самых пор затаилась обида в немецких сердцах. В каждом. Они поняли, что чужие на этом празднике жизни. Двухмиллионный народ потерял веру в справедливость. А это самое страшное.
Потом вроде режим ослабили. Разрешили переезжать в родные места. Туда, где были «колонки» — колонии.
Но не было уже в тех местах старого быта. Исчезли очаги культуры, школы, клубы, родные немецкому сердцу нравы и обычаи. А вместе с ними утрачивался и язык. И он, Андрей Франк, не исключение. Хоть и работает он в якобы полностью немецкой газете, а языка толком не знает. По собственной глупости и молодой недальновидности не стал учить его как надо в школе и институте. Считал, что не пригодится. А теперь жалеет о потерянной возможности.
Вообще, такие люди, как он, оказались сегодня в самом сложном положении. С одной стороны, они, как работники идеологического фронта, должны подавать согражданам пример верности делу марксизма-ленинизма, интернационализма. А с другой — их природа и натура, их родственники, друзья, знакомые звали к другому, родному, близкому. Так что деятели культуры, интеллигенция испытывали от такой раздвоенности тяжелейший стресс.
— А у вас есть в совхозе передовики производства, орденоносцы немецкой национальности? — сразу взял быка за рога Андрей, понимая, что надо успеть до захода солнца сделать как можно больше кадров.
— Пока есть, — ответил, приглядываясь к нему, директор. — Ну, вот я, например, Яков Яковлевич Янсон! Награжден орденом Ленина.
— Вы не шутите?
— Молодой человек! Мне давно уже не до шуток, — видимо признав в Андрее своего, продолжает говорить директор. — Тут уборка урожая идет, а наши как с ума сошли. Заявление за заявлением кладут на стол. Я уже их уговариваю. Ну, не можете вы без Германии, так хоть подождите до конца страды. Куда там! Какой-то массовый психоз начался. Все рвутся. Как стадо овец. Стоит одному вожаку броситься в пропасть, и за ним все. А что с ними там будет? Чем они там будут заниматься — никого не интересует!
Честно говоря, Андрей сам так до конца и не определился еще с этим вопросом. Не раз он в порыве откровенности заговаривал на тему эмиграции с Шуркой Дубравиным. Рассказывал о своих мыслях. Делился сомнениями. Сам он считал свою жизнь устроенной, успешной. И бросать все это ради неизвестного будущего не хотелось. Это с одной стороны. А с другой… С другой — даже близкие друзья не понимали его немецкой души. Дубравин тот даже обижался:
— И чего вам тут не сидится? Все ведь у тебя хорошо. От добра добра не ищут.
Одно слово, не понимал он его. Нет.
Но сейчас, когда директор совхоза тоже заговорил о своих сомнениях, в Андрее поднялся такой дух противоречия, такая убежденность, что он сам удивился своему всплеску красноречия.
— Да как вы можете так говорить о своем народе?! Бараны не бараны! Ведь люди видят, что у них здесь нет будущего. Поэтому я, например, понимаю, что там буду человеком второго сорта. Но зато уж мои дети будут настоящими немцами. И не изгоями. А на своей земле. Что же касается психологии… То я их тоже понимаю. А вдруг закроют границу? А ты останешься. Без друзей. Без родных. Их тоже можно понять. У каждого гудит в подкорке: «Все едут. Чего же я сижу?»
— Ладно! Ладно! — откидываясь к спинке кресла и потирая переносицу шариковой ручкой, ответил Янсон. — Не надо меня агитировать за советскую власть. Я сам все понимаю. Просто трудно принять это так сразу. Жили, жили. И вперед.
— Давайте займемся делом! — тоже предложил Андрей. — Кого можно снять для нашей газеты? Я готов начать хоть с вас! А?
— Ну что вы! С меня не надо. Какой из меня герой! Старый уже. Лысый! — усмехнулся директор. — Есть еще и помоложе. Не все еще уехали, — и в селектор: — Люся, позови ко мне Бергера!
* * *
Андрей возвращался в Целиноград на директорской «Волге». Мысли, длинные и печальные, как эта дорога, тянулись одна за другой. «Все дело в том, что мы, немцы, больше не считаем СССР своей родиной. И поэтому все нацелились на исход. Как когда-то евреи из Египта. И удержать нас уже ничто не может. А я? А что я? Я — часть немецкого народа».
XI
Тяжела женская доля. За короткие, мимолетные девичьи годы надо столько успеть сделать. А главное, пока не отцвела твоя красота, надо успеть и погулять, и замуж выйти.
Желательно по любви. И за хорошего парня.
Хорошо, если повезет. И попадется положительный, работящий, непьющий, хозяйственный. А то ведь вон сколько их бродит, кобелей. Ни Богу свечка, ни черту кочерга.
Мужиков вообще мало становится. А настоящих, серьезных, годных для семейной жизни и того меньше. Раз-два и обчелся.
А девчонок — пруд пруди. И подрастают все новые и новые поколения. Попробуй с ними потягайся. С юными красавицами. Вот и приходится пускаться во все тяжкие, чтобы обрести семью…
…Такая или похожая точка зрения на отношения полов уже давным-давно господствует среди женского населения страны победившего социализма. И, подчиняясь ей, советские женщины изо всех сил в свойственной им манере ведут свою маленькую войну за выживание. В ход идут все накопленные за века приемы, уловки и хитрости.
Начинаем с внешности. Изо дня в день, из года в год надо выглядеть соблазнительно. Тысячелетиями оттачивалось искусство. И будь ты хоть семи пядей во лбу, хоть доктор наук, хоть академик, а если имеешь лишний вес — не видать тебе женского счастья как своих ушей.
С детских, юношеских лет была озабочена Галина Озерова, она же теперь Шушункина, тем, что, как ей казалось, ноги у нее тонкие. И поэтому уже много-много лет подряд занимается она зарядкой, обязательно с грузом. Вот и сегодня только поднялась с кровати, сразу — прыг в тапочки. И в свой уголок. Делает законные сто приседаний с отягощениями, с черными чугунными двухкилограммовыми гантелями.
— Раз, два! Раз, два!
Хорошо приседается сегодня. Быстро. Накачала ноги за эти годы. «Вот только, кажется, еще грудь маловата. Где-то за границей, говорят, научились и ее увеличивать».
Теперь душ. Контрастный. И все в этом мире прекрасно. А я прекрасней всех… «Только что-то дорогой муженек не просыпается. Ох и любит же он поспать».
Теперь надо заняться прической, накрасить ногти, сделать макияж. На это уходит еще почти час драгоценного времени. «Наложим синие тени на верхнее веко по последней моде. И боевая готовность достигнута».
