НЕПУГАНОЕ ПОКОЛЕНИЕ

Лапин Александр Алексеевич

Часть II. ТРАВЫ ПАХНУТ МЯТОЮ

 

 

I

Жили на свете два брата-близнеца. Во всем они были одинаковыми. В воспитании. Одежде. Образовании. Вместе учились в школе. И даже служили в одной части. Только потом один из них стал строителем, а другой – писателем. И жизнь их сложилась по-разному.

Никто не мог понять, отчего так случилось. Ведь все у них на первый взгляд было одинаковое. Даже гены.

Одного не учитывали люди. Что каждый из них получил от Бога бессмертную, единственную в своем роде душу.

А наша судьба есть только раскрытие нашей бессмертной души…

 

II

Дорога в аэропорт «Домодедово» веселая. Ровная, гладкая. Говорят, строили ее в порядке эксперимента немцы, а качество проверяли так. Поставили полный стакан с водою в салоне машины. И прокатились с ветерком.

Ни одной капли не пролилось.

Хорошая дорога. Вокруг светленькие березовые рощицы с зелеными полянками. Чистенькие домики. А в конце, у серого стеклобетонного здания аэропорта, стоит на постаменте раскрашенный в сине-белые цвета «Аэрофлота» Ил-18. Раскинул беспомощно крылья над землей. Ну точь-в-точь подбитый лебедь.

Давно ли сам Анатолий Казаков добирался домой на каникулы на таком «памятнике». Теперь на летном поле другие машины. Сквозь стеклянные стены аэровокзала видны могучие «тушки», грузные «антоны», стремительные «ильюши». Самолеты, как выброшенные на берег киты, беспомощно стоят рядами, ползают по бетону, тянутся к взлетной полосе. А потом неожиданно, в считанные секунды взмывают в свой синий океан. В небо.

Их семеро. Курсантов Высшей школы КГБ. Они летят в Алма-Ату. В столице Казахстана будет проходить американская выставка «Фотография в США». Им придется там поработать. Побыть на подхвате. Но это завтра, а сегодня они, счастливые и довольные, грузятся в самолет.

Молодые, здоровые, симпатичные. Все в синих спортивных костюмах, с одинаковыми сумками «Динамо». Официально, для публики, они борцы-дзюдоисты, летят на соревнования. Судя по всему, остальные пассажиры их так и воспринимают. Вон как заинтересованно смотрели на них при посадке девчонки-стюардессы. Видно, хочется им познакомиться.

Анатолий садится в первом салоне, в одиннадцатом ряду вместе со своим другом Алексеем Пономаревым. Для него до сих пор загадкой остается то, как Алексей попал к ним. У них особые приметы не приветствуются. А он рыжий. Да не просто рыжий, а с кудряшками по всей голове и веснушками на носу. Да ко всему еще при разговоре безжалостно картавит. «Может, дело в том, что отец у него генерал?» – иногда думает Казаков, но потом быстро-быстро прогоняет эти крамольные мысли. Комитет для него святое. Там, в обычной жизни, может быть блат, взятки, кумовство. А у них – никогда.

Он же помнит, как сам сюда попал. И сколько его проверяли перед этим.

Тогда он послушал рекомендации Маслова. И принес заявление. Ему сказали: «Иди, вызовем».

И понеслось. Сначала проверили всех родственников по всем базам данных. Не судимы ли? Не состояли ли? Не числились ли? В оккупации не были ли? Не алкоголики ли? Дошло аж до дедушек с бабушками.

И его самого как рентгеном просветили. Соседей по общаге и то вызывали. Спрашивали о нем. Каков в быту? С кем дружит? С кем не дружит? По учетам пробили. Привлекался ли? Задерживался?

А сколько он сам бумаг назаполнял! Страшно вспомнить! Особенно анкет и тестов. Такие огромные бумажные портянки. И на каждой сотни вопросов. Сначала он пугался всего. А вдруг не так ответишь? Ошибешься? Позднее уловил некоторые закономерности этих вопросников. Когда один и тот же вопрос по-разному задается. Раз десять.

И где тут ловушка?

Ну а после теста иногда что-то всплывет. Анатолий вспомнил разговор с женщиной-психологом. Милая такая, румяная, домашняя тетка в своем белом халатике. Она его тогда огорошила новостью.

– Да вы, молодой человек, – отмечая что-то в блокнотике карандашом, ласково сказала она ему, – по складу характера разумный авантюрист. Любите спонтанные действия. И в то же время вы очень, очень осторожный человек. Редкий набор качеств…

Были и нерешаемые тесты. Их давали специально. Чтобы посмотреть, как человек реагирует на провал. Но это он узнал намного позже.

Н-да! Так вот потестировали-потестировали, порешали задачки, а к третьему курсу заговорили: «Вася, пойдешь следователем!». Или: «Петя, будешь готовиться в контрразведку!». Это если в ходе обучения выявится у тебя склонность к иностранным языкам. Ну а если такой склонности не обнаружится, тогда, как говорится, все дороги перед тобой открыты. В пятое управление – на идеологию. Бороться с сектантами, диссидентами и всякими другими врагами народа. Скучать не придется. Чтоб какого-нибудь главу «Свидетелей Иеговы» или «Адвентистов седьмого дня» прищемить, и в сортир его заглянешь, и в постель залезешь. Работенка еще та!

Если совсем к этому не тянет, можно пойти в шестое управление. Разбираться с экономическими проблемами. Отчего да почему на фабрике по производству презервативов, то бишь изделий номер два, производительность труда не растет. И качество изделий низкое. В поисках ответов сам не одну сотню перемеряешь. Ну, это так, шутка. Кергуду, одним словом. А на самом деле велся набор специалистов всех отраслей народного хозяйства.

Можно и в седьмое попасть. Эти наружкой занимаются. Следят. За кем только не следят! Кого только не прослушивают! Над ними подшучивают: «Их поставили подглядывать, а они подслушивают!».

В девятом охраняют государственных мужей. И их жен. Ну и попутно опять же следят. Хотя это официально запрещено партией. Однако, к примеру, шофера к большому боссу на работу без благословения конторы не возьмут. А благословение дают только тем, кто соглашается потихоньку стучать.

В общем, «в нашей избушке есть разные игрушки».

Но такой карьерный путь – для сотрудников так называемой третьей категории. Здесь в основном молодняк. После школы.

Можно было проучиться пять лет в институте по специальности. А уже потом перейти в комитет. Такие специалисты тоже нужны. Но он не хотел тратить время на сопроматы, квантовую механику, физическую химию и прочие скучные материи. Хотелось действовать. Так что пошел в общем потоке.

Позднее он узнал, что есть и другие привилегированные пути. Те, кто двигается по ним, и будут сразу начальниками. Руководителями районных и прочих отделов. Это партийные и советские работники. Их набирают на двухгодичные курсы.

Через них осуществляется так называемый партийный догляд. Чтобы органы не отрывались от партии, не становились над партией. Чтобы партия знала изнутри положение дел в ВЧК – КГБ.

Учат хорошо. Толково. В первую очередь, конечно, марксизму-ленинизму. Это святое. Конспекты первоисточников у него оформлены высокохудожественно. Почерк округлый, читаемый. Он даже умудрился кое-что запомнить из классиков. Например, ленинскую работу «О государстве». Очень хорошо там обо всем сказано. Для чего существует «аппарат принуждения». Какие задачи стоят перед советским государством.

Естественно, всем курсантам дают стопроцентное юридическое образование. Это основа основ. Особенно его впечатлили тома учебников по западноевропейскому праву. Вот уж писали, не ленились. И чего там только нет! Все зарегламентировали. На каждый чих – закон. А основы заложили еще в Древнем Риме. Оттуда все и пошло. Вплоть до презумпции невиновности.

Пришлось попотеть над первоисточниками.

Ну и, конечно, психология. Куда же без нее?

Изучали методы работы и структуру спецслужб других стран. Американского ЦРУ, английской Ми-6, израильского «Моссада».

На старших курсах знакомились с историей разведки. И даже кое-какие конкретные операции разбирали. Странное дело. До школы работа «рыцарей плаща и кинжала» казалась ему сплошным приключением, в котором участвуют благородные тайные агенты наподобие Джеймса Бонда или полковника Абеля. Но когда они стали конкретно разбирать ситуации, его сознание больно царапали реальные обстоятельства. Этот предал, тот продался за деньги, эта шпионила за собственным мужем. Там убили, здесь просто украли документы, где-то оболгали человека. И занимались таким ремеслом все – от лакеев до министров. Оказалось, что разведка всеядна – использует как лучшие человеческие качества, так и самые гнусные. Особенно видно это на методах вербовки агентов. Ловили их как на женщинах, так и на педофилии, педерастии, а еще жадности, злобе, ненависти. Идейных мало. Поэтому таких ценили особо.

Ну и, соответственно, наставники, понимая, что их подопечных будут «пробовать на зуб» по таким же параметрам, тщательно следили за ними, выявляя склонности и изъяны.

Постепенно, шаг за шагом, привлекали к профессии. Он прекрасно помнит свое первое индивидуальное задание. Преподаватель основ криминалистики дал ему фото. Причем самое интересное, что это был портрет их же курсанта. А еще точнее – сидящего сейчас в соседнем кресле его друга Алексея Пономарева. И поставил ему задачу:

– Ищи! Выясняй! Куда ходит? С кем встречается? Максимум информации о склонностях, привычках.

Тогда он с ним и познакомился. Отрабатывая задание на наблюдательность. Наверняка такую же дружескую проверку устраивали и ему самому. То-то ему пришлось попотеть, когда он обнаружил, что за ним как привязанный ходит молодой человек с соседнего потока.

Вспомнив тот эпизод, Анатолий, до сего момента подремывавший в неудобном, неоткидывающемся кресле одиннадцатого ряда, усмехается.

Пришлось ему тогда гримироваться, менять внешность, переодеваться. Даже сбрил усы (как-никак лишняя примета). А ушел он от хвоста простенько. Стал на аэровокзале в очередь на автобус-экспресс. Ехать не собирался. Просто решил провериться. Заметил, что хвост приклеился за ним через три человека. В последний момент перед дверью Анатолий садиться не стал, а взял и вышел из очереди. Курсант и заметался. Выйти тоже – значит засветиться. Не выйти, сесть в экспресс – Казаков уйдет.

Анатолий до сих пор помнит его смущенное, растерянное лицо: «Что, голубчик? Упустишь – получишь вздрючку от куратора».

А оторвался он от него уже в метро. Зашел вместе со всею толпой и сопящим, недовольным хвостом в одну дверь и быстро, перед самым троганием выскочил на платформу через другую. Да еще и ручкой помахал: «Большой привет!».

Труднее всего после студенческой вольницы было привыкнуть к новому строгому порядку. Жили в общежитии. По двое в комнате. Пришел – отметился. Ушел – отметился. На окнах, дверях стоят так называемые закрытые технические средства. По-простому – сигнализация.

Надо взять какую-нибудь книгу в библиотеке – пиши рапорт начальству. «Хочу взять такую-то книгу по специальности, к примеру, «Криминалистика». Преподаватель накладывает резолюцию: «Выдать». Книгу библиотекарь отметит в реестре: взял тогда-то, вернул тогда-то. Социализм – это учет и контроль.

Очень много спорта. В основном ребята налегали на единоборства. Но в зачет шло и плавание, баскетбол, волейбол…

В начале восьмидесятых в стране как прорвало – все полюбили каратэ. В школе его в чистом виде не практиковали. Использовали частично при обучении самозащите. Само по себе, хотя и окутанное таинственными ритуалами и наименованиями, каратэ было не более чем одним из видов единоборств. Но в СССР оно не прижилось – неожиданно попало под запрет. Было принято специальное постановление ЦК КПСС…

Прошуршала по проходу мимо них симпатичная черноглазая улыбчивая стюардесса в форменном передничке с тележкой. Повезла обеды. Анатолий внимательно посмотрел на ее круглую попку. И вздохнул. Леха-друг перехватил его взгляд и засмеялся.

– Чего ржешь-то? – обиделся Казаков.

– Эх, были бы мы свободные людя… – многозначительно произнес Пономарев и потянулся в кресле.

«Да, такие девчонки занимались в той секции каратэ! Мягкие, дебелые. Если бы их тогда не закрыли, не пришлось бы мне вздыхать и охать сейчас. И все это постановление. Как там было сказано? «В секциях каратэ готовят бандитов и хулиганов».

На самом деле все было не так. По сводкам комитета, в стране занималось каратэ более пятисот тысяч человек. Сложилась организованная сила, выпавшая из поля видения комсомола и прочих официальных органов. А тут как раз начались волнения в Польше. Во время митингов и демонстраций профсоюз «Солидарность» выставлял против полиции тысячи спортсменов-каратистов. И они буквально сметали полицию во время шествий. Вот в ЦК и подумали: «А вдруг у нас что-нибудь подобное случится?». И издали постановление.

Он тогда ходил выявлял подпольные секции в школах, профтехучилищах. Под видом желающего постичь тайны единоборств записывался в них, а потом в рапорте указывал точное место, время занятий, фамилию тренера, методы, количество занимающихся.

А затем в один прекрасный день как гром среди ясного неба в спортзале появлялись оперативники с постановлением в руках.

Так что каратэ, что в переводе значит «пустая рука», и его сторонники оказывались на улице. А сэнсэй-учитель мог попасть и в другое место.

Когда умер Брежнев, для них кончилось тихое, спокойное время, названное кем-то застоем. К власти пришел их шеф Андропов. И начал закручивать гайки. Их тогда тоже привлекали на разные мероприятия по наведению порядка. Он до сих пор испытывает чувство какой-то неловкости, когда вспоминает облавы по магазинам и кинотеатрам. Видно, до конца еще не проникся осознанием своей высокой миссии. Или, проще говоря, несмотря на все усилия пропаганды, все еще совестился.

Залетали они тогда в магазины, закрывали двери и начинали выяснять личности всех, кто в рабочее время отоваривался здесь. Особенно много в таких случаях попадалось женщин. Оно и понятно. С утра она идет на работу, а вечером ей надо как-то кормить семью, мужа. Вот они и срываются от станка на час-другой в лавку, в очередь. А органы тут как тут. Бывали и слезы, и истерики, когда какая-нибудь толстая, как холодильник, тетка с огромными авоськами попадала под протокол. Сначала она принималась орать: «Сволочи! Держиморды!». А потом, когда ее прищучивали, мол, сейчас тебя оформим в «обезьянник», испуганно замолкала и только лупала глазами, прижимая к себе сумки с «Докторской колбасой» и кефиром.

Но и то время прошло.

Один раз сбоку припека ему довелось поучаствовать в серьезной работе. Как говорится, руку приложил. Следил за домом, в котором жил «объект». Черноволосый мужчина из НИИ радиостроения с характерным подбородком.

Конечно, он знать не знал о совещании, которое состоялось до этого на Лубянке. И о том, что на нем был поставлен аналитиками из контрразведки вопрос об утечке секретной информации о системе опознавания самолетов и кораблей «свой – чужой». Не знал он и о том, как вычислили через первый секретный отдел НИИ радиостроения этого сотрудника. Не знал и фамилию «объекта». Он просто сидел в машине. Отмечал, когда он приходил на обед и уходил с обеда. Только по окончании этого нашумевшего в узких кругах дела Адольфа Толмачева Казаков понял, что участвовал в разоблачении настоящего шпиона. Шпиона, которого взяли с поличным, со всем его инвентарем, как-то: инструкциями ЦРУ, шифроблокнотами, деньгами, схемами встреч, средствами тайнописи, мини-фотоаппаратами.

И домой шпион приезжал не обедать, а переснимать на микропленки секретные документы.

Анатолий гордился.

Так что теперь, подлетая к Алма-Ате, он слегка волновался: «А вдруг удастся на этой выставке отличиться? Найти что-то такое, такое…».

***

В мирно спящей Алма-Ате было раннее туманное утро, когда при посадке их «тушка» плюхнулась сразу всеми колесами на полосу. Анатолий копчиком прочувствовал ошибку пилота и даже выругался про себя: «Вот черт!».

Все остальное было прекрасно. Девчонка-стюардесса наградила его на выходе ослепительной улыбкой. Местные чекисты встретили их с микроавтобусом прямо у трапа. А город, по которому они мчались в сторону гор, – утренней тишиной, чистотой и прохладным ветерком.

Поселились они всей командой в лесном тихом и как будто пустом комитетском санатории, где в скудно обставленной комнате каждая вещь была снабжена инвентарным номером.

Едва они с приятелем кинули вещи и слегка умылись, как в дверь комнаты постучали. Надо было идти на завтрак, а потом на инструктаж.

После завтрака расселись в остекленном холле санатория. Из окон видны сосны, ели. Мягкие голубые кресла как-то не располагали к серьезному настроению. Рыжий с конопушками Алексей Пономарев шутил по поводу санаторных порядков:

– А сейчас нам, ребята, выдадут инвентарные номера. Пришьем их на видном месте, гм, чтобы не выпадать из общей гармонии учета.

Но когда в холл зашел вместе с их худощавым, подтянутым старшим какой-то помятый, полный, губастый мужик с круглым багровым лицом забубенного пьяницы, умолкли.

Старший представил:

– Майор Котов. Он будет заниматься с нами!

Майор достал список, разложил его на журнальном столике. Познакомился с курсантами. Потом начал ставить задачи:

– Выставка называется «Фотография в США». Размещается она во Дворце шпорта. Идет неделю, но очередь не уменьшается.

По тому, как Котов интересно проговаривал букву «Ш», Анатолий понял, что родом он откуда-то из Белоруссии. «А как он сюда попал, интересно?»

Словно услышав эту его мысль, Леха тихонько потянулся к его уху и ехидно шепнул:

– Наверняка этот майор лет двадцать просидел где-то под крышей нашего посольства в Африке или в Азии, а потом его за пьянку бросили сюда на наружку. Перед пенсией.

– Вы будете работать на выставке под видом охранников, обслуживающего персонала, всяких там электромонтеров, шантехников, водопроводчиков. Наблюдать за контактами американцев. Задача ошложняется тем, што они свободно перемещаются по городу. Без ограничений…

«Нет, мне такая судьба, как у этого майора, не нужна, – неожиданно подумал Казаков. – Закончить карьеру в наружке топтуном… Я против».

– Ошобое внимание надо обратить на некоторых шотрудников выставки, – майор толстыми пальцами достал несколько фотографий. – Мы тошно знаем, што они являются кадровыми работниками ЦРУ и прибыли сюда с определенными задачами. Вот этот – Дэвид Кларк. Он часто выезжает в город. Бродит по магазинам. Видимо, изучает обштановку…

«Што ш вы его не шхватите?» – Казаков тихонько для себя передразнил Котова.

***

Вечер был свободным, и Анатолий Казаков решил позвонить друзьям. Только он вышел в просторный холл, где стоял телефон-автомат, как вспомнил, что у него задание и на выставке он работает под прикрытием. Надо было как-то обосновать свое появление в городе. И так объяснить, чтобы это выглядело правдоподобно. Он не знал, хорошо или плохо то, что работа его требовала скрытности. Но то, что она уже накладывала определенный отпечаток на его характер, было очевидно. Давно уже он научился быть начеку, чтобы ненароком не ляпнуть лишнего. Давно понял, что в его конторе откровенность не приветствуется.

«Так, что они знают обо мне на сегодняшний день? – спросил он себя и сам ответил: – То, что я учусь где-то в военном училище. Так я говорил о себе в Жемчужном. Здесь, в Алма-Ате, расположен штаб пограничного округа. Пусть будет так. Я приехал сюда на соревнования. Например, на закрытое первенство погранвойск по троеборью».

