Благие пожелания

Лапин Александр Алексеевич

Часть III

У каждого своя правда

 

 

I

Алая кровь сочилась из глубокой раны на сухую пропыленную каменистую землю. Смешивалась с нею. И тут же высыхала…

«Подумаешь! И стадо у него тучнее. И приплод крупнее. И отец наш любит его больше, чем меня. Все. Хватит! Не будешь теперь стоять немым укором со своей любовью и добром. Достаточно. Сыт по горло».

Он молча несколько раз ткнул лезвием ножа в песок, стараясь очистить его от липкой крови. И, не глядя на холодеющее тело брата, пошел прочь.

И вдруг услышал неведомо откуда раздавшийся голос Бога:

— Каин, где брат твой Авель?

— Не брат он мне. Он враг и мучитель мой! Из-за него страдаю я!

— Эх, Каин, Каин. Ничего-то ты так и не понял. Никто на земле никому не брат и не враг. И никто никому не друг. А каждый человек другому человеку Учитель!

 

II

Жили они уже вместе. Но родители и родственники Вахида наотрез отказывались признавать русскую невесту. И за этим отказом стояла не только неизбежная неприязнь и вражда, оставшаяся после завоевания Кавказа русскими, но и тысячелетняя мудрость малого народа: русских много. Они могут отдавать своих девушек за кого попало. Их же, чеченцев, осталось мало. И дабы не растворился, не исчез этнос вайнахов, нужно строго блюсти обычай. Никаких браков с чужаками. А особенно с этими…

— Ну и что, что хорошая! Ну и что, что красавица! Умница! Работящая! Пусть будет кривобокая, горбатая. Да своя! — так отвечала мать Вахида на его попытки ввести Людку Крылову в их род, легализовать отношения.

С отцом же он не говорил об этом вообще. Боялся.

Но не такой человек Людка, чтобы смириться с этим подходом. И она решает идти напролом. Бороться за свое счастье. За своего рыжеволосого, могучего, слегка небритого, наивного богатыря.

Пилила она его, пилила. Ела, как ржа железо, целых два месяца. И вот сегодня они, взявшись за руки (пока никто не видит), идут по цветущим улицам южного городка. К нему домой.

Хочет она переломить судьбу. Силой своей любви и красоты преодолеть пропасть, которая разделяет два народа. И в этот отчаянный порыв она вкладывает всю себя без остатка.

Со вчерашнего дня начала она готовиться к этой экспедиции. Сделала в парикмахерской строгую прическу. Подготовила новый наряд. Не какую-нибудь мини-юбку и открытую кофточку. А закрытое платье с длинным рукавом. Простенькие черные туфли на небольшом каблучке. Шарфиком повязала волосы. И никакой косметики. Пусть видят, что она тоже уважает их обычаи.

Вот начинается чеченская улица. Все вроде бы как у всех. Однако отличают их от других живущих здесь народов высокие каменные заборы, железные крепкие ворота. Никаких палисадников с цветами перед окошками, как у русских и украинцев, никаких лавочек для женских посиделок перед воротами, как у уйгуров и дунган. Все строго и сурово. За воротами справа каменный родовой дом. Тут жил дедушка. Теперь живет отец Вахида. Рядом второй, поменьше — здесь обитает старший брат Руслан с семьей. В глубине, за деревьями строится под крышу третий. Это для него, Вахида. Тут будет обитать он с женой. Так решил отец. А его слово — закон.

Людка чувствует, как по мере приближения к дому напрягается широкая ладонь ее мужчины. А сам он начинает сопеть и горбить плечи. Словно какие-то невидимые взгляды из-за высоченных заборов чеченских выселков давят и гнетут его.

Не понимает женщина самых простых и естественных вещей. У русских как? Закончил школу. Отслужил в армии. Выучился. Свободен! Живи, как знаешь. Своим умом. Работай. Пробивайся. Женись!

Кавказский же парень в первую очередь член семьи, рода, племени, тейпа. Его судьбу решают они. Старший брат Вахида Руслан работал в Алма-Ате на хорошей должности и вот-вот мог получить от предприятия квартиру. Но дедушка хотел, чтобы он вернулся домой. И что же? Как-то он сказал:

— Будешь жить здесь!

Ночью отец, брат, другие родственники приехали к Руслану домой. Собрали вещи. Погрузили в машину. И перевезли молодую семью сюда, в родовое гнездо.

Никто и не пикнул.

И если бы так было только у них, у Сулбановых. Везде одинаково. Недавно гуляли на свадьбе у Казыровых. Женили совсем молодого паренька. Только закончил техникум.

Все решилось в один момент. Дедушка позвал отца и сказал:

— Хочу его женить!

— Ну как же можно. Он ведь совсем мальчишка! — пытался возразить Ахмат.

— Нет, хочу посмотреть, пока живой, на внуков!

И все. Единственное, что спросили у парня, — какая из девчонок ему нравится. И сосватали ее.

Вот и вся любовь.

Ну а если всегда кто-то решает за тебя, как жить, то это накладывает отпечаток на характер. И конкретного человека, и народа целиком.

Людка Крылова привыкла считать, что парень сам знает, кто ему нужен. Когда ему жениться. И он сам за себя отвечает перед жизнью и судьбой. А здесь? Уже и армию отслужил, и работает. А боится слово сказать родному отцу. Настоять на своем.

Ну вот и кованые зеленые ворота. За ними их судьба. Вахид, рослый, широкоплечий, а стучит кольцом робко. Словно нехотя. И глаза прячет от нее. Тук! Тук!

Тишина.

Зря они стоят перед входом в их дом. Никто так и не открывает им калитку. Молча по двору шмыгают сестры. Надувшись, выходит навстречу им мать. И коротко, ясно, по-русски говорит от имени всего рода:

— Раз ты хочешь взять не нашу, не чеченку, мы ни тебя, ни ее знать не желаем. Я вас на порог не пущу. Откуда пришли, туда и уходите.

Постояли они, постояли в растерянности на улице. И пошли, солнцем палимые.

Она еще крепилась, пока шли по улице. А уже у себя в комнатушке дала волю слезам.

А Ваха, ее любимый красавец Ваха, решительный и гордый, как все кавказские мужчины, на ее глазах превращался в послушного маленького мальчика. И мямлил в свое оправдание ненужные слова:

— Отец против. Он сказал, что запрещает мне на тебе жениться. А против его воли я идти не могу…

Он явно любил ее, но боялся потерять свой привычный мир. Родственников, друзей. И метался между этими полюсами. Искал выход. И не мог его найти.

Это была пропасть. Из обычаев и нравов. Она пыталась преодолеть ее силой своей любви, жертвенности. И даже была готова на этом этапе приспосабливаться, угождать. Но ничего из этого не вышло. И, недоумевая, в растерянности, она говорила в минуту откровенности подругам:

— Не понимаю. Я его не понимаю! Я ему говорю: давай уедем отсюда. Страна большая. Начнем жизнь сначала. Вместе. Вдвоем. А он мямлит: «Я не могу жить без своего рода. Без родственников. Без отца. Без братьев». Какой-то он несамостоятельный. Непонятный!

Бедная, бедная русская девочка. Он действительно силен, когда он в куче, в стае, вместе со всеми. Но никто никогда не учил его принимать решения самостоятельно. Брать ответственность на себя. Ломать привычный ход жизни. И поэтому Ваха не может жить один в большом сложном мире, где нет подпорок и поддержки в виде многочисленной родни. И где нет опоры духовной в виде обычаев, ритуалов, привычных условий существования.

Все ее женские силы души были направлены на то, чтобы понять мужчину. Дать ему то, что нужно. Поддержать его. Но…

А после того похода к родителям он как-то сник, скис. И стал постепенно отдаляться от нее. И напрасно она металась, то исступленно лаская его по ночам, то отталкивая его от себя, стараясь возбудить ревность. Все было напрасно. Он сдался.

Они расходились, как в море корабли.

 

III

— Анатолий, проснитесь! Проснитесь! Пора вставать! Вы меня слышите? Вы слышите меня?

Голос требовательный, настойчивый. Заставляет открывать слипшиеся глаза. Теребит. Зовет куда-то.

А сон не отпускает. «Господи, да оставьте вы меня в покое… Как вы надоели. Дайте поспать еще. Ну хоть минуточку».

Но голос не замолкает. Все спрашивает и спрашивает. Ему надо что-то ответить. Приходится просыпаться. Открывать глаза. А когда их открываешь, то видишь белые стены. И бородатое, круглое, румяное лицо врача, который настойчиво будит тебя. Вытягивает откуда-то из глубин небытия. Приводит в сознание.

А вместе с жизнью приходит боль. Она не то чтобы нестерпимая. Она тянущая и невыносимо постоянная, вечная. И только в мгновения, когда его начинают двигать, куда-то перемещать, боль острой иглой проникает в сознание, разрывая тело на куски. И он в этот миг слышит какой-то жалобный детский звук. Плач не плач, а некое всхлипывание и вскрик. Он с удивлением прислушивается к нему. И вдруг понимает, что это так тонко, по-детски плачет он сам.

Подплывает белым пузырем полная медсестра. Что-то делает. И боль растворяется, уплывает. Наступает полузабытье, какое-то спокойное блаженство. «Как хорошо. Как радостно. Так бы всегда», — думает он, когда его, голого, под простыней, везут на каталке по длинным больничным коридорам в реанимационную палату. Палата большая, уставленная железными койками с перебинтованными, изувеченными телами под капельницами и присоединенными к ним проводами и трубками приборами. Тишина. И только у окна кто-то равномерно, механически стонет: «А-а-а-а-а!»

Его перекладывают с каталки на такую же кровать. Молодая, с изможденным лицом медсестра (другая, не из операционной, а из реанимации) ловко втыкает ему в вены иглы, через которые поступает в тело физиологический раствор. И пока над ним проделывают все эти манипуляции, он раз за разом с закрытыми глазами силится вспомнить то, что с ним случилось. И как он попал сюда. И никак не может собрать воедино всю картинку. Все время мелькают какие-то обрывки войны… И боя-то никакого, по сути дела, не было… Они шли в полной экипировке на броне… И было ощущение такого плавного покачивания… Утренний ветерок в лицо…

Обрывок разговора… Какая-то неведомая силища рванулась под ними. Все бешено завертелось перед глазами. Потом страшный удар, от которого все внутри оборвалось… О землю? О дорогу? О броню?

…Ничего. Какая-то вечная тьма. Темные лабиринты. Чудилось. То ли пещеры с каменными мешками. То ли темный, тупиковый подвал. Потом какой-то подземный зал. Медового цвета. Похожий на внутренность улья. Сон подобный смерти. Бред воспаленного мозга.

* * *

Тянутся часы страдания. Он, как распластанное по земле, растоптанное растение, пытается ожить, прийти в себя, вытянуть соки. Не шевелиться. Но неумолимые, как рок, сестры что-то делают. Манипулируют с его телом. И когда его перекладывают, поворачивают, неудобно напрягая распоротый и зашитый крупными стежками живот, он стонет и сам себе каждый раз удивляется: «Неужели это я, такой большой и сильный, сейчас так тихо, так жалобно прошептал: „Сестрица, дай пить. Водички!“»

Но воды-то ему и не дают. Никогда. Только намочат салфеточку и приложат к губам. И он тянет губами эту влажную тряпочку, стараясь добыть хоть капельку влаги из ткани. Мгновенное облегчение. И опять огонь горит внутри. И опять нет сил — хочется пить.

Дни и ночи смешиваются в полудреме. Иногда он пробуждается к жизни. И тогда недолго, полчаса — час наблюдает за жизнью реанимационной палаты. За тем, как из операционной вкатывают сюда очередную каталку, на которой остовом виднеется под белой простынею голое, изувеченное тело.

Все как в тумане. Привезли очередного. Короткий, страшно короткий обрубок под белой простыней. И он впервые, выплывая из этого вечного тумана, подумал отчетливо: «Господи, что я жалуюсь — проникающее осколочное ранение в область живота с последующим перитонитом… А тут…»

Додумать он не смог. Опять погрузился в какой-то свой полусонный мир, в котором плыли по небу серые облака, где-то он входил в черные зияющие провалы пещер. Тонул в зыбком болоте и всплывал наверх. И плыл, плыл по причудливым волнам в состоянии полужизни, полусмерти…

Когда боль становилась невыносимой, он стонал. Подходила медсестра. Колола его обезболивающим прямо в бедро. Боль отходила, отступала, уплывала куда-то. И тогда мучили только неудобные, пропущенные через нос внутрь, через тело трубки сложной дренажной системы, призванные через вырезанные в боках дырки выводить то, что капало в привязанную к кровати баночку…

* * *

Умирать было совсем не страшно. Где-то далеко-далеко и с каждым днем все дальше и дальше оставались афганские горы, друзья, товарищи. Ушли в какой-то туман родители, детство. Он чувствовал, как слабели и слабели все приманки жизни. Как-то даже было смешно. И он чуть улыбался, вспоминая, как он ждал очередного звания, как иногда тайком примерял свой новый мундир, мечтал об ордене.

Здесь, в этом новом мире, было так хорошо. Покойно и даже как-то светло, чудесно. А там, он мысленно поделил все на «здесь» и «там», его ждало страдание, боль, непонимание.

«Значит, жизнь — это страдание, — думал он, — болезни, голод, непонимание, мучения тела, раны. А здесь (он боялся слова „смерть“. Просто повторял „здесь“), куда я стремлюсь, так славно. И не нужно больше ничего.

Что там, в том большом мире, осталось такого, чем стоило дорожить? Ради чего надо страдать? Что вообще я нажил в этой жизни?…

Ничего у меня там нет. И не нужно мне там ничего. Разве что пара друзей. И родители. Все.

Так мало. А казалось, я владею целым миром…

И зачем все это нужно? Стоит ли оно того? Чего того?

И смерти никакой нет на самом деле. Просто уходишь куда-то. В другое. Далеко-далеко. И все силишься понять, разобраться. Понять что-то важное. Самое важное. А оно ускользает…»

По мере уплывания уходили сложные, приобретенные за жизнь понятия… Сначала он стеснялся звать сестру, когда нужна была утка, старался не стонать, чтобы не будить других. А потом и с этими вещами стало все равно: «Тело ведь продолжает функционировать. Но тело — это ведь не я. А что же тогда я?»

Но иногда сила жизни неизвестно откуда на мгновения возвращалась. И в эти мгновения он острее, чем обычно, чувствовал все.

Перелом произошел именно в такие минуты. Когда он снова «всплыл» и прямо-таки с какой-то бешеной обидой вспомнил: «И что меня здесь держат так долго? А? Других подержат-подержат и увозят. А я все здесь и здесь. Надоело. С ума можно сойти. Заперли. В этой клетке. И этот бесконечный запах лекарств. Уколов. Больницы. Так хочется взглянуть на цветы. Деревья. Улицу».

Вот во время этого всплывания откуда-то из другого, неведомого мира, где нет этих запахов, этих стонов и разлитого в воздухе человеческого страдания, изувеченных, искромсанных войной и ножами хирургов тел, к ним в палату зашел со свитой начальник госпиталя. И почему-то во время обхода склонился над ним.

Анатолий почувствовал, какой от его халата идет запах чистоты и свежести. С удовольствием втянул этот запах ноздрями. И прошептал склонившемуся главврачу:

— Доктор, а что там, на улице?

— Там весна! — Гладко выбритый, веселый самоуверенный врач слегка смутился.

— Как хорошо от вас пахнет! Жизнью пахнет… И на мгновение между двумя этими абсолютно разными людьми из абсолютно разных миров, только что встретившимися впервые в жизни глазами, установилась какая-то незримая живая человеческая связь. Оба до самой глубины души поняли, ощутили друг друга.

До этой минуты кто он был для главврача? Просто раненый, каких тысячи прошли перед его глазами.

А с этого взгляда он, Анатолий Казаков, уже был не обстоятельством, не анонимной фигурой в госпитальной ведомости, а еще живой человечьей, близкой, такой же, как ты сам, душой. И бодрый доктор профессиональным глазом увидевший печать смерти, уже наложенную на исхудавшее, измученное страданиями лицо, заметил и это мальчишеское, только что проснувшееся, прорвавшееся сквозь смертное спокойствие и ледяное равнодушие ко всему желание жить. Понял его. И приказал стоявшему рядом главному по реанимации:

— Вывезите его минут на десять на террасу на воздух.

— Что вы, Семен Петрович? Что вы! — вскинулась старшая медсестра. — Он же критичный…

— Я сказал! — повысил голос главный.

— Слушаюсь!

Анатолий только чуть-чуть, мельком, отстраненно взглянул на солнце, лес, траву, на жизнь вокруг. Успел заметить на террасе госпиталя огромного черного, ленивого котяру, кравшегося по доскам, чтобы поймать серого, скачущего, чирикающего воробья. И его снова повезли по длинным унылым коридорам. Обратно в реанимацию.