«Надо сегодня надеть что-то особенное. Может, высокие каблуки с обтягивающей короткой юбочкой. А сверху ту кофточку с большим вырезом. То-то в прошлый раз начальник ЖЭКа все никак не мог отвести от него взгляд. И конфузился. И краснел от этого».
На завтрак ложка невкусной каши-размазни. И кружка чаю. Чтобы, не дай бог, не толстеть. Она хотя и не имеет лишнего веса и не соблюдает диет, но все равно надо за собою следить.
Ну вот, пора на работу. А там бабский коллектив. И разговор. О чем? Да все о них, проклятых. О мужиках. «Ох, и тошненько мне!»
А чем себя еще может занять молодая красивая женщина, если у нее нет детей? Сама собою и может занять. И мыслями о любимом или нелюбимом мужчине.
Долгих полгода ела она его, как ржа железо. Заставляла ходить к врачам-специалистам по мужским делам. Чтобы сдал анализы. И наконец они смогли получить ответ. Один на двоих. «Почему у нас нет детей?»
Сама нашла в Москве такую лабораторию. Сама отвезла его туда. Куда там Карнеги с его советами: «Улыбайтесь. Говорите о том, что интересует вашего собеседника». Куда там специалистам по нейролингвистическому программированию во главе с их кумиром сайентологом Роном Хаббардом. Любая русская баба даст им сто очков вперед, когда уговаривает любимого муженька не пить каждый день. Или, как в ее случае, сходить сдать сперму на анализ.
Добилась-таки своего. И оказалось, что слабые у него живчики-сперматозоиды. Нежизнеспособные. Негодные к оплодотворению.
«И что теперь делать? Вообще отказаться от детей? Или все-таки попытать счастья по-другому?»
Такие вот открытия и проблемы ждут ее на длинном пути к женскому счастью.
И вообще, в чем оно — это самое счастье? Что нужно женщине для него?
Вот все говорят наперебой: любовь, любовь! Конечно, на первой стадии, пока не гаснет пламя и еще нет привычки жить вместе, любовь-сумасшествие играет свою примиряющую и успокаивающую роль. Но вот любовь-страсть остыла. И пошли будни. Ну и что она должна сделать, чтобы сохранить и укрепить семью?
Тысячи лет женщины ищут ответ на этот вопрос. И так до конца не определились с ответом. И умные книги читают. И опытом обмениваются. И у мужчин спрашивают. А жизнь все равно подкидывает все новые и новые сюжеты. Вот вчера она, Галина, весь вечер просидела с бабушкой. И бабушка — божий одуванчик раскрыла ей свои тайные рецепты счастливой жизни.
А дело было так. Пришла она с работы. Все уже готово. Ужин — картошка с мясом — на столе. Белье постирано, поглажено. Комната прибрана.
Уютно. Чисто. Стали ждать Влада, чтобы вместе поужинать. Присели смотреть телевизор. Налили чайку. Да и разговорились. Бабушка хоть и старенькая, седенькая, сухонькая, но держится молодцом. Всегда причесана. И даже накрашена. И пожила хорошо. Много чего знает. Недаром, видно, три раза сходила замуж. А уж любила, так немерено.
— Я вот смотрю, внученька, вы с Владиком в последнее время отдельно спите. Может, что случилось? Ссориться начали?
— Нет, бабуль! Просто так удобнее спать. Отдельно.
— Ну, ну! — бабушка покривила сухие губы. — Ты, голубушка, конечно, делай как знаешь, но мой тебе совет — спать ложись вместе.
— Почему?
— Потому что первое дело для женщины — это ублажить мужа. Захочет он посреди ночи, а ты рядом. Подкатишься под бочок. А если спите раздельно, то что ж тут хорошего? Ничего тут хорошего не получится.
Бабушка остановилась на секунду, полился тонкой струйкой кипяток из белого фарфорового чайника в любимую голубенькую бабушкину чашку. И опять наставление:
— Запомни, внученька. И никогда не отказывай мужу в этом деле. Мужчинка, он только кажется таким крепким, сильным, грубым. На самом деле он нежный внутри себя и страшно ранимый. Вопрос этот для него первейшей важности. Для его самооценки. Если ему дают женщины, он самец-молодец. Состоялся по всем статьям. Ходит гордый, важный. Ну прямо Кинг-Конг. Так он себя в мире обосновывает. Поэтому все мужики так гордятся своими подвигами. И еще они собственники. Если уж он взял тебя замуж, то считает, что сделал для тебя великое дело. Ну как будто купил тебя. Заполучил навсегда. Целиком. Можно сказать, заплатил за тебя своей свободой. Ну а если он еще и зарабатывает хорошо, то тогда его самомнению нет предела. И вот ты ему один раз говоришь «нет». Второй, третий. Это такой удар по его самолюбию, что в четвертый он и не попросит. Как?! Он тебе все отдал, а ты не хочешь ему просто дать. Тем более что тебе это ничего не стоит. А для него сверхважно. И вот тут начинается разлад в семье. Для него это унизительно. Просить и получать отказ. И будь уверена, ему проще найти кого-нибудь на стороне, чем обращаться к такой жене.
Женщины в массе своей этого не понимают. И начинают себя оправдывать: «Да он подлец! Да загулял. Да я устала». А того не ведают, что если уж вышла за мужичонку, то не играй с огнем. Это когда идут шуры-муры у вас до свадьбы, тут ты вправе его разжигать. По нашей, женской логике. Так что спать вместе — это первейшее дело…
— Бабушка, вы меня всю в краску вогнали! Даже жарко стало от ваших рассказов! — Галинка отставила чашку с оставшимся чаем в сторону, вытянула ноги в домашних тапочках.
— Внученька, это даже не я вывела. Об этом у мусульман в их главной книге сказано. Что нельзя женщине отказывать мужу. Это грех. Ну, если, конечно, нет каких-то обычных причин…
— Ну хорошо, предположим, вы правы.
— Да какой там предположим! Это и ежу понятно, что права…
— Ну хорошо, — нетерпеливо перебила ее Галинка, — а неужели это единственное условие счастья? Что-то не верится.
— Положим, не единственное. Но главное. Есть, конечно, и другие…
— Какие?
— Мужчине надо готовить. Ты, я вижу, не очень любишь готовить. А зря. Некормленый муж опаснее атомной бомбы. Не зря же у нас в русских народных сказках, когда Иван-царевич приезжает к Бабе-Яге, что она первое делает? Кормит-поит его. А потом, соответственно, спать положит. Может, даже и рядом с собой, — бабулька задорно усмехнулась уголками губ, отпила чаю. — Так-то, Галенька. Рецепт-то вроде простой. А для жизни первейший. Он пришел с работы, как будто из печки выскочил. Весь накаленный, распаренный. А ты его не грузи. Налей пятьдесят грамм. Подай быстро на стол. Он и отмякнет. Успокоится. Замурлыкает. Тут и бери его голыми руками. Слушай его. Это тоже очень важное дело. Слушать мужика. Ему выговориться надо. Накипь слить. Успокоиться.