Этой легенды он и решил придерживаться.

Звонок. Еще звонок. Длинные гудки. И наконец на том конце провода берут трубку. Приятный женский голос отвечает:

– Але!

– Здравствуйте! Я могу услышать Амантая?

– А кто его спрашивает? – живо поинтересовалась девушка.

– Это друг его. Из Москвы. Казаков.

– Минуточку, – и потом, видимо прикрыв трубку ладошкой, в сторону: – Аманчик, тебя!

«Интересно, кто же это его Аманчиком зовет?»

– Здравствуй, дорогой! – раздался в трубке голос друга. – Ты откуда?

«Какой-то он напряженный. Может, я не вовремя? Ну да ладно, я же не каждый день звоню».

– Здорово! Я здесь, в Алма-Ате. Приехал на соревнования.

– Ой, бай! Рад тебя слышать! – как-то уныло проговорил Амантай.

– Встретиться бы надо. Сто лет вас, чертей, не видел. Вы ж теперь все здесь. Я знаю. Шурка учится на журналиста. Вовуля поступил на биологический. Давай соберем всех до кучи. Посидим! – захлебнулся радостью Казаков.

Сам Амантай Турекулов, конечно, знал об этом. Он уже полгода как является освобожденным секретарем комитета комсомола университета. У него даже имеется свой, пусть небольшой, кабинет в отделанном мрамором шикарном административном здании в Казгуграде. С шестнадцатого этажа – высоты птичьего полета – открывается красивый вид не только на белые горы и зеленый город, но и на карьерные перспективы. Поэтому он не торопится бросаться в объятия старого друга. И пока идет такой ни к чему не обязывающий разговор, он мысленно прикидывает: а надо ли ему встречаться? Может быть, стоит уклониться от объятий? Как-никак он уже фигура в свои двадцать с небольшим.

А они? Амантай поморщился.

С Дубравиным они недавно виделись. Шурка – он такой. Конфликтный, слишком принципиальный. Его выбрали секретарем комсомольской организации группы, а он уже поссорился с секретарем комитета комсомола факультета. Тот на него жаловался Амантаю.

Амантай прикинул плюсы и минусы. И решил, что плюсов больше. Надо встретиться. Да и хотелось похвастаться перед ребятами, чего достиг, показать.

Понятное дело, что, как в прошлый раз, к «Мертвяку» они больше не пойдут. Разговор он закончил просто, но твердо:

– Анатолий! Ты ни о чем не переживай. Собери ребят. И в среду я все вопросы порешаю, а в четверг встречаемся. Позвони мне.

Амантай вырос в казахской семье, где гостеприимство было не то чтобы нормой, оно было святой обязанностью. И хотя он уже усвоил сословно-иерархические, а также бюрократические тонкости приема гостей, все-таки простая благодарная память и чувство дружбы взяли в этот раз верх над вырабатывающейся чванливостью.

 

III

Он и правда все организовал. Выпросил у дяди машину на целый день. Договорился со знакомым секретарем комитета комсомола юридического факультета, который искал его покровительства (были уже и такие), о даче. Кое-чего прикупил. И ровно в назначенное время подкатил на черной цековской «Волге» к гастроному «Столичный», что в центре Алма-Аты.

Ранняя осень уже позолотила сусальным золотом резные листья кленов, засушила, осыпала серым пеплом увядающую круглую листву на тополях, прошлась холодным дыханием по скверам и паркам города. Но фонтаны еще работают. А красиво застроенный центр города по-домашнему уютен. Они все поняли это, когда «Волга», набирая скорость, плавно пошла вверх по Коммунистическому проспекту в коридоре между огненными деревьями, а потом свернула около Новой площади с ее строгим комплексом дворцов, скверов, зеленых ковров газонов.

Амантай важно сидит на переднем сиденье. Руководит процессом. С тех пор как Казаков видел его, он сильно изменился. Нет больше худого, как жердь, с плечами словно вешалка аульного подростка с черной челкой над глазами. Лощеный, слегка располневший, одетый в дефицитные джинсы и спортивную замшевую куртку, он оставляет впечатление уверенного в себе, знающего себе цену «городского» казаха. Когда-то в Жемчужном он постоянно комплексовал, чувствовал себя ущемленным, задвинутым в тень. Теперь он внутренне ликует и гордится перед друзьями. Всем своим видом он словно бы говорит: «Смотрите, чего я добился за эти годы. Завидуйте!».

У Шурки Дубравина такие же широченные вислые плечи. Так же в нем чувствуется какая-то скрытая за покоем неведомая сила. Но появилась и какая-то немолодая задумчивость, странная горечь, проступающая даже в улыбке.

Рядом с ними Анатолий кажется еще более подвижным, смешливым и веселым. Внешне он за эти годы изменился меньше всех. Разве что только после всех экспериментов над внешностью – бакенбардов, усов, немыслимых клетчатых штанов и цветастых рубашек – он теперь выглядит весьма скромно. Короткая аккуратная стрижка поношенные джинсы, курточка. Студент, не студент? Так, приятный во всех отношениях молодой человек.

Странно начал меняться Вовуля Озеров. Был беленький, худенький, лопоухий мальчишка с тонкой шеей, выглядывающей из воротничка голубой рубашечки. И вдруг из того мальчика стал проступать мужичок. Волосы потемнели, кожа огрубела, полезла щетина. Не совсем, но почти другой человек.

Амантай показывает дорогу. Толька смешит народ шуточками. Машина мчится к горам. А пьянка начинается прямо в салоне. Все как у героев Ильфа и Петрова. Стоило им оказаться в автомобиле, как решили наливать. Так что, когда въехали на территорию садоводческого товарищества, где их уже встречал то ли друг, то ли подчиненный Амантая по комсомольской линии, уже были навеселе. Может быть даже, «навеселе» – мягко сказано.

Дачка небольшая, как все прилепившиеся на шести сотках у подножия гор. Кажется, что стоит выйти за ворота – и вот они, зеленые холмы. А потом все выше и выше, пока не дойдешь до снегов. Простор кругом такой, что взгляду некуда упереться. Рядом с дачным поселком аллея высоченных тополей. На них расположилась целая стая черных галок. Наблюдают за приехавшими. Кричат. Обсуждают. Изредка то одна, то другая слетают вниз, прохаживаются по пожухлой траве двора. Косят блестящим черным глазом. Потом взлетают к себе на ветку. Делятся новостями. Видно, что они не очень довольны соседями, которые немедленно вытащили громкую музыку и принялись разводить огонь, чтобы пожарить шашлыки.

На дачной веранде уже расставлены столы и стулья. Туда сносятся припасы из багажника: пиво в черных бутылках, водка с синими этикетками «Пшеничная» и «Столичная». (На «Пшеничной» изображено единственное в Алма-Ате по-настоящему высотное здание гостиницы «Казахстан».) Хозяин расстарался. Нарубил большими кусками огненно-красные мясистые помидоры, навалил кольцами пахучей копченой колбасы. Тут же стоит в пластмассовых высоких бутылках с фирменными крышечками купленный непонятно где и по какому случаю кумыс.

Еще горит жар в металлической шашлычнице, дурманит, вызывает слюноотделение запах жарящегося мяса с луком, а они уже за столом. Эх, были бы с ними девчонки, не надрались бы они так. Старались бы выглядеть прилично. Ну а тут холостяцкая пирушка. Подняли тост за встречу. А потом пошло-поехало. Первая – колом. Вторая – соколом. А остальные – мелкими пташечками. Арак запивали пивом. Получался ерш. Коктейль страшной, убойной силы. Молодые, глупые. Каждый опытный питок знает: с чего начал, тем и заканчивай.

Амантай крепился. Старался ходить прямо. Но его все время таскало из стороны в сторону.

Вовуля перебрал. И раз пять бегал в кусты. Кидал харчи.

Толька все начинал запевать песню. Но ее никак не подхватывали:

– Ой, то не вечер, то не ве-е-чер… – тянул он, то завывая в голос, то переходя на медвежий рык.

Взял слово Дубравин:

– За наших учителей! Знаете, чем дольше я живу на свете, тем чаще их вспоминаю. Есть такие люди, которые оставляют след в наших сердцах. К таким людям я отношу нашу дорогую Александру Михайловну, а также Кочетова, а также… э-э-э… Феодала Тобикова и всяких прочих добрых людей… э-э-э… А также я предлагаю…

– Да хватит тебе! – загалдели ребята.

– Поехали!

Шурка аж обиделся:

– Не перебивайте меня! А также хочу выпить за нашего дорогого отсутствующего друга Андрея!

– За Андрея! За Андрея! – завопили все. И выпили, так и не дав ему закончить тост.

– Тостуемый должен встать! – начал поучать народ Толька. – И тостующий тоже! Вот сейчас я буду говорить здравицу в честь нашего друга Амантая. А ты, Аманчик, вставай! Ты тостуемый. А я тостующий. Давай с тобой на брудершафт…

Это была молодая, веселая пьянка. А у кого таких не было? Спорили. Ругались. Но, слава Богу, до драки не дошло.

Гуляли до темноты. Потом на веранде зажгли свет. И под неумолчных сверчков пели песни. Пели и пили. Пока арак не сказал «йок». То есть пока водка не кончилась.

Между Амантаем и Шуркой завязался разговор. Как бы по душам, а на самом деле по службе.

Из ЦК ВЛКСМ спустили разнарядку. Обязали провести подписку на новый молодежный журнал «Студенческий меридиан». Обычное дело. Ержан, как всегда, собрал секретарей с курсов. Посовещаться. Кто сколько должен подписать экземпляров среди студентов. Все восприняли команду «под козырек». Один Дубравин полез в бутылку. Начал прямо на совещании разводить демагогию. Мол, подписка на журнал стоит аж пятнадцать рублей. Стипендия на факультете – сорок. Если высчитывать эти пятнадцать, как предлагается, из стипендии, на что жить? Тем более что некоторые студенты и стипендии не получают. И вообще, если журнал хороший, то люди и так подпишутся, а если плохой, то в следующий раз. Глядя на него, некоторые секретари тоже встали на путь саботажа. Переругались они там.

Дошло до него. Вот Амантай по дружбе, но напористо заговорил об этом:

– Зачем тебе надо было спорить на факультете об этом журнале?

– Аман, да неправильно это!

– Что неправильно?

– Такие разнарядки. Мне за журналистов стыдно. Они что, нормальный журнал сделать не могут? Убогие умом?

– Э-э, не нам судить. Наше дело – выполнять распоряжения, – уклончиво ответил Турекулов, прокалывая вилкой красный бок сочного помидора.

– Как не нам? А кому же? Журнал-то для нас предназначен! – недоумевал Шурка.

– Ну и что? Есть план. Его надо выполнять. Ты как будто маленький. Не понимаешь, что ли?

– Не-е, не понимаю. Пусть хороший журнал сделают. Тогда не надо будет никого заставлять.

Нашла коса на камень. Не понимали они друг друга. Упрямо отстаивали свои позиции и так и не смогли договориться. Хорошо, что пришел хозяин дачи с новой бутылкой водки. И начал наливать.

***

А поутру они проснулись. Хмурые. И больные. Руки трясутся. Рожи. Да, да, какие уж тут лица! Похмельные. Пока умывались, объявился хозяин. Водки он вчера нашел только одну бутылку. А посему метнул на стол кумыс. Кумыс резкий и хмельной. Так что через полчаса они уже оживились, зашевелились. Всем надо по делам. А тут и машина пришла.

Сели в черную «Волгу». Окна запотели сразу. Шофер, молодой, вертлявый, крепенький мужичок, потянул носом хмельной дух и не выдержал, вздохнул с завистью:

– Да-а!

И добавил:

– Однако духан от вас крепкий.

Одно слово: погуляли. Культурно отдохнули.

 

IV

В большой аудитории, где за исписанными коричневыми столами мог собраться весь их поток, а это без малого сто человек, сегодня просторно расположилась только их группа. Ждали преподавателя казахского языка. Староста группы Несвелля Шакерова вела с ним длительные секретные переговоры. И сегодня информировала о них группу. Дело было в том, что толком никто казахский язык учить не хотел. Ни сами казахи, ни уж тем более русские студенты. Кроме того, у русских сложилось, мягко говоря, предвзятое отношение к этому предмету. Зачем им, представителям великой нации, изучать язык какого-то кочевого народа? Язык, в котором нет слов, обозначающих сложные научные понятия. Но зато, к примеру, более двухсот определений лошадиной масти.

В общем, имел место некоторый снобизм.

Да и сам преподаватель казахского – сын известного местного писателя – не внушал уважения. Он был запойный пьяница и бабник. И все на факультете знали, что с ним можно договориться.

Несвелля, интеллигентная, красивая, ухоженная казашка с тонкими чертами надменного, раскосого, смуглого лица, роскошные волосы уложены на голове в сложную прическу, рассказывала на чистом литературном русском, которым она страшно гордилась:

– Договорились так. Наши ребята встретятся с ним у «гармошки» и передадут всю собранную сумму. А завтра он проведет зачет. И всем выставит оценки. Поэтому прямо сейчас мы должны собрать деньги и передать их Дубравину и Ташкимбаеву. Они пойдут.

– Пойдем! С Ахметом! – пожал плечами Александр.

Честно говоря, за весь полуторагодовой курс изучения языка он усвоил несколько слов. А из выражений запомнил только одно: «Арэстан мен тульки». Это что-то о львах. Так что отступать и ему было некуда. Тем более не мог он отказать старосте. Ведь Несвелля помогала ему во всем. Она аккуратно вела конспекты. Давала списывать задания. Прикрывала его, если он пропускал занятия. И вообще, судя по всему, давно уже неровно дышала. В общем, они хороводились уже давно. Но Дубравин действовал по известному мужскому принципу: «Не люби, где живешь, не живи, где любишь».

Так что он держал дистанцию. Стараясь не переступать черту и не связывать себя обязательствами. Хотя как женщина она ему нравилась. У нее тоненькая фигурка и большая, чуть вислая грудь. Ее хитрые черные глаза постоянно смешливо наблюдают за ним. А остренький язычок подначивает его, когда он по-деревенски начинает гэкать во время разговора.

Но у него свой свет в окошке. Галина.

Он, когда вернулся из армии, фактически сделал ей предложение. Правда, с отсрочкой исполнения. Решили, что он обязательно должен поступить в университет. А уж потом…

…Первое время студенчества он жил в семье у сестры Зойки. Но, вкусив свободы и независимости, тяготился этим. Ему больше нравилась вольная атмосфера общаги, где он и тусовался с ребятами. Поэтому, как только представилась малейшая возможность переехать, он ее использовал. В студенческом городке как раз сдали новое общежитие факультета журналистики. И он туда вселился.

Общага была неплохая. Разделена по секциям. В каждой секции две комнаты. На пять человек. У них свой душ. Свой туалет. И даже общий балкончик с видом на горы. А компания у них подобралась классная. Его студенческими друзьями стали интересные люди.

Витька Кригер, скуластый, с огромными белобрысыми бакенбардами немец, ни на секунду не расставался с фотокамерой – запечатлевал все перипетии их жизни.

Жилистый татарин Мирхат Нигматуллин здорово рисовал. И однажды представил портреты их всех на картине «Убийство Цезаря».

Из дальней кустанайской деревни из малограмотной семьи приехал Илюшка Шестаков. Малюсенького роста, но выносливый, он и учился, и работал одновременно. И так все пять лет.

Аристократом чувствовал себя бывший актер и боксер Сашка Рябушкин. У него нос как у Сирано де Бержерака, но манеры самые изысканные. А одевался он не в какие-нибудь индийские обноски, а во все самое фирменное и крутое.

Люди разные. Но жили дружно, по принципу «от сессии до сессии живут студенты весело, а сессия всего два раза в год».

Дубравин сразу определился с профессией. Факультет журналистики, или, как называли его ребята, передразнивая казахский выговор, «чурпак», не мог научить человека писать. Он просто давал общее образование. Студенты изучали «маразм» – ленинизм, иностранную, русскую, казахскую литературу, языки, фотодело, основы печати и многое-многое другое. Правда, была специализация по газетному, радио и телекурсам. Но нигде не учили главному. А главным в их профессии было умение общаться с людьми. Собирать информацию. Анализировать. Обобщать факты. Давать им оценку. И мыслить. Мыслить нестандартно и образно. Хотя здесь он перегнул. Требовалось мыслить скорее стандартно и в русле идеологии, так как журналистов официально называли подручными партии. Кстати говоря, Дубравина это страшно оскорбляло. И когда кто-нибудь из больших начальников напоминал им об этом, он бурчал сквозь зубы: «Подручные бывают у палача. А мы и сами кое-что соображаем».

Александр Дубравин уже с первого курса понял специфику своего дела и стал учиться ему на практике. Сотрудничать с газетами. Подвигло его к этому не только похвальное желание учиться журналистике настоящим образом, но и денежная, точнее, безденежная ситуация. Стипендия у него, как у отличника, была повышенная. Аж пятьдесят рублей. Двадцатку в месяц присылали родители. Остальное до прожиточного минимума надо было добывать в поте лица своего. Что все студенты в общаге и делали. Илюшка дежурил в пожарной охране. Мирхат рисовал плакаты. Витька Кригер печатал фотографии. Сашка Рябушкин фарцевал джинсами. Ну а Дубравин определился: «Если хочу быть настоящим журналюгой, то должен добывать свой хлеб пером». Он отказался подрабатывать грузчиком или строителем, а стал писать заметки. Сначала Витек снимал, а Сашок делал подписи и текстовки. Так, в четыре руки, и начали они молотить гонорары. Уже через год выяснили, где платят больше, а куда лучше не соваться. А платили хорошо за литературный труд не в самых известных газетах и журналах, а в разного рода ведомственных изданиях.

На каникулах он ездил в родную область, где уже трудился фотокорреспондентом немецкой газеты «Freundschaft», что значит «дружба», его одноклассник и соперник Андрей Франк. Он и познакомил его с немецкими мастерами пера, редакция которых к этому моменту тоже перебралась в столицу Казахстана и заняла один из этажей Дома печати, что возвышается возле азиатского «зеленого базара». Газеты и стали тем источником, из которого постоянно капал в его тощий студенческий карман тоненький денежный ручеек.

А летом в стройотряд. Потом к ней. Ах, лето! Какое оно было счастливое для него. То лето. Он тогда только-только закончил первый курс и, охваченный любовной горячкой, примчался в Жемчужное. И им было так хорошо, как бывает только в двадцать с хвостиком…

Жара. Июль. Теплый неподвижный воздух, настоянный на травах и хвое. Ночные купания голяком в теплой темной воде. Под звездами. И встречи. Торопливые встречи в тиши.

Тот вечер тоже показался сначала теплым и ласковым. До тех пор пока неожиданно и словно неизвестно откуда не налетели, не наехали на луну и звезды темные тучи.

Небо нахмурилось. Ветер пробежал по верхушкам деревьев. Стало прохладно так, что на открытых участках кожи появились пупырышки. Вот-вот пойдет дождь.

Чтобы согреться, Галка прижалась, облипла его всем телом.

Но ясно, что так они продержатся недолго. А где укрыться от дождя? Негде! Только дома. Дубравин предложил:

– Давай прямиком по тропинке к нам через лес.

Легко сказать. Да не просто выполнить из-за тьмы египетской, которая окутала землю. Они вышли на тропинку. Сделали несколько шагов. И потерялись в кромешной лесной тьме.

А сверху, словно торопя их, звонко ударили по листочкам первые крупные капли холодного дождя.

Надо было что-то делать. И тогда Дубравин легко взял ее на руки и по влажной лесной тропе, на которой ноги разъезжались в разные стороны, смело пошел вперед. Она прижалась к нему теплым доверчивым телом, крепко обхватила его за крутую шею и так замерла в объятиях.