Но что-то произошло. Что-то случилось. Как будто уже сорвавшееся с резьбы, вхолостую вращающееся в снах и грезах наяву колесо жизни провернулось еще раз и вдруг зацепилось за какую-то шестеренку в его душе. И стало проворачиваться, возвращая, вытягивая его с болью и радостью к этой самой жизни. К страданию…

На следующий день он попросил есть. Пошел на поправку. И пожилая медсестра их отделения впервые за недели, вынося судно из-под него, отметила, подумала про себя: «Выплывает паренек».

За десять лет в реанимации она много чего повидала. Но так и не научилась спокойно смотреть на умирающих мальчишек…

* * *

«Странная штука эта жизнь! — уже находясь в общей палате, но еще весь опутанный проводами и трубками, думал он, часами лежа неподвижно под капельницами. — Вроде бы смысла не имеет. А как хороша. Только сейчас это и понимаешь. Когда ну ничего не можешь. Ведь это такое счастье — ходить. Дышать. Просто жить. А мы этого не понимаем. Дергаемся. Мучаем себя и других. Выйду отсюда. Буду просто жить. Радоваться. А сейчас главное — встать на ноги».

Да, мир его теперь сузился до последней возможности. И задачи перед Анатолием стояли самые простые. Вчера. Повернуться со спины на бок. Медленно-медленно, чтобы не развалился надвое сшитый живот. В корсете он смог кое-как лечь на правый бок и достать до выключателя. Это была настоящая, большая жизненная победа. Ура, товарищи!

Сегодня. Он должен суметь сесть на кровати. Это будет потруднее. Но будет. Он знает. А пока уже четвертый час терпеливо лежит под капельницей, с помощью которой его и питают. Глюкозой.

А завтра? О, завтра у него вообще торжество. Ему обещали дать настоящую еду. И пусть это будет вареная-перевареная каша. Но он впервые за много дней будет глотать пищу сам.

А все равно в общей палате как-то веселей. Приглядываешься к людям и радуешься. Разные они. Вон усатый капитан. Выздоравливающий. На костылях. Все к окну ходит. Ждет жену целыми днями. «Валечка! Валечка!» А Валечка эта черт знает что такое!

А у двери лежит прапорщик. Стонет. Тот отчебучил фокус. Вмазал вчера. И чуть не окочурился. Дошло до начальника госпиталя. Где ж ему пить, дураку, после полостной операции.

Сестрички заходят. Молодые. Ласковые, как птички. Щебечут. Все они кажутся им красавицами. И во всех они влюблены. Такая уж она, госпитальная любовь.

«Вот медсестры, нянечки, санитарки. Что их тут держит? Ведь зарплата у них наверняка мизерная. А какая ответственность. Ошибется сестра. И поставит мне вместо глюкозы капельницу с чем-то другим. Что будет? А?

Может, они просто не умеют жить по-другому? Судьба у них такая, непонятная. Чудно!

А смог бы я вот так тут существовать? Среди этих стонов, болей? Наверное, нет. А они живут. И радуются чему-то своему. И нас радуют. Точно, судьба их такая. А что такое судьба? В чем она выражается? Почему так происходит все с нами? Непросто все это. Вот моя судьба какая? Оказаться здесь? А почему? Все почему так, а не иначе?

Господи, как давно все это было! И смешно. И грустно. Ирина Смирнитская. Саша Абрамович. Мама, папа… Слежка их дурацкая за нами. Мои дерганья. А теперь лежу вот на простынях. Пропитался весь этим больничным духом. И не знаю, стоит ли писать домой. Надо бы черкнуть отцу и матери. Но не хочется, чтобы они переживали, мучались, суетились. Ехали сюда, в Узбекистан. Уж больно жалкий у меня вид. Не человек, а какой-то обмылок».

Кончилась в перевернутой бутылочке глюкоза. Он позвал сестру. Та привычно, легкой рукой отцепила его от системы. Взяла другой пузырек. С раствором антибиотика, что ли. Опять подцепила его. И все сначала.

«Вчера приходила одна из комитета. Проведать. По долгу службы. Принесла конфеты, апельсины. Лежат на тумбочке. Никто не берет».

Тоже удивительное дело. Раньше он считал, что у них в «конторе» работают одни мужики. Ну а женщины так, на подхвате. Машинистками да уборщицами. И только сам, поработав в операх, он узнал эту «великую тайну» — женщин полно во всех службах и отделах. Просто это не афишируется в силу как их работы, так и самого комитета. Среди них есть даже генералы. А генерала уборщице не дают. Значит, есть и другие заслуги. Конечно, влюбляются, рожают детей. Семью ставят выше работы. И на этой почве способны совершать не совсем адекватные поступки. Операция братской немецкой «Штази» с одинокими секретаршами из западногерманских министерств и ведомств — это, можно сказать, канонический факт. Но кроме этой общеизвестной операции ведется множество других с использованием женщин, как «легкого», так и «тяжелого» поведения. И тут уж, мужчины, держитесь! Более того, в КГБ всегда и вполне логично считается, что на женщинах, на отношении к ним легко и полно проверяются все человеческие качества собственных сотрудников. Поэтому нередко в целях таких проверок руководство «подкладывает» своих агентов, чтобы по интимным делам можно было собрать информацию о человеке.

Так что и эта сфера жизни от внимания конторы не ускользала. Зная о том, что каждый человек грешен, начальство по негласно установленной традиции ждало, что к двадцати пяти — тридцати годам сотрудник создает крепкую советскую семью.

Может быть, когда-то кто-то из тех, кто пишет о разведке и тайном сыске, придет к мысли написать исследование на тему: «Женщины и КГБ». Может быть. Но ему, Анатолию Казакову, в этом труде фигурировать, похоже, не придется. Его работа — не интрижки крутить со спецагентами на заграничных курортах.

А что же теперь будет с его работой? После всего, что произошло. С этой мыслью он теперь и засыпал. И просыпался.

«Спишут, наверное, с оперативной работы? И что я буду делать? Я ведь ничего другого не умею… Как жить? Как?»

 

IV

Технический прогресс, как нежданный гость, наконец-то посетил и журналистов. Редакция в Москве приняла решение — установить в корпунктах новые телетайпы.

И сегодня рабочие втащили в кабинет к Дубравину большой коричневый деревянный ящик с панелью, на которой расположилась клавиатура. Теперь ему надо освоить новое чудо техники, установленное ими в углу. Научиться на нем работать. Для «гуманитария» это непросто. Ибо если раньше он был оснащен техникой на уровне тридцатых годов двадцатого века, то теперь сделан громадный шаг вперед. Телетайп образца пятидесятых годов выбивает на бумажной ленте дырочки с такой скоростью, что никакая машинистка не угонится.

Не откладывая дела в долгий ящик, Дубравин приступил к самообучению. Взял инструкцию. Заправил белую бумажную ленту, как написано в синей книжечке. И стал потихонечку двумя пальцами выстукивать по клавиатуре. Набивать текст. Через пару часов дело пошло на лад. И длинный бумажный серпантин, причудливо исколотый дырочками, свивался кольцами на паркетном полу…

Жена позвала обедать. И он, оставив недоделанную работу, пошел к столу похлебать борща. Вернулся минут через сорок.

Новый телетайп, как пулемет, бешено строчил, выбрасывая тревожный текст на отработанной ленте.

«…армении произошло землетрясение тчк мы обсуждали редколлегии тчк кого можно послать туда тчк я предложил тебя тчк подпись хусейнов тчк».

«Черт вас побери! — подумал Дубравин. Он только что вернулся из Семипалатинска, где идут демонстрации, требующие закрытия ядерного полигона. А тут опять…

Но с другой стороны, ему было приятно: „Я востребован для экстремальной журналистики. А теперь вся она такая. Надо позвонить“».

Москва ответила сразу. Как будто ждала его звонка.

— Саша! — протяжно, с акцентом тянул Рафик. — Надо редакции, надо. Газете надо.

— Ну, если надо, я готов туда ехать. Не знаю, как, правда, добраться. Из Алма-Аты в Ереван прямого сообщения нет.

— Сходи в аэропорт. Сейчас все что-то делают для армян. Там встретишься с нашим собкором Варданяном. Он тебе поможет устроиться. Я ему позвоню. В общем, давай, ждем твоих заметок.

— О`кей! — ввернул модное словечко Дубравин.

— Счастливо! — просипела трубка.

— До свидания!

«Легко сказать „о`кей“. А как все бросить? Я только начал работать над „Чимкентской пленницей“, а тут! Как жене объяснить? Приехал и опять уехал. Ну да ладно. Работа есть работа».

* * *

Через час Дубравин уже был в темном чреве алма-атинского аэропорта. Вышагивал по служебному коридору, увешанному казенными табличками. Искал кабинет начальника службы перевозок.

Начальник — высоченный, разбитной малый в синей форменной куртке и белой рубашке, но без галстука — долго разглядывал из-под белесых бровей его красное редакционное удостоверение. Потом со вздохом спросил:

— Какие проблемы? С чем пожаловали? Критиковать?

— Да, понимаете, какое дело. Звонили сегодня утром из редакции. Передали задание. Выехать срочно в Армению. Освещать тамошние события. Ну, вы знаете… — Дубравин старательно подчеркивал просительный тон общения. В конце концов никто не обязан здесь помогать ему. И его вопрос — это вопрос доброй воли авиаторов.

— Да, землетрясение! — вздохнул начальник. — Мы тоже помогаем. Как вся страна.

— Я слышал, от вас туда полетят. На подмогу. Нельзя ли мне как-нибудь туда добраться?

— Да, у нас сегодня вылетает грузовой Ан-24 в Ереван. Повезет туда газовые баллоны. Сейчас идет погрузка. Но как вы можете полететь? Там баллоны во всем отсеке. Сесть негде.

— Да ладно! Как-нибудь. Где-нибудь пристроюсь, — обрадовался Александр.

— Ну, если экипаж согласится. Вас возьмет под свою ответственность. То может быть.

— А где они?

— Сейчас сюда командир подойдет за полетным заданием. Я ему скажу о вас. Вы подождите там.

Возбужденный и обрадованный такой удачей, Дубравин молча наблюдал из коридора за внутренней, скрытой от пассажиров и посторонних глаз жизнью порта. Сновали туда-сюда секретарши, стучали пишущие машинки. С интересом поглядывая на него, проходили по коридору экипажи бортов и хорошенькие стюардессы в синих форменных костюмчиках. Наконец в нужный ему кабинет прошел пожилой, седовласый, огрузневший, судя по шевронам на рукаве, командир борта. Оттуда раздался его громкий басовитый голос. Через несколько минут он вышел вместе с начальником.

— Вот корреспондент! — Высоченный начальник вздымался над обоими как монумент. — Знакомьтесь! Иван Петрович Локтев, наш старейший пилот. Ас, можно сказать.

Поздоровались.

— Если можно, заберите его с собой!

Командир согласно кивнул в ответ седой непокрытой головой:

— Отчего же не довезти хорошего человека. Не знаю, как вас по имени-отчеству?

— Александр Алексеевич!

— Так вот, Ляксандра Алексеевич. У нас борт грузовой. И сейчас в нем загружены газовые баллоны. Мы их должны доставить в Эребуни. Можем и вас как-то разместить. Но особых удобств не будет…

— А мне и не надо. Я согласен, — торопливо заговорил Дубравин. — Мне главное — долететь. Задание от редакции…

— Ну, тогда пошли.

Вот так просто и быстро разрешился для него этот болезненный вопрос с доездом к месту событий. Еще через полчаса счастливый Дубравин лежал в грузовом отсеке Ан-24. Устроили его пилоты шикарно, как падишаха. Поверх стоящих ровными рядами красных стальных газовых баллонов штурман бросил два толстенных матраса и одеяло. Дубравин забрался на это имитированное ложе и, лежа под металлическим потолком грузового отсека, готовился к многочасовому перелету. Лететь предстояло на запад, преодолев весь Казахстан, до туркменского Красноводска. А затем через Каспийское море над территорией Азербайджана. В ереванский аэропорт «Звартноц».

Лежа на одеяле, он достал свой серый путевой блокнот. И прыгающими синими буквами записал на первой странице: «Командировка в Армению». Подумал и добавил свой первый вывод: «В чем еще преимущество советского строя? Он позволяет во время войны или таких вот стихийных бедствий быстро и четко мобилизовать всех на борьбу! Решение, принятое из центра, выполняется немедленно. Мобилизация идет по всем направлениям».

Самолет тронулся и, ревя моторами, двинулся к взлетно-посадочной полосе.

Это был перелет так перелет. Шесть часов до Красноводска они летели над барханами. Великая, как океан, пустыня раскинулась от горизонта до горизонта. И только маленькая тень «Аннушки» скользила над нею, перескакивая с одного песчаного холма на другой. Потом наступила звездная ночь. Редкие огоньки внизу рассказывали о том, что в этой великой, окутавшей самолет тьме все-таки теплится жизнь людей. Незабываемое ощущение. Ты между небом и землей, как ангел или демон.

В конце концов ему надоело вглядываться в эту темноту. И он, прикрыв глаза, стал вспоминать предпоследнюю командировку. Мысли и образы путались, переплетались. Он застрял где-то между сном и реальностью.

* * *

«…Черт бы побрал этих азиатов! Со всеми их обычаями и прочей белибердой! — думал он, вспоминая зеленый городок на юге, в Узбекистане, куда занесла его причудливая журналистская судьба. — Все у них не так, как у нас. У советских. Все за деньги».

Дубравин даже мысленно смачно плюнул, вспомнив, как обнаружил у себя в сумке конвертик с деньгами, которые, очевидно, потихоньку сунул ему дядя Гульбахор. Ведь тогда он русским языком объяснил ее отцу, который пытался «вознаградить» корреспондента за труды, что это его работа и он поможет им наказать насильника. А денег не надо. Этим он поверг старого морщинистого узбека в панику. По его понятиям, «раз не взял деньги — помогать не будет. Значит, взял у другой стороны. У насильника Абдуллы Джафарова». Люди настолько там привыкли, что все делается только за взятки, что его бескорыстие и изумляло, и настораживало. Разве такое может быть? Чтобы человек работал за зарплату? Из чувства долга! Непостижимо! Непорядок! Вот они все-таки и решили его исправить. Сунуть деньги в сумку.

А для него непорядок то, что красавицу Гульбахор схватили на улице «кунаки влюбленного джигита». Заломили руки. Зажали рот. И, как овцу, бросили на пол «жигулей». А потом «влюбленный джигит» долго насиловал ее у себя в доме. А женщины его семьи помогали ему справиться с жертвой… Такие вот обычаи сватовства у них.

Его прямо трясло, когда он сейчас вспомнил эту историю. И ту забитую, запуганную девчонку, которая все-таки посмела пойти против ненавистного мясника с рынка, «лучшего жениха района».

Самолет тряхнуло на воздушном ухабе. Дубравин выглянул в иллюминатор. И снова, успокоившись, стал вспоминать. Правда, чего они в ней нашли? Красавица, красавица! Пухленькая, кудрявая девчонка…

Сколько же он ездит, летает, чтобы сделать сотню-другую строк. Собачья работа. А он любит ее. Ведь есть не только те, кто становится объектом его суховато-язвительных и насмешливых публикаций. Есть те, кого он защищает. Те, кому помог обрести достоинство. Пережить беду. А беды за эти годы он видел немало.

Одеяло под ним накренилось вперед. Самолет пошел на посадку. Пять минут. И вот он уже бежит по взлетной полосе аэропорта. Красноводск.

— Корреспондент! Выходим! — второй пилот приоткрыл стальную дверь кабины. — Разомнемся!

По неудобной, с облупленной зеленой краской металлической лестнице гуськом сходим на землю. Начало декабря. И здесь тоже прохладно. Командир уходит в сторону чернеющего вдали аэровокзала. Идет перекур, и разговор не клеится. Оставшиеся заняты каждый своими мыслями. Ждать приходится долго. Но вернувшийся из вокзала командир ничем не порадовал:

— Не принимает Эребуни. Там затор. Со всей страны летят к ним десятки бортов. Везут все. Аэропорт перегружен. И не хочет принимать. Им сейчас не баллоны газовые нужны в первую очередь.

— А что? — спрашивает расстроившийся Дубравин, а сам думает: «Черт побери, так хорошо все началось. А теперь только этого не хватало. Застрять здесь. В пустыне. На краю света. И неизвестно когда выберешься. И куда сможешь отсюда улететь».

— Им нужен формалин в первую очередь, — вздохнул командир, похлопывая себя по карманам в поисках зажигалки.

— А что такое формалин?

— Это вещество такое, дезинфицирующее. Там трупы начинают разлагаться. Их надо засыпать формалином.

— Ну и что нам теперь делать? — спросил Дубравин.

— Сейчас они поищут его здесь, в городе. Если найдут, мы будем догружаться.

Вечерний ветерок из пустыни постепенно крепчал. И Дубравина в его легкой черно-белой горнолыжной синтетической курточке стало продувать до костей. Он снова забрался в самолет. На свое законное место. И слегка задремал. Но поспать ему не удалось. Через час рядом с крылатой машиной зафырчал грузовик. Загремел открываемый люк грузового отсека. В темноте раздались многочисленные голоса. Оказывается, это привезли в запечатанных бумажных мешках формалин. Началась погрузка, которой руководил второй пилот. Дубравин вылез наружу, на холод. И принялся помогать солдатикам укладывать мешки в отсек. Слегка согрелся. Минут через двадцать выплыл из темноты обрадованный командир. Прошел в кабину. И бросил на ходу всему экипажу коротко и ясно:

— Летим, ребята!