— Да ну, бабушка. Чего там. Он придет и молчит. Слова не вытянешь.
— А это потому, что ты слушать не умеешь! Я заметила! Ты сразу начинаешь его перебивать. Поучать. Вставлять всякие свои замечания. Показывать свое «я». Свой маленький ум. А этого не надо делать. Ты просто слушай его. Поддакивай. Впитывай как губка. Пускай выговорится. Ведь он же у тебя совета не просит. Он сам себе голова. Хозяин семьи. Вы, нынешние, конечно, воспитаны по-другому. Если что, не смолчите. Вот потом и жалуетесь. Пьет с мужиками непонятно где, непонятно с кем. А он туда идет, где слушать умеют. Где его уважают. А бабы — дуры. Все пытаются себя показать, указивки раздают. Бывает, и насмехаются. Вот мужик и замолкает. Не хочет говорить. А нам обидно. На себя обижаться надо. На себя. Подруги…
— Бабушка, дорогая! А как же любовь? Чтоб душа в душу?
— Любовь, она приходит и уходит… О любви разговор отдельный. Я тебе о жизни говорю. Ведь когда долго-долго с человеком живешь, все так притирается, привыкается, что и не поймешь, не знаешь, где найдешь, а где потеряешь. Это надо знать и исполнять, чтобы жить. По возможности долго и счастливо с мужем. А любовь, — бабулька снова тряхнула кудрями и усмехнулась, показав белые вставные зубы, — птица редкая. Это совсем другое дело.
— Как-то у вас все очень просто. Примитивно. Ублажать, кормить, слушать. И больше ничего для жизни не нужно. Может, еще что есть. А, бабуль?
— Еще рожать надо! — бабка перешла к привычному старческому ворчливому тону. — Без этого ничего у вас путного не выйдет.
Галинка вздохнула печально:
— Да я хоть сейчас. Готова уж давно. Но вы же знаете. У нас проблема, — и, пересилив себя, добавила: — с Владом…
— И-и, милая! Что ж, что проблема. У кого их не бывает, проблем-то. Проблемы могут быть. Что ж тут стесняться. Есть же способы. Доктора знают. Медицина далеко зашла. Можно и искусственно.
— Да не понимаете вы, Софья Матвеевна! — с прорвавшейся какой-то детской досадой ответила Галинка. — Не получается у нас. Я уж вся испереживалась…
— Ну, если уж так, — покачала головой бабулька. — Что, мужиков других на свете нет, что ли? Вон их сколько, жеребцов стоялых. Только гикни…
Галинка от такого бабушкиного откровения вся пошла пятнами. И, торопливо вскочив с дивана, улетела на кухню ставить чайник. Выход, казавшийся бабушке самым простым и естественным, никогда в жизни еще не приходил ей в голову. Ей претила даже сама мысль. Ужасная мысль: «Ведь это же измена! Как она может пойти на это? Ведь не простила же она такое Дубравину! А тут… И как бабушка могла ей такое сказать. Она на это пойти не может. Лучше уж скоплю денег, и попробуем искусственное зачатие. Ведь это же не измена. Да еще с каким-то чужим, ненужным, а может, еще и дурно пахнущим мужчиной.
Ну, бабушка. Вот так бабушка. И как она могла такое сказать. И пришло же ей в голову такое. Мда…»
XII
Есть дороги, которые мы выбираем, а бывают и другие, что выбирают нас. Чаще всего Дубравин сам себе искал тему. Возможность ее реализации. Сам собирал факты. И готовил статью. Но бывало, что редакция давала задание. И хочешь не хочешь, надо было ехать к черту на кулички. Писать обязаловку. Хорошо писать. Даже если душа не лежит.
Вот и сейчас мягко постукивают колеса медленно ползущего поезда. Ветерок чуть колышет занавески на открытом окне в проходе вагона. Дубравин нетерпеливо выглядывает в эту форточку.
За окном заросшая кустами ядовито-зеленой конопли долина, через которую потихонечку движется по стальным рельсам их металлическая гусеница. Чуйская долина. Место знаменитое. И даже описанное в романе Чингиза Айтматова. Мекка для начинающих наркоманов и сбытчиков.
Но не это сейчас волнует Дубравина. В пустом купе, из которого он только что вылетел как пробка из бутылки, сидит попутчица. Даже не попутчица, а сопровождающая его особа. В обкоме комсомола, как он ни отнекивался, дали ему «в помощь», а на самом деле для контроля заведующую отделом сельской молодежи Светлану Кошанову. Полненькая светлокожая, светловолосая, густо подкрашенная девица на излете комсомольской юности. Почти всю дорогу изводила его бесконечными восторженными разговорами о любви и дружбе между мужчиной и женщиной. Так что сейчас, подъезжая к станции Чу, он уже знал всю ее семейно-любовную историю как свои пять пальцев. Особенно восторгал ее собственный муж — гениальный художник, который изо всех сил боролся с зеленым змием-искусителем и одновременно рисовал ее, Светланы, чудесные портреты. Дубравин, который тоже не так давно сочетался узами законного брака с Татьяной, поддерживал разговор как мог. В том же тоне.
Но вот и станция. На перроне их встречает на собственной потрепанной «шестерке» такой же потертый неудачник — первый секретарь райкома комсомола. И отвозит в провинциальную гостиницу. Светлана остается в номерах. А он с крепышом-секретарем начинает носиться по району. Изучать борьбу комсомола с «нуркуманией».
Его задача — обязательно снять фоторепортаж о задержании наркокурьера.
Вживую, где ж его сделать? Курьеры по заказу не ловятся. Так что в конце концов они с оперуполномоченным Аликурбаном Мамедовым находят выход. Сначала они поймают курьера по-настоящему. А потом сделают с ним фотосессию.
Из долгих путаных разговоров с местными операми выясняется, что сюда, в долину, приезжает много молодых людей, которые пытаются либо сами собирать листья конопли, либо покупать их у местных по дешевке. И опера отличают их от обычных пассажиров с той минуты, как только они выходят из вагона. Поэтому надо просто подождать очередной поезд с большой земли. А остальное дело техники.
Весь день они носились по пыльным пустынным дорогам долины. Прятались в камышовых засадах. И пытались выйти на добычу. Наблюдая в эти часы за своими запыленными, поджарыми подельниками, Дубравин понял, что мент — это не профессия, а призвание.