Глаза никак не могли привыкнуть к темноте. И он шел наугад, на ощупь до тех пор, пока прямо над их головами не лопнул гром. И не полыхнула аспидным синим цветом низкая молния. В этот миг Шурка наконец увидел тропинку.

Дождь хлестнул неожиданно. Дубравин покрепче перехватил свою драгоценную ношу и прибавил шагу, стараясь прикрыть ее своим телом от дождя. А тот уже неистово лупил его своими струями по согбенной спине.

Ветер мотал ветви деревьев. Мокрые листья хлестали Дубравина по голове, по лицу, но он, не чувствуя тяжести, смело шагал вперед.

…Они укрылись от бури в его комнате. Где-то за окном полыхали молнии, стучал по крыше град, а здесь в густом покое творилась тихая радость любви. Он наклонился к ней, поцеловал влажные, ждущие губы и тихо-тихо, так, что не поймешь, то ли это деревья шумят за окном, то ли ветер шепчет, проговорил:

– Я люблю тебя.

И, словно эхо в темноте, ответные слова:

– Я люблю…

У нее кожа словно атлас. Нежная. Гладкая. Мягкая-мягкая. Руки маленькие-маленькие. Пальцы тонкие, нежные. И чистое дыхание…

Вся она ждущая, любящая, желанная.

Горячие руки Дубравина не чувствуют препятствий. И уже ничего не защищает их от самих себя.

Поцелуй. И еще поцелуй. Где-то в темноте белеет кофточка. Маленькая, ослепительно белая грудь с нежным соском… Его рука скользит по животу вниз.

И он чувствует, как она подвигается, подворачивается к нему.

«Господи! – думает он про себя в этот миг слияния душ и тел, чувствуя, как нежность переполняет, переливается через край. – Как будто домой пришел. И нет между нами ничего. Ни преград. Ни кожи…»

***

Смущенные и счастливые, они опять разъехались из Жемчужного в разные стороны. Он в стройотряд. Она на педагогическую практику. А зря. Время, неумолимое время делало свое дело. И роман в письмах не мог продолжаться вечно. Хотя письма все еще приходили.

«Здравствуй, милый мой!

Через час после того, как ты уехал, я тоже была в пути. Уже вечер, я опять среди своих девчонок. Они мне рассказывают новости, что тут произошло без меня. Я пытаюсь слушать, вникать, что же говорят, о чем, а перед глазами ты, твои глаза, губы. Только сейчас начинаю ощущать, что ты уже далеко, что тебя нет рядом. Светка сразу догадалась, что со мною что-то произошло. Я ей сказала только, что мы поженимся, и, наверное, скоро. Знал бы ты, какая она хорошая. И тут я вспомнила, что забыла дома твой адрес. Что же теперь делать? Если через два дня меня не отпустят домой, то тогда только через десять дней. Ты ведь будешь волноваться. Милый, видишь, какая я нехорошая. Не сердись. Мне грустно теперь только вспоминать об этой счастливой неделе, тосковать по тебе. Словно сон прошла она, эта неделя. Наша неделя. Хороший мой! Любимый! Я буду тебя ждать. Я думаю о тебе как о самом светлом и дорогом. Спокойной ночи. Целую тебя».

***

– Саша! Очнись! Вот деньги! Завтра расскажешь, как было.

Нелька Шакерова лукаво стрельнула на него черными глазами. Сунула ему в руку белый узкий конверт для преподавателя казахского языка. И хитро улыбнулась.

– Да чего там рассказывать! – Дубравин кивнул Ахмету и Мишке Нигматуллину. – Нальем ему в кафе стакашку красного. Он и расколется. Так, Ахмет?

– Так, так! – согласно закивал пробивающимися усиками Ташкимбаев. – Все сделаем как надо. Передадим. А сейчас уже пора на репетицию. А то опоздаем.

 

V

– Есть! – Амантай дрожащей, влажной от волнения рукой осторожно берет партийную анкету.

Сколько он мечтал об этом моменте! Как часто представлял себе это мгновение. И вот надо же – все так обыденно. Знакомый Калининский райком партии. Молодой инструктор из бывших комсомольцев. Короткий разговор у секретаря по идеологии. И вот он уже спускается с черным портфелем в руках по бетонным ступенькам райкома на площадку к машине.

«Главное теперь – не испортить. Заполнить правильно. Другой не дадут. Они все номерные. Надо будет потренироваться. И зайти перед окончательным заполнением в орготдел. Потом собрание. Но это скорее формальность. И, о бай, он кандидат в члены КПСС. А дальше все пойдет почти автоматически. По накатанным рельсам. Член КПСС… Секретарь райкома… обкома…»

У него даже дыхание остановилось от открывшихся перспектив.

Только одно тревожит, саднит. Вчера у него состоялся разговор с дядей Маратом. Никогда Амантай не видел дядю таким. И вот надо же! Агай Марат жестко отчитал его. А он так надеялся! Выбрал удобное время. Полный радушных планов пришел к нему домой. Все рассказал.

Да. Не думал, не гадал он, что его поход на день рождения к Альфие обернется таким образом. Уже год, как он снимает в городе квартиру. И живут они там вместе. Встают вместе. Ложатся спать. И до сих пор не насытились друг другом.

Получился у них не медовый месяц, а целый медовый год.

Его торе-княжна расцвела за это время новой красотой. Налилась покоем, пополнела слегка. Но была так же желанна и неутомима в любви.

Так что, когда она, бывало, «садилась в седло сверху» и начинала мягко, но мощно двигаться, он с замиранием сердца вглядывался в красивое нахмуренное лицо подруги, сжимал зубы и старался держаться «до конца».

Жили хорошо. Несмотря на свою природную красоту и гордость, Альфия была все-таки настоящей восточной женщиной. Она не рассуждала о любви. И за все это время ни разу даже не сказала ему об этом. Но она так возилась с его конспектами, так старалась сделать ему приятный подарок к каждому празднику, так внимательно и доверчиво слушала его рассказы о хитросплетениях карьерной борьбы, что было ясно: она приросла к нему душой.

Иногда он просыпался по ночам и пытался понять происходящее. «Как так получилось, что она, такая красавица, утонченная, почти как сказочная пери, выбрала его? Да она могла любого выбрать. А выбрала меня! – и от гордости у него даже распирало грудь. – Вот мы какие! Из рода жатаков. У нас все самое лучшее. У дяди Марата жена – красавица и у меня. То-то он обрадуется, когда я ему скажу, что собрался играть свадьбу. Да покажу Альфию!»

Ну а тут у них проблема получилась. «Как и, самое главное, когда это произошло? Может, по моему приезду из командировки? Ох и ночка тогда была! Эх! Горячая ночка». И Амантай вздохнул от будоражащих воспоминаний.

В общем, надо было решаться. Однако разговор с дядей пошел какой-то не такой. Они сидели на кухне большой пятикомнатной квартиры в цековском доме. В тенистом уголке Алма-Аты. В квартале, где недалеко находится двухэтажный коттедж самого великого Димаша Ахмедовича, а говорили как в какой-нибудь захудалой юрте, в самом дальнем ауле. Нервный был разговор. Дядя выслушал его, как выслушивает мудрый ата глупого-преглупого балу. Ребенка. А потом терпеливо, стараясь не сорваться в раздражение, заговорил сам:

– Значит, ты уже все решил. Как можно решать такой важный вопрос, не посоветовавшись со старшими, с родственниками? Я, конечно, не какой-нибудь бабай аульный, который не может тебя понять, – дядя Марат вздохнул: видимо, вспомнил свою голоштанную молодость. – Но я советовался в таких случаях со старшими.

Потом как бы смирился. Спросил не так строго:

– Ну и кто она? Откуда? Кто ее родители? Родственники?

– Альфия! – облегченно вздохнул Амантай. – Она из Петропавловска. Отец – казах. Мать – татарка. Отец работает начальником дорожно-строительного управления.

Он нарочно подчеркнул эти сведения, зная, что для дяди важно, кто кем является.

Но увы и ах. На Марата Карибаевича эти сведения хорошего впечатления не произвели. Наоборот, он как-то нахмурился и расстроился. А Амантай, даже заметив это, все равно продолжал бубнить свое:

– Агай! Она любит меня!

Но и тут дядя не помягчел:

– Женщины хитрее нас. Может, она тебя просто использует. Видит, что ты молодой, перспективный, жизни не видел. А тебе все в розовом тумане кажется.

Он отставил холеной рукой расписанную пиалу с индийским чаем на столик. И привычным жестом поправил уже начинающие седеть волосы.

– Я ее люблю! – отчаянно заявил Амантай.

Впервые ему приходилось спорить со старшими. От этого было немного не по себе.

Дядя, давая понять племяннику, что он не намерен дальше обсуждать этот вопрос, ответил жестко, как отрезал:

– Она не из нашего жуза!

И все. Пропало Амантаево счастье.

Агай, его любимый дядя, на которого он только что не молился и старался во всем походить, так и не понял его. Отказался понимать.

«Как же так? – удрученно думал Амантай. – Ведь он всегда был таким современным. Говорил, что мы должны быть выше всех этих племенных и родовых предрассудков. Что надо судить о людях по личным достоинствам и недостаткам. А где же теперь правда? Как понимать? И что теперь делать? Ой, бай! Что скажет он Альфие? Обратиться к отцу, чтобы он повлиял, поговорил с дядей?»

Амантай вспомнил последний приезд отца в Алма-Ату на партийное совещание. Каким жалким он ему тогда показался со всеми этими своими бумажками, тезисами. С этой своей наивной, какой-то детской верой в то, что пишут в передовицах «Правды» и закрытых письмах ЦК КПСС. А теперь просить его – это значит настраивать против дяди Марата. Амантаю стало даже не по себе от такой мысли: да если бы не дядя, где он был бы сейчас? «Ох-хо-хо!»

«А может, действительно наплевать на все? Пойти в загс, подать заявление. И расписаться. Но тогда что будет? Что будет?»

Он вспомнил, какое у дяди было сердитое, жесткое лицо при их разговоре. Как на пленуме по сельскому хозяйству. «А что он сказал в конце, когда я уже уходил? Что-то он такое сказал… А? «Не надо торопиться. Он сам подумает, какая Амантаю нужна невеста».

«Никто мне не нужен, кроме Альфии! – вспыхнула обида в сердце. – Лучше бы нашел жениха своей Розке! Уж такая она толстая, как сдобная булка. И все вешается на парней. Тоже мне родственница!»

 

VI

Начато все это было почти месяц назад, когда в чью-то партийную башку залетела «оригинальная мысль» – провести октябрьскую демонстрацию торжественно и пышно. В итоге студентов всех высших учебных заведений Алма-Аты снимали с занятий, одевали в спортивные костюмы, давали в руки длинные палки, долженствующие изображать красные стяги. И заставляли ходить вокруг квартала и площади, где располагался Дом правительства.

Сегодня репетиция затянулась. Студенты-краснорубашечники уже в третий раз с шуточками и прибауточками приближаются к площади. Затем выстраиваются в красные шеренги, выравниваются. Звучит команда: «Пошли!». И под звуки бравурного марша бодро маршируют по площади мимо огромного черного памятника Ленину, мимо высоких колонн Дома правительства к виднеющемуся зданию универмага «Столичный». В их вытянутых руках трехметровые палки. Ноги в одинаковых красных революционных штанах и синих кроссовках бодро печатают шаг. То и дело из мегафона раздается командный голос:

– Вторая шеренга, подравняйсь! Кто там опустил флаг? Поднять на общий уровень!

Прошли. Остановились. Еще один заход.

Дубравин тоже в красном трико и шапочке. В шестой шеренге, третий с левого края. Рядом Илюха Шестаков и Мишка Нигматуллин. Их всех угнетает нудность и бессмысленность времяпрепровождения. И, желая хоть как-то развлечься, ребята то устраивают в колонне шуточную потасовку с применением «флагов», то разыгрывают дурацкую пантомиму. Вот как раз Рябушкин «сцепился» с Нигматуллиным. Изображают из себя рыцарей с копьями.

Прошли площадь. Остановились на Коммунистическом проспекте напротив универсама.

В рядах ворчание: «Доколе наши командиры?».

Некоторые вышли из колонны, присели на бордюр, на газон, на травку.

Дубравин решил использовать образовавшийся перерыв, чтобы прочитать письмо от Галинки Озеровой. Он перед репетицией заходил на главпочтамт и получил его в отделе «До востребования».

«Доброе утро, милый!

Вчера сбежала с сельхозработ с одной девчонкой. (Хотя у нас последний курс, все равно послали). Она живет в Петропавловске, домой ей ехать далеко, и, чтобы она одна не скучала, я взяла ее с собой. Было очень жарко, пыльно. Мы очень устали, пока добрались домой. Я ей показывала наше Жемчужное. Как оно ей понравилось! Мы ходили гулять по лесу, по улицам. Я шла и вспоминала: здесь мы с тобой гуляли, а вот там, у школы, ты всегда ждал меня, проходили мимо детского садика. Вот и все кончилось. Даже не верится, что так быстро все прошло. Словно сон была эта неделя, наша неделя…

Не грусти, милый. Все это временно. И наступит этому конец. И ты вернешься.

Мне иногда кажется, что все прошедшие годы – хорошая сказка. По-настоящему я себя ощущаю и живу только сейчас. Бывает всякое: горечь, разочарование, радости. Но все это приходит и уходит. И впереди все это. Так оно и будет. Радости мало. И чему радоваться? Одно слово – тоска.

Ты один – радость, горе, печаль, счастье мое. Один ты во всем мире. Ты и я. Мне приснилось, что ты приехал. Значит, скоро приедешь. Это к лучшему. Вообще, я стала суеверная. Начинаю верить всяким глупым приметам. Сама хихикала над девчонками, а теперь…

Сейчас мы в совхозе. Работаем ночью на току. Днем спим. Мальчишки сельские такие нахалы. Лезут даже в окна, невозможно жить по-человечески. Ругаются. Кошмар. Будем здесь до первого ноября.

Людка Крылова говорит, что я с каждым днем все хорошею. Стараюсь, хоть уже и «старуха». Мама смеется: «Таньку раньше тебя замуж отдадим. У тебя нет жениха, а у нее есть». Я сказала, что ты мой жених. Все как сговорились, спрашивают, когда поженимся. Удивляюсь, смущаюсь и говорю, что еще не скоро.

Что тебя мучает? Пиши все. Я хочу знать. Дорогой мой, не мучь себя. Не тревожься. Все будет хорошо…»

– Стройся! Чего расселись? Еще заход сделаем. Но уже как следует, – зашумел распорядитель со «стертым» лицом и красной повязкой на рукаве.

Студенты нехотя принялись вставать с травы и бордюра. Лениво становиться в шеренги. Всем уже осточертела эта репетиция всенародного ликования.

Дубравин спрятал беленькое письмецо в карман трико и пошел к ребятам. «Тоска зеленая. Достали с этой репетицией. Ну, кажется, опять тронулись. Нет. Остановились. Черт бы их побрал. И кому все это нужно?»

Вчера он с друзьями ходил на выставку «Фотография в США». Выставка расположилась во Дворце спорта. И заняла всю арену. Народу тьма. Когда они подошли к дворцу, там стояла гигантская, извивающаяся, как змея, человеческая очередь. Двигалась она достаточно быстро. Любопытные, видимо, оставались там недолго. Да и понятно. Выставка оказалась так себе. Но им она была интересна как профессионалам. С точки зрения фотожурналистики.

Ну что ж, качество аппаратуры будет у них получше. Это они все отметили. И взгляд на действительность свой, оригинальный. А вот что касается профессиональных, журналистских фотографий, то их практически не было. Так что покрутились они там, пытались общаться с работниками выставки. А потом плюнули на все и поехали в общагу.

В эту осень им почему-то игралось в карты. Ни до этого, ни после Дубравин никогда не испытывал такого азарта. А сейчас они сдвигали в ряд все три деревянные кровати. Надевали свои красные трико. Всей кучей «боевой, летучей» усаживались на этом импровизированном помосте и начинали резаться в дурака или преферанс. Это была песня. Точнее, бешеный порыв. Скрипели кровати. Летали короли и валеты. Дым коромыслом. Вопли победителей. И бесконечные закарточные разговоры. Вся общага уже знала, что краснорубашечники засели до утра. Иногда к ним присоединялись ребята из других комнат. Каждый из них получил свое прозвище. Дубравина за его пламенные спичи и речи на этих сходках прозвали Вождем.

Диспут обычно начинался с того, что хитрый татарин Мишка Нигматуллин задавал тему. Ну, к примеру. Побьет он козырным тузом даму треф. И брякнет как бы невзначай:

– А что это у нас такой странный на сегодняшний день состав студентов на факультете? Был вчера на казахском отделении. Так там набрали аж сто человек. Да у нас на русском их больше половины. Вот и получается, что в нашей многонациональной республике казахов меньше половины населения. А на факультете их восемьдесят процентов. На юрфаке – там вообще тьма. В философы их много подалось. А где же наша национальная ленинская политика? Где равенство народов?

Обычно в полемику чаще всего вступал Дубравин. Он тоже отвечал с подковыркой, ерничая:

– Так партией поставлена задача – создать казахскую интеллигенцию. Вот и стараются. Помнишь, как нам один препод рассказывал про тридцатые годы? Как их, молодых, ловили на зеленом базаре и отправляли насильно учиться в Москву и Ленинград.

– А задачу создать национальный рабочий класс разве не поставили партия и правительство? Что-то я их на стройке не вижу, – добавил Илюха Шестаков, раздавая колоду по-новому.

Из угла, полулежа, подбрасывал козырь Рябушкин:

– И че брешут? Все брешут. И брешут! Лапшу нам на уши вешают. Так бы и сказали. Русские, хохлы да немцы пускай работают, а коренная нация будет управлять. Посмотри, что у нас на факультете делается. Да и среди преподов тоже.

Что делалось на факультете, все и так знали. Еще несколько лет назад деканом факультета журналистики был всеми уважаемый Михаил Иванович Дмитроцкий. Душа-человек. Горячо любимый всеми интеллигент.

Но когда ректором стал Ураз Джолдасбеков, ситуация начала стремительно изменяться. Вот, казалось бы, в научной среде все должности выборные. Но под нажимом ректора почему-то избирались только нужные ему люди. Способствовала этому и грызня среди преподавателей. Очень уж они были самолюбивы и по-дурацки принципиальны. У всех на факультете была на слуху история с доцентом Колесковым. Он единственный на факультете защитил докторскую диссертацию по жанрам журналистики, придумав свою теорию о том, как пишутся очерки, зарисовки, информации. Казалось бы, молодец. Но другие русские преподаватели из зависти стали писать на него разгромные рецензии, травить его в печати, цепляться по поводу и без повода. Итог. «Схарчили» его ученые дураки. Вынужден был бросить кафедру и уехать в Россию. В воронежский университет. И пока они так жрали друг друга, новый декан, туповатый, малограмотный, мелочный и мстительный профессор Кожанкеев, так всем завернул гайки, что мама не горюй.

Вольница закончилась. Начались репрессии против студентов. Кожанкеев окружил себя холуями, которые с утра до вечера вынюхивали, выслеживали студентов и преподавателей. Строчили доносы, вели контроль за посещаемостью, включали репрессии против чересчур умных. В общем, на творческом «пакультете» сложилась, мягко говоря, нездоровая обстановка.

Взвыли не только русские студенты и преподаватели. Казахи тоже. Простым аульным казачатам, приехавшим в столицу набираться ума-разума, доставалось больше всех. Доходило до того, что Кожанкеев вызывал их к себе в кабинет. И лупил по мордасам прямо там.

