Пятнадцати лет Лапин попал на деникинский фронт вместе со своим отцом, военным врачом красноармейского полевого госпиталя. Впечатления героической борьбы молодой Советской республики глубоко запали ему в душу.

Он был объят романтическим патриотизмом. Но что было более романтического в мире, чем Советская республика? Он захотел увидеть свою удивительную страну.

С этого момента жизнь Лапина превратилась в беспрерывные странствования. «Тонкая стена обыкновенного была пробита», — пишет он в свойственном ему тогда несколько приподнятом тоне.

Он думал, что уезжает на Восток за экзотическими впечатлениями. На самом деле он «вышел в люди» по великому примеру славных писателей-реалистов. Он был слишком проницателен и честен, чтобы долго увлекаться внешней живописностью Востока.

«…На моих глазах, — пишет он в автобиографической заметке, — совершилось удивительное преображение Средней Азии в Советскую республику, на моих глазах нарушились все старые отношения, возникли совершенно новые… Я увидел Народную Бухарскую республику, совет назиров в эмирской цитадели, коммунистов, управляющих городом средневековых цехов…»

Лапин отправился путешествовать, чтобы увидеть Восток глазами эстета. Он увидел его глазами исследователя и борца, глазами советского гражданина. Приблизившись к колониальным странам Тихого океана, он записал в «Тихоокеанском дневнике»:

«Трагедия существования всех этих живущих под крупом цивилизации народов и племен — в их жестокой и неумолимой зависимости от европейцев, созданной императорами биржи и конторскими конквистадорами…»

В течение нескольких лет Лапин печатал в газетах свои корреспонденции, подписываясь: Пограничник. Он не был журналистом того типа, который лишь наблюдает жизнь с пером в руках. Он всюду вмешивался в жизнь как ее участник. Энергии в этом несильном теле хватило бы на добрый десяток здоровяков.

Он прошел горные кряжи Памира как регистратор переписи Центрального статистического управления. При этом он в совершенстве изучил персидский язык. Он работал в Крыму как сотрудник археологической экспедиции. Он исколесил Чукотку как служащий пушной фактории. Вернувшись оттуда, он передал в Академию наук составленный им словарь одного из небольших северных племен. В качестве штурманского практиканта на пароходе «Чичерин» он посетил порты Турции, Греции, Сирии, Палестины, Египта. Он ездил по Средней Азии как нивелировщик геоботанической экспедиции. Он превратил свою жизнь в практический университет.

Познания его были разнообразны. Он никогда не щеголял ими. Все в себе ему казалось заурядным. Так, случайно открылось однажды, что он, между прочим, учился в авиашколе и получил звание летчика-наблюдателя. Через много лет эти практические знания всплыли в повести «Подвиг», где с профессиональной точностью описаны детали боевой работы военного летчика.

После каждого путешествия круг его друзей расширялся. Среди них были и академик с европейским именем, годящийся ему в деды, и молодой монгольский поэт, повстречавшийся где-то в Гоби, и капитан лайнера, совершающего международные плавания. Лапин любил людей и книги.

Он любил книги, но не был книжником. И его обширная библиотека вряд ли пленила бы коллекционера, выдерживающего свое собрание в строгом стиле (напр., только первоиздания или только XVIII век, только классики и т. п.). Какой-то библиофил, забредший к Лапину, презрительно заметил: «Это библиотека варвара».

Это была библиотека энциклопедиста. Она отражала широкие жизненные интересы Лапина. Оглядывая его книжные полки, можно было подумать, что они принадлежат нескольким специалистам по разным областям знания.

В газетных очерках Лапина сомкнулись искусство и репортаж. Из поэзии он принес в журналистику взыскательное отношение к слову. Газета влила в него дух политической страстности, научила его точности, конкретности, оперативности.

Так родился жанр его книг. Он был настолько своеобразен, что его можно обозначать только словом: книга. В одном произведении — и новеллы, и стихи, и документы, и публицистика, и научный трактат, и лирика, и политический памфлет, и сочиненное и подлинное. Все это сгущено на немногих страницах. Таковы и «Набег на Гарм», и «1869 год», и «Тихоокеанский дневник», и даже одна из наиболее зрелых его вещей, обозначенная им самим как повесть, — «Подвиг». Это был сознательный стилевой прием. «Эта книга — рассказ о Таджикистане в стихах, повестях, письмах, дневниках, газетных выдержках, рисунках и песнях». (Предисловие к «Сталинабадскому архиву», 1935 г.)

В то же время каждое из этих произведений не мозаично, а, напротив, стройно, неразделимо, цельно. И герои Лапина обладают такой силой жизненности, что автору иногда приходилось в специальных предисловиях предупреждать читателя, что они вымышлены.

В искусстве Лапина царит порядок и своего рода суровость, выраженные с присущей ему сдержанной силой. Он ненавидит полногласие. Он находит свой пафос в сухости, свое красноречие в краткости. В его писательской манере было влияние латинских классиков, прозы Пушкина. Недаром всегда восхищался он пушкинским «Кирджали». Кстати, эта восьмистраничная повесть — на наш современный взгляд — не что иное, как репортаж, гениально вознесенный на высоты большого искусства. Именно этот жанр — с его фактичностью, свободной манерой повествования, коротко, но глубоко врезанными характеристиками и ярко обозначенной политической тенденцией — был излюбленным жанром Лапина.