Но не сложилось. Напрасно полночи они провели в последней засаде, выглядывая в прибор ночного видения движущиеся по полю огоньки. Наркоманы, что ехали на мотоциклах на сбор урожая зелья, не попались.
Уже под утро ввалился Дубравин к себе в номер и обнаружил, что на широченной кровати поверх одеяла спит свеженькая, накрашенная, напомаженная духами инспектор Светлана в коротеньком халатике. А на журнальном столике стоит початая бутылка с шампанским и ваза с фруктами. Короче, разыграна сцена по сюжету «Я вся твоя, любимый!»
Дубравин в силу своей молодой наивности и небольшой опытности по женской части счел все вчерашние разговоры о «гениальном муже-художнике» чистой правдой. А посему застыл в недоумении на пороге комнаты. Наступил момент истины. Во рту присох язык к небу. Застучало, забилось сердце. Горячо стало в животе. Природа начала брать верх над рассудком. Оставалось только сбросить с себя штаны и рубашку. И прилечь рядом. Но голова еще работала. А в голове полно благородных мыслей: «Ведь я вчера в поезде рассказывал ей о любви к своей семье. О том, что счастлив. И как все это будет выглядеть завтра? И как я буду себя ощущать?» Дело в том, что когда Дубравин женился, то принял для себя принципиальное решение: «Теперь все. Никаких шашней. Никаких романов. У меня есть семья».
А тут вот такой случай. Впрочем, это уже не первый. Некоторое время тому назад он помог одному преподавателю университета избежать тюрьмы за взятки. Сейчас это стало модой. Пресса борется со сфабрикованными делами. Ну тот пригласил его к себе домой отметить — выпить, закусить, где познакомил корреспондента со своими. А дочка хозяина после этого тоя как-то зашла к нему в корпункт поблагодарить за спасение отца. И в ходе беседы предложила «отдохнуть» вместе где-нибудь. Дубравин смутился, покраснел. И отказался, заявив, что он любит свою жену.
И вот новое искушение.
Гордость все-таки с большим трудом взяла верх над желанием. Он круто развернулся. Вышел из номера. Посидел в холле в кресле. Взял внизу у портье другой ключ. Благо гостиница пуста. Там и завалился спать.
Но не спалось. Все думалось. О женщине, которая ждала его в соседнем номере. О своей жизни. О сексе. Впервые он задумался над вопросом: «Почему я женился?»
Причин было много. Хотелось прислониться к хорошему, светлому человечку! Да, наверное. Упорядочить свою полуобщажную жизнь! Тоже правда. Чтоб кто-то ждал! Верно. Но главное, главная побудительная причина? Чего лукавить — это секс. Чем сильнее в этом смысле мужчина, тем ему хуже, труднее жить на свете. А тут такой простой и удобный выход. Женился — и каждый день счастлив. Катаешься, как сыр в масле. Но… Хорошо, если совпадут потребности и темпераменты. А если нет? Тогда хоть волком вой. У Дубравина так и получилось. Не совпали. И человек хороший: верный, преданный, и хозяйка отличная, и красавица, и школу с золотой медалью, и университет с красным дипломом, и невеста с приданым, а отдачи настоящей нет.
Может, так бы все и шло потихонечку-полегонечку. Приспособились бы они с Татьяной друг к другу. Притерлись. И к старости выровнялись потенциалами. Но беда была в том, что он уже знал, как бывает, когда «то». И его это знание угнетало. С одной стороны, хотелось быть верным, порядочным. С другой, она, как назло, делала все, чтобы напряжение росло. Уже через полгода совместной жизни, таинственно улыбаясь, она шепнула ему ночью на ушко, что беременна. Но Дубравин как-то не разделил её радости. Потому что сразу же для него начался период поста и воздержания. А куда теперь идти солдату? Куда нести печаль свою? Вот и получается. Терпеть-то терпится. А слюбится ли? Большой вопрос.
Дубравин встал с кровати. Прошел в ванную. Налил стакан воды прямо из-под крана. Посмотрел, как мутная от хлорки вода постепенно прозрачневеет. Вздохнул. Выпил до дна. Опять прилег. В окне появились первые признаки рассвета. «Ох, гостиница моя, ты гостиница. На кровать присяду я, ты подвинешься». Сколько их было в его жизни, этих гостиниц. Сколько еще будет. С ним все понятно. Ну а Татьяна? Она-то чего ждет от него в этой жизни? Чего они хотят вообще от нас, эти бабы? Ясное дело. Сначала любви! А дальше-то что? Без этих сантиментов. В чем она выражаться по их понятиям должна? Не будешь же каждый день цветочки домой таскать. Значит, есть что-то большее. Надежности, наверное, хотят. И чтобы их кормили. О, точно! Ведь не зря же в русском языке мужик, глава семьи, назывался кормилец. То есть тот, кто содержит. Зарабатывает. Заметь, кормилец. Значит, это самое главное.
А что еще? Любят они поговорить. Ведь для женщин разговоры — это прямо-таки манна небесная. Их медом не корми — дай только поговорить. Язык почесать. И рассуждать готовы о чем угодно.
Видимо, для них разговор — это некая форма обмена энергиями. И между собой. И с мужчинами.
Ну и секс, наверное, не последнее дело. Хотя, судя по моей семейной жизни, тут еще работать и работать. Хотя какая это к черту работа…
Утром как ни в чем не бывало Светлана постучала к нему в номер:
— Ой, Александр Алексеевич. А я вас ждала. Пойдемте завтракать!
В полупустом гостиничном буфете его ждали так же сосиски с сухим картофельным пюре. Чашка чая. И вчерашний оперативник. Он с ходу рассказал корреспонденту об удачной операции. Курьера они засекли. Без погони, стрельбы и приключений.
А дело было так. Они взяли на заметку прибывшего поездом парня. Дождались, когда он загрузится анашой у местных. И теперь он направляется к вокзалу. А они ждут его, Дубравина, чтобы сделать репортаж.
Уже через минуту он сидит с ребятами в машине. Через три они на вокзале. Изображают в зале ожидания пассажиров, ждущих поезд на Алма-Ату. Наконец в дверях появляется курьер — белобрысый парень лет двадцати в белой рубашке навыпуск и с огромной сумкой через плечо. Дубравин думает, что сейчас его будут «хватать и не пущать». Но не тут-то было. Аликурбан Мамедов, усатый, горбоносый, небритый опер с вокзала, тихо говорит ему:
— Брать будем перед самым приходом поезда. И так, чтобы не отвертелся! Иначе он сейчас может бросить сумку на пол. И сказать, что она не его. Дали, мол, подержать. Или привезти. А что там, я не знаю… Но и держать ее при себе ему нет резона…
Стали ждать.