Но ради высшего образования, ради будущего люди терпели.

Дубравин с его несговорчивостью мог легко стать жертвой репрессий. Хотя он и старался не задираться, не лезть в бутылку, все равно было видно, что парень он внутренне независимый, с характером. Это раздражало и декана, и его подручных.

Но его прикрывала староста группы Несвелля Шакерова. Эта красавица казашка имела какое-то влияние на Кожанкеева. И Дубравина особо не притесняли. Более того, выбрали комсомольским вожаком. Отличник. Первый в работе. Комсорг. Неплохо пишет. Что еще надо начальству?

– Саня, смотри! – он очнулся от своих размышлений, воспоминаний, когда Мишка Нигматуллин окликнул его.

– Чего?

– Глянь, вон на остановке вчерашний американец стоит. Ну, тот, с выставки.

– О, точно!

Да, на выставке «Фотография в США» они как раз общались с этим длинным, с вислыми усами, замерзшим взглядом и покрасневшим от холода носом. Он их нагрузил тогда разными буклетами, глянцевыми альбомами с роскошными цветными фотографиями. Интересно, что он тут делает? Может, поговорить с ним? Глядишь, какую-нибудь заметку можно написать об этой выставке. Да если еще и с небольшим интервью! В газетах с руками оторвут. И вообще, что они за люди, эти американцы? О чем думают? Чем дышат?

– Может, подойдем?

– А что, давай!

– А палки куда?

– Проход-то последний. Отдай Илюхе, пусть отнесет к грузовику, где реквизит лежит.

– Айда!

И они вдвоем выскочили из проходящей по улице колонны, перепрыгнули через ограждение и подошли к крытой автобусно-троллейбусной остановке, где в группе людей выделялся своим ярко-желтым клетчатым длинным демисезонным пальто, а также высокими шнурованными ботинками давешний гид.

– Привет! – как старому знакомому, бросил Дубравин американцу. – Что стоим?

– Здорово! – панибратски махнул ему Мишка.

На усатом, красноносом лице гида появилось выражение недоумения и испуга. Вдруг из проходящей толпы выскочили два непонятных типа в красных штанах и рубахах. И к нему. Уж не провокация ли?

– Мы вчера были у вас на выставке, – стал объяснять Дубравин. – Помните? Молодые журналисты.

– Да! Да! – закивал головой американец, стараясь изобразить свою знаменитую улыбку.

– А вы что здесь делаете? – напрямую спросил Мишка. – Наверное, вам интересно, что у нас и как происходит?

– Да! Да! Интересно! – облегченно добавил тот, приходя в себя.

– Скоро у нас будет праздник, – попытался пояснить свой наряд Дубравин.- Вот к нему и идет большая подготовка.

– Да, это у нас тренировка. Перед демонстрацией. Перед седьмым ноября.

– Разве может быть тренироваться демонстрация? – удивленно округлил глаза Кларк.

– У нас все может быть. Ё… – зло сплюнул на асфальт Дубравин.

Стоящие на остановке люди с интересом начали прислушиваться к их разговору. Одна на вид пожилая, но странно шустрая женщина даже вышла откуда-то из глубины остановки и стала внимательно разглядывать странных студентов, так запанибратски общающихся с иностранным подданным. Она почти влезла между разговаривающими.

Дубравин понял, что они тут торчат, как три тополя на Плющихе, в своих красных спортивных костюмах. Да еще этот Кларк, ярко выделяющийся своей американской внешностью. Надо куда-нибудь укрыться. Или договориться о встрече.

– Слушай! Давай встретимся завтра где-нибудь. Поговорим! А? Расскажешь, как тебе тут в Казахстане.

– Да! Да! А где будем встречаться?

– Давай возле библиотеки Пушкина. На перекрестке Абая и вот этой улицы Коммунистической.

– О-кей! – ответил Кларк.

И они, пожав друг другу руки, разошлись.

***

Анатолий Казаков сегодня на себя не похож. Кожаное черное пальто, шляпа-пирожок и очки с толстыми стеклами сделали из молодого, спортивного парня нечто среднее между молодым ученым, комсомольским деятелем и преуспевающим фарцовщиком. А главное – он неузнаваем. Что, собственно говоря, и требуется в наружке.

В таком прикиде он продефилировал от остановки троллейбуса мимо черного, взметнувшегося застывшим взрывом меди памятника героям-панфиловцам до спрятавшейся на аллейке скамеечки и молча подсел к сотруднику, которого должен был сменить.

– Ну, как сегодня? – спросил он своего рыжего конопатого кореша, сидящего с открытой газетой «Правда» в руках.

– Зафиксирован незапланированный контакт, – тихо ответил Алексей. – Какие-то ребята выскочили из колонны, которая шла по площади. Студенты, что ли. Общались с объектом, может, минуты три. Цветочек их засекла. Сейчас их устанавливают.

Анатолий лишних вопросов не задавал. И так все понятно. «Цветочек – это женщина-агент, работающая под личиной пожилой любопытной гражданки. Объект – это сотрудник выставки Дэвид Кларк. Устанавливают – значит выясняют личности, место жительства тех, кто встречался с объектом на улице. Обычная практика. Сейчас ребят остановят на улице переодетые в сотрудников милиции агенты КГБ. Попросят предъявить документы под предлогом, что они якобы похожи на каких-нибудь разыскиваемых. Узнают ФИО и отпустят. Но после этого за ними пойдет агент наружки. Организуют скрытое наблюдение. Выяснят, был ли этот контакт случайным.

Кларк, судя по их данным, кадровый сотрудник. Работает под крышей посольства. А вот теперь пожаловал сюда с выставкой. Гидом.

– А где он сейчас? – спросил о подопечном Анатолий, застегивая на все пуговицы кожаное пальто, взятое напрокат.

– Зашел в музей. С девушкой.

– Какой девушкой?

– Из Москвы к нему приехала. Красивая. Лицо надменное. Полненькая. Похоже, наша, русская. Да вон они выходят под ручку.

Из бокового входа храма, превращенного в музей, показалась парочка. Долговязый в желтом в клеточку пальто мужчина и красивая дивчина. На фоне до пестроты разукрашенного храма, разноцветные купола которого плыли в вышине над осыпающимися деревьями парка, они выглядели странно. Анатолий сразу вспомнил Валентину с их факультета.

«Как давно все это было. Не постарела. До сих пор, значит, тянется у них этот роман. Уже и Олимпиада прошла. А они все ходят».

Он не боялся, что Валентина тоже узнает его. Внешность, манеру поведения, голос его научили менять. Ему нет необходимости вступать в контакт с ними или маячить перед глазами. Сегодня он франт в кожаном пальто. А завтра или через час превратится в бродягу, алкаша. С бутылкой и пакетом в руках. И пройдет он мимо них небритый, с фингалом, в драном ватнике – неузнанным.

Долго сегодня водил их американец по городу. Так, что их группа из нескольких человек, можно сказать, сбилась с ног. Чтоб не засветиться, состав пришлось менять. Ушла Цветочек. Присоединилась какая-то долговязая девица. Впрочем, здесь никто никому особо не представлялся. Все понимают, что в их «конторе глубокого бурения» откровенность не приветствуется. Да и, судя по пристальным взглядам старших товарищей, за ними самими параллельно тоже наблюдают. Как они себя ведут на деле? Что умеют? Не теряются ли в сложной ситуации?

Один раз эта парочка чуть не оторвалась. Спряталась в подъезде большого дома. Что делать? Как проверить? Где они? Чем занимаются? Может, целуются? А может, к кому в гости зашли? Тут Алексей отличился. Предложил майору Котову:

– Давайте я притворюсь пьяным. И как бы по ошибке забреду в подъезд. Понаблюдаю.

Одобрили. Он быстро глотнул водки. Чтоб запах был. (И где ее только успели взять?) И вломился в парадное, так натурально покачиваясь и что-то бормоча себе под нос, что ни у кого сомнений не осталось. И прямо сразу наткнулся на голубков. Зажимались. Ну, он не растерялся. Дохнул перегаром. И завел беседу:

– Етта какой дом? Етта не мой дом! Скажиття, етта здеся проживает Паша Бурлов?

Парочка шарахнулась от него как от чумного. Американец – тот прямо как пробка из бутылки вылетел из подъезда.

 

VII

«У любви тоже возраст свой. И свои сентябри и маи», – Галинка Озерова незаметно для себя потихонечку мурлыкает эту песню, энергично вышагивая по освещенной вечерними фонарями главной улице Усть-Каменогорска, мимо витрин уже закрывающихся магазинов и загорающихся окон квартир. Она идет в гости. В сумочке рядом с конспектами по химии у нее лежат ну просто чудные, замечательные детские вещи. Розовый чепчик, ползунки, кружевное платьице. Через третьи руки: завскладом – директор магазина – товаровед – достала она эти вещички. И сейчас несет их подруге.

Стук в дверь. Открывает весь растрепанный однокурсник Колюшка. В провисших тренировочных штанах и майке. Кудрявая голова в пуху от подушки. Лицо удивленное, но веселое. А вот и Танюшка. Измученная. Халат в крапинку навыворот. Но вся сияет. Цветет. И пахнет пеленками и молоком. На руках у нее сверток. А там кто-то чмокает и хлюпает беззубым ртом. И еще торчит чья-то розовая ножонка с крошечными пальчиками.

Галинка стоит и смотрит. И так ей хочется иметь свое такое чудо. Так вдруг, до боли внутри, до стеснения в сердце, до слез ей хочется иметь ребенка…

И уже возвращаясь из гостей к себе на квартиру, она все ведет и ведет мысленный диалог с ним: «Я просто устала. Понимаешь ты, устала от этой нескончаемой разлуки. Хочу, чтоб ты был рядом. Ощутимо. Чтобы можно было тебя потрогать, прижаться, улыбнуться. Я ведь давно не девчонка, а у меня, кроме тебя, никого!

Годами я живу тобой!

Мне скучно. Мне до ужаса одиноко. И тоскливо. Ах, какая я эгоистка! Думаю только о себе. От злости у меня даже слезы капают. Истеричка я!».

Так получилось, когда встал вопрос, где ему учиться, она с женской проницательностью и невесть откуда взявшейся твердостью заявила:

– Не хочу, чтобы ты был «пропащим», как и я. У тебя есть мечта. Надо ее исполнить. А я подожду. Я сильная.

Так и получилось. Он поступил «на журналиста». А она осталась. Еще не понимая себя. Не понимая того, что волевые, правильные с житейской точки зрения решения натолкнутся на древние как мир инстинкты. Ей уже за двадцать. И, как будто ниоткуда, появилось это неотрывное, навязчивое желание, чтобы кто-то был рядом. Чтобы можно было его коснуться. Спать рядом. Обнимать, целовать.

Он приезжал на несколько дней. Это было счастье. Любовь взахлеб. Им обоим казалось, что так будет всегда. Молодые, глупые. Они и не подозревали, что природа, та тайная внутренняя природа их самих, рано или поздно положит предел. И что если человек не вписывается в природный ритм, то наступит дисгармония, невроз, разрушится все, что еще вчера казалось им незыблемым и вечным. Они хотели остановить время. Но ничто не может гореть вечно. Даже сердца. Все должно измениться. Или закончиться.

А они не понимали, что с ними происходит. И от этого, словно связанные единой цепью, бились друг о друга до крови. И никак не могли решить, что же им делать. Она мучила его молчанием. Чувствовала, что ужасно устала. Устала от всего. Ей казалось, что жизнь, настоящая жизнь проходит как-то мимо нее. Она не ощущала ее пульсирующего ритма.

В хандре писала ему коротюсенькие холодные письма. А он ну никак не понимал, что ей уже давно пора замуж, что надо принять волевое решение, с которым она, как все любящие женщины, сразу же легко и весело согласится. Только бы не было этой затянувшейся неопределенности. А он просто вспыхивал от этих писем. И отвечал ей: «Да ты меня и не любила! Живого. А любила какого-то выдуманного!».

И снова тянулась нить обидных размышлений. «Да, он мужчина. И как у него все просто получается! У меня тут все переворачивается вверх дном. А у него язык поворачивается такое сказать! Да что он знает о женщинах! Я не умею быть очень ласковой. Я не умею быть нежной. Я больше храню в себе. Пусть перекипит, переклокочет во мне самой. Господи, как мало он меня знает! И как мало я еще сама себя знаю. Но любовь-то была. Ведь была она! Я ее чувствовала, хотя он был за тысячи километров. Я просто не могла ее тогда объяснить».

Еще вчера для нее так важно было учиться. Сдавать экзамены. Ходить в кино. Подруги. Сегодня все это вдруг утратило какое бы то ни было значение. Пустота окружила ее. И она сама себя чувствует какой-то неестественной. Какой-то глыбой льда. Мрачной. Скучной. И так ей хочется, чтобы кто-то взял ее за плечи. И встряхнул.

«Мне бы его увидеть. И вообще, я сама во многом виновата. Думала, еще чуть-чуть осталось. Выдержу. А теперь понимаю: я хочу замуж! Хочу ребенка! Но как ему сказать об этом? Господи! И что я его так стесняюсь!»

 

VIII

Вчера они дружными рядами продефилировали по широкой площади мимо трибуны, установленной у Дома правительства. Шли, отвечая жиденьким «Ура-а-а!» на полные официального оптимизма призывы: «Да здравствует советская молодежь!», «Слава КПСС!»… А сегодня скорый поезд уже уносит его домой, в Жемчужное. Надо успокоить Галчонка. Принять решение. А то после долгого-долгого молчания она вдруг разразилась длинным отчаянным письмом.

Полумрак купе мягко покачивается вместе с заключенными в него людьми. Где-то глубоко внизу под вагоном упруго-нетерпеливо постукивают колеса. В вагоне жарко натоплено, поэтому слегка приоткрыто окно. И легкий прохладный ветерок то и дело забегает в гости к Дубравину, лежащему на верхней полке, игриво шевелит голубенькой занавеской. Скоро встреча. И радость жизни теплой волной подкатывает к его сердцу.

Взвизгивает, откатываясь на роликах, зеркальная дверь купе. За нею слышится не яростная, а какая-то привычная, профессиональная, что ли, ругань. Скандалят проводница и еще какой-то самоуверенный баритон. В дверь заходит его обладатель: пожилой мужчина, в старину сказали бы даже – дед. Но это не какой-нибудь лохматый, пьяненький или, наоборот, апостольского вида старичок. Это дед советской формации. Гладкий, крепенький, с тугим пузиком. Он чем-то напоминает крепкий гриб боровичок.

Дубравин будто кожей чувствует его въедливый взгляд.

Первое, что дед сделал, – бесцеремонно закрыл окно. Включил свет. Затем, усевшись, зашелестел газетами, которых у него целая стопка. В купе кроме Дубравина сидит еще один человек. По виду похож на бригадира или агронома, возвращающегося из командировки в родное село. Абсолютно круглое, курносое лицо с мохнатыми бровями над быстрыми черными глазами, большие, как вареники, губы, помятый, явно непривычный его обладателю костюм. Он сидит и с явно скучающим видом разглядывает бегущий однообразный пейзаж за окном.

Дед, отвечая на какие-то свои мысли, заговорил, ни к кому прямо не обращаясь и в то же время обращаясь ко всем:

– Развели бардак! Ни черта порядка нет! Сталина на них нету. Вот при Иосифе Виссарионовиче такого не было. Сажусь в вагон, а мое место занято. Они, видишь ли, кого-то подсадили. Деньги зарабатывают. При Сталине за это сажали. Лет бы пять получила эта проводница.

– Да, да! – закивал головой «агроном». – Народ распустился совсем. У нас в деревне все пьют. Никто работать не хочет. А жить хотят все.

– Да, раньше за тунеядство срок вкатили бы…

Дубравин лежал на своей полке, слушал, как они взахлеб ругали нынешнюю, мягкотелую власть. И хотя он был абсолютно не согласен с их перепевами, молчал. Вся страна нынче сидела на кухнях и рассуждала о политике. Вот умер Брежнев. Умер Андропов. Теперь у нас Черненко. Что будет дальше? Это такая бесконечная дискуссия, которую он слышал много-много раз. Иногда она превращается в яростный спор с противоположными, исключающими друг друга точками зрения. Иногда вот в такой дуэт, как сейчас, поющий в унисон. Но суть остается одна. Народ чувствует неладное в государстве и стране и ищет выход. Большинство копается в прошлом. Некоторые в самих себе.

Подтверждение своим мыслям Дубравин неожиданно обнаружил и дома. Когда он поздно вечером наконец-таки добрался туда, то увидел отца за привычным делом. Слушанием «Немецкой волны из Кельна».

Отец за это время заметно постарел и как-то еще больше высох. Он в майке, и видно, какая у него по-северному белая кожа. Однако тяжелые кисти рук с навечно въевшимся мазутом и лицо красные, обожженные солнцем и колючими ветрами. Вот этими клешнятыми руками он потихонечку крутит регуляторы настройки и медленно плывет по эфирным волнам.

– Ну, что говорят из-за бугра о нашей советской действительности? Как клевещут на нас? – полушутя-полусерьезно спрашивает его Александр.

– Ладно тебе язвить! – на секунду Алексей отрывается от радио, чтобы ответить сыну.

В этот момент он как раз перебирался с «Немецкой волны» на волну радио Ватикана. Ловит.

Медоточивый, вкрадчивый, елейный голос комментатора начинает рассказывать о каких-то Синявском и Даниэле, пострадавших за участие в каком-то митинге.

– Слушай, пап! Тут я в поезде сейчас ехал. Так там один дед все распинался. Порядка, мол, нет. А вот при Сталине был. Что, правда, что ли, такая жизнь хорошая была? Цены снижались каждый год, всего полно было?

– А ты больше слушай их, дураков! – неожиданно отвечает отец и резко поворачивает рукоятку звука, так как в радио дико завывает, гудит глушитель. – Жалко. Сейчас должны были читать главы из книги Солженицына «Архипелаг ГУЛАГ».

– А о чем книга-то?

– Да про лагеря наши рассказывают.Обычно отец отвечал односложно, а тут почему-то глаза его блеснули из-под нависших седых бровей, а нижняя губа чуть дернулась:

– Эх, сынок, ничегошеньки-то вы не понимаете. Сталин. Не Сталин. Ничего у нас, по большому счету, после него не изменилось.

Дубравина страшно удивила эта реплика обычно спокойного, уравновешенного отца. Он как-то раньше и не замечал за ним особого раздражения против существующего строя. Правда, Алексей любил воевать с местным начальством. В основном по различным материальным поводам. То спецодежду требовал, то какую-нибудь доплату за вредность работы. К нему частенько обращались местные жители. Жалобу в Москву составить или посоветоваться. Но так, в основном по мелочам.

Дубравин-младший в общем-то краем уха слыхал о семейной истории с отсидкой отца «за колоски», но не придавал этому значения. Кто у нас в стране не сидел!

– Эх-хе-хе! – по-стариковски вздохнул Алексей, отвечая на какие-то свои мысли. – Я вот слушаю голоса и кумекаю. Если так дальше будет продолжаться, как Андропов начал, то дойдет и до самого низа. Начнут искать виноватых и сажать. Как тогда. И вспоминать не хочется, – дрогнул его голос. – Народ наш за людей власть не держит. Так что церемоний не будет.

Никогда раньше он не говорил о том, что было тогда, в голодный послевоенный год. А тут что-то прорвало:

– Зима была. Не дай Бог. Везли нас товарняком. Вагоны не топили. Я почему живой остался? Я встал в вагоне на ноги. Обнял столб, что крышу поддерживает. И всю дорогу стоял. А те, кто сел, так и не встали больше. Смерть от мороза самая легкая. Просто тебе так хорошо, так тепло становится. Убаюкивает. И колеса постукивают. Так что тех, кого убаюкало, повытаскивали из вагона, погрузили на телеги. И сразу в ямы. Закапывать.