Снова загудели моторы. Металлическая птица вздрогнула. Ожила. Дернулась и поехала по полю.

Светало. За окном иллюминатора поплыл мимо унылый пейзаж.

Тяжело загруженный Ан-24, переваливаясь на ходу, как гусь, вырулил на взлетную полосу. Постоял, словно примеряясь. Моторы взвыли на самой высокой ноте. Дрожь пошла по всему корпусу. И рванул. На взлет. В конце полосы, словно бы нехотя, оторвался от земли. Поплыл навстречу восходящему огромному красному солнцу.

В воздухе идет постоянный радиообмен. С аэропортами. И десятками бортов, которые сейчас устремились вместе с ними к одной цели. Через час-другой полета они уже над Арменией. Долго ждут очереди на приземление.

Их даже хотят отправить на запасной аэродром в Баку. Но командир опять и опять радирует о двух тоннах формалина на борту. И диспетчеры сдаются. Дают добро на посадку в «Звартноц».

Все проходит успешно. В шесть часов утра по местному времени Дубравин наконец ступает на армянскую землю. Прощается с ребятами. И мимо десятков выстроившихся на рулежных дорожках машин шагает к зданию порта.

Дверь его открыта. Но в огромном здании аэропорта нет ни души. Никого. Ни одного живого человека. В гулкой пустоте раздаются только его собственные торопливые шаги. Он кое-как находит телефон-автомат. И звонит местному собственному корреспонденту. Никто долго не берет трубку. Наконец заспанный голос на том конце отвечает:

— Слюшаю!

— Привет, Левон! Как дела? Это я, Дубравин. Тебе звонили из редакции, что я прилетаю? Помогать тебе. Освещать землетрясение?

— Нэ-э-э-т! Нэ звонили. Я пэрвый раз слышу!

— Ну ладно, короче, брат! Я прилетел. Мне надо куда-то устраиваться на житье. Гостиницу закажи… И давай объясни, как отсюда выбраться. А то здесь, в аэропорту, просто никого нет. И мне, честно говоря, не по себе. Жутковато!

— Сейчас ночь еще! Давай сдэлаем так. Ты садись на пэрвый троллейбус, как он подойдет. И прямо езжай. До центра. Там виходи. Увидишь бальшой памятник. Я тебя там буду ждать!

Дубравин так и сделал. Варданян уже ждал его. Невысокого роста и, что удивительно, лысый армянин с курчавящимися вокруг лысого черепа черными волосами, нервно ходил вокруг огромного каменного постамента памятника какому-то чудному богатырю. Они, как водится, обнялись, приветственно хлопая друг друга по спине. Левон совсем недавно стал собкором. И еще никак не проявил себя на этой ниве. Тем более что сам он выходец из комсомольского аппарата. И не слишком свободно владеет русским. А сейчас, когда начинается заваруха в Карабахе и тут же ударило землетрясение, он вообще растерялся, не зная, за что хвататься. Вот и кинули к нему на усиление Дубравина.

Много на тему о том, что такое журналистика — творчество или ремесло, — проведено дискуссий. И ни одна толком на эти вопросы не ответила. Одно ясно. Прежде чем сочинить что-то, журналист должен выехать на место. Собрать факты. Просеять их. Осмыслить. Выстроить. А потом вразумительно изложить свое видение на бумаге, всячески стараясь быть кратким и понятным для читателей. Не всем в одиночку по силам делать это быстро и точно. И для таких исключительных случаев собирают бригады из лучших по профессии. Дубравин прилетел первым. Скоро из Москвы должен подскочить фотокорреспондент. Работа предстоит сложная. И как опытный репортер, Александр знает: чтобы работать плодотворно, надо прежде всего устроить свой быт. И наладить связь с редакцией.

Этим и занялись в первую очередь. Левон достал редакционные бланки с печатями. Сварганил служебное письмо от главного с просьбой разместить в гостинице прибывшего в Ереван со специальным заданием корреспондента.

Как ни странно, но номер ему дали без проволочки.

Дубравин помылся, побрился, оставил в номере ненужные вещи. И двинул в город на казенной «Ниве» Левона Варданяна.

Он с интересом мысленно сравнивал Ереван с Алма-Атой. Оба города расположились в горных долинах. И должны быть похожи. Ан нет. Различий много. Алма-Ата вся зеленая, красивая, цветущая, журчащая арыками. Ереван же — город каменный. Серо-коричневый. Зелени мало. Все отстроено прочно, тяжело. На века.

Но здания, где расположился ЦК, похожи. Партия-то одна. Коммунистическая. Так что и стиль тут единый. Помпезный. Краснодорожный. Но сегодня здесь нет в коридорах тишины, нарушаемой только неспешным шорохом бумаг. Народу тьма. Все озабочены. Торопятся в зал заседаний. Там очередное заседание штаба по ликвидации последствий землетрясения. Его проводит только что прилетевший из Москвы председатель Совета Министров СССР Николай Иванович Рыжков.

Зал забит. Все угнетены. Атмосфера тягостная. Говорит из президиума в основном Рыжков. Остальные, сидящие рядом с ним, только поддакивают и кивают головами. Речь идет о разборке завалов.

— В чем сегодня наивысшая потребность? — словно сам себя спрашивает Николай Иванович, покручивая в руках цветной карандаш и вглядываясь внимательно в лица сидящих напротив калиброванных функционеров и хозяйственников, от которых его, еще молодого и полного энергии, бывшего директора, отличает «лица необщее выражение».

— Краны нужны.

— Кранов для разбора завалов!

— Не хватает! — слышатся недружные голоса из зала.

— Правильно! — подтверждает Рыжков и тут же обращается к сидящему рядом слева от него в синем летном мундире министру авиации. А затем к сидящему справа большезвездному военному: — Я думаю, товарищи, надо немедленно собирать по всей стране необходимую технику. И по воздуху перебрасывать ее сюда, в зону. Надо создать воздушный мост…

* * *

Дубравин в силу своего журналистского бытия бывал на многих совещаниях. Но никогда ни до, ни после он не видел такого молниеносного, скоростного решения государственных вопросов…

* * *

Через пару часов он снова в аэропорту. Рыжков пообещал, что корреспондентов будут беспрепятственно доставлять до места трагедии. А им очень нужно срочно быть там. На площадке у аэропорта собралась уже целая тусовка корреспондентской братии.

Гласность в действии. Ведь раньше катастрофы, землетрясения, наводнения обходили страницы советской прессы. В крайнем случае событие, унесшее тысячи жизней, умещалось в десятистрочной заметке телеграфного агентства на третьей полосе «Правды». Теперь другое дело. Можно рассказывать правду. И журналисты слетелись в Армению как мухи на мед или…

И, дружно жужжа, атакуют начальника:

— Давай самолет!

— Я представитель крупнейшей газеты мира!

— От меня ждут новостей в Москве!

— Вы что, саботируете приказ председателя? И дружно тычут в нос удостоверениями. Начальнику деваться некуда. Сверху давят министры.

Снизу — эта разношерстная, снимающая и пишущая братия.

Через час самолет подают. Маленький такой. «Як-40» называется. Народ с саквояжами, треногами, блокнотами в специальных куртках с большими и многочисленными карманами дружно штурмует салон. Сидячих мест на всех не хватает. Многим приходится стоять в проходе между кресел. Но главное — все счастливы. Они летят на место.

Разбег. Толчок. Полет. И такое ощущение, будто на самом деле они и не летели. А просто перепрыгнули расстояние, отделяющее Ереван от Ленинакана.

Высаживаются. От аэропорта они еще как-то держатся вместе. Пока едут на микроавтобусах. А потом — кто куда. Рванули в разные стороны.

«Как тараканы, на которых прыснули дихлофосом», — думает про себя Дубравин о корреспондентской братии, вылезая из автобуса.

«Так где же они, эти злополучные страсти-мордасти? — ищет он взглядом следы землетрясения. — Вроде все цело!»

Поворачивает мимо уцелевших домов с трещинами и вылетает на широкий проспект.

«И что это?» — он удивленно взирает на гигантские кучи строительного мусора, лежащие повсюду, сколько хватает взгляда вдоль проспекта. Сначала он искренне недоумевает. И только через секунду, повнимательней вглядевшись, ошеломленно соображает: «Это не мусор. Это то, что осталось от многоэтажных домов. Как карточные домики сложились они от ударов подземной стихии. Рухнули! Боже мой! И погребли под собой все. И всех!»

А на этих гигантских мусорных кучах, созданных землетрясением из бетонных плит, перекрытий, арматуры, цемента, вперемешку с мебелью, домашней утварью и еще непонятно чем, копошатся люди.

«Спасатели? Мародеры? Потерпевшие?»

Дубравин идет прямо к одной из таких гигантских куч, рядом с которой роится темная группа людей. Они что-то пытаются делать. Суетятся вокруг с ломами, кирками. Рядом стоит на асфальте подъемный кран на автомобильном шасси. «Ивановец», — написано крупными белыми буквами на стреле. Напрягаясь изо всех своих железных сил, кран пытается поднять расхлестанную, с торчащей арматурой, переломанную во многих местах бетонную плиту. Слышны голоса рабочих:

— Вира! Вира помалу!

Рядом бегает и бьется в истерике какой-то маленький черный человечек.

Дубравин достает блокнот и принимается записывать свои первые впечатления от увиденного: «От рухнувшего напротив дома осталась одна дверь. В ней торчат ключи. Наверное, хозяин закрывал квартиру, когда начались подземные толчки…» — он не успел закончить предложение. Человек, метавшийся у кучи, видимо, подумал, что он какой-то начальник. Подбежал к нему как к последней надежде. И, заламывая руки, начал кричать:

— Они там! Они еще живые! Я знаю. Я слышу их голоса… Скажите им, пусть они перейдут на тот дом. Они там! Они еще живые!..

Дубравин вглядывается в обросшее щетиной, грязное от пыли, дергающееся лицо, в остановившиеся безумные глаза с огромными зрачками. И, еще ничего не понимая, переспрашивает:

— Кто там?

— Моя жена! И доченька…

Человек хватает его за рукав и пытается вести к соседней куче строительного мусора. Но Дубравин не поддается. И подходит к группе рабочих, занятых расчисткой завала. Спрашивает:

— А кто тут у вас начальник?

Пожилой поджарый работяга, одетый, как и все, в солдатский зеленый бушлат и строительную черную матерчатую шапку с длинными ушами, показывает на широкого усатого мужика с запыленным цементной пылью простым русским лицом и красными от недосыпания глазами.

Они здороваются:

— Корреспондент всесоюзной молодежной газеты Александр Дубравин!

— Иван Петрович Смехов, директор строительно-монтажного управления. Мы из города Владимира…

— Ну что у вас? Как дела?

Директор шмыгает курносым носом, вздыхает и машет рукой куда-то в неопределенное пространство.

— Как сказать! Дела? Дела у прокурора! А у нас делишки, — пытается шутить он. Но потом спохватывается. Не то место. — Бьемся изо всех сил. Но это же бетон, плиты. Вручную тут ничего не сделать. Так, ковыряться. Только краном. А кранов у нас мало. Работаем круглые сутки. Ломаются. Ремонтируем. И опять…

— Вот человек говорит, что слышит на соседнем доме под завалом голоса своих жены и дочери. Может, как-то ему помочь можно? — кивает Дубравин на армянина.

— Господи! Да они все тут слышат голоса! — Смехов показывает на стоящую у дома кучку угрюмых, черных от горя людей. Дубравин теперь замечает, что возле всех других бывших многоэтажек стоят такие же группы. Иногда отдельные смельчаки поднимаются наверх. Пытаются что-то сделать. Но быстро осознают тщетность усилий. И затихают.

Однако Смехов не отказывает в просьбе. Подзывает бригадира. И дает команду переставить кран.

Армянин, стоявший рядом с ними немым укором, уходит вслед за ним.

— Вы давно здесь? — спрашивает Смехов корреспондента.

— Да я ночью прилетел. А вы?

— Мы вторые сутки копаем. Но тяжело. Техники не хватает.

— Я сегодня утром был на совещании в Ереване. Рыжков вел. Он дал команду собирать со всей страны подъемные краны на автомобильных шасси и переправлять сюда. По воздуху. Грузовыми самолетами.

— Точно? Николай Иванович — молодец! Он тут с самого начала. Решает вопросы мгновенно. Иначе нельзя. Зима. Они долго не выдержат… — Смехов подразумевает оставшихся под завалами еще живых людей. — Техника нужна! Техника! А то посмотрите, в каком состоянии наши краны. Ох, скоро станут.

Дубравин и сам заметил, что двигатель крана ревет от неподъемной тяжести из последних сил. А масло хлещет и сочится из всех соединений гидравлики.

Наконец плиту относят в сторону. И рабочие начинают снимать кран с распорок.

— А вы что-то легко одеты, — неожиданно замечает Смехов. — В такой курточке долго не протянете. Тут хоть и юг вроде, а ночью холодно.

Он молчит с полминуты, а потом окликивает пожилого бородатого рабочего, проходившего рядом с тяжелым ломом в руках:

— Эй, Василий! Сходи с корреспондентом в палатки. Подбери ему бушлат хороший. Побольше. Одень! Ведь замерзнет человек совсем. Зима ведь!

«Вот она, всемирная отзывчивость русского человека. На любую беду, — думает Александр, шагая следом за Василием к зеленым армейским палаткам, разбитым прямо в сквере на газоне. — Не только прилететь за тридевять земель. Спасать. Но и одеть заезжего мальчишку-корреспондента. Без отдачи. Просто так. От широты души. И все-то он понимает. И без надрыва, криков, слез берется за любое дело. И правит его. Работает день и ночь. Не требуя ни наград, ни благодарностей».

В большой армейской палатке из плотного брезента топится сделанная из металлической бочки печка-буржуйка. Рядом спят, похрапывая, после ночной смены на руинах здоровенные, небритые русские мужики. Запах портянок и консервов создает неповторимый аромат кочевого походного быта.

Василий подводит его к куче связок рабочей одежды. Приглядывается. Выбирает бушлаты побольше. Дубравин примеривает парочку, надевая их прямо на свою синтетическую куртку. Но Василий недоволен.

— Маловат. Маловат будет, — говорит он с заметным владимирским говорком.

Наконец находит то, что нужно. Огромный, широченный в плечах зеленый армейский бушлат, в котором Дубравин — русский богатырь — утопает вместе со своей курточкой. Теперь ему становится тепло и уютно. Василий подзывает его к огоньку. И они, пробив с двух сторон крышки банки сгущенного молока, пьют чай, посасывая тягучее жгуче-сладкое молоко прямо из дырки. Теперь Александр наконец вспоминает, что давным-давно ничего не ел. Горячий чай согревает нутро. А от него тепло растекается по телу к ногам.

Клонит в сон. Но он, как засыпающая лошадь, трясет головой, отгоняя дремоту. А потом решительно поднимается от огонька. И выходит из палатки. «Вся страна ждет вестей отсюда. С жадным любопытством вчитывается в страницы газет, вглядывается в голубые экраны. А он будет дрыхнуть! Потому что устал от перелета через всю страну? Как бы не так! Надо взять себя в руки! И идти работать!»

Туда. На развалины. Где опять ревут из последних лошадиных сил моторы. Где, похрустывая металлическими косточками, хлеща маслом изо всех щелей и сочленений, надрываются краны, пытаясь растащить, поднять неподъемные бетонные плиты и панели, под которыми кое-где еще теплятся человеческие жизни. Где все эти прикомандированные Васьки, Петьки, Николаи и Петровичи с ломами и кувалдами вгрызаются в бетон и арматуру, пытаясь вырвать у смерти еще одну, хотя бы одну жизнь. И когда удается продвинуться еще чуть-чуть, радостно галдят:

— Поддалась! Пошла, родная! Еще! Давай! Давай!

Вот они оживились, задвигались, сгрудились наверху соседней кучи строительного мусора, в которую превратился огромный красавец дом. Дубравин начал быстро подниматься к ним, перепрыгивая с обломка на обломок, с плиты на плиту. И наконец подобрался к тому месту, где собралась группа. Протиснулся. И увидел. В раскопанной щели из мусора торчит голая человеческая спина и запыленная в цементной пыли кудрявая голова. Видимо, землетрясение застало человека в постели во время сна. Он вскочил, побежал, полуголый, к выходу. И тут все рухнуло. На него…

Звериное любопытство толкало все новых людей с улицы подняться сюда — посмотреть на мертвого. Собралась толпа. Но строители, возившиеся у тела, стали сгонять назойливых любопытных. Им надо было работать. Разбирать завал дальше…

* * *

Мир перевернулся. Не сразу Дубравин начал привыкать к тому, что здесь, в районе бедствия, все по-другому.