Белобрысый, быстроглазый и вихлястый парень как ни в чем не бывало быстро спрятал большую сумку в автоматическую камеру хранения. И с видом явного облегчения вышел на перрон ждать поезда. Прошло с полчаса. Все это время Дубравин мучительно размышляет на тему: «Каким образом опера собираются доказывать, что сумка принадлежит курьеру? Ведь он в любой момент может снова от нее отказаться?»
На улице гремит тормозами подходящий поезд. Раздается из динамика голос дежурной по станции:
— Пассажирский поезд Чимкент — Алма-Ата прибыл на путь первый, платформа вторая. Стоянка пять минут.
В ту же минуту в зал залетает курьер. И несется к камере хранения. Минута, другая. Он крутит номера на металлической дверце. Но камера не открывается. Курьер нервничает. Озирается по сторонам. Поезд ждать не будет. Наконец парень зовет одетую в форму железнодорожника дежурную с ключом. И объясняет ей:
— Наверное, сломалась ячейка. Не могу открыть.
Дежурная невозмутимо подходит к ячейке. Открывает металлическую дверцу своим ключом. Белобрысый уже рвется к сумке, но тут к ним подходят Аликурбан с Дубравиным. Оперативник подмигивает дежурной. И та говорит:
— По инструкции мы должны убедиться в присутствии понятых, что сумка действительно ваша.
— Да моя она! — отвечает белобрысый. — Просто, может, номер перепутал.
Дежурная фиксирует ситуацию.
— Ну вот и хорошо. Значит, вот, товарищи понятые, гражданин свидетельствует, что сумка его.
— Ну да, моя! — берясь за ручки и доставая баул из ячейки, говорит курьер. — Спасибо вам, что помогли. Я пойду?
— По инструкции вы должны при нештатном открытии ячейки при понятых заявить, какие принадлежащие вам вещи лежат в данной поклаже.
Дубравин молча наблюдает, как на лицо парня наползает глупая, бессмысленная улыбка, обнажающая редкие, щербатые зубы. Как выступают капельки пота на его лбу. А рука с сумкой безвольно опускается к полу.
Только теперь парень понимает, что попал. И вся эта история со сломанным замком просто милицейский розыгрыш, подстава, в результате которой он сам признался, что сумка его. А теперь ее осталось вскрыть. И посмотреть, как положено по инструкции, что в ней находится…
Дальше все идет под протокол. В дежурной комнате милиции. Когда формальности закончены, опера сажают Сундукова в машину. И все вместе они едут делать фоторепортаж для прессы. По дороге Аликурбан объясняет суть проблемы:
— Я нарочно сбил номера на замке. Проверил, что там лежит в сумке. Убедился. А остальное сам видел. Ты только про это ни-ни. Это наши маленькие секреты, хитрости. А репортаж мы сделаем такой, какой надо.
И правда, через неделю вышел фоторепортаж «Трава беспамятства». Шикарная вещь. Со сбором конопли в полях, с засадой, погоней. И задержанием. Ну прямо не хуже, чем у Айтматова. Во всяком случае, на редакционной летучке его обязаловку отметили.
Дубравин тоже гордился. Но не репортажем. А собой. Устоял перед искушением.
XIII
Собственный корреспондент — одинокий волк. Сам планирует, сам собирает фактуру, сам пишет.
И не с кем ему выпить водки, особенно в праздники. Нет возле него трудового коллектива, готового поддержать добрый почин.
Сегодня Девятое мая. И Дубравину как-то одиноко. Ну посидел он дома с Танюхой. Пообедал. А потом решил: «Поеду-ка я в редакцию к Акимову. Чем смотреть эту лабуду по телевизору, лучше порадовать настоящего и еще живого фронтовика».
А все дело было в том, что сам Александр глубоко убежден — настоящих солдат той войны уже не осталось. Те, кто сидел в окопах, ходил в атаки, погибли. И косточки их истлели в лесах и полях. А кто выжил — умерли от ран. И покоятся на бесчисленных кладбищах. Остался второй, третий эшелон.
Для такого подхода у него были основания, так как он знал страшную статистику войны: рядовой солдат переживал на передке две атаки. Лейтенант, командир взвода в среднем жил две недели. А потом либо санбат, либо прикопают его где-то в воронке от снаряда. Летчик делал в среднем пять вылетов…
Но не бывает правил без исключений. Таким исключением был Акимов.
В дипломат — бутылку коньяка из заветного запаса. В другую руку — букет алых тюльпанов. И поехал он в свою бывшую редакцию. Точно. Не ошибся. Там уже дым коромыслом.
Вообще, в это время, несмотря на все запреты, праздники было принято отмечать и на работе. В трудовом коллективе. Накрывали в большой комнате стол тем, что приносили из дома. Покупали водку для мужчин, сладкое вино для женщин. И гуляли. По полной. Тем более сегодня.
Стол уже накрыт. По-походному. Газетами. Водка налита в металлические кружки. Закуска самая простая. Соленые огурцы. Селедочка с картошкой. Хлеб нарезной, черный. Тушенка. Конфеты.
Народ встречает Дубравина радостно. Как своего. Уступают место за столом. Подвигают зеленую кружку. Успел вовремя. Первый тост произносит сам редактор:
— За Победу! За Родину!
И дружно накатили все разом.
Минуту-две тишина. Сосредоточенно закусывают. Наконец разговорились. Конечно, не о войне. Кто ж ее помнит, войну ту? Они все родились после. Впрочем, не все. Кроме Акимова сегодня в орденах и медалях пришла вторая машинистка Зоя Федоровна. Еще свежая бабулька-пенсионерка с завитыми по случаю праздника седыми кудрями и хорошо напудренным, чтобы меньше были видны глубокие морщины, лицом. У нее тоже сегодня праздник. Тоже, оказывается, всю войну прошла. А никто и не знал, что девчонкой-санитаркой хлебнула она фронта, кровищи, грязи, смерти. И сидит она сегодня от Александра Дубравина справа в своем пиджачке, увешанном орденами. Поглядывает на окружающих светлыми, странно молодыми голубыми глазами. Закусывает. И выпивает.
После второй заговорили погромче. Красномордый разлохмаченный Володя Пьянков заспорил с Ваней Изжогиным по поводу водки:
— Да что ты понимаешь в колбасных обрезках. Водка наш исконно народный продукт. Национальный продукт. Нигде в мире он не может появиться, кроме России. Здесь суровая зима. И длится больше полугода. Вот и надо народу в такую зиму что покрепче пить. Она и характер наш укрепляет.
На что Ваня Изжогин резонно отвечает:
— Да водку в прошлом веке Менделеев изобрел. Он формулу открыл. Сорок на шестьдесят спирт разбавлять начали. До того Россия пила медовуху, квас хмельной…
— А ну тишина! — зашикал на спорящих новый заместитель главного Алик Пан, тощий, нервный, дерганый кореец с узкими, как будто прорезанными на лице бритвочкой, глазами.