А в лагере свои заморочки. Привезли нас. Построили. Стали на работы набирать. У нас блатных было полвагона. Они сразу: «Мы в законе. Работать не будем». А я что? Я пойду. На свинарник пошел. А там боровы, хряки такие огромные! Уши как лопухи. От жира глаз не видно. Матки. Поросятки. Их кормят на убой. Сыворотка молочная бочками стоит, творог огромными чанами. Руку туда запустишь. Наберешь. Ешь, сколько хочешь. Жмых опять же. В общем, жить можно. К весне все эти блатные с баланды высохли и аж почернели. Скелеты, обтянутые тонкой черной кожей. Ходят – шатаются. И падают. А я опять уцелел. Выжил.

Весной меня начальник вызвал:

– Ты, Алексей, мужик оказался крепкий. А у нас тут проблемы. Зеки мрут как мухи. Запрягай мерина в телегу. Будешь трупы возить.

Ох, сколько я их перетаскал. Пока они ко мне по ночам не стали приходить. Вот знаешь как. Во сне идут на тебя и идут. Кажется, счас задушат. С ума сходить начал… Всюду мертвые чудятся. Пошел в санчасть. Освободите Христа ради… Не могу… Да… Советская власть…

Алексей замолк. И погрузился в свои воспоминания.

Помолчали. Отец опять неожиданно спросил:

– Шурка, а ты партейный, что ли?

– Да нет. Может, когда вступлю.

– Тебе беспартейным быть нельзя. Как ты будешь воспевать в газетах подвиги коммунистов, а? – отец усмехнулся с иронией.

– Ладно, батя, тебе подначивать, – Шурка обиделся. – Писать надо правду. Я и буду писать правду.

На крыльце забухали чьи-то шаги. Отец прислушался:

– Еще один правдолюбец пришел. – И ему: – Смотри, сынок, тогда тебя долго в газете держать не будут.

Шурка, честно говоря, не нашелся, что ему и сказать. А и правда ведь.

В коридоре раздался дикий грохот. Потом ругань – мать-перемать. Это пришел Иван. Как всегда, пьяный в ж… Он потащился, видимо, к себе в комнату. Но по дороге опять упал.

Пару лет назад отчаявшиеся родители купили Ивану домишко на втором отделении совхоза. И отвезли его туда вместе с молодой женой. Но и эта мера не помогла, так как на селе пили поголовно. Молодые – какое-нибудь «плодово-выгодное» по рубль ноль пять. Те, кто постарше, – самогон. Окончательно спившиеся переходили на денатураты, стеклоочистители и прочие вонючие спиртосодержащие жидкости.

Иван нашел компанию и на отделении. Поэтому через пару месяцев выяснилось, что он ни к какой самостоятельной жизни не приспособлен. А посему его вернули домой. Где он благополучно прибавил семейство.

Сейчас он находился на «плодово-выгодной» стадии, но уже был готов перейти в разряд «самогонов».

– Ладно, батя, – наконец сказал Шурка. – Я пойду, пожалуй. Мне сегодня на вечеринку. Валерка Литке собирает тех, кто приехал. Посидим…

Он отправился по вечерней улице в надежде, что туда же придет и Галинка. Дело в том, что она еще до сих пор не приехала из города. И он ждал ее с часу на час.

Немцы – народ основательный. Работящий. Дома построили огромные. Так что их улица внушала каждому въезжавшему в Жемчужное определенное почтение. Аккуратные заборчики, палисаднички, деревца под окнами, лавочки. Все чистенько. Дворы забетонированы. Ворота крепкие. Дубравин шел возле такого Валеркиного дома, когда столкнулся с подходившим одноклассником Колькой Рябухой. Тот давно и благополучно забыл все свои юные мечтания о сельхозтехникуме. Остался в поселке. Работал на тракторе. Хорошо кушал. Хорошо какал. Раздобрел поперек себя шире. Так что в первую секунду Шурка его даже не узнал. А когда узнал, страшно обрадовался:

– Колька, ты?!

– Я!

Они обнялись. И Дубравин почувствовал запах табака, дешевого вина и новой кожанки, в которую Колька обрядился по случаю праздника. Поговорили по дороге:

– Ты как?

– Да ништяк! Женился в позапрошлом году.

– На ком?

– На Женьке Мухиной. Уже дочка у нас. Вот такая! – Колька развел ладони, показывая, какого размера у них девочка. – А ты как?

– Учусь в университете!

– О, молоток. Я, может, тоже, вот дочка подрастет, пойду учиться.

– Ну-ну, я помню, после школы ты собирался в техникум.

– Ай! – скривил губы под усиками Колька. – Че техникум. Деревня.

А Шурке почему-то было даже завидно. Вот человек. Уже определился в жизни. Ничего по-настоящему ему не надо. А он, Дубравин, все еще чего-то суетится. Чего-то хочет.

Хозяин, Валерка Литке, белобрысый, тонкий, звонкий и прозрачный, встретил их как дорогих гостей. Стол накрыт скатертью. А на столе – огурчики, хрустящая квашеная капустка, мясо жареное шкварчит на сковородке. (Видать, кабанчика завалили.) Картоха толченая дымится в гигантской кастрюляке. Одно слово, лучшая рыба – мясо-колбаса. Жратвы, короче, завались. И выпивки тоже.

Начали собираться. Пришел могучий, черноволосый, похожий на индейца Коська Шарф, а вместе с ним конопатый Комарик – Толик Сасин, без которого ни одна пьянка в деревне уже не могла состояться. Пришел еще более рыхлый и расползающийся в талии Вовка Лумпик, из-за которого в свое время Дубравин и пострадал. Заика Леля принес с собой гитару. Все такой же тощий, жилистый, с голодным блеском в глазах прибыл Шурка Островков, с которым Дубравин дружил в детстве. Были еще ребята-корейцы. Дубравин их не знал. А также младший брат Амантая. Все люди разные. С бору по сосенке.

Девчонки – особая стать. Белобрысая, тоненькая Женька – Валеркина сеструха. Русская зеленоглазая красавица Валюшка Сибирятко уже с мужем. Вышла замуж за Витьку Лисиченко – местного тракториста по прозвищу Лисик. Зинка Косорукова – огромная, толстая, добрая – учится на учительницу. Последней явилась Людка Крылова. Шурку аж в жар бросило, когда увидел ее. До чего хороша дивчина! Села рядом с ним.

А Галки не было.

Ну и гульнули соответственно. Тут, среди своих, Дубравин расслабился. Знал, в родной деревне опасаться нечего. Был в ударе. Произносил тосты, рассказывал анекдоты, шутил, смеялся. Со всеми чокался. И пил на брудершафт.

Вспомнили ребят, былые подвиги, походы, соревнования. От радости не рассчитал он свои силы. Перепил, сердечный, водочки белоголовой.

А дальше как в тумане. И будто не с ним. Там помню, а здесь нет.

Помнит горячечный шепот Крыловой:

– Саша! Саша! Не надо. Мне еще замуж выходить!

А потом тащила с него рубашку. Впивалась ногтями в спину и рвала кожу. А он целовал ее грудь… И плыл, плыл. Качал и качал. Мокрый, как мышь, он чувствовал, как она хватала и кусала его. И стонала, сладко стонала под ним.

А сердце у него билось уже где-то в горле. В макушке головы. А потом куда-то провалилось. Глубоко-глубоко. И уснул он на мокрой от пота подушке тяжелым пьяным сном.

Проснулся среди ночи. Людки уже нет. Остался на топчане только сладкий-сладкий аромат ее тела и духов. Встал. Пошел искать воду. И долго-долго пил из-под крана. А возбуждение все не спадало. И он снова в своем воображении раз за разом входил в нее. И плыл, плыл в каком-то тумане через время и расстояние…

Утром на пороге комнаты появился Валерка. Глаза красные. Под глазами набрякли синяки. Но посвежее его будет. Посмотрел на лежащего. Участливо сказал:

– Что, Саня, плохо? Надо тебе поправить здоровье. Будем делать пробойчик!

Дубравин, покачиваясь, кое-как дополз до стола. Его мутило. Дурнота накатывала волнами. Все плыло перед глазами. Валерка налил ему стакан водки, засыпал туда соли, добавил перца. Сказал ласково:

– Откушай, Саня! Голубчик!

– Не-е-ет! Не-е-ет! – застонал, как раненый зверь, Дубравин. – Не надо! Я умираю. Оставь меня!

Валерка настаивал:

– Давай! Давай! А то не поправишься. Заколдобишься. Выпей, родной!

В общем, дожал он его. Полчаса донимал. Мучения с похмелья были такие, что Дубравин в конце концов не выдержал. Рискнул.

Боже, что тут было! Он выпил полстакана. Огненная вода рухнула в желудок, выжигая все на своем пути. А потом ринулась обратно…

Минут десять его выворачивало наизнанку. Когда приполз с улицы, весь почернел, глаза завалились. Все трясется.

А Валерка ему второй стакан выкатывает:

– Ну что, пробойчик сделали? Очистились? Теперь давай! Пей!

Шурка, уже обезумев от страданий, выпивает пару глотков холодной водочки. И – о чудо! Чистейшая, ледяная, она пошла по жилам, разлилась теплом сначала в желудке, в животе, а потом по всему телу.

– Закусывай, голубчик! – не отстает Валерка. И протягивает ему огромную пахучую куриную ногу.

– Ну, ты, Валерка, змей-искуситель, – шепчет Дубравин и впивается крепкими зубами в белое нежное мясо. Начинает есть. Через минуту у него выступает на лбу обильный пот, вместе с которым выходит алкогольная отрава. Пробойчик удался. Он вернулся к жизни.

***

Людка, светящаяся в темноте белым прекрасным телом, собрала разбросанные по комнате предметы туалета. Долго искала свой кружавчатый лифчик. Пока не нашла его засунутым под подушку.

Дубравин спал лицом вниз и что-то бормотал во сне. Сбылось то, о чем она давно мечтала в девичьих грезах и снах.

– Мой! Теперь мой! – прошептала она, погладив мокрые от пота волосы любимого. – Никому не отдам…

Она все верно рассчитала и сделала. Еще тогда, когда он только пришел из армии, твердо решила, что первым мужчиной у нее будет именно он. Так и получилось. По ходу гулянки она предложила Валеркиной сестре куда-нибудь уложить спать опьяневшего Дубравина, которому сама же все подливала и подливала сладкой водочки в стопарик. Женщина женщину понимает. В большом немецком доме нашлась такая угловая комнатка с задвижкой изнутри. Там его, голубчика, она и уложила.

Чтобы не просыпаться рядом с ним в разлохмаченном, помятом виде, под утро выскользнула из комнаты. И отправилась домой. Рассчитывала почистить перышки и вернуться через часок-другой во всем блеске. Но последний маневр немного не удался. Дубравин оклемался раньше. И ушел.

Они посидели с Женькой – сестрой Валерки. Убрали со стола, перемыли посуду. Посмеялись, вспоминая прошлую ночь и старательно избегая некоторых деталей. И Людка, нисколько ни о чем не переживая, отправилась домой отсыпаться.

Новые, неизведанные чувства накатывали изнутри. Она до мельчайших подробностей, до последней секундочки помнила эту ночь. Помнила каждое его движение, каждый вздох любимого. Все-все-все. И сейчас, укладываясь спать, засмеялась от счастья. «Ну вот. Пропала еще одна девчонка на свете. И появилась еще одна женщина». А кроме того, грела душу несокрушимая женская уверенность, что уж теперь-то, после этой сладкой ночи, Дубравин никуда от нее не денется. Смешались мечты и реальность. И эта пьяная, бурная ночь для нее была наполнена нежностью и страстью. «Мой главный человек. Мой мужчина. Твоя рука нежно ворошит мои волосы. Мое сердце замирает от счастья. Вот так умирают от любви. Мне так хорошо с тобой. Так спокойно. И не надо слов. Просто сидеть рядом. И слушать стук твоего сердца, – шептала она, грезя наяву и одновременно засыпая. – Мы одно целое… Ты зачем так нежно целуешь меня в ушко? У меня же земля из-под ног выскальзывает. Солнышко мое.

…Ты целуешь меня в висок, а по спине пробегает разряд. Пальцы сводит, а сердце рвется из груди. Ты продолжаешь меня целовать. Лицо, шею, руки, плечи… Я задыхаюсь. Не о чем думать. Мой единственный. Твои настойчивые губы спускаются все ниже, ниже, и от меня ускользают все мысли. Пустота. Только стучит в висках: «Хочу! Люблю! Люблю!».

…Ох, вечером, наверное, пойдем гулять».

Пришел вечер. Она отоспалась. Принарядилась. Стала ждать. Встречала с замиранием сердца каждый стук у калитки. Она знала. Не может парень после такой ночи уйти. Как на веревочке приведет его желание. Но уже взошла круглая глупая луна. У клуба заиграла музыка. А его все нет.

Тогда она сама вышла. Постояла у ворот.

Проходили мимо знакомые ребята. Оглядывались на нее, красивую. Звали с собой. Пытались заговорить.

Он не пришел. Ни на этот, ни на следующий день. Сначала она ждала. А потом зеленоглазая круглолицая русская красавица Валюшка сказала ей вроде бы между делом, но с таким значением, как это умеют только женщины:

– Галка приехала. Дубравин к ней пошел. Воркуют голубки. Галка говорит: назначили свадьбу. Через два месяца.

***

Ему нечего было предложить ей. Сколько он ни пытал себя. Сколько ни пытался найти хоть какое-то подобие чувства. Что-то было. Но при ближайшем рассмотрении это «что-то» была просто благодарность за эту ночь. И жалость. А на жалости любви не построишь. Потому что все его планы, вся его будущая жизнь были связаны не с нею. А он не хотел лукавить, обманывать, притворяться. Поэтому посчитал: «Честнее будет просто уйти. Без всяких ненужных пустых слов. И утешений. И она тоже должна понять. Ничегошеньки у нас не будет».

А назавтра приехала Галинка Озерова. И они начали строить совместные планы. Крылова же куда-то исчезла, растворилась из его жизни. И уже вспоминалась так как-то мимоходом: «Ах, да! Было, было у нас!». И уходило. Потому что рядом было свое, родное, желанное.

Он вернулся в Алма-Ату с уже окончательно оформившимися планами. Закончить второй курс. И жениться. А дальше… Дальше Дубравин ничего не планировал. Потому что дальше было только счастье. Бесконечное. Вечное.

 

IX

Но понесла его река жизни. Замелькали дни, дела, заботы. И было в этом привычном сплетении событий что-то необычное, иногда напрягавшее его. Еще до поездки домой Дубравин получил лестное предложение. Болат Сарсенбаевич Сарсенбаев, преподаватель журналистского мастерства, сказал, что хочет, чтобы он редактировал университетскую многотиражку. Святое дело. Так всегда было. Наиболее талантливым студентам предлагалось попробовать себя в профессии за половину ставки редактора. Лестно. Однако время шло, а дело не двинулось. Сарсенбаев, интеллигентный, порядочный, неплохой человек, неожиданно, смущаясь и извиняясь, сообщил ему, что вынужден взять другого редактора. Дубравин проглотил пилюлю. Обидно, досадно, но ладно. Он посчитал это случайностью.

Еще одна случайная неприятность поджидала его однажды вечером. Как обычно, краснорубашечниками они сидели вечером у себя в секции. Потягивали пивко. Играли в картишки. И философствовали. Дубравин сегодня был в ударе. Он в перерыве между парами бегал в магазин за кефиром. Но кефиру ему не досталось. Разобрали. От этого он злился и обличал язвы социализма.

– Это что за великая сверхдержава?! – раскладывая атласные карты, духарился он. – Хвастаемся, что ракеты в космос запускаем. А простого дела – кефиром снабдить город – не можем. И чем дальше, тем хуже. Сегодня в «Юбилейном» такая гигантская очередь за мясом стояла. Ну прямо как в Мавзолей. Вообще, я смотрю на наш недоразвитый социализм, и у меня в голове постепенно складывается его формула. Почти как у Ленина. Помните?

– Социализм, – усмехнулся криво маленький Илюшка Шестаков, – это советская власть плюс электрификация всей страны.

– Во-во! А по мне социализм – это очереди плюс дефицит всего по всей стране.

– Ну ты даешь, Вождь! Бью тузом! – заметил носатый Сашка Рябушкин, шлепая крестового туза на кровать.

– А что? Кругом тотальный дефицит и сокращение производства. Вы смотрите, что делается. То лезвия для бритья исчезли, то стиральный порошок. Колбасы и кефира хрен укупишь. А почему? А потому, что для того же директора молочного завода главное – выполнить план. А дальше – трава не расти. Вот они каждый год стараются себе план снизить. Ездят по ведомствам. Корректируют. План выполняют, а жрать нечего.

– Ох, круто ты обобщаешь! – заметил Нигматуллин. – Как бы чего не вышло.

Но в голосе его Дубравин заметил желание не предупредить, а наоборот, раззадорить на еще более резкие высказывания.

– Основной экономический закон социалистического производства – это постоянное сокращение производства товаров и услуг. Уменьшение ассортимента изделий. И закон этот действует так. Сократить, а на оставшееся повысить цены. И выполнить таким образом план.

– Ох, Вождь! Тебе бы с нашим экономистом подискутировать, – заметил, морща лоб и размышляя, с чего ходить, Мирхат. – Вот он бы тебе сделал зачет… по нашему долбаному социализму.

В деревянную дверь комнаты постучали кулаком. А затем снаружи раздался какой-то шум, галдеж. И чей-то сиплый голос произнес:

– Открывайте! У вас тут пьянка!

Дубравин, убирая карты в карман красных «революционных» шаровар, возмутился:

– Какая пьянка? Сдурели, что ли?

Соскочил с настила, подошел к двери:

– Кто там? Чего ломитесь?

– Мы из деканата. С проверкой! – раздался в ответ знакомый голос методиста кафедры журналистского мастерства Ермека Джумакулова.

Он повернул ключ. Открыл дверь. В нее ввалились с ходу четыре человека. Впереди Джумакулов или, как называл его острый на язык Дубравин, деканский холуек. В его функции входило следить за студентами. В частности, он всегда таскался с журналом посещаемости и отмечал там прогульщиков и опоздавших на занятия. Постоянно участвовал в проверках в общежитии. Собирал разные сплетни и слухи. А потом докладывал и закладывал. Вольные «чурпаковцы» его не любили, презирали, но побаивались. Особенно ребята с казахского отделения.

Позади приземистого, пузатенького холуйка с его быстрыми, ищущими раскосыми глазами торчали, как два шкафа, окодовцы – дружинники в форменных куртках. Сзади мелькала густо накрашенная физиономия комендантши общежития.

– Что тут у вас происходит? – нагло, на повышенных тонах начал наезжать Джумакулов. – Пьянка?

– Какая пьянка? – Дубравин привычно ощетинился. – Где вы видите пьяных? Сидим беседуем. Готовимся к экзаменам. А вы тут врываетесь! Мешаете заниматься.

– Вы не грубите, товарищ Дубравин, – сразу, получив отпор, перешел на официальный тон Джумакулов. – С проверкой нас прислал сам Кожанкеев.

– А почему вы все тут сидите в красных костюмах? – спросил один из «шкафов» и подозрительно оглядел комнату.

– Нам так нравится! – ехидно ответил Мирхат.

– Их надо было после демонстрации сдать на склад! – заметил «полумент».

– Еще не успели! – встрял в беседу Рябушкин, убирая в карман колоду.