Какая-то особая аура. Серые, угрюмые лица. Ни одной улыбки. Тихие голоса. И полное отсутствие какой-либо воли к жизни.

В одно мгновение жизнь потеряла здесь свои основы. Смысл. У людей больше не было домов. Не было имущества. Денег. Документов. А у многих не было и семьи. Друзей. Ничего. Даже надежды, которая, как известно, умирает последней.

Дубравин тоже как-то эмоционально тупел. В первые дни он хотел каждому помочь. Каждого выслушать. Утереть слезы. Но горя было так много, что через какое-то время он почувствовал, что душа его насытилась им. И перестала реагировать. Видимо, это была защитная реакция, которая не позволяла сойти с ума от всего этого разлитого в воздухе ощущения несчастья и великой беды.

Дубравин видел, что не только он, но и большинство спасателей испытывают эмоциональный шок от всех этих душераздирающих сцен.

…Стоит на выезде из разрушенной деревни полевая кухня. Дымится. Варится в ней каша. Рядом, в полутора метрах от нее, стоит закрытый гроб. И стоит, видно, давно. От него уже сладковато попахивает тленом, и течет сукровица. А рядом сидит молоденький беленький солдатик. И ни на что не обращая внимания, жует свой хлеб. Дубравин подходит к нему. И этак по-деловому спрашивает:

— И чего он тут у тебя стоит? Что не закопаете? И хочет подойти поближе, глянуть на покойника. Но солдатик его решительно останавливает:

— Не трогай гроб голыми руками. Только в перчатках. Там трупный яд! — И деловито, со знанием подробностей добавляет: — А не убирают его потому, что, может, его кто ищет. Всех, у кого были родственники, уже разобрали. А этот остался. Пусть еще немного постоит. Если никто не заберет, не найдется, тогда закопаем сами. Хотя это не наша работа! — И снова принимается жевать свой ломоть. — Есть хотите? Могу кашей угостить.

— Нет! Нет! Спасибо!

Пробыв в зоне, в этой зачумленной атмосфере два дня, Дубравин торопится в Ереван, чтобы передать очередную порцию информации…

* * *

…Через десять дней, как договорились, он ждал замену из редакции. Но из отдела пропаганды его предупреждают: «Пока не уезжай!» И вместо замены присылают на помощь Кольку Барсегова. Оригинального малого, косившего в своих публикациях под простака. Колька — вятский паря — нос картошкой, рыжая окладистая борода — оказался хлопцем толковым и компанейским. Они скооперировались, договорились с приехавшим туда же фотографом и стали каждый день гнать новости на Большую землю.

Сложился своеобразный тандем. По очереди парни выбираются из Еревана на попутных самолетах, вертолетах, машинах в пострадавшие села, города. Собирают информацию. Возвращаются. Отписываются. И снова вылетают. Конечно, проще было бы диктовать текст прямо с мест. Но там не было связи.

Как-то случайно в Спитаке он наткнулся на полевой переговорный пункт, развернутый военными. То-то было радости полные штаны. Но у телефона стояла гигантская очередь из армян, которые после землетрясения потерялись, как бы исчезли с лица земли. И Дубравин понял, что ему здесь ничего не светит.

Мощь великой империи чувствовалась во всем. Потоком шли в Армению техника, грузы, гуманитарная помощь. На стадионе разрушенного Спитака он увидел картину, потрясшую его воображение. Там были складированы гигантскими штабелями тысячи гробов, доставленных из России самолетами.

Сотни иностранных спасателей в ярких комбинезонах с собаками и разнообразными приборами днем и ночью искали оставшихся в живых людей. Считали часы и дни, не обращая внимания на сладковатый трупный запах, постепенно окутывавший улицы разрушенных городов и сел.

Вот работает техника. Грохочут отбойные молотки. Переговариваются люди. Вдруг раздается команда:

— Тишина!

Все замолкает. Слушают несколько минут. Не слышны ли голоса под развалинами. Вдруг. Да тихо вы! Какой-то шорох. Люди с собаками, одетыми в цветные костюмчики, на лапах перчатки, устремляются туда. Ходят по развалинам.

Вот собака остановилась. Принюхивается. Садится. Значит, тут есть живой. Место отмечают флажком. И начинают копать.

Дубравин весь в напряге. Рядом с рабочими.

Медленно. Страшно медленно люди в робе и масках разбирают завал. И… О чудо! Голос! А потом видна женская рука, застрявшая между плит. Она шевелится.

Народ удваивает усилия. Еще пару часов неустанных трудов. И вот уже молодая женщина, жадно захлебываясь, пьет воду из бутылки, поднесенной одним из рабочих. Взгляд ее дик и безумен. Блуждает. А волосы побелели. Скорей носилки. Одеяло.

И уже мчится карета «скорой помощи» в аэропорт, прямо к посадочной полосе. Дубравин сидит на месте санитара. И торопливо, каракулями строчит в блокноте: «И через неделю. И позже еще находят выживших…»

«Скорая» останавливается у борта. Водила открывает заднюю дверь. Рядом с самолетом стоит толпа угрюмых усатых армянских мужчин. Но никто даже не шевелится. Не берется за носилки. Просто стоят. И смотрят.

Возмущенный Дубравин выскакивает наружу. Вместе с водителем берется за ручки носилок. Медленно поднимается по ступенькам трапа. Заносит женщину в салон. Бежит вниз за следующим раненым.

Самолет немедленно взлетает. Курс на Ереван.

Та же самая сцена повторяется в «Звартноце». Молчаливая толпа ожидающих. Но никто, ни один человек не помогает. Но Дубравин уже не обижается. Молча берется за работу. Теперь он осознает. Это родственники погибших и пропавших без вести. У людей шок. Они утратили стимулы для жизни.

Им осталось только надеяться на счастливый случай. Ведь были такие…

«Как они выжили? — задает себе вопрос Александр, снова усаживаясь в „скорую помощь“. — О чем они думали? Лежа там, в кромешной тьме, под обломками? Заживо похороненные. Задыхаясь от нехватки воздуха. И умирая от жажды».

Он вглядывается в лицо спасенной женщины, которая постепенно приходит в себя. Пытается с ней заговорить. Но на его расспросы она отвечает странно просто и коротко:

— Да, я лежала. Встать не могла. Только переворачивалась с боку на бок. Слышала рядом первые дни стоны. Потом они начали затихать… Я верила, что меня спасут. Очень хотелось пить. Я прикладывала язык к холодной металлической трубе…

«Странно. Такой простой, будничный рассказ. А может, я просто не умею так раскрыть человека, чтобы он разговорился. Нет, скорее всего, есть некая грань, которая отделяет нас от них. Переживших этот день. И нам трудно понять друг друга. А может, и не надо. Надо просто жить. И радоваться тому, что ты жив. И здоров».

* * *

Время идет к Новому году. И как всегда бывает в таких случаях, отношение окружающего мира меняется. Сначала землетрясение в Армении в центре внимания. Все, что они передавали, срочно попадало на первую полосу. Затем на этаже начали воротить нос. И выбирать только жареные факты. Требовалось искать нечто неординарное. И они носились по республике, как савраски, в поисках этого самого неординарного. Потому что смерть, кровь, разрушения, слезы и стоны стали обыденными.

Так появились заметки о встрече министра обороны СССР Язова с дезертирами. Их прислали в Армению разбирать завалы. А они драпанули домой. В родные села, никак не пострадавшие от стихии.

Смотрел Александр Дубравин на эту встречу. И удивлялся. Язов прямо-таки по-отечески журил бойцов. «Да если бы я или кто из наших сделал так, сидеть бы нам сначала на губе. А потом в тюряге. А здесь чуть ли не сопли им утирают».

На фоне общей трагедии уже не особо прозвучала катастрофа «Ил-76». В спокойное время ей бы отдали полосу. А сейчас так — строк сто.

Заходил на посадку грузовой борт с «партизанами из Баку». Не вписался в поворот. Врезался крылом в гору на втором круге. Все погибли. А вот один азербайджанский спасатель уцелел. Как? Почему?

Примчался Александр Дубравин в госпиталь. Лежит человек — сплошной синяк. Поговорили. Повезло парню. В самолете стояло два КамАЗа. Он, как только взлетели, залез в кузов одного из них. И уснул. Проснулся среди горящих обломков самолета. Обезумел. Выскочил. И бежать. Потом упал.

Подобрали его армянские крестьяне. Отвезли к врачам. А те удивляются: как он бежал с поврежденным позвоночником?!

Стали лечить, несмотря на то что уже случился Сумгаит. Уже убивают они друг друга в Карабахе.

Впрочем, Карабах — отдельная песня. Вчера встретили его у входа в гостиницу какие-то темные люди: «Мы из комитета Карабах!» И давай предъявлять претензии. Цепляться. «Почему ты, корреспондент, о землетрясении пишешь, а о Карабахе нет? Землетрясение и гибель двадцати тысяч человек — это дело временное. А вот карабахская проблема для армян вечная».

Насилу от них отделался. Но осадочек остался.

«Раз загалдели о Карабахе, — думает он, поднимаясь к себе в номер, — значит, напряжение спадает. Народ оклемывается».

Да это чувствуется и по публикациям в газете. Тексты начали резать. Выход задерживать. Тема, видимо, переставала быть такой актуальной.

А самое главное, кончились деньги. Жить было уже не на что. Он звонил в бухгалтерию издательства «Правда». Там, как всегда, обещали выслать. Но видно, забыли. Или почта не сработала. Короче, пора было сматывать удочки. Тем более что уже надвигался новый, одна тысяча девятьсот девяностый год.

Никого больше ни о чем не спрашивая, Дубравин отправился прямиком в аэропорт. Денег на билет не было. Но он рассчитывал улететь с попутным самолетом. Однако в диспетчерской аэропорта его документ не произвел никакого впечатления. Самого главного начальника на месте не было. И носатая пожилая секретарша посоветовала ему голосом рыночной торговки:

— Ай, договаривайса с экипажем!

Он так и сделал. Дождался у проходной командира грузового «Ил-76». Коротко рассказал свою историю. Так, мол, и так. Корреспондент я. Денег нет. А выбираться отсюда как-то надо.

Хорошо, что попался неплохой мужик. Посмотрел на него. В огромном бушлате и тоненьких ботиночках. И предложил:

— Подожди полчасика. Потом со мной на борт пойдешь…

Он так и сделал. Правда, уже прямо на борту к нему прицепился какой-то летун в форме с галунами:

— А билет у тебя есть? Нет? Без билета нельзя! Не повезем!

Дубравин послал его к командиру.

Тот ушел. И больше не появлялся. Из этого короткого «разбора полетов» он понял, что все изменилось. До сего дня он летал в этих краях свободно. Как сокол. И никто у него бумажек не требовал. Теперь жизнь вернулась на круги своя. Исчезали жалость, сострадание, бескорыстное желание помочь, которые двигали людьми в первые дни после землетрясения. Начиналась рутина. Обычная жизнь. И люди вернулись к прежнему душевному настрою.

* * *

…По опущенной грузовой платформе он вышел прямо на заснеженное белое поле аэропорта. И пошел к виднеющемуся вдали обшарпанному зданию аэровокзала «Домодедово». Нашел нужную калитку. И прямиком на автобус. А там на метро. И в редакцию.

На этаже все то же. Все заняты. Все бегают.

— А, приехал! Молодец! — отметил его появление редактор отдела пропаганды. И рысью понесся по длинному коридору на летучку.

Москва жила своей жизнью. И никому до него, по большому счету, и дела-то не было. А ему хотелось поделиться увиденным. Рассказать о пережитом. Но видно, такие они, творческие люди. Все заняты. Все бегут, бегут, бегут…

Только Татьяна, когда он объявился на пороге квартиры в Алма-Ате, заметила:

— Ты похудел как! — Пригляделась. И добавила: — Э, да у тебя седые волосы появились. Глянь, на висках.

Такая работа. Чужое горе переживать как свое.

* * *

Долго он потом просыпался по ночам. Прислушивался. Не трясет ли? Не гремит ли посуда в буфете? Алма-Ата тоже в сейсмической зоне. А главное, что не давало теперь спокойно спать, — это мысли. Что есть человек? Неужели только кусок мяса, костей и требухи? Зачем он живет на свете? Куда ушли эти двадцать пять тысяч душ?

И наползает ночная тьма. И крутится, крутится один и тот же сон. Будто завалило тебя живого землей. Как в гробу. И ни до кого не докричишься из этого склепа. Не дозовешься. Ау, люди! Где вы?

 

V

Звезда под названием Солнце бесшумно выкатилась из-за горизонта. И море, до этой минуты бывшее каким-то черным, словно застывшим, вдруг заиграло разными бликами. Тяжелые, осенние облака начали как будто распадаться на ватные кусочки, между которыми заголубело небо.

Хорошо смотрится вдаль отсюда с балкона его номера. Где-то впереди светит огоньками Ялта. А позади крымские живописные горы. И курортные города. Судак. Бахчисарай. Симферополь. Севастополь. Татарские названия смешались с русскими. История, понимаешь, не стоит на месте.

Он вернулся в номер. И стал собираться на море. Хороший санаторий. Все четко распланировано. Кровать. Сервант. Правда, телевизор допотопный. Но цветной. Пульт с диким количеством разноцветных клавиш, где методом тыка, как обезьяна, ищешь нужную кнопку. Тумбочка казенная, под цвет паркета и обоев. Приемник трехпрограммный.

Живет он в полулюксе. А уж самые главные — те разместились, как боги, на виллах.

Амантай выходит из номера. И по дубовому, вечному паркету шлепает синими резиновыми тапками к широченной, покрытой красно-бордовой парадной дорожкой лестнице.

Все монументально так. По-имперски. Как и тридцать — сорок лет назад.

Гипсовые высоченные потолки. Тяжелые архитектурные кубы зданий. Белые большие колонны у входа. Огромная парковая зона. Перед столовой площадка для концертов.

Столовая — откормочная база. Записываешь в меню карандашиком, что будешь есть через три дня…

Он проходит через парк, никого не встретив в этот ранний час, к лифту. Двери открыты. Когда лифт начал спускаться вниз в проделанный в скале колодец, обдало холодом. Теперь по длинному подземному тоннелю внутри скалы нужно идти к пляжу. Зябко, однако, здесь.

Ну вот и санаторский пляж, уютно расположившийся под скалою. Утренний бриз тянет с моря. Вода тихо и ласково плещется на мокрую гальку и песок. Никого. Хорошо.

Зябко поеживаясь, Амантай раздевается. И лезет в прозрачную волну. Надо успеть искупаться и позавтракать до начала заседания.

Сколько уже было всяких семинаров? Много. Все и не перечислишь. Но нынешняя встреча особенная. Потому что главные события происходят не на официальных заседаниях, а в кулуарах. Здесь главный вопрос формулируется по-другому. Что делать?

Трещит по швам их некогда могучая и, казалось бы, незыблемая структура. Трещит голова от бесконечных дискуссий. Одни требуют хозяйственной самостоятельности. Другие желают вообще уйти в свободное плавание.

Одно ясно. Всех задолбали спускаемые сверху инструкции. Бесконечная отчетность. Переливание из пустого в порожнее. Комсомольцы туда — комсомольцы сюда!

Нынче самый генеральный секретарь пообещал до двухтысячного года решить проблему с жильем. А комсомол впристяжку — давайте строить молодежные жилые комплексы. Обычно все отвечают коротко: «Есть!» Но нынче другие времена. Так не получилось.

«О другом они теперь думают. О хозрасчете. О кооперативах. О деньгах. Учатся зарабатывать. Так что даже этот дурень не от мира сего, Шурка Дубравин, недавно разразился заметкой „Комсомол ответил: „Нет!“

Достал он всех до печени. И пишет. И пишет!

Надо что-то с ним делать. Совсем от рук отбился! Не придет. Не посоветуется. А ведь я нынче человек авторитетный. При делах!“»

Он вернулся к себе в номер. И начал медленно переодеваться к заседанию. Долго подбирал галстук к новой светло-кремовой рубашке. Штук пять перебрал. Но все ему казалось не то. Его смуглое округлившееся лицо с крепко сжатыми губами никак не вписывалось в дресс-код комсомольского вожака молодежи. В конце концов, махнув рукой на условности, он просто надел белую рубашку с темным галстуком.

Этот семинар на берегу Черного моря открыл ему глаза на важные вещи. Бесконечные ночные дискуссии, то и дело переходящие в яростные споры, показывают, что народ пробуждается. Все хотят быть самостоятельными. А Москва уже растеряла вожжи. И ничем фактически не управляет. Так, ситуацию можно обозначить просто: «Кто в лес, кто по дрова!»

«Впереди съезд. И если я выставлю свою кандидатуру на должность первого секретаря, никто уже не сможет вмешаться, как раньше. Запросто пройду. В ЦК меня ребята уважают. Казахский я знаю. И язык у меня подвешен хорошо. Говорить я научился. А сейчас это ой как нужно. А главное, я среди них самый смелый. Самый харизматичный. Да и связи есть. Дядя Марат высоко поднялся на волне перестройки. Поможет. Правая рука он у Назарбаева.