Еще раз поднялся седенький, худенький Акимов. Окинул всех взором. Сказал:
— Я поднимаю тост, который произнес товарищ Сталин на банкете в Кремле после Парада Победы. Он тогда выпил за русский народ. За его долготерпение, мужество и страдания.
Все встали. Зазвенели, зазвякали металлом кружки. Выпили еще по сто грамм.
И понеслось. Поехало. Ближе к вечеру народ начал расходиться. Первым после официальной части, как всегда, слинял Михаил Куделев. Фронтовые сто грамм подействовали на него плохо. Начал жаловаться, что его обошли в должности. Сунули Пана. Потом тронулись и другие. Остались за разворошенным столом старый ветеран да пара мужиков, один из которых Дубравин. Завязался тот настоящий задушевный, можно сказать, исповедальный разговор, который только и присущ настоящему русскому застолью. Старенький редактор потихонечку подливает рыжий коньячок, непрерывно курит и говорит, останавливая подступившие к горлу воспоминания:
— Только не думайте, что я какой герой или что. Я не герой! Просто рядовой, обычный солдат. Лучшие, те там остались. А мы так, второй эшелон. Пустяки, одним словом. Я ж артиллерист. Это, считай, облегчение. Не совсем на передке стоишь. Как-никак позади пехоты. Хотя бывало по-разному.
Сколько лет прошло, а вот война от меня никуда не ушла. Так во мне и живет. Живет проклятая. Все помнится. Потому что война — это жизнь рядом со смертью.
— А страшно было, Василий Яковлевич? — неожиданно спрашивает Пан.
— Я первый раз страшно испугался в Сталинграде, когда наткнулся на нашего убитого, обглоданного бездомными собаками бойца. Так мне жутко стало. Неужели, думаю, я тоже так буду лежать.
Вообще, смерть, она безобразная штука… Страшная, ребята. Не то слово.
Выдвинули меня как-то вперед с двумя ребятами. Посадили в окопчик. Чтоб мы корректировали огонь. А танки прут и прут. И обходят нас. Пыль кругом. Вой. Снаряд, что ли, попал к нам. Соседу моему ноги оторвало и осколком скулу разворотило. Кровища, пена изо рта. А он орет, орет! Чем орет — непонятно. Сколько лет прошло. А как он кричал, до смерти не забуду…
— Эх, давайте ребят помянем!
Редактор налил еще полстакана.
— За погибших товарищей!
Выпил не чокаясь. Не морщась. Не закусывая. Видно было, что его забрало. И хотелось сказать что-то главное, важное.
— На войне я, Сашка, как и все мы, знал, что меня убьют. Поэтому мыслей каких-то про будущую жизнь не было. Были простые мысли. Оплакивать меня некому. Я сирота. И раз уж конец один, раз уж такие хорошие люди погибают, так я перед смертью хоть побольше убью. И все! Какие мы герои?
Алик Пан, пьяно качнувшись над столом, все-таки поймал ускользающую мысль и спросил:
— А как же заградотряды? Приказ ни шагу назад?
— А как же! — Акимов крепко уперся локтями о стол, подпер седую голову. — Ведь человека на смерть послать можно только под страхом смерти. Его уже ничем не проймешь. Только расстрелом или штрафбатом. Ведь в начале войны в плен сдавались полками. Я и то помню случай. У нас с передовой ушли на ту сторону фронта три тысячи человек — татар. Кто-то с той немецкой стороны начал разговор: «Эй, Абдулла! Ты здесь?» И какой-то Абдулла отвечает: «Я здесь!» Они ему: «Иди к нам!» Он в ответ: «Иду! Иду!» И представляешь, снимается целый полк. Три тысячи человек. И ночью прямо из наших окопов в их окопы перебираются. Во как было. Армиями попадали в плен. От этого и вышел такой строгий приказ. И репрессии объявили против семей тех солдат, что в плен сдались. Карточек их лишали, высылали. Чтоб отцы и братья знали. Сдашься немцам — семья твоя умрет с голоду. Такая вот арифметика получалась.
Опять же в наше время это все забылось. Теперь у нас гуманизм пошел. Но тогда как мог Сталин прекратить это дело?
Кстати, про штрафбаты. Мало кто знает, что первые их немцы у себя ввели. И заградотряды тоже. А мы уж подхватили. И расстреливали перед строем беспощадно. Своих же. Не жалели.
Я помню, у нас командир дивизии при форсировании Днепра расстрелял командира полка прямо на берегу. А мы, рядовые, все видели. Чего только не видели.
Акимов отставил стакан в сторону. Снял со спинки стула свой серенький пиджак, рядами увешанный орденами, медалями. И как сомнамбула, прикасался к каждому ордену, рассказывая:
— Этот я получил за Днепр. Господи, боже мой! Напялили на нас ватники, навьючили, как верблюдов, разного рода оружием, автоматами, пистолетами, боеприпасами. И на понтоны, на лодки, на плоты посадили. Ночью оттолкнулись. А немцы как жахнули. Наш плот перевернулся. И я со всей своей амуницией и сбруей прямо под воду и ушел. Понял, что тону. Конец мне. Сбросил с себя в воде все. Всплыл. Куда плыть? Хрен его знает. Куда-то выгребаю к берегу. Не знаю, чей он. Наш или немецкий. Прибился. Гляжу — рядом трое уже лежат. Утопленников. Ну, пополз я вдоль берега. И выполз на своих:
— Ты откуда? Живой?
— Живой!
— А мы думали, ты, Васька, готов. Ну давай. Пошли к переправе.
И хоть и страшно, но радостно мне. От своих не отстал. В своем рою нахожусь. А там чужой рой. В нем лучше не быть. Почему? А потому, что если от своих ребят отстанешь или потеряешься, то чаще всего каюк тебе. У нас даже никто после ранения в санбат не хотел уходить. А почему? Вроде отдохнуть можно, подкормиться. А потому, что после санбата потом тебя могут направить в другой батальон. А в чужой части, где своих нет, чужого всегда стараются послать в самое пекло. Своих-то, с кем командир сроднился, жалко. Вообще, на войне полк или батальон — тот же самый колхоз. Командир — председатель. Возле него хозяйство нарастает. Любушек заводят. Солдаты тоже как-то спаиваются, приспосабливаются. Свои песни в каждом полку. Свои порядки. В нашем дивизионе две такие песни были. У командира патефон имелся. И чуть затишье — начинается отдых. Гулянка. А как иначе? Человеку разрядиться надо. Походи-ка рядом со смертью хоть день, хоть неделю.