С пару минут они так пикировались. Возмущенный допросом до глубины души, Дубравин еле сдерживался, чтобы не послать на три буквы эту странную комиссию. А те внимательно шныряли глазами по углам. Холуек зачем-то записал фамилии всех, кто был в комнате, в свою амбарную книгу. Наконец вся банда удалилась.

Пацаны снова уселись на сдвинутых кроватях играть в карты. Но настроение было безнадежно испорчено. И все чувствовали, что в этом вторжении было что-то неестественное. Какая-то фальшь. А вот какая? Это вопрос, достойный своего решения.

На следующий день Дубравин поинтересовался у соседей, приходила ли к ним комиссия. Но никто ничего о ней не слыхал. Получалось, что проверяли только их секцию. Спрашивается: зачем?

Недели через три была еще одна странная история. Как-то, вернувшись в общагу, его сосед по комнате остроглазый художник Мирхат Нигматуллин по едва уловимым мелочам заметил, что кто-то у них был в секции. И по-видимому, рылся в вещах.

***

Людка не находила себе места. Он уехал. «Уехал, даже не попрощавшись. И доброго слова не сказал. Попользовался. Поматросил и бросил».

А по Жемчужному уже поползли слухи.

И хотя времена якобы наступили новые, мысли и чувства женщин от этого нисколько не изменились.

Вслед за обидою захотелось мести: «Ну так не доставайся же ты никому!».

В ярости она металась по своему игрушечному домику и, закусив до крови губу, повторяла про себя: «Будет вам свадьба! Все вам будет! Белое платье. Красные розы. Что, а я не имею права на счастье? Будет ей счастье! Сначала я напишу ему письмо. А потом… Потом… -она до побеления пальцев сжала кулаки. – Хотя нет. Он-то что. Любимый мой! Это она, тихоня. Гадюка! Все из-за нее. Ну так что ж, я одна буду мучиться? Пусть и она узнает, как бывает. А то ходит по деревне – светится!».

Она начала быстро одеваться. Потом бросила свое новое пальто с меховым песцовым воротником прямо на пол. Села за стол. И без «здравствуй» и «прощай» начала писать: «Саша, решила тебе письмецо написать. Ты только, пожалуйста, не смейся над тем, что я хочу тебе сказать. И самое главное – прошу, не говори никому, что тебе жаль одиноких женщин.

Санечка, поверь, я еще никому и никогда не говорила нечто подобное и тебе бы не решилась, если бы не письмецо (хорошо, что я не вижу твои смеющиеся глаза).

Я прекрасно понимаю, для тебя все наши отношения – заполнение промежутка времени, пусть даже не такое удачное и опытное с моей стороны».

Она вспомнила его в ту ночь. И размякла. Хотелось написать что-то такое, чтобы его проняло. Чтобы он заплакал.

«Ах, Саш, мне с тобою было очень-очень хорошо!

Помнишь, ты говорил, что тебе со мною спокойно? Я только сейчас понимаю до конца смысл твоих слов.

Каждое утро хочется сказать тебе «доброе утро». А потом сама себе говорю: зачем ему это?»

Она снова взяла себя в руки. «Что это я? Я же пишу последнее письмо!»

«Помнишь, ты меня спросил, верю ли я в Бога. Я тебе еще тогда хотела сказать, что нет.

Почему, создав все на земле, он не дал людям счастья, пусть даже самого малого, чтобы все могли быть с тем человеком, с кем хочется быть?

И я не пойму, зачем он меня наказал нашей встречей. Жила бы я спокойно.

Сань, ты думаешь, как я мало говорила при наших встречах, а теперь… Санечка. Ты знаешь. Я все слушала тебя и, ощущая тебя рядом, думала: «Боже, какая я счастливая». А теперь поняла, что это все только для того, чтобы мне было хуже и больнее.

Санечка, мне очень плохо без тебя, и тем не менее я прекрасно понимаю, что все заканчивается. Самое главное. Не хочу, чтобы меня бросали. И пусть все закончится этим письмом. Помоги мне. Не надо больше ничего. Это все, наверное, пройдет со временем.

Санечка, как хорошо, что все кончается так. В этой жизни. Может быть, в другой повезет. Встретимся мы вовремя. И будем счастливы. И может быть, ты тогда будешь всем говорить, что есть счастье.

Прости за этот сумбур.

Будь счастлив. Люда».

«Ну вот, теперь можно идти к ней. Поговорить…»

 

X

Командировка заканчивается. Выставка американского фото сворачивает свою работу и переезжает для начала в столицу Киргизии город Фрунзе. А потом куда-то дальше, в Грузию. Снимаются и они. Уже не надо притворяться какими-то электромонтерами, сторожами и прочими иными специалистами. Осталось только, как говорится на профессиональном жаргоне, отписаться. И можно возвращаться в Москву в свою «вышку». А там еще немного – и заключительный выезд «в поле» на базу воздушно-десантных войск под Псковом. Где они получат дополнительную подготовку на случай войны. Дальше – выпуск. Оперативная работа. Новые задания. И приключения.

Отписывался он в мрачноватом здании республиканского комитета, в маленьком кабинетике вместе с двумя другими операми. Там и услышал невзначай их разговор о каких-то своих делах. О том, что попутно, по ходу слежки за американцами, вскрылась ими антисоветская группка. И где? На факультете журналистики местного университета. Как говорится, мелочь, а приятно. Один из оперов, плосколицый, маленький, смуглый, длинноволосый (для конспирации) кореец, рассказывал другому:

– Наши на них вышли просто. Вели приехавшего на выставку цэрэушника. А они сами на него выскочили. Молодые, глупые. Сейчас их разрабатывают прямо в их новом общежитии. Собираются там всей группой по вечерам. Лясы точат. Образовался у них такой диссидентский кружочек. А самое смешное – знаешь, как у них зовут заводилу? Вовек не угадаешь! Попробуй!

– Не-е, Володь. Не мешай писать! – хмурясь и напрягаясь, отмахивался от назойливого коллеги серьезный двухметровый опер со шрамом на щеке. – Ты ж знаешь, как я не люблю всю эту писанину.

– Ну попробуй!

Опер засопел, напрягаясь над докладной, и вздохнул.

– Вождь! Во как они его зовут! Это же надо такую кличку придумать! – не выдержал и выдал на-гора тайну кореец.

В первый момент Казаков, писавший за соседним столиком свой отчет, даже не зафиксировался на этой детали. Пропустил мимо ушей. Да и то. Он как раз в это время думал о вечернем свидании с девушкой. Как-никак, а даром времени в командировке тоже не терял. Вообще, у него с девушками не очень ладилось. То ли будущая профессия наложила отпечаток, то ли требования у него были слишком завышенные. Но до сих пор каких-то серьезных отношений Анатолий не обрел. Хотя он знал, что в их конторе считалось нормальным, чтобы сотрудник лет в двадцать пять женился. Холостяцкая жизнь не приветствовалась. И холостяки были для комитета проблемой. Кто их знает, что они выкинут на почве сексуальной неудовлетворенности.

Нынешняя командировка в столицу Казахстана – дело длительное. И в свободное от работы на выставке время ему, собственно говоря, заняться было нечем. А как всякому молодому человеку, хотелось. Можно было обратиться к друзьям, чтобы его просто познакомили со студентками. Но это было как-то обыденно, буднично. А он мечтал, чтобы все в его судьбе было романтично и таинственно. Сказано – сделано.

Шурка Дубравин через Несвеллю нашел ему домашний телефон красивой девчонки с филологического факультета. И вот однажды вечерком Анатолий рискнул позвонить из своего санатория:

– Здравствуйте!

– Здравствуйте! А вам кого? – ответил далекий детский голосок.

– А мне Викторию! – дрогнувшим голосом ответил он.

– Викуля, тебя!

Минута молчания. Потом запыхавшийся вопрос:

– Я слушаю.

Вот тут-то и было самое важное. Наладить контакт. Так заинтересовать девушку, чтобы она не бросила трубку. Этому умению их тоже учили. Не зря даже в программе была книга Дейла Карнеги «Как завоевывать друзей и оказывать влияние на людей». Итак, сначала предстояло ошеломить.

– Здравствуйте, Виктория! Вы меня не знаете. А я вас знаю. Зовут меня Анатолий, – он решил оставить свое собственное имя. А вот все остальное придумать, так сказать «легендировать». – Я видел вас на сцене, когда вы играли в КВН. В нашем университете. (Ведь все играют в КВН. Или в студенческом театре. Или хотя бы в ролях изучают английский.)

– А, так вы учитесь в нашем университете? (Теперь, видимо, заработала ее программа женского любопытства.)

– Да, на физико-математическом факультете. (Там-то уж наверняка филологи никого не знают. Да и опыт учебы у него имеется.)

– Ой, как интересно! Всякие формулы, явления. Я никогда ничего в школе не могла понять из физики.

Разговор пошел. Веселый, непринужденный, молодой. Он старался и даже спел песенку на английском из мюзикла, который слышал в Москве. Ясно стало, что девчонка она веселая, смешливая. Эта Виктория Маевна Ким. Отец кореец, мать русская.

А он вел осаду по всей науке.

Вот и повелось с того вечера, что у него появился такой друг, а может, и не друг еще, а просто отдушина – человек, с которым можно поговорить по телефону. Эти вечерние разговоры о самых простых и обыденных вещах помогали ему жить и видеть жизнь в другой ипостаси. Не через призму идеологической борьбы и профессии, а просто. С маленькими радостями, горестями, всякими женскими штучками-дрючками.

Может быть, он так бы и уехал, не повидавшись, если бы она как-то не сообщила, что завтра у них очередной КВН. Игра на первенство между филологами и географами. Ну а он сдуру ляпнул, что придет посмотреть.

– Может быть, мы там и познакомимся? – вдруг спросила она.

– Может быть! – машинально заметил он и испугался. В принципе он, как и большинство внешне самоуверенных мужчин, боялся и сторонился красивых женщин. Боялся отказа. Отказ – это удар по самолюбию, самооценке. И всем представлениям о себе. И чем сильнее в человеке мужская природа, тем сильнее этот страх.

Он попытался для страховки пригласить с собой рыжего друга Алексея, но тот категорически отказался:

– Филологини? Да ну их! Трещат как сороки. Вот я вчера на выставке познакомился…

Ну, не захотел Алеха. Остался смотреть телевизор в санатории. Пришлось идти одному.

Спектакль под названием КВН был в полном разгаре, когда он, словно граф Монте-Кристо, появился в полутемном актовом зале факультета. На ярко освещенной сцене шутили принаряженные, с красивыми прическами, в вечерних платьях симпатичные девчонки. Казаков даже подумал: «В наше время балов нет, приходится им, бедным, наряжаться хоть по такому случаю».

Впрочем, зевать и глазеть было некогда. Он должен был угадать трех подружек. Не без труда, но к концу спектакля он определил, что тоненькая, грациозная, прямо лань, с огромными черными глазами маленькая кореяночка – Виктория Ким. Круглая, полненькая, беленькая, добрая русская девочка – Лена Камышева. А высокая, рано созревшая, очкастая, черноволосая, нос с горбинкой, евреечка – Ирина Смирнитская. Три грации. Три представительницы своих народов. Кого выбрать? Ну, Лена Камышева сразу отпадала. Из вечерних разговоров, намеков и полунамеков он уже знал, что она живет с каким-то Герой Ципманом.

Та, с которой он столько времени переговаривался вечерами, показалась ему слишком яркой, слишком независимой. Ну, почувствовал он, что ли, что она ему не по плечу. Но отступать не намеревался. И после представления смело пошел знакомиться.

Девушки были смешливые и насмешливые. Уже через минуту Казаков в прямом и переносном смысле погрузился в атмосферу филфака с его нескончаемыми намеками, интригами, сплетнями, разговорами по душам и прочими прелестями женского бытия. Они все ему нравились. Ясно, что наиболее зрелой из них была Ирина Смирнитская. На юге вообще девушки рано созревают. Так что, посмотрев на ее тоненькие лодыжки и длинные хрупкие пальчики, можно было принять ее за подростка. Но хорошая, налитая грудь и бедра говорили, что это женщина, и женщина знойная.

Девчонки были радостно возбуждены. Только что сошли со сцены, да еще оказались в компании такого парня. И то дело – ведь у них в группе на сорок человек было всего трое мужиков. Один из них, Гера Ципман, тощий, доходной, но любвеобильный мальчишка, уже был занят. Андрей Коропков – красавчик, профессорский сынок, предмет воздыханий всех девчонок – задирал нос и строил из себя неизвестно что. Третий – Серега Герасименко, преподавательский отпрыск, вечно красноносый, сопливый, гулявый. У него прямо-таки на лбу написано, что быть ему кандидатом филологических наук, защитить диссертацию по каким-нибудь щелкающим звукам в говорах народов севера. А также быть ему под пятой у суровой и властной жены. А под старость лет щупать за задницы молоденьких студенточек и однажды уйти от суровой жены к одной из них.

Конечно, эффектное появление Казакова в этом женском болоте всколыхнуло его. Само «болото» вздохнуло, всхлипнуло и принялось приглядываться.

Для них он был выходцем из другого, непонятного, жесткого, но очень притягательного мужского мира. И естественно, что после той встречи они принялись возбужденно и бурно обсуждать его кандидатуру. При этом каждая из трех граций исходила из своих интересов. У Виктории Ким еще не было потребности любить. Сердце еще не проснулось. Она вся в учебе, в секциях, в заботах. Лена Камышева, связанная отношениями с Ципманом, понимала, что ей ничего не светит. И поэтому смеялась над некоторыми словечками, манерами Казакова. И только Ирина Смирнитская почувствовала какое-то тяготение, в котором она и сама еще пока не разобралась. Скорее всего, это было притяжение силы. Вот она и принялась защищать его от подружкиных насмешек и шуточек:

– Да что вы, девчонки! Он такой… такой, как бы это сказать, серьезный, положительный, прикольный.

– А, влюбилась, влюбилась! – стала подтрунивать и над нею Камышева, словно уличая ее в каком-то грехе.

Немедленно, в вечернем разговоре по телефону, Виктория передала это мнение самому Казакову.

И уже на следующей встрече они ходили, ходили, провожались, провожались. А потом в один прекрасный момент остались с Ириной вдвоем на чудной осенней улице, ведущей к кинотеатру «Целинный». Так Анатолий узнал на практике одну простую истину. О том, что не мужчина выбирает себе пару, а женщина.

Но его командировка заканчивается. Еще два-три свидания. А дальше? Дальше как Бог даст. Но Иришкины памятные места, похоже, он сразу не забудет.

Вот в эти минуты и застиг его врасплох разговор соседей-оперов.

«О чем это они?» – наконец начал соображать Анатолий.

Но он уже был не простодушный мальчишка. И лишних вопросов не задавал. Казаков сделал вид, что его нисколько не интересует этот мимолетный разговор. А сам в это время лихорадочно соображал. И вихревой мыслительный процесс привел его к неожиданным выводам: «Так это ж, наверное, речь идет о Шурке Дубравине. Я же у них был как-то в общаге. И он хвастал, что они весело проводят серые осенние вечера. Играют в своем клубе краснорубашечников. И его пацаны называли Вождем. Точно, это о нем!

И все они там спорили. Разговаривали. Вот и договорились, что попали на крючок.

Черт их дернул встретиться с Кларком. А ведь это «контакт». И даже если он случайный, то все равно будет отрабатываться по полной программе. Начнут искать связи. Проверять образ жизни. Копаться в мировоззрении. Будут наблюдать за ним. Опрашивать всех. А ведь и я у них был! – от такой простой мысли у Анатолия даже закружилась голова. – Елки-палки! А если узнают, что мы с ним близкие друзья? Мне тоже не поздоровится. И влечу я».

Стало совсем не по себе. Он отложил ручку в сторону. И вышел из комнаты в коридор. Зашел в туалет. Включил холодную воду. Умылся. Постарался остановить дикий разбег мыслей. В памяти всплыла давняя история с той студенткой Валюшей. И его роль в ней. Может, уже и за ним установлено наблюдение? Кто его знает, чего они накопают. А впрочем, что можно накопать-то в этой истории? Он же Дубравина знает как облупленного. Свой, наш, советский. Без всякой гнили. Иначе он, Казаков, с ним и не дружил бы никогда. «Да, Шурка в армии всякого насмотрелся. Критиковать любит. Спорить. Но таких людей, как он, в нашей стране миллионы. Вся страна на кухнях шепчется. И про вождей. И про нашу экономику. Просто эта встреча с Кларком… И на кой ляд он им понадобился?! Образина долговязая. Эх, пацаны, пацаны! Будут вас теперь таскать.

Но как быть-то? Может быть, предупредить Дубравина? Ну, чтоб держал язык за зубами».

Курсант «вышки» Казаков даже в мыслях не позволял себе признаться, что он хочет сделать это, чтобы обезопасить и свою жизнь. Хотя ясно чувствовал: в подкорке, в подсознании уже сидел маленький чертик – страх.

«Ясно, что с Кларком они встретились случайно. Молодость. Хочется выделиться. Может, какой материал хотели написать. Шурка, он же пишет.

Интересно, как глубоко наши уже копают? Может, можно еще что-то сделать? Ведь в конторе существует и действует незыблемое правило: чтобы что-то подтвердить, надо иметь информацию как минимум из трех источников. Так что если разработка только началась, то Дубравин может повлиять на ее ход».

Подумал. И в жар бросило: «Что ж я делаю-то? Я ведь присягу давал. Служить верою и правдою государству. А сам? Чекист должен быть жестким, можно сказать, беспощадным к врагам.

Господи, какой из Дубравина враг?

И зачем ко мне попала эта информация? Она мне вовсе и не нужна. Одно беспокойство. Что же делать-то? Как поступить правильно? И посоветоваться не с кем. Не скажешь же Маслову. Как поступить по инструкции, он знает. А вот как по совести?».

***

Три оставшихся до отъезда дня курсант Казаков раздумывал. В конечном итоге его мысли метались между двумя полюсами: «Предупредить Дубравина – значит пойти против своей же организации. А если промолчать, то организация рано или поздно выйдет и на меня. Да и Шурку я считал и считаю своим. Другом».

И видимо, он уже не был тем революционным фанатиком, продолжателем дела великих чекистов, которые ради идеи всемирной революции готовы были загнобить всех: друзей, жен, детей. Утопить в крови не только несогласных, но даже колеблющихся. Они стали обычными людьми. И даже помнили сказанные где-то, на каком-то служебном совещании слова их кумира Андропова. О заблуждающихся. «Они же тоже наши, советские».

 

XI

Снег на окружающих каток «Медео» горах искрится под солнцем. Бьет в глаза. С высоты гигантской плотины, которая защищает город от селей, каток внизу кажется совсем небольшим. На его бело-голубом льду рассыпались маленькими разноцветными горошинами катающиеся люди. На трибунах тоже муравейник. Воскресенье. На «фабрике рекордов», как называют высокогорный каток в газетах, массовые гулянья. Вереницы автобусов везут людей из городского смога сюда, в тишину и свежесть урочища.

Дубравин тоже приехал экспрессом. И сразу же пошел по «лестнице здоровья» на плотину. Тысяча ступенек вверх – и ты смотришь на окружающий мир с высоты полета орла. А ниже тебя, в гигантской горной чаше, которая принимает в себя грязевые потоки, летают ласточки, воробьи, вороны.