Пришло мое время! Все они, эти номенклатурщики, жмутся ко мне, как стадо овец жмется к пастуху, когда чует вокруг волков. А это главное. Теперь я фактический вожак молодежи нашего аппарата. Выберут как миленькие. И тогда не надо будет шептаться за спиной у нынешних. Сам буду бичевать всех с трибуны.

Волна идет. Национальная волна, — думает он, образно представляя море. — И эта волна поднимет нас. А этот нынешний первый секретарь, которого тогда, после событий, привезли из Павлодара, уже спекся. Кончилось его время. Так что Москва за него уже не заступится!»

Вдохновленный сошедшим на него пониманием такой перспективы, Амантай Турекулович соколом взлетает по красной дорожке, ведущей в столовую санатория.

«Кончилось ваше время! — думает он, встретив в зале первого секретаря ЦК ВЛКСМ товарища Мишина. — Теперь мы сами будем банковать и управлять процессом. Что бы вы там ни говорили».

Но при этом он радостно улыбается. И на согнутых, подскочив к начальству, обеими руками пожимает протянутую узкую ладонь. А рот уже сам выговаривает:

— Как хорошо вы вчера сказали о наших проблемах!

* * *

Вернувшись домой, он начал готовиться к этому знаменательному событию. Его рука побывала во всех руках. А губы приблизились к каждому нужному уху. Слова «суверенитет, самостоятельность, фракция, руководство, одобряем» так и летали в воздухе, лаская слух и возвышая собеседников в собственных глазах.

 

VI

Отсюда, с чердака, двор Абдукарима был виден как на ладони. За высоким глухим забором, охраняемым злыми кавказскими овчарками, он был недосягаем для проникновения. Но открыт для обозрения.

Дубравин достает из новенького, пахнущего свежей коричневой кожей футляра черный морской бинокль. Подкручивает колесико наведения. И ахает. Весь двор засыпан большими разноцветными денежными купюрами, как опавшими осенними листьями. Асфальт, крыльцо, машины, столы залеплены сторублевками. Деньги висят и на развешанных по двору бельевых веревках. Аккуратно пришпиленные прищепками купюры, как сухие листья, чуть колеблются под легким ветерком.

Дубравин, присвистнув, передает бинокль черноголовому, пухлощекому соседу Абдукарима.

— Это что у него? — почему-то шепотом спрашивает тот.

— Наверное, прорвало канализацию или водопровод. И залило его запасы денежных знаков. Вот и приходится сушить, — объясняет он ситуацию потрясенному соседу.

«Так кто же он такой, этот скромный заведующий производством одной из Талгарских столовых?»

На этот вопрос ему еще только предстоит ответить… Он спускается по хлипкой деревянной лестнице с чердака и идет к машине, где ждет его верный водитель Сашка Демурин.

— Давай поедем на кладбище! Говорят, он построил сам себе огромный памятник.

На кладбище Дубравин вторично испытывает потрясение. Начальник элитного погоста долго не хочет показывать заезжему корреспонденту воздвигнутый из цельных коричневых глыб мрамора, бронзы, позолоченный где только можно, обнесенный литой чугунной решеткой пантеон.

Но настырный корреспондент не отстает. Лезет в кладбищенские записи. Хочет знать, кто где похоронен. Так что приходится вести его на место.

Между скромными могилами матери Кунаева и сестры первого секретаря алма-атинского обкома партии Аухадиева привольно раскинулись семейные захоронения Людоеда, как прозвали Абдукарима его жертвы и подельники. Тщательный осмотр, фотографирование, измерение этого шедевра архитектуры привели Дубравина к мысли: «А нельзя ли оценить его стоимость? Хотя бы приблизительно».

Пришлось ехать за специалистом из кладбищенской конторы.

Тот оценил сооружение в пятьдесят тысяч рублей. Чудовищная сумма по тем временам.

«Откуда такие бабки?»

И почему на гранитном памятнике сыну Людоеда, который по официальной справке умер от воспаления легких, выбита странная надпись: «Унесла тебя вражеская пуля»?

Вопросов больше, чем ответов.

И корреспондент начал углубляться в историю подпольного миллионера Абдукарима, как Остап Бендер в историю Корейко.

А вывели его на это дело друзья. Дело в том, что Солома, с которым он когда-то вместе служил в армии, человек с обостренным чувством справедливости, стал адвокатом. Так вот получилось. Вернулся из армии. Поступил в университет. Поработал какое-то время следователем. А потом подался в адвокатуру. Почему? Да потому, что дело это было ему по душе. Во-первых, он мог что-то сделать для тех, кого гнула и судила система. Добиться справедливого решения. А во-вторых, у него был свободный график работы.

Не надо каждый день к восьми утра вскакивать с кровати и нестись на службу.

Изредка они встречались. Вспоминали армейских друзей. Выпивали водки. Но когда в стране начались инициированные сверху движения и наступила эпоха гласности, у них появились и общие дела.

До сих пор в Советском Союзе всякая информация о преступности, судебных делах и заключенных строго засекречивалась. И достать ее было очень сложно. Теперь же Дубравин одним из первых журналистов в стране получил прямой доступ к уголовным делам. Солома ввел его в круг следователей, оперов, судей, адвокатов, прокуроров. В тот круг людей, которые, собственно говоря, и составляют правоохранительные органы. Он познакомил его со своим ближайшим соратником Сашкой Розенцвейгом. И тот стал подбрасывать журналисту интересные и необычные темы, объясняя все хитросплетения слепой Фемиды.

Розенцвейг — человек по характеру въедливый и вредный. Потомственный юрист. (Его отец был начальником уголовного розыска республики.) Почему-то он тоже ненавидел систему, из которой сам и вышел. Так сложилось это трио, не дававшее спокойно спать правоохранителям республики. И постоянно возбуждавшее общественное мнение.

Но до нынешнего Дубравин чаще всего брал готовые дела. Вместе с ребятами разбирал тамошние несуразицы и нестыковки. А потом делал публикации. В нынешнем же случае он, что называется, зашел за флажки. Начал вести собственное журналистское расследование.

До сих пор в Советском Союзе не было ничего подобного. Чтобы журналист шаг за шагом, день за днем двигался по ниточке, по крохам собирал факты и фактики. И неуклонно шел к сенсационному в те времена выводу. О существовании мафии. О переплетении ее интересов с интересами правоохранительных органов.

А началось все довольно обычно. Пришел как-то Розенцвейг к нему домой. И привел с собой одного мужичка. Мужик как мужик. Видно, тертый. Много чего повидавший. И как обычно, желавший найти правду. Представился он Сергеем Сониным. И рассказал, что у него важное дело.

— Я кооператор. Торгую мясом. Занимаюсь лесом. Но тут на меня недавно напали бандюки…

Бандиты схватили его у дома. Связали. И вывезли на кладбище. На собственной машине. Там стали бить. И приговаривать:

— Ты должен нам заплатить! А не то тебя убьем! А машину сожжем.

Стали обыскивать светлую «Волгу». Забрали кошелек. Нашли в багажнике топор.

Четырежды судимый Шамиль Нартымбаев достал его. И подошел к жертве.

Сверкнуло лезвие. Но удар только скользнул по груди Сергея. Оцарапал кожу. Он рванулся. Порвал веревку. И бросился бежать. За ним погнались. Но не догнали…

…В полночь во дворе дома Сонина скрипнула калитка. Две тени мелькнули за окном. Раздался стук в дверь. Это снова пришли те двое.

Грабить. И вымогать деньги.

Хозяин дома, услышав под окном крики и поняв, что в одиночку ему с ними не справиться, побежал за подмогой к соседям.

Бандиты выломали раму и через окно влезли в дом, где остались жена и двое детей. Зашли к ним.

— Вашего отца мы убьем! Он нам денег должен! Выпустим ему кишки! — кричал Нартымбаев, размахивая огромным мясницким ножом. — Мать изнасилуем. Дом и машину сожжем!

Пятилетний маленький Саша плакал и просил:

— Дяденьки! Только не сжигайте мои игрушки!

Дяденьки весело смеялись. И обратились к жене «должника»:

— Пусть твой мужик заплатит нам столько и еще два раза по столько, — Нартымбаев татуированной рукой вытащил из кармана тысячу двести рублей. Показал. — А то украдем детей. Тебя пустим в круг. Это дело уже решенное.

В ту ночь они приезжали еще дважды. Искали детей, спрятанных у соседей. Вместе с ними в машине был старший оперуполномоченный уголовного розыска.

Чем дальше Дубравин углублялся в это дело, тем больше вопросов возникало. Почему, например, бандиты совершенно безбоязненно в течение двенадцати часов четырежды приезжали к дому Сонина?

Что скрывается за «дружбой» оперов с рецидивистами?

Почему при аресте они заявляли милиционерам: «Вы только отпустите нас сейчас. А там мы вывернемся! Мы же только исполнители! За нами стоят люди!»

Вот эти «люди» и заинтересовали Дубравина.

* * *

Живет на свете тихий семьянин. Всю жизнь работает на скромных должностях: буфетчиком, рубщиком и продавцом мяса, экспедитором. Но ездит на «Волге». С шофером. И на бензин тратит больше, чем зарабатывает. А известен он в кругах торгашей и кооператоров под кличкой Людоед.

Как-то так у него получилось, что платят ему дань все в районе. И о жадности его рассказывают легенды. А о богатстве — былины.

Дубравин долго подыскивал слово, которым можно было обозначить сложившуюся из хаоса обрывочных сведений, недомолвок, намеков, фактов и фактиков картину. Пока наконец не пришло на ум только что появившееся в обиходе у кооператоров новое слово «крышевать». То есть держать «крышу» над бизнесом. Ну а вслед за этим новым термином вылезали слова, явившиеся к нам из-за рубежей нашей родины, — «мафия» и «рэкет».

«Вот что значит правильно употребить нужные термины!» — думает Александр Дубравин, направляя бег своей казенной «Волги» к Министерству внутренних дел, где у него должна состояться встреча с начальником уголовного розыска республики полковником Артеменко. — Все сразу стало на свои места. Все понятно. Абдукарим-Людоед — авторитетный предприниматель, обложивший данью торговцев с рынков и точек общепита. Бандюки вместе с операми работают на него, собирая деньги и долги. Руководство милиции получает свою долю с этого рэкета.

Вот и сложился пасьянс. Все стало на свои места. Только я с этим парнем Сергеем Сониным не вписываюсь в схему. Впрочем, руки у них коротки еще… Хотя… Впрочем, и этот Сергей тоже явно не прост. Что-то у него не совсем чисто. Какие-то у него с Абдукаримом дела и счеты существуют. Свои счеты. Но факты — вещь упрямая. Бандюков наслал он… Ладно. Разберемся. Не впервой. Зато какая заметка может получиться. Никто еще из нашего цеха так глубоко не копал…

Артеменко, подтянутый, в штатском костюме, вкрадчивый, как кот-мурлыка, — сама предупредительность. Начальник уголовного розыска угощает корреспондента чайком. И расспрашивает о житье-бытье. Они уже были знакомы. И полковник не раз комментировал на страницах газеты какие-то громкие дела и события.

Пока тянется привычный треп о том о сем, Дубравин, допивая густой, слишком густой и горький чай, настойчиво думает: «Черт возьми, уж, наверное, он меня не за этим позвал. Может, хочет скинуть в прессу дело банды Чиванина? И просто не знает, как к нему подступиться? А дело интересное было!»

Но оказалось, что он ошибся. Главный борец с уголовной преступностью наконец замечает как бы ненароком:

— Много вы нас критикуете! То напишете, что человек, бывший в розыске, на самом деле никем не разыскивался. То вспомните о промашке с арестом Картанбаева! Теперь-то что готовите?

Дубравин по своей молодой, хвастливой запальчивости возьми и ляпни:

— На то и щука в реке, чтобы карась не дремал! Артеменко аж рассмеялся:

— Это кто ж, получается, щука? Не вы ли?

— Журналисты, которые выносят сор из избы, — поняв, что сказал лишнее не подумав, поправился Дубравин.

— Ну-ну! — Артеменко, который лет двадцать отработал на оперативной, видимо, подивился нахальству мальчишки-журналиста. Но не стал развивать эту тему. А просто перешел к делу: — А что вам удалось собрать об Абдукариме?

Дубравин в надежде, что удастся разговорить полковника, коротко поведал тому о своих изысканиях.

— Ну вы уж сразу прямо-таки своими словами формулируете. Мафия! Откуда у нас мафия?! Мафия, она из экономики вырастает. А у нас для нее нет еще условий.

— Как же нет? А кооперация как поднялась! А узбекское дело? У нас автомобильное дело Карабаева, — заспорил Дубравин. — Деньги появились. Значит, появились и те, у кого их много. Вот бандиты до них и добираются…

— Да мы тоже за этим Людоедом наблюдаем. Только ухватить его не за что. Уж очень осторожен, гад! Впрочем, я вас не за этим позвал. Дело в том, что на одной недавней встрече со своими близкими помощниками Абдукарим вспоминал о вас. Крутится, мол, вокруг да около корреспондент. Все выспрашивает да выслеживает. Вдруг что-нибудь разнюхает. И предложил своим людям захватить вас. Похитить. Вывезти за город. Посадить в зиндан. И допросить по всей строгости, чего вам от них надо…

Дубравин — парень не робкого десятка. Но от такой перспективы ему как-то стало не по себе…

Он постарался отшутиться по этому поводу. Но не смог. Поперхнулся. И почему-то закашлялся. Надо же такое удумать! Это все перестройка! Народ смелеет. А преступность наглеет.

Но, уже выйдя из кабинета начальника уголовного розыска, задумался: «Менты — они ребята хитрые. Любят всякие разные провокации. Может, они все это сами сочинили, чтобы я не лез в их дела. Чтобы на их участке не пасся. Мол, ходит тут. Думай теперь!

С такими ухарями держи ухо востро. Надо же! И совет дал: „Вы бы как-то более внимательно и аккуратно следили за всем, что вокруг происходит“. Если все так серьезно, дал бы охрану. Или пистоль какой! Советы давать все мастера…»

…Дома он прошел на кухню. Достал из ящика стола такой аккуратный, но тяжеленький топорик, который в его руках выглядел игрушечным. И положил его в дипломат. Хорошая вещица. И грозное оружие в крепких и умелых руках.

Несколько дней он, прежде чем выйти из подъезда к машине, тщательно осматривал местность вокруг. Но потом чувство опасности притупилось. И все пошло своим чередом.

Только топорик так и поселился в его дипломате. На всякий случай.

* * *

Второй звоночек прозвенел тоже неожиданно. Через пару-тройку недель.

Дубравин не любил советскую систему, в которой человек был винтиком огромной государственной машины. Ну не нравилась она ему! Не подходил этот режим к его свободолюбивому норову.

Как и тысячи других журналистов, он волею судьбы оказался на острие пера. И работал им, как штыком, расчищая дорогу какой-то новой, как ему казалось, светлой жизни. Новому мышлению. Но результат всех этих трудов вышел неожиданный и нелепый. Народы, до сих пор мирно сосуществовавшие в «общей тюрьме», стали не менять свою жизнь и ее основы, а искать виноватых и драться между собою.

Ошалело наблюдал Дубравин и иже с ним за результатами перестройки. Благие пожелания, с которыми все они начинали это дело, обернулись дорогою в ад. И не только для некоего абстрактного советского народа. Но и для каждого из них лично. Уже к концу восьмидесятых они почувствовали, что пилят сук, на котором сидят. Еще шумел телевизор, выступали народные витии на многочисленных митингах и демонстрациях, а вокруг него начали, образно говоря, сгущаться тучи. Он чувствовал это собственной шкурой. Особенно когда приходил в ЦК комсомола. Ведь в недрах этой организации тоже шли свои процессы. А он был тут чужаком. Рукой Москвы. Ее представителем. Наблюдателем, если хотите. А хватка у этой руки слабела каждый день. Еще льстиво улыбались ему секретарши. Еще открывались двери. Но атмосфера неуловимо изменилась.

Пока журналисты были встроены в систему как подручные партии — система их защищала. Теперь же, когда они сами восстали против нее и принялись ее разрушать, защищать их стало некому.

На него ополчилась и новая номенклатура. Люди, получившие должности в ходе «перестройки — кадровой перетряски», уже не хотели новых перемен. И таких было большинство. Выразителем этой «национальной позиции» стал Амантай Турекулов. Его однокашник и бывший друг.

Надо же было такому случиться. На какое-то время он стал неформальным лидером аппарата и даже р-р-революционером.

Однако, прежде чем выдвинуть свою кандидатуру на очередном пленуме ЦК, он долго советовался с дядей Маратом. И как говорится, «получил отмашку».

Пленум не был бурным, потому что сторонники Москвы заранее поняли, что они проиграли. Проиграли навсегда. Так что избрали Амантая первым секретарем, можно сказать, не только единогласно, но и единодушно. Но сам этот торжественный акт возвышения надо было чем-то закрепить. Показать всем, что он самостоятельная фигура, не зависящая от Москвы. И самым подходящим объектом для этого стал Дубравин. Во-первых, он уже всех достал своими критическими статьями. Во-вторых, он номенклатура московского центрального комитета, но находится здесь на месте и пользуется благами, которые можно отнять.