Посидели. Помолчали. Выпили еще. Не часто так бывает, чтоб фронтовые говорили откровенно о пережитом. Обычно на разного рода встречах, торжественных слетах и прочих мероприятиях отделываются общими словами: «Наш полк занял оборону на левом берегу реки. Окопались. И тут пришел приказ командования…» Ну и все такое прочее. А кому это интересно? Да никому! И великий подвиг. И великая жертва русского народа так и не обрели подлинного звучания. Заболтали их. И поэтому сегодня Дубравин слушал Акимова не только ушами, но и сердцем. И впитывал, впитывал каждое слово, каждую интонацию. Будто война коснулась и вошла в его душу. Стала частью и его жизни.
Вечер за окошком уже наступил. Тени легли на асфальт и деревья. Длинные-длинные. А он все тянется, этот диалог от сердца к сердцу. Двое их осталось. Все ушли.
— На войне мы всегда знали, кого следующего убьет. Но никогда не говорили об этом. Помню случай. Был у нас один мужик. Вижу, начал маяться. Неймется ему. С лица спал. Какая-то тень легла. Все, думаю, конец. А тут самолеты налетели. Бомбить нас начали. Он от них бегал, бегал. Потом раз — в щель ко мне. Забился. Спрятался, под меня подлез. Лежит. Вроде спасся. Все. И вдруг не выдержал. Выскочил наверх. И побежал. Тут его и убило. Вот так бывает. А я медаль через две недели получил.
— А немцев-то вы ненавидели? Ну так, чтобы от всей души?
— Ой, сынок! Все по-разному было. Все смешалось. Немцы, русские. Скорее были свои. И враги. Мы раз по Венгрии шли. И наткнулись на место, где наши власовцы ночью вырезали целый взвод. Во сне. Шли ребята. Устали. Ну и легли ночевать. Видать, и охранение спало. Они их и вырезали. Всех.
Смотрю — лежит на земле мужик. Вот знаешь, русский богатырь. Красавец. И так мне захотелось заглянуть ему в лицо. Не поверишь — такой красоты человечище. Какие от него дети могли народиться. Зарезали. Глотку перерезали. Ой, страшное это место, где людей убили во сне. Много я чего видал. А это место не забуду. Вот тебе немцы. Русские. Мало кто сейчас это хочет вспоминать. А ведь на стороне немцев было много тысяч казаков. Как такое могло случиться? Могло. Случилось. И не враги они мне. Понять их могу. Сейчас. Ведь что советская власть с казаками сделала, а? Кровь в жилах стынет, когда вспоминаешь это. Расказачивание. Расстрелы. Свои своих убивали. Беспощадно. Трудно…
Эх, не все мы были героями. Но общая ненависть была. Она героев и подпитывала. Мы ведь знали, что умрем… Смерть нам… Не могу… Все какие-то обрывки в голове. Давай-ка, Сашка, еще нальем по стопочке. Знатный коньячок ты достал. Знатный. Видать, где-то в буфете ЦК промышлял. А, Сашка?
Акимов засмеялся коротким старческим смешком.
Выпили. Крякнули. Закусили ветчиной и огурчиком. И опять потекла беседа. Изливалась измученная душа простого русского солдата. Человека, которому бесконечно повезло. Он остался жить. И мог рассказать, о чем чаяли, думали. Они. Те, кто и сейчас лежит в своих окопчиках, щелях, а может, даже и под гранитным постаментом. Кто где.
— Ненависть была. Выражалась по-разному. Было дело. Когда попали в Германию, оттянулись на немках. По полной программе. А ты как думал? То война была. После всего, что повидали мы от них на своей земле, они еще легко отделались. Куда от этого денешься? Помню, зашли в одну деревню. Захожу в избу. А там… Не могу, Сашка. Вот по сей день не могу об этом вспоминать. — Акимов поднял голову от стола, покивал ею, чтобы отодвинуть набегающую на глаза влажность. — Да, а там девочка маленькая. Три годика. Ходит по домику: «Бабушка, бабушка, я кушать хочу…» А бабушка на кровати мертвая лежит. Убитая… Веришь, все видел. Эх, Сашка, Сашка…
Немцев-то этих мы потом изловили. Утром другого дня. Ужас, что было. Мы их ведем по улице, а бабы наши, русские, выскочили и бросаются на них кто с чем. Кто с палкой, кто с коромыслом. Бабы, они стервенеют страшно. Рвут их на куски. А как не рвать? Они ведь что, гады, творили в этой деревне. Людей заживо на пилораме резали. А? Сначала голени, потом лодыжки. Выше, выше. На куски заживо, Сашка. Поймали мы их. Мне штык дали мужики. Бей его, гада! Я в спину нацелился. Как дал. А штык не идет. В тело не идет. Не входит. Так он одеревенел. Одеревенел этот из зондеркоманды, гад! Бабы его палками забили…
— А кто лучше воевал? Наши или немцы? Сейчас много разговоров таких, а, Василий Яковлевич? Что, мол, трупами завалили немцев…
— Трупами завалили. Ну, может, где-то в этом и есть доля правды. Но немцы тоже не всегда работали как часы. Особенно после Сталинграда. Я тот лиман до сих пор во сне вижу. Из окружения они пытались выйти. На реке через мелкое место пёрли на наши пулеметы. Они идут. Вода глубже, глубже. По грудь, по шею. Поднимают руки с автоматами. Вот тут мы их и стеганули из пулеметов. Я «максим» не любил. У меня трофейный «гочкис» был. Вода в том лимане красная стала и как будто закипела. А трупы под конец дня образовали плотину. И по трупам они продолжали наступать. У нас пулеметчик рехнулся к концу того дня…
А вообще, по-разному было. Но немцы, как мне кажется, покрупнее были, крепче как-то. Может, они спортом больше занимались. Наши ребята пожиже. Вой на — она тоже психология. Наших, например, хрен заставишь каску носить. Не любят. И все тут. Но если вот в поле три былинки стоять будут, наш обязательно за них попытается спрятаться. Еще чем силен русак. Он один может воевать. Убьют командира. Кто-то за него обязательно останется — хоть в роте, хоть в отделении.