Дух захватывает. И мысли тут большие. О вечном. О стране. О себе: «Сколько во мне сил… Кажется, горы могу свернуть. А нужны ли эти силы кому-нибудь в этой обстановке общей апатии? Будет ли такой шанс? Или, как отец, промечтаю о собственной ферме, земле. Куда идти? К чему приложиться? А ведь все на свете меняется, стареет и умирает. Людям кажется, что это не касается мира идей. Догматики думают, что их построения будут жить вечно. Особенно мила их сердцу мысль, что можно уравнять всех людей на свете, сделать всех одинаковыми. И вот их утопия воплотилась в жизнь. Теперь это называется развитой социализм. И что же? Жизнь оказалась гораздо сложнее любой утопии. Напряжение накапливается. Общество меняется. И вот сейчас, когда идеи устаревают, а такого страха и ужаса уже нет, начинают проявляться живые человеческие интересы. Плотина дает течь. Вода инакомыслия находит все новые и новые щели. Попытка остановить жизнь, загнать ее в прокрустово ложе идеологии не удалась. Изменения происходят сначала в голове. И в моей тоже…

О, кажется, Вовуля бредет от «Медео». Остановился передохнуть. Какой-то он весь серый, унылый».

Дубравин помахал сверху, со смотровой площадки плотины, поднимающемуся запыхавшемуся другу. Тот в ответ вяло махнул ему ладонью. Минут через пять поднялся. Отдышался и вместо «здравствуй» сказал:

– Я тебя вот что позвал сюда, – осмотрелся по сторонам. – Толян передал, что на тебя собирают компромат. И связано это с выставкой, с американцами.

– Кто? – Дубравин удивленно сморщил лоб и поднял густые брови.

– Конь в пальто! Вот кто! – раздраженно ответил Озеров, натягивая рукава пальто на озябшие руки.

– А Толька откуда знает?

– А я откуда знаю? Он ничего не сказал. Просто просил передать тебе, чтобы ты был поосторожней. И держал язык за зубами.

– А сам он где?

– В Москву уехал.

Александр Дубравин счел за благо ни о чем больше не расспрашивать Озерова. Да тот и так ничего не знал. Он сам знал больше.

С американцем они тогда все-таки встретились. Правда, сама встреча получилась какая-то невнятная, скомканная. Сидели в кафе. Кларк все оглядывался, озирался. Когда принесли водки, пить не стал. Наверное, боялся провокаций. И сказать он тоже ничего особенного не сказал. Что запомнилось? Ну, что он поработает здесь на выставке, а потом в отпуск. Купит на заработанные доллары машину. У них там сейчас самая модная – «Вольво». Шведская, что ли. Ну, еще поговорили о том о сем. Договорились встретиться еще раз. Но Дубравин не пошел. Некогда было. Интервью не получилось. Собственно говоря, все. Если не считать того, что в последнее время вокруг него атмосфера как-то изменилась. Наэлектризовалась. Эта история с редакторством. С налетом холуйков. Какие-то недомолвки преподавателей. Недавно в общежитии кто-то рылся в их вещах.

Вспомнил свои выступления на вечерах краснорубашечников. Похолодел. Заныло в животе: «А что, если донесут? А может, уже донесли. Но там всегда наши ребята. Илейка, Мирхат, Ахмет, Сашка Рябушкин, Витек Кригер. Хотя иногда и гости забредают.

И что теперь делать? Я ведь не только так, как все. Я еще и рассказ написал. «Разговор с дедушкой» называется. Не кривя душою, рассказ-то антисоветский. Внук беседует со своим дедушкой-казаком. Дед вспоминает Гражданскую войну. Как воевал он за белых. И внук его упрекает: «Что ж ты, дед, так плохо воевал? Так плохо рубил краснопузых? Вот теперь мы и сидим в полном дерьме». Ну, и дальше мальчишка говорит, что, если бы ему довелось поучаствовать, он бы промашки не дал: «За свободу своего народа от ига коммунистов не только бы рубил коммуняк, но и на кол их сажал».

Вспомнив сей литературный труд, Дубравин совсем опечалился. Он понимал, что за такие рассказы ему не поздоровится.

Но теперь он понял также, чем связаны все происходящие вокруг него события.

***

Вихрем взлетел по лестнице на этаж. Секунда – и уже распахнуты настежь входные двери в секцию и в комнату. Метнулся к книжной полке с разноцветными корешками учебников. «Ну, где же он? Где?» Внимательно посмотрел, все ли странички на месте. Вздохнул так, будто притащил мешок с картошкой. Пошел в туалет. И аккуратно листок за листком сжег. Черный пепел сыпался в унитаз. А он только сопел и морщился. Жалко своих трудов.

«Теперь к ребятам. Я так просто вам не дамся!»

Следующие два дня его рука побывала в каждой руке, а его губы прислонились к каждому уху краснорубашечников. Зажав очередного визави где-нибудь в уголке аудитории, он спрашивал в лоб, стараясь по реакции определить, был ли человек «там».

– Ты в курсе, что Мишку уже вызывали?

Если человек отвечал: «Куда?» – значит, не в курсе. Если знал, то с ним все было ясно.

– Ну хорошо, тогда слушай меня внимательно. Вчера Мирхата с занятий пригласили к декану. Там его ждал работник из комитета. Повезли на Советскую. Спрашивали о нас. Обо мне. Что мы думаем? Какие у нас разговоры? Ну, в общем, допрашивали час-другой. Может, и тебя пригласят. И все будет хорошо, если ты будешь готов к разговору…

Шли дни. Потом недели. И постепенно ребята стали потихонечку отзывать его в сторону. Сегодня бледный, запинающийся Илюха Шестаков перебросил ему записочку на лекции по истмату. В ней написано туманно и коротко: «Вызывали». В перерыве рассказал, какой важный и представительный был майор. О чем спрашивал. Теперь Дубравин задавал вопросы. Ему надо было по мельчайшим деталям разговора понять, определить, что они насобирали на него.

– А по поводу вечерних посиделок? Что он сказал?

– Ну, собираемся. У нас в секции. Про твою кликуху ему кто-то ляпнул. Знает, что ты настроен критически.

Если говорить по-романному, то «невидимое кольцо сжималось». Сначала таскали тех, кто не особенно с ним знался. Потом перешли к друзьям. Но странное дело. Не было уже страха. С каждым днем он чувствовал, как внутри него вырастает какая-то независимая даже от него самого сила внутреннего сопротивления.

В сущности, речь шла о его судьбе. В случае негативного развития сценария он вполне мог оказаться как минимум за воротами университета. А как максимум – где-нибудь в психдиспансере. Ибо только сумасшедший может не любить советскую власть.

По ночам он долго не мог заснуть, прокручивая в сознании события дня и ожидая какого-нибудь нового подвоха.

«Что у нас за страна такая? – размышлял он, вглядываясь в окошко, чтобы понять, светает или нет. – Встреча с иностранцем становится поводом, чтобы тебя зачислили в неблагонадежные. И установили слежку. А уж если критикуешь, то тебя точно надо сажать «под колпак».

Время и труд все перетрут. Так и вел он эту свою маленькую войну.

Он уже понимал, как действует машина. И мог более-менее точно предсказать, когда и кого вызовут. И даже успевал предупредить этого человека. Так получилось с Несвеллей. И кажется, она его не сдала.

Все это время он чувствовал себя как человек, попавший в какой-то сложный механизм. И понявший, что этот механизм должен сработать в привычном алгоритме, несмотря ни на что. «Он от тебя не отстанет до тех пор, пока, условно говоря, не прожует и не выплюнет. Остановить этот механизм невозможно. Можно только сжаться, пригнуться и постараться, чтобы он тебя не растер в порошок».

И он старался как мог.

Он только один раз попался на провокацию. Случилось это на семинаре по советской журналистике. Вел его старый интеллигент, бывший декан факультета Михаил Иванович Дмитроцкий. Худой, морщинистый, но в хорошем французском пиджаке «с локтями», он производил впечатление умного, все понимающего, но примирившегося с действительностью человека. Как-то по ходу семинара Дмитроцкий зачем-то задал студентам вопрос.

– Вот у нас много сейчас идет разговоров, – заметил Михаил Иванович, прохаживаясь между рядами столов в аудитории, – о том, что надо давать высказаться диссидентам, таким как Солженицын, Буковский, Сахаров. Печатать их книги. Чтобы в обществе была дискуссия. Это одна точка зрения. Другая заключается в том, что делать этого нельзя. А как вы считаете, молодежь? Ваше мнение?

Начали все выступать. Кто в лес, кто по дрова. В основном склонялись к тому, что печатать нельзя. Только не могли обосновать свою точку зрения.

Поднял Дмитроцкий и Дубравина:

– Ну а ваше мнение, молодой человек?

Дубравин вспомнил напутствие своего бывшего директора школы, который когда-то на выпускном экзамене тоже пытал его. Поэтому хотел что-то промямлить в русле официальной идеологии. Но не выдержал. Разозлился на самого себя: «Да что я совсем раскис!». И сказал то, что думал:

– Надо печатать. Запрещая, мы создаем для диссидентов благоприятные условия. Люди думают: а вдруг они что-нибудь такое пишут, чего власти боятся? А так прочитают. И сами поймут, где правда, где ложь. Народ-то у нас неглупый. Грамотный. Я, например, прочитал «Один день Ивана Денисовича» и пришел к выводу, что повесть слабая. А так бы думал, сомневался.

И тут же Михаил Иванович разразился отповедью.

– Садитесь, Александр, – он прикоснулся к плечу Дубравина. – Мне кажется, ваша точка зрения неверна. И вот почему. Диссиденты – противники нашего строя, – он остановился, из-под очков оглядел аудиторию. – Они клевещут на него. А если их труды начать печатать, то что получится? Государство должно будет потратить бумагу, деньги на то, чтобы излагать взгляды своих идеологических противников? Даст им возможность вести пропаганду среди советских людей. Да еще и за свой счет. Это не большевистская точка зрения у вас, Александр. Это чистой воды анархо-синдикализм.

По аудитории разнесся шумок и шелест. Дубравин не знал, что такое анархо-синдикализм. Он просто понимал, что плетью обуха не перешибешь. И поэтому промолчал. Хотя ему и было что сказать.

Семинар закончился. Толпа ринулась на выход. Надо было перейти в другую аудиторию по длинным переходам и крутым лестницам. По дороге его поджидали Илюха с Мирхатом.

– Ну ты, Чинчик (Илюха почему-то ласково называл Дубравина Чинчиком. Что это значит – никто не знал), даешь! Зачем выступил?

Мирхат, тот постарался поддеть Дубравина:

– Теперь у тебя будет прозвище Анархо-синдикалист. Смотри, Дубравин.

– Да пошел ты! – беззлобно отправил его куда подальше Сашка.

Он и так расстроился: «Черт меня дернул за язык. Сорвался!».

***

Ждешь, ждешь чего-нибудь. Рисуешь себе всякие картины. Ужасы. А когда это случается, все происходит на самом деле буднично и просто.

Как он ни готовился к беседам и допросам, а все равно сердце екнуло, когда в очередной раз появилась на стоянке у главного корпуса университета уже знакомая черная «Волга» с какими-то особенными номерами.

«За мной. Больше некого!» – подумал он, входя в здание через распахнутые настежь двери. И почему-то расстроился: «Эх, весна уже на носу!».

И точно. Он еще не дошел до аудитории, как его встретил пузатый деканский методист-холуек. Но в этот раз надсмотрщик не стал даже пудрить ему мозги за опоздание на лекцию и записывать в журнал. Он только коротко и даже, как показалось Дубравину, сочувственно сказал:

– Там тебя в деканате ждут! – и почему-то даже указал пухлой рукой, куда идти.

– А, Дубравин пожаловал! – гнусным тоном приветствовал его декан.

В кабинете у Кожанкеева сидел за приставным столом черноволосый мужчина с правильными, приятными чертами лица лет тридцати пяти – сорока. Спортивный, подтянутый, в сереньком костюме.

«Похож на переодетого офицера. И костюм не чиновничий, как обычно у наших пузанов, а какой-то полуспортивный. И руки чистые, почти холеные», – машинально отметил про себя Александр, когда мужчина мельком показал свои корочки, раскрыв их так быстро, что Дубравин успел разглядеть только фотографию в форме. Да еще надпись: «С правом ношения огнестрельного оружия».

– Майор Терлецкий, – представился гэбэшник. И внимательно, ощупывающе посмотрел на него.

«Ого, целый майор пожаловал, – безо всякой иронии подумал Александр. – Не какой-нибудь старший лейтенант». И даже ощутил нечто вроде гордости за себя.

Расплывшийся, жирнолицый декан Кожанкеев тихо сидел в кресле и почтительно молчал, даже не пытаясь, как обычно, виноватить в чем-нибудь студента.

– Я думаю, вы уже догадываетесь, по какому поводу мы с вами встречаемся, – заметил вальяжно майор.

«Жутко вежливый. Как уж тут не догадаться, если вы несколько месяцев вокруг меня шуршите», – мелькнуло у Дубравина. Но сказать он ничего не сказал. Только кивнул головой.

– Давайте проедем к нам. Там поговорим! – заметил Терлецкий.

– Пожалуйста! – ответил коротко Дубравин. Он старался держаться спокойно, непринужденно, как человек, который не чувствует за собой никаких грехов. И пока ему это удавалось. Ему даже легче стало. Потому что кончилась неопределенность. Да и, честно говоря, не очень нравилось ему тут, в деканате.

«Волга» стояла на месте. Молча они уселись в приятно пахнущий, чистенький салон. И покатили по улицам весеннего города. Снег уже сошел. Трава на газонах зеленела. А вот деревья еще стояли серые, голые. Только кое-где набухли почки. И иногда, совсем редко, можно было увидеть вспыхнувший среди этой серости белым огнем цветения куст алычи. Ехать было недалеко. На тихой улочке, напротив зеленого чистого сквера с группками сосен и скамеечками стоит серое, угрюмое здание республиканского Комитета государственной безопасности. Построено оно в сороковых годах пленными немцами. И вид у него такой, будто немцы все свои эмоции вложили сюда. Сколько раз Дубравин проходил мимо этого официального входа, озираясь на дежурного в мундире с голубыми погонами. Теперь он сам открывает тяжелую дверь. Пропуск ему уже предусмотрительно выписан. Терлецкий молча показывает свои корочки.

И вот они поднимаются по бетонной лестнице, крытой красной дорожкой. И через минуту уже находятся на нужном этаже.

Длинные пустынные коридоры. Деревянные двери в кабинеты с номерами, но без табличек.

«Тишина и покой в этом парке густом», – мелькает в голове дурацкая мысль.

Майор открывает ключом дверь в какой-то кабинет. Впускает его. Усаживает за стол. Дубравин оглядывается. Ничего необычного. Казенный стол с приставленным к нему перпендикулярно еще одним. Кресло. Мягкие стулья у стола и вдоль стен. Часы на стене. Портрет Дзержинского. Синий сейф в углу. Никого.

Терлецкий оставляет его. А сам выходит в коридор. Через пару минут вместе с майором в комнату заходят еще трое в штатском. Двое русских. Один кореец. Первый – молодой русский. Высоченный, ростом под два метра, со шрамом на лице. Второй – маленького роста, хрупкий, но шустрый. Лицо курносое, волосики жиденькие, светлые. Сели вокруг. Судя по всему, готовился перекрестный допрос. Так оно и получилось. Начал Терлецкий. Осведомился о его личности:

– Ваша фамилия?

– Дубравин!

– Имя?

– Александр Алексеевич, – чтобы предварить следующий вопрос, Дубравин назвался сразу с отчеством.

– Год рождения?

– Тысяча девятьсот шестьдесят второй!

– Место рождения?

– Село Жемчужное Северо-Казахстанской области.

Рутина. Рутина. Пока он не привык. И вдруг длинноволосый, смуглолицый кореец вклинивается в допрос. И с ходу, наклоняясь вперед, прямо в лоб спрашивает. А сам смотрит своими узенькими черными щелочками прямо ему в глаза:

– Вы встречались в прошлом году на американской выставке с Дэвидом Кларком?

Дубравин понял. Сейчас они засыплют его вопросами со всех сторон. И будут путать и мотать, пока он что-нибудь не ляпнет. «Надо сбивать темп», – решает про себя.

– С кем?

– С Кларком! – наседает кореец.

– С каким-то американцем встречались. Только фамилию его я не помню. Кларк или Смит. Бог его знает, – уныло и медленно проговорил он.

– Для чего вы встречались с ним? – вступил здоровяк.

– Да ни для чего! Просто увидели знакомую физиономию. И говорю ребятам: вот американец с выставки. Давай подойдем поболтаем. Ему, наверное, скучно. Да и нам тоже.

– Вам на демонстрации, посвященной Октябрьской революции, скучно?! – прицепился к нему кореец. Шурка глянул на него удивленно: а что, он считает, что должно быть весело? Но ничего не сказал. Только пожал плечами.

Он уже освоился, успокоился. Понял, какой тактики надо придерживаться на допросе. Не отрицать того, что им и так уже известно. И одновременно стараться понять, что они знают. Не говорить ничего конкретно. А так. Может быть. Возможно.

А сбоку уже Терлецкий:

– Ну, хорошо! Это была ваша первая встреча. А для чего вы и ваши друзья виделись с ним в кафе?

– Да я подумал, – стараясь выглядеть простаком, отвечал Дубравин, – что если уж мы с ним познакомились, то хотя бы можно взять у него интервью. Напечатать в местных газетах. Мы же все-таки будущие журналисты. Вот и решили с ним встретиться. Но интервью не получилось.

– А вам кто-то давал задание? Из газетчиков? – насторожился длинный.

– Да нет! Никто не давал. Я сам так подумал.

– Значит, вы сами проявили инициативу?

– Ну да. Но он какой-то замученный был. Все озирался вокруг. А главное – он показался мне каким-то туповатым, что ли. Я даже удивился.

– А вы думали, что все американцы – гении? Вы и на встречу шли с таким мнением? – наседал с другой стороны стола кореец. Видимо, он исполнял в этой четверке роль «злого» следователя.

– Да ничего я не думал! – чувствуя, что тот пытается все вывернуть, ответил раздраженно Дубравин.

– Ну что вы, Валерий Маевич! – как бы заступился за Дубравина майор Терлецкий – судя по всему, «добрый» следователь. – Молодой парень. Ему все интересно.

– Вот именно, вы ничего не думали! – с ожесточением заметил Валерий Маевич, скрипнув зубами и продолжая гнуть свою линию. – Вы не думали, когда знакомились с работником американских спецслужб. С агентом Центрального разведывательного управления. А надо было думать.

– Откуда мне знать, агент он или кто? Он здесь на выставке гидом работал. Если он агент, вы могли бы не пускать его сюда! А нам откуда знать, – пробормотал «ошеломленный» Дубравин. Странное дело, чем дольше шел допрос, тем легче ему становилось. Беспокоил только четвертый. Курносый, голубоглазый, с жидкими белесыми волосами. Он до сих пор не сказал ни слова. Только молча наблюдал.

«Может, его задача такая – наблюдать за реакциями».

– А не передавал ли вам чего-нибудь этот Кларк? Каких-нибудь пакетов, брошюр, книг? – спросил Терлецкий.

– Да ну, какие книги. Так, рассказывал немного о себе. Что, мол, закончится выставка и он поедет путешествовать по миру. Купит новую машину.

Видимо чувствуя, что «добыча» ускользает, «злой» следователь вспылил:

– Что вы нам морочите голову! Вы что думаете, нам делать нечего? Четыре старших офицера Комитета государственной безопасности оставили все дела. Сидят тут с вами, беседуют. А вы нам рассказываете байки.

– Да никаких баек я вам не рассказываю. Говорю правду.

– Какую правду? Вы думаете, мы не знаем про вашу антисоветскую группу студентов? Про ваши сборища, где вы выступаете, порочите наш строй, наше общество.