Конечно, сам Амантай не будет озвучивать претензии. У него теперь есть свои холуи, которые выступят, как надо.

Так и сделали.

* * *

В этот раз Дубравина приглашали на пленум особенно настойчиво. И хотя ему было жалко напрасно потраченного времени, пришлось идти. Сидел он где-то в центре, в глубине зала. И не ожидал никакого подвоха. Слушал доклад секретаря по идеологии Серика Ахметова. Делал записи в блокноте. Но особо не заморачивался. Он уже давным-давно понял, что все, что здесь говорится, не имеет никакого значения, а сам комсомол не имеет никакого влияния на молодежь. Это просто бюрократическая структура, своего рода «аквариум», в котором собраны молодые, начинающие карьеристы, приспособленцы, подхалимы и лжецы. Поэтому все, что они говорят на своих сборищах, не более чем сотрясение воздуха. А вся их работа не более чем болтовня и создание мифов. Оттого он даже сразу не понял, в чем дело, когда сидящие впереди в зале «комсюки» начали оборачиваться и оглядываться на него. А сидящий рядом с ним молоденький русский лейтенант милиции спросил его:

— А где этот Дубравин, которого сейчас критикует выступающий?

— Дубравин — это я! — механически ответил с улыбкой Александр.

Сосед стушевался. И затих. А Дубравин стал прислушиваться к тому, что летело в зал с трибуны. А оттуда, как камни, падали в притихший зал слова: «Русский шовинист. Элемент, чуждый казахскому народу. Однобоко и тенденциозно освещает нашу действительность. Перестройку, которая идет в комсомоле и республике…»

Такого он, конечно, не ожидал. Видимо, он так допек комсомольских, да и не только комсомольских бюрократов, что они, обычно трусливые и ждущие только указок сверху, осмелились на такой неординарный шаг…

* * *

Уже утром следующего дня в корпункте раздался звонок. Дубравин побежал, поднял трубку: «Сволочь-корреспондент, скоро мы с тобой разделаемся, русская свинья…» И гудки-гудки…

А при выходе на работу в подъезде его ждала написанная мелом угроза во всю стену: «Дубравин, ты подонок! Убирайся в Россию!»

Он вернулся домой, взял у недоумевающей жены мокрую тряпку и старательно стер надпись. Но огромное грязно-белое пятно все-таки осталось на стене.

«Вот, значит, как получается! — Обида и гнев душили его, мешали дышать. Он старается изо всех сил. Тянет их из застоя, открывает глаза. А они с ним так… — Ладно, я вам припомню…»

 

VII

Осень. Утро выдалось ясное, морозное. Белые от снега горы четко выделялись на фоне особой, нежной голубизны, которая бывает после снега или дождя. Листья с деревьев еще не опали, а только пожелтели, покраснели, забурели. Будто кто-то прошел по городу с акварелью. И враз изукрасил кроны деревьев. А теперь они стоят в раздумье: то ли готовиться к зиме, то ли надо подождать, не вернется ли тепло? Благо солнце светит, а воздух чист, звонок и прозрачен.

В такое утро и грохот трамвая воспринимается как музыка. Но Казаков вышел из дома злым и недовольным всем на свете. Вчера вечером звонил Юрий Бендюк из управления. И сейчас ему предстоит разговор, который поднял в душе сомнения и заставил его долго, почти до самого утра ворочаться в постели, так и эдак прикидывая возможные повороты этого дела.

По улице промчался неожиданный порыв ветра. Листья с ближайшего дерева сорвались и полетели вдоль нее, словно стая вспугнутых птиц. Казаков проводил их взглядом. И заметил Дубравина. Тот уже стоял у перекрестка. Зябко ежился в легкой курточке.

Анатолий Казаков совсем недавно вернулся в город после длительного отсутствия. И всем знакомым просто говорил, что был в командировке. На самом деле после ранения долго лежал в ташкентском госпитале. А потом долечивался в санатории в Кисловодске. Теперь вернулся в управление. И снова начал заниматься рутинной, каждодневной работой. Совещания, встречи с агентами, сбор оперативной информации. И справки.

Но обстановка вокруг за время его отсутствия радикально изменилась. Нарастает напряжение. Недовольство перестройкой. Растут националистические настроения в обществе.

Но главное, изменился он сам. Афганистан въехал в его судьбу неожиданно и беспощадно. Заставил думать о многом.

Военные, они ведь как дети.

Их отрывают от жизни. Несколько лет учат в закрытых учебных заведениях. Потом они находятся в гарнизонах, где течет раз и навсегда определенная жизнь. Поэтому, попадая в непредвиденные обстоятельства гражданской жизни, они часто теряются. Не могут найти свое место. Ломаются.

А тут перестройка. Гласность. Война. Бушуют страсти. С экранов телевизоров витийствуют какие-то новые, невесть откуда появившиеся люди. Демократы. Голову сломаешь, когда задумываешься обо всем этом. Как относиться ко всему? На чьей стороне правда? Этому ни в «вышке», ни на курсах его не учили.

А борьба разгорается нешуточная. Вот и вчера они с майором Юрием Бендюком обсуждали неожиданный вопрос — спасение корреспондента Дубравина, который сильно достал местных доморощенных националистов.

Сведения добыты оперативным путем. Опытный агент-информатор под оперативным псевдонимом Дан-ко, завербованный еще в восемьдесят шестом, сообщил своему куратору, что некая группа националистически настроенной казахской молодежи планирует нападение на корреспондентский пункт. Сначала они просто звонили неугодному журналисту по телефону. Угрожали: «Сволочь. Мы тебя убьем!» И бросали трубку. Потом стали писать оскорбления в подъезде. Но, поняв, что толстокожего упрямого Дубравина этим не испугаешь, решили организовать нападение на корпункт. Узнали квартиру, где живет журналист. Выяснили, что он часто принимает людей у себя в кабинете. И постановили: под видом таких обращенцев войти или ворваться в квартиру и разделаться с «русским шовинистом», чернящим народ Казахстана.

Если бы такое случилось, разразился бы грандиозный скандал. Нападение на корпункт центральной газеты посреди бела дня — это что-то невиданное и неслыханное доселе.

Так что руководство управления решило предотвратить такое развитие событий путем секретной операции.

Собкора Дубравина и его семью решили на время вывезти. Спрятать где-нибудь в надежном месте. Устроить в корпункте засаду. Повязать, задержать нападавших. И восстановить статус-кво.

Но секретные операции — они на то и секретные, что никогда никто прямо не говорит о том, что происходит на самом деле. Пришлось придумывать легенду прикрытия. И с этой легендой отправить к Дубравину для лучшего контакта его старого друга, старшего оперуполномоченного Анатолия Казакова.

Вот и встретились они в районе КазГУграда. Пошли гулять по длинной аллейке. И разговаривать. Вернее, говорит Анатолий, а Александр сначала молча слушает его.

— Здорово! Сколько лет, сколько зим! Обнялись, хлопая друг друга по спине.

— Слушай, Шурык! — он так и произносит его имя «Шурык». — Дело есть!

— Ну-ну!

— Тут ситуация такая складывается, — начинает вдохновенно излагать легенду Казаков. — В вашем доме, в твоем подъезде, но ниже этажом живут, скажем так, люди, которые нас очень интересуют. Ну, определим их мировоззрение, как, скажем, казахский национализм. Люди, очень высоко стоящие на социальной лестнице. Авторитетные. У них послезавтра дома какое-то собрание. И как нам известно, там будут обсуждать разные интересующие нас темы. Наши ребята хотели бы в это время побыть у тебя наверху…

Казаков знал, что Дубравин терпеть не может «наци», и был уверен, что тот даст согласие.

Александр задумался. Испытующе, внимательно поглядел в изможденное, желтоватое лицо друга. Уж кто-кто, а он знает Анатолия как облупленного. И детство, и юность прошли вместе. Так что закралось в душу сомнение. Что-то не так было в гладкой речи Казакова. Но Дубравин не стал развивать тему. Не до этого. И без того тошно.

— Ладно! А куда ж я свое семейство дену? У нас ребенок маленький, а тут чужие люди. С аппаратурой небось.

— А давай мы их отвезем к нам в санаторий. На пару дней. Там им будет спокойно.

Казакову тоже слегка неловко обманывать друга. Но он успокаивает себя тем, что это нужно для самого Шурки. Зачем ему знать лишнее? Хотя, конечно, их легенда не выдерживает никакой критики с точки зрения технической и шита белыми нитками с точки зрения логики. Ведь намного проще установить «жуков» в самой «плохой квартире», чем пытаться прослушивать «наци» через пол и толстенный слой бетона. Но так уж легла фишка.

Странная штука жизнь. Дубравин, который в своих статьях беспощадно долбил советскую систему, сейчас оказался по одну сторону баррикады с теми, кто ее должен был защищать. И инстинктивно, «по крови» они с Казаковым близки друг другу, так как оба понимают, если Союз пойдет вразнос, то им всем непоздоровится. И диссидентам, и гэбистам. Потому что счета будут предъявляться не по социальному, а по национальному статусу.

— Ты так сильно изменился, Толян, — уже в конце разговора Дубравин спросил друга. — Что с тобой случилось? Весь худющий. Желтый какой-то. Болесть, что ли?

— Потом когда-нибудь расскажу! — торопливо свернул разговор Анатолий. И скользнул взглядом в сторону, заметив в Шуркиных глазах любовь и жалость.

Не принято у них, у настоящих мужиков, открыто проявлять свои чувства. Вот и стараются скрыть их за иронией или грубоватой маской.

На следующий день, туманно намекая на некие обстоятельства и стараясь не напугать до смерти жену, Дубравин уговорил ее переехать на денек-другой с квартиры на дачу КГБ в предгорьях Алатау.

Что они благополучно и сделали.

По возвращении «святого» семейства на постоянное место жительства он позвонил в Москву редактору отдела корреспондентской сети Алексею Пестрову. И, стараясь не сгущать красок, а даже с неким юмором, рассказал о том, до чего довел лично его курс на гласность, перестройку, критику и самокритику.

Пестров его юмор не оценил. Он, много повидавший и знающий порядки получше молодого и борзого Дубравина, понял, что «срок годности» корреспондента в данном регионе истек. Против него ополчились и мафия, и номенклатура. Судя по всему, «достал он до печени» и местных националистов. Как говорится, враг был нужен. Враг был найден.

 

VIII

«Пук! Пук! Пук!» — раздались хлопки выстрелов. А потом шипение спускающих шин. Джип дернулся еще пару раз в грязи. И застыл посреди сырой лесной поляны. Осторожно открылась задняя дверца. И оттуда выглянула взлохмаченная человеческая голова. Погоня закончилась там, где он и рассчитывал. В лесном тупике, на березовой опушке, где стоит постоянная сырость и свалены в кучу отжившие свое трухлявые стволы.

Они загнали «гостей» на своей полноприводной «таблетке» прямо в это гиблое место. А для верности, чтобы не вздумали идти на таран, прострелили им колеса.

Короче, все путем! Но теперь предстоит самое сложное. Контакт с бракашами. А с ними договориться едва ли не сложнее, чем с инопланетянами. Сейчас самое главное — вовремя определить, что за люди на этот раз встретились им в лесу.

Они все трое вышли из машины. Он чуть впереди. А за ним слева и справа егеря. Василий Кудреватых — огромный, широкий, с руками, как лопаты, — и длинный, сухой Иван Подойбало. Все трое в форменных куртках с необходимыми знаками различия лесной охраны. Официальные и торжественные. В общем, процесс пошел…

Из джипа с тонированными черными стеклами, дружно хлопая дверцами, вывалились четверо с разномастным оружием. Самое главное, сейчас, в первый момент, правильно определить, кто они.

— Здравствуйте! — со значением в нос произнес Озеров, стараясь не нажимать, не накатывать на бракашей. Мало ли кто перед ним. Может, генерал, может, районный или областной начальник. Может, бандит. Народ нынче пошел — тихий ужас. Законов никто не блюдет. Особенно эти новые русские. В малиновых пиджаках и с распальцовкой. — Ну что, застряли? — как бы даже с сочувствием, вглядываясь в лица троих «охотников на привале» (четвертый, видимо, водитель), спросил он.

«Понятно, судя по модным туфлям и прикиду, они прямо с вечеринки. Пили вчера где-нибудь в Москве в кооперативном ресторане. А потом спьяну решили: махнем на охоту. Вот и прибыли сюда. В наш заказник. Недалеко от столицы. Чего же не пострелять. Только не ожидали они нас. Типажи еще те. Особенно вон тот черноглазый носатый. Кавказец, что ли?»

Задача его людей — изъять оружие, составить протокол, выдворить незваных гостей из их леса…

* * *

…Из Казахстана они выбирались долго. Пока нашли место районного охотоведа в Тульской области. Пока договорились с местной властью, собирали вещи, закладывали контейнеры, а время шло. Страсти разгорались. Раньше они, русские, чувствовали себя в любом уголке страны ну если не хозяевами, то, во всяком случае, людьми первого сорта. Представители великого народа, принесшего цивилизацию, культуру. Теперь же уже и до лесных чащоб дошли новые веяния. Колонизаторы, мол, вы! Порушили благостную, распрекрасную жизнь кочевников. Съели мясо. Уничтожили язык. Исказили историческую память. Так что назревали, судя по всему, большие события. И куда все покатится? Непонятно. Поэтому не только к сестре, но и от греха подальше уезжал он в Россию. На историческую Родину. Это слово теперь такое модное стало. Россия. Раньше его как бы и не было. Был Советский Союз. И еще Российская Федерация. А вот недавно появилась Россия. Родина.

Заговорили о ней. Запели. Затосковали. Потому что теперь они чужие там.

Удивительное дело. Вот русские они. Приехали из Казахстана. А сразу вписаться в местную жизнь уездного городка не получилось. Долго к нему приглядывались людишки. Что за такая птица гусь к нам прилетела с далекой окраины великой империи. Тем более что народишко сначала пришлось погонять по лесам. Уж больно шалил он в заказнике. Браконьерничал.

А как иначе? Кургальджино — место отдаленное. Не каждый доберется на старом «Москвиче» или «копейке». А здесь лес рядом. Вокруг него деревни. А в деревнях мужики с ружьями.

Привыкли, что лес — их дом родной. До Москвы рукой подать. Оттуда частенько наезжают начальнички. Им, значит, можно? А нам нельзя! «Не-а!» — отвечает он.

И пошла в скором времени о нем дурная слава: «Охотовед новый ну просто зверь! Ни днем ни ночью от него покоя нетути. Лютует! Добрых людей хватает».

Короче, заработал он себе отчаянную репутацию. Но понимал, что в одиночку ему не управиться. Ибо народ тоже кушать хочет. И вот что он удумал. Собрал как-то у себя всех самых знатных браконьеров. И молвил такую речь:

— Мужики! Вы люди серьезные. Охотники важнеющие. Все тропы знаете. Повадки звериные постигли. А то вам неведомо, что зверь у нас на убыль идет. Потому как перестройка, гласность, ускорение, с одной стороны, довели народ до ручки. А с другой — власть в своих либеральных начинаниях ослабела. И в связи со всем этим в лес потянулись все, кому не лень. В том числе и такая дрянь, как новые русские в малиновых пиджаках и с цепями на шее. Если так дальше пойдет, то живности в нашем лесу вообще не останется. Никакой. А так как и вы, и я живем с этого самого леса, то я вот что предлагаю…

И вот что получилось у Володьки Озерова. Взял он на работу егерями всех браконьеров из окрестных деревень. И вместе с ними стал защищать от разграбления заказник. Для того чтобы сохранить его как источник жизни для себя и своих семей.

Так вот и сегодня получилось. «Залетные» на большом джипе еще не успели выстрела сделать, а ему уже доложили добрые люди, что кто-то «безобразничает в нашем лесу». Ну а дальше все понятно. Вскочил он с теплой кровати. Надел быстро свой зеленый лесной мундир. Прихватил скорострельный карабин. И вместе с Василием и Иваном дал ходу. В лес. Загонять нового зверя.

Несмотря на все его старания, разговор с «охотниками» начинается на повышенных тонах.

— Да ты знаешь, хто мы такие?! Кого мы знаем! Да если я завтра позвоню Ивану Петровичу, что ты меня тут задержал! Да еще и стрелял в колесо моей машины, тебя завтра же уберут с этого места, — не переводя духа, напирает и куражится лысый пузатый мужик в светло-синем спортивном костюме «Адидас», видимо, главный среди этих горе-охотников.

Но Володька Озеров знает, что даже если они знакомы с Иваном Петровичем — это ничего не значит. Потому как Иван Петрович выручать их не будет. Нужные Ивану Петровичу люди появляются по-другому. Он сам звонит ему, Володьке. И говорит: «Так, мол, и так, дорогой! Там приедут к тебе завтра человечки от меня. Ты им покажи, что да как. Пусть кого-нибудь стрельнут…» Ну и так далее…

И никакому Ивану Петровичу абсолютно не понравятся все эти самодеятельные наезды на его владения.