А вообще, самое трудное по первой — душой переломиться. Вот тебя воспитывают всю жизнь. Убивать — грех. А потом в одно мгновение все меняется. И убить — это уже самое важное. Доблесть. Я тоже убивал. И может, где-то и зря. По привычке, что ли. Вот ты говоришь, — Акимов сказал это, отвечая на какие-то свои мысли, хотя Дубравин вообще ничего не говорил, а просто, склонив голову и подперев ее руками, что-то упрямо высматривал на постеленной вместо скатерти газете. — Вот ты говоришь, что убивать нельзя! А как не убить? Помню, в поле дот нас держал у дороги. Долго держал пулеметчик. Мне командир велел его обойти. Я тогда лихой парень был. Сзади зашел. Дверь высадил гранатой. А он от пулемета обернулся и на меня смотрит. Я этот взгляд с собой в могилу унесу. Ох, Сашка, глаза у него… Человеческие глаза. Страшно…
Однажды, когда немцы уже надломились душою, в Венгрии набрел я случайно на группу. Они прятались в камышах под Балатоном. Я один. Представляешь. А их человек десять. Сидят. Выглядывают. Сами хотят в плен сдаться. А тут я. Стали договариваться. Где жестами, где словами. Ну пойдем. Собрались. А у них раненый был. Двигаться не мог. И двигать его уже нельзя, как я понял. Гангрена у него, что ли, началась. Они мне талдычут — надо его отправить в госпиталь. Показывают на пальцах. А как отправить? На чем? Кто будет возиться? Пошли они вперед. Отошли. А я вернулся. Достал парабеллум немецкий. И раз в него. Шесть раз стрелял. А он, знаешь, так смотрит на меня. И вот так рукой смахнет что-то с лица. И опять мне в глаза смотрит. Как заколдованный. А я, видно, не мог попасть в жизненно важный орган. А он смотрит…
Редактор замолчал. Только слышно было в тишине, как где-то за окном поехал автобус. На улице уже горели фонари. Кто-то прошел по пустынному коридору министерства. Подошел к двери кабинета. Постоял. И ушел дальше.
— Но и нам тоже доставалось. Какая каша была там же, под Балатоном, когда немцы нас сбили. Ой! Не дай Бог! Зима была. Мы позиции заняли. Окопались. Ждем атаки. Потом смотрим, километра два от нас по полю танки идут. Окрашенные в белое. Мы стоим. Они идут. Думаем, это Карельский фронт нам на помощь. Час идут. Два. Четыре часа шли по заснеженной степи. По полям. И только потом мы поняли, что к чему. А они уже сзади подходят к нашей батарее. Танк уже влез на блиндаж командира дивизиона. И стоит наверху. И так хоботом ствола покачивает. Поводит. К нам приглядывается.
А комбат мне звонит: «Васька, разворачивайте орудия, мать вашу! Немцы!» А он стоит. Хоботом покачивает. Сейчас плюнет. Ну и плюнул. Прямо в лицо. Пошла потеха. Сбили они нас. И драли мы дай бог ноги. Бежали что есть мочи.
Я три раза был в панике. Побежала первая линия. Орут: окружены! За ней вторая. И третья. Бежим. Как улей гудим. Куда? Чего? Но вот один сел. У дороги. Второй. Начали останавливаться. А что бежали? Почему бежали? Хрен его знает. Помню тогда, на Балатоне, один особист к нашему комбату подскочил. Пистолетом в лицо тычет: «Стойте! Расстреляю на месте!» Куда там! Пикнуть не успел, как ребята его кокнули. И опять деру.
Такая она, война. Тоже жизнь. Только с другими законами. И разная. Иногда и смешно. И страшно. Я в первый раз как познакомился с «катюшами». Смех один. Отстрелялись мы. Ну а когда отстреляешься, солдату отдых нужен. Расслабились. Прилегли. Присели. Вдруг сзади молния ударила. И жуткий вой раздался. А местность там песчаная. И за нами, метрах в ста, поднимается над леском жуткое облако пыли. Что такое? Кошмар! Мы врассыпную. Я не скажу, что я очень храбрый! Но буквально за секунду успел сделать вот что. Миномет по уставу в чрезвычайных обстоятельствах положено было привести в негодное для стрельбы состояние. Вот я снял лафет. И кинулся в беспамятстве под нашу машину. При этом всю харю ободрал.
Отстрелялись они. Ну, вылезаем мы из щелей. Кто откуда. Отряхиваемся. Живой? Живой! А что это было такое? «Катюши» это были! Так вот я познакомился с ними.
Война. Она разная была. Еду как-то на лошади на Украине. И вдруг вижу впереди пулемет. Поздно заметил. Еду прямо на него. Ну, думаю, если побегу, он сразу лупанет. Будь что будет. Подъезжаю. Стоит немец. Командир батальона. С ним наша баба с Полтавы. И мальчишечка у них. Лет двух. Одетый во все немецкое. Форма на него сшитая. Маленький, беленький такой. Немец говорит: «Ну что, русский? Будешь нас убивать?» Стали разговаривать. До сих пор помню. Наши фронт прорвали. И куда ему теперь деваться? С бабой и ребенком метаться по степям? Решили они сдаваться. Все. Тогда я и взял в плен двести семьдесят четыре человека. И к Герою меня представили… Только затерялись, что ли, те бумаги. Не дали Героя. А я и не жалею. Живой остался. Это вообще такой подарок. За всех ребят живу…
А потом война кончилась. Как-то неожиданно. Помню, пришла разнарядка. Полных кавалеров ордена Славы собрать в Москве. Я гадал: зачем везут? А оказалось, что готовить будут. К Параду Победы! Вот так. Отбирали нас. И я попал тоже.
Расположились на поле. Стали учить маршировать. Дали в руки вместо знамен жерди. И вперед. Я помню, никто не хотел идти в первой коробке с фашистскими знаменами. Все хотели со своими ребятами вместе пройти. Но пришлось. И я теперь, когда хронику показывают, всегда себя ищу. И вспоминаю. Все. И как комдив на Днепре расстреливал нашего комполка. И панику на Балатоне. И «катюши». И детей. Все. Давай-ка, Сашка, споем.
— Да вы что, Василий Яковлевич, неудобно. Никого уж нет.
— А мы потихоньку. Вполголоса. Летят перелетные птицы в высокой дали голубой…
— Летят они в дальние страны, а я остаюся с тобой, — подхватил и так душевно загудел вслед за дребезжащим старческим голосом Акимова Дубравин. — А я остаюся с тобою, родная моя сторона. Не нужно мне солнце чужое, чужая земля не нужна…
Отпелись. Хорошо так. Душевно. Акимов вдруг засмеялся. И проговорил:
— Вот уж действительно праздник со слезами на глазах. Я-то сам детдомовский. Плакать по мне некому было. Ехать после войны некуда было. Поехал с товарищем к нему домой. В гости. Так уж под вечерок подошли к его домику родному в деревне. Он стучит в ставеньку. Оттуда голос старушечий:
— Хто там? Он в ответ:
— То я, мама, Федя!
— Федю маво на войне вбило!
— Та не, мама. Я живой! — отвечает он.
Вот и я живой. Слава Богу. Живу со всем этим. Но живу…