– Ничего я не порочу, – Александр почувствовал, как вспотели ладони и сразу стало сухо во рту. Вот оно. Тут-то они могли что-то предъявить.

– Мы всех опросили! Покажите ему протоколы!

«Добрый» следователь майор Терлецкий достал из своей кожаной коричневой папки несколько листочков. На них – напечатанные на машинке выписки из допросов. Без подписей.

Дубравин читал. Но никак не мог сосредоточиться. Все пытался понять. Кто что сказал. В голове только отдельные обрывки фраз.

«…Собирались по вечерам в комнате общежития… Говорил, в городе нет колбасы. Ругал хозяйственников… Неэффективное использование природных ресурсов… Говорил, что при таком отношении к ввозимому оборудованию у нас в СССР никогда не будет технического прогресса. Что мы безнадежно отстаем от развитых стран… Ракеты запускаем, а кефиру выпустить, сколько надо, не можем…»

Дубравин специально минут десять изучал эти выписки, видимо составленные из допросов его однокурсников, преподавателей и каких-то доносов осведомителей.

Он достал носовой платок из кармана, вытер вспотевшие руки. И наконец отодвинул листки от себя на середину стола:

– Может, я это и говорил. Только это везде говорят. Пойдите на любой рынок. Там и покруче высказываются.

А в душе: «Выкусили, голубчики. Ничего вы не накопали. Ни про рассказы. Ни про настоящие мои взгляды на нашу действительность».

– А потом, когда все это было… С тех пор много воды утекло. Каждый человек меняется.

– Да, это правда, – заметил «добрый» следователь. – В последние месяцы вы изменились… к лучшему.

Они еще минут двадцать мусолили эту тему. То пытались неожиданным вопросом расколоть Дубравина. То «сочувствовали» ему по поводу наших недостатков. Но он упрямо гнул свою линию.

В конце концов те трое убрались из кабинета. И он остался один на один с Терлецким.

– Ну что ж, будем оформлять протокол допроса! – вздохнул тот.

– А что, надо что-то писать? – удивился Александр, принимая из рук в руки печатный лист с разлинованными графами.

– А как же! Все требует фиксации на бумаге.

Дубравин удивился:

– И что фиксировать? Наш разговор? Стоит ли ворошить прошлое?

– А что же, по-вашему, нечего писать? А мы, выходит, столько месяцев зря работали?

«Вот оно. Опять, – подумал, похолодев, Дубравин. – Машина работает. Она должна отчитаться. Ей наплевать, что на самом деле происходит. И кто я. Надо отписаться перед начальством о проделанных мероприятиях. И закрыть дело». Спросил сдавленно:

– А со мной-то что? Что я должен?

– Руководство решит. Скорее всего, передадим бумаги в университет. В общественные организации. Они должны будут прореагировать. Если сами не знаете, как писать, давайте я продиктую. «Я, такой-то, такой-то…»

 

XII

– Заедешь за мной завтра часов в девять! – хлопнув дверцей «Волги», сказал Амантай верному Ерболу и направился к подъезду. «Время позднее, а света в нашей комнате нет. Неужели Альфия до сих пор не пришла? Странно. Вроде у нее сегодня занятий в кружке нет».

Он своим ключом открыл дверь в однокомнатную квартиру, которую они снимали вместе с нею. Все было так, да не так. Сняты белые занавесочки с окон. Широкая кровать, которую он купил по случаю у одного своего друга, не застелена цветным покрывалом. Нет на ней ни белых шелковых простыней, ни одеяла, а сиротливо лежит только полосатый потертый матрас.

Он сначала подумал, что их обокрали. А потом, когда понял, что-то оборвалось в груди. Как потерянный он бродил по квартире, натыкаясь то и дело на следы разрухи. В ванной на пустой полочке наткнулся на оставленную ею, торопливо написанную, без знаков препинания записочку: «Амантай я думала что вы мужчина а вы еще мальчишка. Прощай. Твоя Альфия».

Как восточная, воспитанная в уважении к мужчине женщина, она не стала оскорблять его достоинство какими-то мелкими разборками. Она просто собрала те вещи, которые считала своими, и съехала куда-то. Но все-таки она была настоящая женщина и поэтому оставила такую записку, которая всегда будет жечь ему душу.

«Да, в этом она вся! – с горечью подумал Амантай. – С одной стороны, такая современная, продвинутая. Презрев всякие предрассудки, стала жить вместе со мной. А с другой… С другой – уж замуж невтерпеж. Эх, агай Марат! И что мне теперь с этим делать?»

Пойти против воли родни он не мог. Вот не мог, и все. Ведь они столько сделали для него. А сколько еще могут сделать! Он уже давно усвоил все тонкости родственных и номенклатурных взаимоотношений. И сам уже прекрасно знал те рычаги и пружины, которые двигали людей по карьерной лестнице. И тут осечка. С Альфией. Он заметался. Никак не мог принять какое-то решение. Она, естественно, чувствовала, видела, как он злится, переживает. Долго ждала чего-то. А потом поняла, что не решится он никогда. С этого момента замкнулась в себе. Стала чаще уходить из дома. А вернувшись, едко и зло отвечала на его сакраментальный вопрос: «Где была?»

– Где была, там меня больше нет!

И уходила. Хлопая дверью так, что с дверного косяка осыпалась пыль.

Потом они мирились. В постели.

А сегодня ушла. И судя по записке, навсегда. Зная ее характер, Амантай почти не сомневался в этом.

Не раздеваясь, он присел на край широченной и теперь такой осиротевшей кровати. Обхватил голову руками. И неожиданно для себя самого тихонько завыл-запел. Казахский похоронный напев. Напев, который он слышал когда-то давным-давно. В день, когда умерла его бабушка.

– Ой, бай! Горюшко-то-о…

Он просидел так часа три. Потом встал. И пошел в соседний магазин. Купил там бутылку водки, батон хлеба и банку рыжей кабачковой икры. Налил граненый, нечистый стакан до краев. Выпил медленно, как воду, не ощущая даже запаха.

Второй налил до краев. И снова жахнул сразу весь. Но теперь поперхнулся, закашлялся до слез. Постоял, тупо оглядывая комнату. Лег. И… Отрубился мертвым сном.

…Проснулся от того, что луч солнца упрямо светил ему в глаза. Оглядел комнату. Отметил про себя, как в солнечном столбе роятся, клубятся пылинки. Почему-то потянуло на слезы. Было такое ощущение, будто из него вынули душу.

На работу не пошел. Сходил в магазин, купил еще бутылку водки. Выпил.

Так было три дня. Все эти дни думал о ней. Вспоминал неблагодарную, бесчувственную. И ждал. Вдруг скрипнет дверь.

На четвертый встал. Умылся, побрился. Надел свежую рубашку. И, пошатываясь, вышел за порог. «И чего я горюю? Я же свободен! Свободен от всего. Дорога открыта. Не пришлось самому ничего решать. Альфия сама определилась за меня». Он даже почувствовал что-то вроде благодарности к ней. Черные глаза подернулись влагой. На губах заиграла улыбка. Можно идти дальше. Можно идти к дяде.

Только он успел зайти в комитет комсомола, как прибежала толстая, не обхватить, губастая, с круглыми навыкате глазами Бибигуль, секретарша ректора.

– Амантай Турекулович! – тяжело дыша необъятной грудью, проговорила она. – Вас тут ищут с утра. Срочно к самому.

Ноги в руки. И он уже в приемной. На полу зеленый ковер. На стене круглые часы. Черные кожаные диваны. Стол, уставленный безделушками. Но если раньше Бибигулька его выдерживала в приемной – знай, мол, свое место, – то сейчас сразу же звонит в кабинет. Через секунду он уже шагает от двери по длинной ковровой дорожке к полированному столу. За столом двое. Толстый, могучий Джолдасбеков. Пиджак снят. В одной ослепительно белой рубашке, натянутой на крепком, круглом пузе, начинающемся прямо от груди. С другой стороны черноволосый, сухощавый, гладко, до синевы, выбритый человек в штатском с правильными незапоминающимися чертами славянского лица.

Его приглашают присесть. Все как-то не совсем обычно. Дядя Ураз наливает стакан воды. Выпивает. Представляет штатского:

– Майор Терлецкий Петр Иванович. Наш куратор от Комитета государственной безопасности. Тут у нас дело одно. Неприятное. Надо разобраться…

Майор молча раскрывает свою кожаную коричневую папочку. Подает Амантаю серый листок с напечатанным на машинке текстом с синей печатью внизу. Это постановление следователя.

– Прочтите, пожалуйста!

Казенным протокольным языком в постановлении сообщается, что студенты факультета журналистики Дубравин А.А., Нигматуллин М.А., Шестаков И.П., Рябушкин А.М., Ташкинбаев А.С. создали группу. Установлено, что велись антисоветские разговоры, темами которых были трудное экономическое положение в СССР, проблемы межнациональных отношений… Предложено принять профилактические меры… Передать дело на рассмотрение общественных организаций университета. Подписано следователем КГБ.

Амантай быстро прочитал постановление. Уразумел наконец, что речь идет в первую очередь о судьбе студента третьего курса Александра Дубравина, который, судя по тексту, и был заводилой в этой компании. С соответствующими последствиями для него.

– Ну, и что мы должны делать? – растерянно спросил он, одновременно обращаясь к обоим собеседникам.

– Принять меры! – пожал плечами майор. – И сообщить о них нам.

– Какие меры?

– А это уже вам решать. Как подскажет ваш гражданский долг. С одной стороны, прошу учесть, что Дубравин – это наш советский человек. Может быть, заблуждающийся. Не совсем понимающий свою ответственность. С другой стороны, он не просто студент. Если бы это были студенты мехмата или физического факультета, то с них был бы другой спрос. Впрочем, физики тоже бывают разные, – вздохнул Терлецкий, видимо вспомнив дело Сахарова. – А ведь они будущие журналисты, должны проводить линию партии. Разъяснять ее программу. Выступать агитаторами, пропагандистами. Так что реагируйте соответствующе.

Он посмотрел на кислую, унылую мину на круглом лице ректора. И, решив, видимо, помочь, добавил:

– Исключать из университета никого не надо. Вызовите их к себе. Поговорите. Устройте комсомольское собрание. По итогам профилактирования мы отправим отчет в ЦК Компартии Казахстана.

Он распрощался. Пожал руки. И, тихо прикрыв дверь, вышел, оставив на полированном блестящем столе серый листок и нетронутую белую фарфоровую пиалу с зеленым чаем.

Ректор помолчал с минуту. Встал. Подошел к окну. Резко развернулся на каблуках. Несмотря на чистую белую рубашку, Амантаю он показался усталым и потрепанным.

– Ну что, комсомольский секретарь… Давай помогай! Собирай собрание. Актив собирай. Группу собирай. Факультет не надо. Нам лишний шум ни к чему.

В эти минуты, пока он говорил, Амантаю, который уже сам прошел немалую карьерную школу, вдруг открылся на секунды весь ход невеселых ректорских мыслей: «А что, если этим случаем воспользуются враги? И напишут куда надо, что у него нет воспитательной работы со студентами. Что среди студентов появились «враги народа». А?».

***

Собрание начиналось уныло. Сначала народ долго спрашивал у Несвелли, по какому поводу их сгоняют в большую аудиторию. Узнав, что предстоит рассмотреть персональное дело Дубравина, долго удивлялись. И лениво ползли в сторону сто седьмого кабинета. Впрочем, собрались все равно не все. Почти половина студентов увильнула от этого неблагодарного дела. Зато в полном составе явились активисты. Секретарь комитета комсомола факультета Адил Дибраев, секретарь комитета комсомола университета Амантай Турекулов, куратор группы доцент Петр Соткин.

Комсомольские вожди уселись в президиум. Прочий недоумевающий народ расположился как Бог на душу положит. Но все больше жался по углам.

Куратор университета от КГБ майор Терлецкий притаился среди рассевшихся студентов.

У Амантая сложный день. Но он старается скрыть свои эмоции под маской важности и напыщенности. Его задача, как говорится, и капитал приобрести, и невинность соблюсти. Проще говоря, с ректором они уже согласовали свою линию. И приняли решение. Антисоветчиков осудить. Дубравина исключить из комсомола. И тем самым показать, что у них в университете воспитательная работа на высоте. Но что-то внутри у Амантая как-то еще не уложилось. Не устаканилось. Александр Дубравин, сидящий сейчас в уголке у окошка, ведь вовсе ему не чужой человек. Так что, усевшись в импровизированном президиуме, Амантай поставил рядом со столом свой кожаный черный портфель и стал нервно постукивать холеными пальцами по испещренной многочисленными надписями крышке видавшего виды стола. Хорошо, что хоть не ему самому придется вести это неприятное собрание – удалось спихнуть на Дибраева. Амантай долго молча смотрел сбоку на него, на то, как он нервно перебирает в папке какие-то листки бумаги, и с неприязнью думал: «Тоже мне, партийный деятель. Не мог как следует подготовиться. Теперь копается на виду у аудитории». Но сказал другое:

– Давай не тяни. Начинай!

Круглолицый, начавший уже полнеть Дибраев энергично постучал по столу карандашом. Строго оглядел аудиторию из-под больших квадратных очков. И произнес в зал:

– Сегодня у нас внеочередное комсомольское собрание вашей группы. По… э-э… не очень хорошему поводу. – И хотя Амантай предупредил его о том, что надо постараться не упоминать о роли КГБ во всей этой истории, тот все-таки ляпнул: – К нам поступило официальное письмо из республиканской госбезопасности по поводу одного из наших студентов. В нем говорится, что в вашей группе сложилась нездоровая обстановка. Студент Александр Дубравин занял неправильную жизненную позицию. Когда у него в комнате собирались другие студенты, он нехорошо говорил о нашей партии и государстве. Поэтому мы должны обсудить его поведение на общественности. И принять соответствующее решение.

В аудитории раздался недоумевающий шум. Все поглядывали на Дубравина, задавали вопросы друг другу. Кое-кто из ребят слышал, что некоторых студентов вызывали в комитет. Но дело это не афишировалось, и основная масса ни сном ни духом об этом не ведала.

Сам Александр, которого, честно говоря, давно уже достала вся эта история, сейчас хотел только одного. Чтобы все кончилось. Как угодно. Только быстрее. Это собрание группы казалось ему несусветной глупостью. Всех собрали сюда, как баранов. Чтобы они исполнили некую ритуальную миссию. Осудили его.

«Скорей бы, – думал он. – И поехать домой. Там беда так беда. Галка не пишет. И не пишет уже давно». Она, правда, и раньше делала такое, особенно когда он служил. Но сейчас это было другое. И ему было страшно.

После выступления комсомольского вожака настала пауза. Молчание длилось минуты две. И он понял, что собрание зашло в тупик. Поэтому встал и предложил:

– Давайте я сам объясню.

Народ ответил возгласами:

– Пускай!

– Давай! Давай!

– А то мы никак не въедем, в чем тут дело.

Он быстро вышел к столу президиума. Глянул на склонившего голову вниз и как бы внимательно разглядывавшего надписи на столе Амантая. Постоял минуту. Чувствуя, как влажнеют ладони и по спине пробегает нервический холодок, хрипло сказал:

– Как говорится, из песни слов не выкинешь. Все так и было. Признаю. Ругал я советскую власть. Говорил, что страна победившего социализма не может обеспечить народу простых вещей. Колбасы наварить. Мяса нарастить. Ширпотреба произвести. Критиковал наш строй и партию. Может, иногда излишне горячо. Но вот спасибо, – с искренностью в голосе отметил он, – старшие товарищи из комитета поправили меня. На многие вещи открыли глаза, – и он кивнул в сторону скромно сидевшего за одним из столов куратора майора Терлецкого. На что тот недовольно поморщился. Ясное дело, ему не очень нужно светиться. А тут факультетский секретарь брякнул об их роли, теперь Дубравин добавил.

– Кто хочет выступить по этому вопросу? – обратился к аудитории Дибраев, протирая запотевшие очки.

Опять минутная заминка. Наконец поднялся Женишпек Турсунбаев. Вечно взлохмаченный и возбужденный, смуглый казахский студент-поэт, чем-то похожий на Пушкина. Начал выступать с места:

– Я Александра Дубравина знаю хорошо. Он один из лучших наших студентов. Пишет статьи. И здорово пишет. Талантливый человек. И самое главное – у него на все есть своя особая точка зрения. Я считаю, что он многое может сделать в журналистике.

И, упрямо тряхнув кудрями, Женишпек добавил:

– Исключать его из университета нельзя…

– Кто еще?

Вышел второй оратор. Илюшка Шестаков. И тоже давай защищать Дубравина.

В конце концов в процесс вынужден был вмешаться куратор группы Петр Соткин.

– Да никто не ведет речь о его исключении. Вы должны высказать свое отношение к его неправильным высказываниям. А получается, что вы его защищаете. Садись, Шестаков. – Оглядел притихшую аудиторию: – Кто еще хочет выступить?

Подняла руку староста группы Несвелля Шакерова. Она-то понимала, что требуется от группы. И попыталась спасти положение. И Дубравина. Ведь если здесь не осудят, то его потащат на бюро или еще куда-нибудь. Тоненькая, в зеленых брючках (она всегда ходила в брюках), смуглолицая Несвелля предложила коротко:

– Надо срочно указать Дубравину на его неправильное поведение. И объявить ему строгий выговор с занесением в учетную карточку. Думаю, за это все проголосуют?

Народ загудел:

– Правильно!

Амантай сидел за столом президиума. Молча разглядывал дурацкие надписи, вырезанные на столе студентами. «Зина + Коля = любовь», «Здесь были Маца и Пеца», «О, дайте, дайте мне свободу».

«Дал бы я тебе, если бы застал за порчей имущества, – думал он. – Не подготовили собрание. Все провалили». Он мысленно ругал и Дибраева с его дурацкими речами. И Дубравина, шайтан бы его побрал, с его высказываниями. И кагэбэшников, которые надули все это дело, не стоящее выеденного яйца. Он ощущал явное сопротивление аудитории, ее неодобрительное отношение к ним, к администрации и ко всему этому фарсу.

Не сумеют они добиться нужного эффекта. И завтра кто-нибудь настучит в вышестоящие органы, что он не проявил принципиальности и настойчивости. Видно, придется ему самому подниматься и выступать. Что он и сделал:

– Как вы не понимаете, товарищ Дубравин, что невозможно даже сравнивать наши проблемы с западными. Я вот был в Мексике. Видел там нищих. Люди живут под мостами. В трущобах. А вы ругаете советскую власть, которая нам все дала. И жилье, и образование, и будущее. Я считаю, что такое предложение о выговоре неправильное. У комитета комсомола есть другое. Исключить Александра Дубравина из комсомольской организации. Чтобы он почувствовал на себе, что значит оказаться вне коллектива.

Дубравин сидел, слушал гладкую, правильную, идеологически выдержанную речь Турекулова и думал, стараясь не обижаться: «Ему так положено выступать. Он же секретарь. Должность обязывает!». Но иногда прорывалось и другое: «Спасибо, друг. Уважил!». На душе было гадко.

В конечном итоге оба предложения поставили на голосование. И – о чудо! Ему вынесли выговор. Предложение вышестоящего комсомольского комитета в группе не прошло.

Впрочем, Амантай не особенно огорчился. Главное, что он отметился своей непримиримой, твердой позицией. Это видели все. Так что, докладывая ректору о результатах профилактики, он мог с чистой совестью сказать: «Я настаивал, но факультетский секретарь, да и сам куратор от КГБ проявили непонятную мягкотелость».

Странное дело, оказывается, Александр Дубравин плохо знал своих однокурсников. Оказывается, они имели собственное мнение и умели его отстаивать.

Выросло новое, непуганое поколение.