Но главное сейчас — не поддаться на провокацию. Не вступать в беседу на повышенных тонах, которая как бы уравнивает их и может закончиться неизвестно чем. Он представитель власти в этом глухом лесу. И это его лес. И это его люди стоят сейчас позади него с оружием наготове. И это не первые желающие поживиться на этой делянке…

Ему надо держаться строго, но спокойно. И сначала добиться, чтобы они предъявили свои документы. Если, конечно, таковые имеются у них вообще. И главное, в отличие от браконьеров он знает, что надо делать.

— Я попрошу вас предъявить ваши документы! Свои и на оружие, — твердо говорит он, поправляя ремень скорострельного карабина…

* * *

Уже возвращаясь домой на своей полноприводной «таблетке», он молча поглядывает на трофейное изъятое оружие и размышляет: «Да, это и есть самая настоящая борьба за выживание. Как и тысячу, и миллион лет тому назад. Мы бьемся за свои охотничьи угодья. А другие за свое место. За фирму. И так везде и всюду. Просто у нас все зримо. Натурально. Не завуалировано, как в других сферах. Там все опосредованно. Интересы скрыты. Деньги, вещи. Должности. Звания. А суть-то одна. Иметь больше корма. Создать лучшую долю для себя и своего потомства».

…Дочки, словно чувствуя что-то, выбежали на крылечко в ожидании отца. И пока он медленно вылезал из-за руля затормозившего рядом с домом автомобиля, пока доставал из кузова браконьерские ружья, внимательно и тревожно глядели на него. Но только он ступает на скрипящие деревянные ступеньки, бросаются к нему. Он обхватывает их. Обнимает, вдыхая родное тепло и чувствуя тонкие косточки позвоночников девчонок. Жена выскакивает навстречу со слезами на глазах. Лопочет что-то, причитает по-бабьи о том, что надо себя поберечь. Не связываться со всякими дураками. Он не спорит с нею. Просто обнимает. И радуется тому, что вернулся из сырого сумрачного леса сюда, в тепло. К тому, что вековечно из эпохи в эпоху называется семейным очагом.

И еще ему понятно, что за всеми этими охами-вздохами, причитаниями и советами, за всей этой женской белибердой ясно проглядывается вековечный страх потерять кормильца.

И он гордится собой.

 

IX

«Обложили, гады! Обложили!» — Алексей Пестров с утра пораньше уже дожидается главного редактора молодежной газеты Геннадия Птицына в буфете редколлегии, что располагается в самом конце длинного коридора знаменитого шестого этажа. Как раз напротив кабинета редактора.

— Валюша! Дай мне кофейку! — обращается он к буфетчице — толстой, не слишком опрятной тетке в синем рабочем халате с кудряшками и помятым лицом пьющего человека.

Необъятная Валентина зыркает на маленького тощего Пестрова неприязненным взором и, шмыгнув носом, отворачивается к плите, где у нее уже закипает кофейник.

Алексей усаживается в уголке буфета и думает о ситуации, сложившейся в Казахстане. Надо предлагать решение по Дубравину. «Оставаться ему там нельзя. Значит, сюда. На этаж. Но к кому? В какой отдел приглашать строптивого собственного корреспондента? Это надо смотреть по вакансиям. Ну и по работе. На кого он пахал больше всех? Получается по справке, на отдел морали и права. Значит, надо поговорить с Ольгой Петренко. Ей и карты в руки».

Валентина, покачиваясь, подносит на подносе чашку черного-пречерного кофе и молча ставит на поверхность стола.

«Опять вмазала, — неприязненно думает Пестров, осуждая ее. — С утра уже начала набираться. И когда ее отсюда уберут? И хамит. И пьет. И докладные на нее все время пишут. А ей хоть бы хны. Говорят, что она обсчитывает. Спекулирует дефицитными заказами, что иногда привозят сюда в издательство. А ничего не сделаешь. Торговая мафия. Обнаглела совсем!»

Действительно, интеллигентная публика закрытого для всех, кроме членов редколлегии, буфета люто ненавидела эту хамоватую, неопрятную представительницу торговли. Но поделать с ней ничего не могла. И скрывала эту неприязнь за учтивым лицемерием, только изредка опускаясь до льстивости. Это когда срочно требовались какие-либо продукты. А они требовались постоянно. Снабжение Москвы становилось из года в год все хуже и хуже.

В этот момент за открытой дверью в коридоре раздается звон ключей и чьи-то шаги. Алексей оставляет кофе остывать на столе и устремляется к выходу, посчитав, что пришел главный. И точно. Это он. По-хозяйски звенит ключами, открывая дверь. Здороваются.

— Ко мне? Что-то срочное? — спрашивает Птицын, плотный сорокалетний мужчина с таким же жестким определенным лицом. Прямо не редактор либеральной молодежной газеты, а директор какого-нибудь оборонного завода.

— К вам, Геннадий Николаевич! Надо! — коротко говорит Пестров. И твердо и уверенно идет за редактором, понимая, что если не удается поговорить сейчас, то судьба Дубравина может зависнуть надолго. И будет она неясной до тех пор, пока что-нибудь не случится из ряда вон выходящее.

В общем, редактор отдела корреспондентской сети действовал по принципу «куй железо, пока Горбачев». Птицын оценил его решительность и кивнул:

— Заходи!

В большом и добротно обставленном кабинете редактора Пестров скромно усаживается на стуле у приставного столика. Но Птицын предлагает ему пересесть за большой, длинный полированный стол для совещаний. А сам устраивается напротив. И закуривает:

— Ну, что у тебя, Алексей Васильевич?

— Да дело о нашем собкоре в Казахстане. Я уже вам докладывал в прошлый раз. После той публикации. О мафии. Теперь на него ополчились местные власти и недобитые националисты. Он уже вынужден скрываться…

— Да, да! Помню. Как его фамилия? Дубанов, что ли?

— Дубравин, — поправил редактора Пестров.

— Вчера был в горкоме партии. У этого нового секретаря, — вдруг заговорил редактор, видимо, о том, что его волновало намного больше, чем судьба казахстанского собкора. — Ну и дурак же, я вам скажу… Настоящий партийный бюрократ провинциального разлива. Глаза выпучит: «А почему? А почему?» И орет. И что они все о нем? Такой передовой. К народу близкий. Этот почище будет бывшего…

Пестров молча выслушивает монолог, видимо накипевший у редактора. И ждет, когда разговор снова вернется к той теме, с которой он пришел. Ну да ясное дело. В каждой избушке свои игрушки. За свою долгую работу в центральной молодежной газете он уже немалое количество раз приходил с такими делами. И чем глубже становилась перестройка, тем чаще корреспондентов прессовали местные власти. И общественность национальных республик. Борьба с этим велась по-разному. Начиная от советов собкорам: «Лепите пирожки. Одну критическую статью. Одну положительную!» До окончательного решения собкоровского вопроса. Перевода человека сюда, в Москву. Были еще и промежуточные стадии. Звонки главного местным бонзам. Попытки договориться об охране. И так далее. И тому подобное.

Сейчас крайний случай. Все уже перепробовано. И надо человека эвакуировать. Наконец главный выплеснулся. И успокоился. Так что Пестров снова взял инициативу в свои руки:

— Так как же будем с Дубравиным?

Птицын хотя и был выходцем из молодежных структур, но уже давно понял этику журналистов. И знал: своих сдавать на съедение ни в коем случае нельзя. Иначе потом никогда не дождешься от собкоров острых, бьющих не в бровь, а прямо в глаз заметок. Люди должны знать, что их защитят. Сейчас, чтобы принять решение, ему просто надо знать меру опасности.

— Но конкретно, что они делают? Кроме угроз.

— Его поносили на пленуме ЦК как русского националиста. Отобрали служебную машину.

Главный аж присвистнул. Он-то знал трусливость комсомольских функционеров не понаслышке.

— Да, если они пошли на такую наглость, значит, он их допек! — Помолчал минуту. И спросил Пестрова: — Но куда его поставить? Вакансии у нас есть? А?

— Его надо к Ольге Петренко! В правовой отдел. Он на них и работал больше всего.

Главный поднял трубку внутреннего телефона и сказал секретарю:

— Маша! Поищи Петренко! Пусть зайдет ко мне. До редколлегии.

Приоткрылась дверь в заднюю комнату — комнату отдыха, и оттуда раздался робкий стук, а потом выглянула голова Вальки-буфетчицы.

— Я вам кофейку приготовила, Геннадий Николаевич! Вам сколько сахару положить?

На ее лице прямо-таки разлилась ликерно-приторная ласковость. Сама благожелательность… Пестрова аж передернуло.

Через минуту появилась Ольга Петренко — женщина-вамп с роскошнейшим бюстом и распущенными по плечам прекрасными белыми волосами. Не поймешь — то ли светская львица, то ли журналистка.

«Одно слово — стерва», — думает Пестров, увидев ее точеную фигуру в деловом сером брючном костюме.

Дальнейший разговор не был особенно длинным. Ольге Ивановне давным-давно нужен работник «на галерах». Человек, который бы торчал здесь, на этаже, ходил на планерки и летучки. Дежурил в типографии по ночам. Отвечал на срочные письма. Правил бы авторские материалы. Короче говоря, пахал бы на отдел как папа Карло. И не задавал лишних вопросов. Дубравин идеально подходит для этой роли.

Так что через пятнадцать минут Алексей Пестров уже просит стенографическое бюро:

— Валя! Соедини меня с Алма-Атой!

* * *

Перед тем как покинуть Казахстан, Дубравин решил заехать на несколько дней к себе в Жемчужное.

Перелет до Усть-Камана был молниеносным. Поездка до райцентра тоже не утомила его. Ну а там рукой подать. И полно попуток.

Потрепанный, видавший виды «ЗиЛок» остановился посреди дороги, не съезжая на обочину. Опустилось стекло. И оттуда высунулась радостная рожа его одноклассника Кольки Рябухи.

— Эй, корреспондент! Садись, подвезу! — крикнул он, обнажая в улыбке стершиеся раньше времени желтые зубы.

— Колька, ты че так раздался? — вглядываясь в располневшее круглое лицо одноклассника, заулыбался в ответ Александр.

Секунда — и он уже в пахнущей табаком и бензином кабине. Почеломкались.

Колька тронул широченной, как лопата, рукой за ручку передач. И автомобиль, кряхтя всеми внутренностями, тронулся в сторону Жемчужного. Потекли вокруг привычные сельские пейзажи с лесополосами, желтоватыми полями и березовыми перелесками.

Деревенские перестроечные новости были неутешительными. Бессмысленность советской сельской захолустной жизни уже начала брать свое и над их поколением. Из рассказа Кольки вырисовывалась простая и безрадостная, как крик петуха на рассвете, картина. Все, кто остался, пили.

Так что главной новостью в этой безрадостной картине была смерть Комарика — Тольки Сасина.

Как только Рябуха сказал об этом, у Дубравина даже сердце упало.

— Господи, боже мой! — забормотал он. — Он же совсем молодой. Чуть старше меня. И как это он? Почему?

Это была первая смерть в их поколении. И она неожиданно и неприятно поразила его. Потом, через годы, они уже свыкнутся с тем, что то один, то другой их сверстник покидает этот мир. А сейчас все внутри его так и сжалось от тоски.

— Мужики-то всегда пили! — бубнил из-за руля, тупо уставившись на дорогу, Колька, обильно посыпая свою речь матерщиной. — Плодово-выгодное по рубь ноль семь, червивку. Если денежки были — то водяру. Самопальную. А тут, когда пошла волна, все позакрывали. В магазине ничего нет. Ну кто на что подсел. Всякую дрянь. До стеклоочистителя дошли… А тут какой-то спирт появился. Наши его называют «Рояль». В общем, нету теперь нашего Толика. Дети остались… Сироты…

Дубравин уже не слушал его. Перед глазами одна за другой вставали яркие картинки детства. Их игры. И игрища. Вспомнился тот матч между «бараком» и «центром», где они впервые выиграли у его команды. А Комарик — маленького роста, весь в конопушках — никак не хотел смириться с поражением. Ведь он был заводилой. На баяне ли играть, на гитаре ли — везде главный, лучший. И вот нема его. Только мать-сыра земля сомкнулась.

«Оба-на. Как же так несправедливо получается?! — думал Дубравин, вспоминая короткую нехитрую историю Комариковой жизни. — Ему же еще жить да жить».

И, словно отвечая на его печальные мысли, из-за руля свое долдонил Колька:

— Ему все говорили: «Ты че делаешь? Загнёсси!» А он отвечал: «Буду пить! Сколько отмерено, столько и проживу!» Как будто и не хотел он больше жить. Будто жизнь ему в тягость. В неохотку. Словно устал он от нее.

— Да, брат! Такое бывает! — пробормотал в ответ Александр, вспомнив попутно Армению после землетрясения. «Но там трагедия. Стихия. А здесь покой. Тишина. Видно, что-то есть такое в людях, что заставляет их искать смерти. Что, он не понимал, к чему придет? Наверняка понимал! Но то ли не хотел жить, то ли не мог. Воли к жизни не было. Заряд кончился. Мотор не тянул. И пошел по дну. Червей кормить. Что же это такое? Воля к жизни. Вон старики. Уж как им досталось. Но живут же. Бьются о жизнь. Тянут. А эти…»

— А братья наши, немцы, чудят, — прервал его мысли Колька. — Знаешь, что решили? Решили, что нужна им своя, отдельная колонка, — с осуждением добавил он.

— Чего? Чего? — переспросил Дубравин. — Какая такая колонка? Водяная, что ли?

— Да нет! Им нужна своя отдельная земля. Район какой, где они сами бы всем управлялись. С хозяйством. Как в старину было.

— Фу, так это не колонка, а колония. Они же когда-то жили в Поволжье и на Кавказе колониями. Вот оттуда все и пошло. Автономии они хотят. У нас в Казахстане сделать свою область. Или район. Понял?

«Поздно доходят сюда веяния. Уже все решили. Казахи им ничего не дадут!»

— Ну да! Вот оно, значит, как. С нами, значит, им плохо вместе-то?! — то ли с вопросом, то ли с раздражением заметил Колька, вписывая свое гремящее авто в крутой поворот дороги. — Вот оно, значит, как, — повторил он. — Малыми были. Никто и не интересовался нацией. Жили все вместе. А теперь немцы и те хотят особняком от нас жить. Ездили они в Москву. Валерка с Федькой. Ну, просить. Договариваться о колонне. Вроде их обнадежили.

— А как девчонки наши? Они-то чего? Кто где? — с тайной надеждой узнать что-нибудь новое о Галке спросил Дубравин.

— Девки? Кто где! Замуж повыскакивали в основном. Зинка Косорукова учителкой стала. В школе работает. Валька Лисикина в библиотеке у нас. Остальные зафинтилили кто куда. Всех и не упомнишь…

Жадно выспрашивал Шурка Дубравин мельчайшие подробности жизни деревни. А автомобиль быстро катился по знакомой дороге. В который раз возвращался Дубравин в свой родной Жемчужный. Можно сказать, к истокам своей жизни. К корням.

Возвращался, чтобы еще раз соизмерить расстояние, отделявшее его от места старта. Осмыслить пройденный жизненный путь. Понять себя. А значит, собственные ошибки. Сравнить свою жизнь с жизнью тех, кто остался здесь навсегда по причине слабости в коленках или просто элементарной лености души.

Это была все та же дорога, по которой он когда-то уходил отсюда навстречу восходящему солнцу.

Он ехал по ней. И удивлялся. Где-то там в его жизни происходило множество событий. Кипели страсти. Менялись обстоятельства. Приходили новые люди. Исчезали старые. А здесь будто время остановилось. И все застыло, уснуло. Как в сказке.

Дома были те же. Лица людей те же. Только старели они. И в свой срок переезжали из поселка на раскинувшийся рядом погост.

На крылечке обветшавшего родного дома никого. Только Джуля лениво закряхтел. И загремел кованой цыганской цепью. Тявкнул пару раз. А услышав его голос, замолк и ласково заскулил.

Приоткрылась дверка летней кухни. Выглянула заспанная голова матери.

— Шу-у-у-урик! Приехал. А мы спа-а-али!

Они обнялись. И Дубравин почувствовал, как от матери пахнуло чем-то своим, родным, вековечным, деревенским. Домом. Молоком. Навозом. Душистым сеном. И еще бог знает чем. Может быть, детством.

На шумок вышел оттуда же отец. Постаревший, чуть сгорбившийся, без переднего зуба, но такой же насмешливый человек с подковыркой.

— А, бродяга! — радостно улыбнулся он, расставляя в стороны худые длинные руки для объятий.

Дома все было по-старому. Только из большого дома старики переселились в летний. Чтоб меньше отапливать.

Сами они потихоньку старели. И как говорили, попросту «доживали».

Брат Иван пил, пил и пил. В воспитательных целях его переводили с одного места работы на другое. Так сказать, с постоянным понижением в должности. На пике своей сельской карьеры он работал шофером. Возил на ферму корма. Естественно, воровал их. И продавал односельчанам. На вырученные деньги покупал водку.