Иногда он напоминал ученого, который приневолил себя к искусству и принес туда точность и обстоятельность лабораторного исследователя. Его книги местами переходили как бы в изыскания.

Лапин, чрезвычайно сознательно относясь к своей работе, знал это и подчеркивал. В «Подвиге» мы читаем:

«Как ученый исследователь по осколку пористой кости, найденному среди силурийских пластов, восстанавливает неведомый скелет давно погибшего животного, так и я должен был восстанавливать душевный скелет капитана Аратоки, пользуясь отрывками лживых интервью, рассказами невежественных очевидцев, преклонявшихся перед газетной мудростью…»

Не отсюда ли у Лапина эта страсть документировать свои фантазии, превращая документы в элемент повествования?

Но воображение, но пылкость его образного мышления увлекли Лапина в искусство. Научный метод он использовал как поэтический прием, потому что больше всего Лапин был все-таки поэтом.

В последние годы Лапин, не оставляя самостоятельной работы, часто писал вместе с Захаром Хацревиным.

Когда они встретились, Лапин был уже сложившимся писателем. Хацревин только начинал, хотя он был старше Лапина. До начала совместной работы у Хацревина вышла только одна маленькая книжка рассказов «Тегеран», обратившая на себя внимание талантливым и правдивым изображением Ближнего Востока.

У Хацревина была превосходная фантазия. Он был выдумщиком в сказочном роде. К историзму Лапина, к его широким реалистическим картинам эпохи Хацревин прибавил мягкую душевную интонацию и изощренность сюжета. Обоих писателей объединяла страсть к путешествиям и глубокое знание Востока. Так появились их совместные книги: «Дальневосточные рассказы», «Сталинабадский архив» и другие.

В то же время Лапин, писатель редкостного трудолюбия, продолжал работать и один.

Когда разразилась Отечественная война, Лапин мог бы эвакуироваться вместе с теми, кто уехал в тыл заниматься литературой. Он уже достиг того возраста, когда писатель начинает меньше скитаться, а больше сидеть за письменным столом и разрабатывать накопленное. Не жажда впечатлений гнала его на войну, а высоко развитое чувство патриотического долга. Он примкнул к тому отряду писателей, которые шли, погибали и побеждали вместе с солдатами.

В сторону — неоконченные рукописи! Из-под кровати извлечены запыленные сапоги, на пояс подвешен пистолет, сунута в карман тетрадка. Военные корреспонденты Лапин и Хацревин уехали на Юго-западное направление. И вскоре на страницах «Красной звезды» стали появляться их «Письма с фронта».

С волнением перебираешь сейчас эти газетные вырезки. Они пожелтели от времени, но короткие фразы еще горячи. В них жар боя и пламя горящих хлебов на полях Украины. Как все написанное Лапиным и Хацревиным, эти корреспонденции о тяжком военном лете 1941 года дышат верой в победу, волей к победе.

По своему обыкновению, Лапин и Хацревин значительно раздвинули привычные функции корреспондентской работы. В одной из немногих существующих в нашей литературе статей о работе журналистов на фронте (сборник «Бои у Халхингола») Лапин и Хацревин пишут, вспоминая опыт 1939 года:

«…Часто материал для номера собирали во время боя… Пробираясь но узеньким ходам сообщения, военные корреспонденты записывали в свои блокноты боевую хронику дня. Они наблюдали из окопа за атакой. Им случалось брать интервью, сидя в щелях во время налетов авиации. Дальние и ближние разрывы не мешали сосредоточенной деловой беседе… Вели и политическую работу на передовых позициях… Проводили короткие беседы… о сегодняшнем международном положении, о приеме в партию на позициях, даже о советской художественной литературе…»

Лапин и Хацревин гордились своим родом оружия. В армии во время Отечественной войны работало несколько сот журналистов и писателей. Они шагали рядом с солдатами, они мокли в окопах, вылетали на штурмовиках, ходили на подлодках в неприятельские воды, высаживались с десантами, работали среди партизан в тылу у врага. Как у всякого рода оружия, у них были свои обычаи, свой фольклор, своя честь. Они жили с народом на воине, звали его на бой и сами ходили в бой. Поистине перо было приравнено к штыку. Среди них были Лапин и Хацревин.

Офицер, который видел их последним, рассказывал. Это было осенью 1941 года, под Киевом. На охапке сена при дороге лежал Хацревин. Он был в крови. Лапин склонился над ним, в солдатской шинели, сутулый, с винтовкой за спиной. Они пререкались. Хацревин требовал, чтобы Лапин уходил бег него. Лапин отвечал, скрывая нежность и грусть под маской раздраженности: «Ну ладно, хватит говорить глупости, я вас не оставлю…»

В этом весь Лапин: товарищ, воин, поэт.