Потом его понизили. Поставили подменным шофером. Если кто заболел или запил вчерную, он на машине. А нет — иди в ремонтники.

Но и тут он не удержался. Перевели в скотники. Чистить навоз. Таскать корма. Самолюбивый Иван не выдержал унижения. И ответил длинным запоем.

Тогда его выгнали и с фермы. И он перешел на работу в соседний совхоз. В общем, так и бегал с места на место. Но слава Богу, два медведя в одной берлоге не живут. И он съехал из дома на казенную квартиру вместе со своим семейством.

У родителей появлялся только изредка. И всегда в доску пьяный. Последний его визит состоялся третьего дня. Поближе к вечеру прибежала и забарабанила в дверь соседская девчонка:

— Тетя Маруся, там ваш Иван. Шел, шел и свалился. Лежит у нас под забором.

Мать сначала махнула рукой. Да ну его, пьяницу. Отлежится. Протрезвеет. Но когда минут через двадцать прибежал соседский парнишка, не выдержала. Пошла забирать сына.

Иван лежал вниз лицом прямо у забора. Рядом лизал блевотину бродячий пес Черныш. Мать отогнала палкой животное. И принялась поднимать грязного, ободранного, описанного собаками сына. И тащить его домой. Под неприязненными взглядами соседей…

Очнувшись на следующий день, Иван устроил дома скандал. И с криками: «Куркули! Кулаки! Я вам покажу!» — убежал к себе. Поводом для скандала послужило то, что мать не дала три рубля на опохмелку.

Об этом Шурке за встречным обедом рассказал отец. Сухой, жилистый, с белой щетиной на щеках и белыми бровями, он слегка шепелявил при разговоре из-за отсутствия передних зубов.

«Старость не радость!» — отметил про себя Дубравин, потихонечку разглядывая своих родных. Отец, как ни странно, не воспринял эту долгожданную перестройку, гласность и все прочие прелести нынешнего политического момента. Наоборот, он не ждал от них ничего хорошего.

— Старые мы с матерью. Все уже видели в этой жизни. Нам уже ничего не надо. Нам бы только газ в дом провести. И будем сидеть тихо. Ждать смерти.

Но когда разговор зашел о Шуркиной работе, оказалось, что он все читает. В курсе всех событий. И что еще более удивительно, знает все тонкости происходящего. И имеет свое собственное, оригинальное видение ситуации. Не ожидал, не ожидал младший Дубравин, что тут, в глуши, в деревне, его работяга отец так разложит ему все по полочкам, как не сможет ни один штатный столичный политолог.

Речь зашла о Шуркиной заметке «Что будет, если не договоримся?». В ней анализировалась ситуация с союзным договором, который ну никак не подписывался.

— Сынок! — отец отправил в рот кусок жареной гусятины, прожевал кое-как и продолжил разговор: — Вот ты пишешь о социализме с человеческим лицом. А ведь никакого такого социализма у нас не было и нет!

— А что же у нас тогда? Что мы столько лет строили? — уставился на него Шурка.

— Что угодно! Только не социализм. История просто повторилась. После октябрьского переворота Советский Союз быстро вернулся в состояние Российской империи.

— Это как? А идеология?

— Да при чем здесь идеология, сынок? Уже в двадцать втором году Россия снова вернула себе отколовшиеся республики. Грузию, Армению, Узбекистан, Украину, Таджикистан. Все, кроме прибалтийских. А после Второй мировой войны империя не только вернула утраченное, но и расширилась. То есть идеология была как бы новая. А практика во внешней политике была старая.

— Но ведь внутри страны все изменилось. Или не так?

— И внутри страны мы вернулись к прежнему типу правления. Имперскому. Фактически Сталин и его соратники вернулись к самодержавию. Да, завуалированному, да, на новой идеологической основе, но правил-то вождь самодержавно. Как любой царь или император. Сам лично следил за всем. Вплоть до цензуры. Помнишь, Николай Первый был цензором у Пушкина? Так и наш тоже читал книги и смотрел фильмы прежде, чем выпустить их в свет. Что? Не так?

— Ну так!

— Но дело даже не в этом. Народ как жил? Ведь мы вернулись и к крепостному праву. Отсутствие паспортов. Прописка. Все как было до тыща восемьсот шестьдесят первого, когда царь-освободитель Александр Второй дал вольную крестьянам.

— Ну ты, отец, даешь! Сравнил! Хотя в чем-то похоже.

— Да не в чем-то, а во всем! Россия была страна крестьянская. И тогда. И в начале двадцатого века. Так что после революции семнадцатого большевики вернули крестьян принудительно на землю. Прижали их к ней. А потом и воссоздали разрушенные Столыпиным и его аграрной реформой общины. Теперь уже в виде так называемых колхозов. И заставили людей, как и в девятнадцатом веке, работать на барщине семь дней в неделю. А что, по-твоему, работа в колхозе за палочки бесплатно на государство чем-то отличается от барщины? По форме — да! А по сути — ничем!

— Ну подожди, отец, раньше же работали на барина. Бар-то больше не осталось.

— Ха! Ха! Ха! — четко и невесело засмеялся Алексей. — Их заменили советские чиновники. Аппарат, выродившийся за годы правления Сталина. Да и какая разница, на кого работать. Ведь и до тысяча восемьсот шестьдесят первого были так называемые государственные крестьяне, формально не принадлежавшие господам. Ну а за неимением оных, мы все стали такими крестьянами. Название поменялось. А суть-то осталась. Суть в рабском труде. И отсутствии личной свободы.

— Но сейчас такого нет!

— А ты попробуй пожить без прописки! Или не работая! Что с тобой будет, сынок? Посадют тебя. Не сразу. Но посадют.

— Да, гладко ты излагаешь все, пап. А мы-то барахтаемся в терминах. Где мы? Кто мы? — Дубравин задумчиво погладил подбородок.

— Понимаешь, сынок, Маркса все изучали у нас! А понять не смогли. Ведь царская Россия не готова была стать на новый путь. Маркс писал, что первыми пойдут к социализму передовые капиталистические державы: Германия, Англия. А о России и речи не было. Отсталая страна, которая должна была пройти длинный путь развития капитализма. Она и вступила на него. После тысяча восемьсот шестьдесят первого года началось поступательное развитие. Ленин даже в своей первой работе «Развитие капитализма в России» исследовал этот процесс. И пришел к неутешительным выводам. Ничего, мол, хорошего ждать не приходится. Все должно идти своим путем. Эволюционным развитием. Оно и шло. В феврале тысяча девятьсот семнадцатого года Россия подошла к буржуазной республике. Самодержавие рухнуло. Дальше должно было начаться естественное капиталистическое движение вперед. Но тут, как черти из табакерки, выскочили экстремисты в лице Ульянова и всяких Троцких, Бухариных, Джугашвили. Им не терпелось. Им хотелось власти. Экспериментов. Славы, в конце концов. И удавшийся переворот они назвали Великой Октябрьской Социалистической революцией. А дальше стали подгонять происходящие в стране процессы под шаблон своего учения.

Но ничего с военным коммунизмом не вышло.

Тогда вернулись к естественному ходу событий. Новой экономической политике. Фактически к развитию капитализма в России. Но такой ход событий рано или поздно лишил бы их власти. Вслед за экономической свободой восходящий класс — новая советская буржуазия — потребовал бы политическую власть. И куда бы им было деваться? Поэтому Сталин, который понимал, что ход истории не изменить, вернул Россию опять к самодержавию. И империи. Конечно, процесс был непростой. Надо было уничтожить сотни тысяч, миллионы самостоятельных людей как в городе, так и в деревне. Заключительная волна репрессий — это тридцать седьмой.

После этого СССР снова стал по своему общественному устройству феодальным государством с самодержавным правлением и всеми атрибутами империи. Вплоть до офицерских погонов старого образца.

— Ну как же все-таки! Ведь не объявил же он себя царем. Императором!

— Царем не объявлял! Да этого и не надо было. Ведь еще Ленин писал. Дай-ка я вспомню цитатку. Кажется, так: «Царское самодержавие есть самодержавие чиновников. Царское самодержавие есть крепостная зависимость народа от чиновников и больше всего от полиции». Вот так вот, сынок дорогой! Чем сегодня мы отличаемся? Так же зависим от любого начальнического чиха.

— Ну ты, батя, разложил всю нашу историю по полочкам. Упростил, можно сказать. Но ведь раньше религия была. А теперь материализм. Марксизм-ленинизм.

— Да ладно тебе, сынок, начетничать. В последние годы вся эта наука выродилась в религию. Вождей мумифицировали, как новых святых. Хранили их мощи. Ходили им поклонялись. Вместо изучения законов развития занимались в своих институтах какой-то схоластикой. Выдумывали всякие заклинания: «Партия — наш рулевой! Народ и партия едины!» Превратили свои съезды в ритуальные богослужения, где с утра до вечера воспевали «Осанну» старым и новым вождям.

Опять же культ личности вспомним.

А как власть меняли? Ну точь-в-точь как в царской России. Генсек, как император, либо доживал на своей должности до смерти, либо его свергали заговорщики. Никаких выборов. Никакой альтернативы. Все по старым, еще византийским сценариям. Ну и доигрались теперь.

Почему мы отстали от Запада во всем? Да потому, что в общественной жизни игнорировали естественные законы. И пытались компенсировать это вечное отставание авралами, штурмовщиной, не жалея людей, превратив их в расходный материал…

В области техники мы можем делать что угодно. В космос летать. Атомную бомбу изготовили. А законы жизни все равно не отменишь. И ничего путного из этого не вышло… И не выйдет…

— В смысле? — Дубравин отложил ложку и уставился на отца.

— Да никакого усовершенствованного социализма не может быть. Нету его. В природе. Он вызреть должен. И весь путь эволюции будем проходить сначала. И благие пожелания тут не помогут. А в общем, так жалко, что я уже старый. Был бы помоложе — развернулся бы. Может, ферму какую сделал. Купил бы свой трактор, — выдал какие-то свои потаенные мысли он.

В это мгновение Александр Дубравин понял, что никогда он еще не заглядывал в душу отца так глубоко. И то, что приоткрылось ему сейчас, его мечтания, мысли, напрочь опрокинуло все то, чему его учили в школе, институте, партии.

Он понял, что отец так и не примирился с этим устройством жизни, которое навязали ему и народу коммунисты-большевики. Что в душе своей он все равно, как и многие миллионы русских людей, не принял их материализм и лживое лицемерие. Они так и не смогли вытравить из народа понятие правды и справедливости.

И то, что он сейчас понял, ужаснуло Дубравина. Раз нет опоры в душах, значит, скоро все рухнет.

И еще дивился он тому, что отец, который сидит здесь, в деревне, так четко и ясно, как не смогли столичные интеллектуалы, объяснил ему суть прожитого страной семидесятилетнего отрезка пути. Пути, который вел их в никуда. И то, что открытые философами-материалистами законы общественного развития они пытались игнорировать, приспособить под свои нужды, но не смогли.

«Господи! — думал он. — Работали целые институты. Писались тома диссертаций. Печатались горы литературы. И все равно против правды ничего не может устоять.

Материализм — квинтэссенция идеологии, основанной на отрицании души, духа, — зашел в тупик. К своему естественному финалу».

 

X

Велосипед — любимое средство передвижения в деревне. Он создает ему особое настроение и помогает очень быстро перемещаться в пространстве. От магазина до дома, от озера до речки, от школы до библиотеки. И сегодня Дубравин не изменил себе. Взял отцовский велосипед. Подвернул штанину спортивного костюма, чтобы не попала под цепь. Уселся в жесткое седло. И-го-го! Вперед, мой верный Росинант! Знакомою дорогой по тропинке через лес, по гремящему мосту через ленивую речку, прямо в библиотеку. Потому что именно там, в этой своеобразной «пещере Аладдина», работает его одноклассница Валентина. И она знает все и обо всех.

Проносятся лишь крашеные ворота домов. И сидящие перед ними старушки: «Здрасьте!» И покатил дальше.

Выбегают откуда-то сбоку деревенские шавки: «Гав-гав!» А он уже далеко впереди.

Еще рывок — велосипед к стеночке. И по темному коридору к двери с табличкой «Библиотека». В этот раз очаг культуры, находившийся рядом с деревенским клубом, встретил его пудовым порыжевшим от непогоды замком. И табличкой «Выходной». Но Дубравин не расстраивается. У него впереди еще три дня. А пока разворот. И вперед. В поля.

Вернулся на другой день. «Сим-сим, откройся!» И вход в пещеру Аладдина, где хранятся сокровища знаний, распахнулся.

Хранительница Валентина сидит за столом, заложенным стопками разноцветных книг. И что-то делает с картонными карточками читателей. На веснушчатом носике у нее надеты аккуратные очочки. Сама она в легкомысленном белом в горошек платье с оборками. Вся такая воздушная. К поцелуям зовущая. С веснушками-конопушками не только на щеках, но и на оголенных плечах, груди и руках. Этакое яблочко наливное.

Дубравин аж остолбенел. Диво-дивное! Была деревенская девчонка как девчонка. Ну, симпатичная, зеленоглазая, рыжеволосая. А теперь — пава. Видно, бывает у каждой свой миг. Свой час, когда женщина расцветает. Набирает непреодолимую притягательную силу, против которой не устоять.

Увидев его, Валентина неподдельно обрадовалась. Вскочила с места и обняла его. Да так крепко прижалась, что он кожей ощутил все ее горячее, белое, прекрасное тело под легким шелковым платьем. Аж дрожь пошла. И морок ударил ему в голову.

Присели рядышком на малюсенький диванчик для посетителей. И потек бестолковый разговор. Кто? Где? Кем? Чем?

Сюда, в библиотеку, заходят разные люди. Кто книгу взять. Кто поболтать. Так что новости и стекаются в этот кладезь мудрости со всех концов деревни.

— Минаву Вальку помнишь?

— Угу!

— Работала на химическом заводе. Авария у них случилась. Так она почти ослепла. Мать ее рассказывала, что долго лежала в больнице. Теперь инвалидность ей дали. Такие вот дела. А Галка перебралась в Россию. С мужем, — подчеркнула Валентина. — У него там родственники. Живут в Туле. Пока у бабушки. Работает она не по специальности. Художником-оформителем. Детей пока, — опять нажала она, — нет! — Помолчала минуту. Вздохнула притворно: — Так что теперь тебе ее не увидеть. Да и нам тоже.

И она внимательно, с намеком поглядела в глаза Дубравину.

«Эк, какая чертовщина в них, — подумал он, однако не отводя взора. — И чего она ко мне присела так близко?»

Горячее, сильное бедро Валентины ну прямо грело его через штанину. А рука вдруг неожиданно легла на коленку.

— Людка Крылова долго хороводилась с каким-то нерусским, — торопливо проговорила она и вдруг неожиданно и как-то неловко обняла его за шею, при этом чмокнув его прямо в щеку. И сразу же принялась горячо целовать его в губы, щеки, нос. А потом осторожно потянула на себя, заваливаясь спиною на диван…

— Валь! Ты что? — когда всё окончилось, спросил он. — С ума сошла? А ну как твой узнает?

— Не узнает. Он теперь только водку любит. А не меня. А я тебя давно поджидала. Еще со школы. Любила. Да ты на меня и не смотрел вовсе. Занят был.

Он наконец сообразил, что до сих пор она не подавала знаков потому, что блюла свой женский порядок. Старалась не подавать виду. Не хотела портить им отношения с Галинкой. Как-никак подруги. А теперь можно. Галка вышла замуж. И он стал ее добычей. Чем она не замедлила воспользоваться, овладев им.

— Ну и что это тебе дает? Тут, в библиотеке. Давай, может, встретимся где-нибудь в тихом месте? — предложил он. — Чтоб было что вспомнить?

У нее ответ готов. Торопливо:

— У меня сестра квартиру продает в городе. Она стоит пустая. Давай завтра съездим туда! Автобус ходит три раза в день.

* * *

Поезд, словно расправляющий кости человек, рванул состав. Дрожь с грохотом пробежала по вагонам и сцепкам. И тихонечко, тихонечко стальная зеленая гусеница поползла по рельсам. Тук-тук. Размеренно на стыках застучали вагонные пары.

Дубравин присел у завешанного окошка. Вспомнил Валентину. И по-доброму улыбнулся, ощущая звенящую легкость в теле.

Пришли они тогда в совершенно пустую квартиру. Она откуда-то достала ватное одеяло и простыню. Расстелила их на полу. Аккуратно, чтобы не помялось, сняла платье. Повесила на дверь. И присела, хитро улыбаясь.

Так и осталась она в его памяти со своей белой прозрачной кожей, конопушками и зелеными невероятными глазами.

На всю оставшуюся жизнь.

Прощаясь, он спросил:

— Ну и что тебе с этого? На всю жизнь ведь не насытишься!

Она улыбнулась утомленно:

— Вот побыла с тобой. Мне теперь воспоминаний на много, много лет…

И долго он еще в поезде качал головой. И улыбался: «Во как бывает!..»

Прощай, родной Казахстан…