Избраное

Лапин Борис Матвеевич

Хацревин Захар Львович

ИЗ КНИГИ «ПОВЕСТЬ О СТРАНЕ ПАМИР»

 

 

Рассказ комвзвода Золотухина

Туман начал стекать к реке. Вокруг заставы сменились часовые. Из-за гор выполз месяц. Подул слабый долинный ветер. Он принес с левого берега Пянджа, где расположен афганский пост, звуки вечерней музыки, сиплый рев трубы, дребезжание струн, глухой звук пустых барабанов и гнусавые голоса.

Тесная, выкрашенная белилами, комната «погранклуба», увешанная плакатами, схемами оружия и диаграммами, была освещена маленькой чадящей лампой, отбрасывающей колеблющиеся, как крылья летучих мышей, тени. Только что кончился политчас. Красноармейцы разошлись кто по койкам, кто в смену; худенькая курносая комсомолка — жена начальника, единственная женщина в кордоне, шумно вздохнув, принялась за чтение журнала годовой давности; ворчливый «квартёр» взял ключи и медленно пошел в цейхгауз, замкнутый окованной железной дверью. Предметный инвентарь был пустоват. Через неделю ожидалась «оказия», которая вьюками доставит посту мыло, свечи, газеты, бидоны с керосином, письма с родины — все, в чем нуждается человек, хотя бы он был заброшен на край света. Наконец блестящая звезда Железный Гвоздь ярко замерцала на низком небе, и все погрузилось в тишину.

Нищий таджикский поселок, прилепившийся к кордону, помещающемуся в старинной крепости Дарвазских Миров, заснул. На устланную мягкой пылью дорогу вышел дряхлый сторож в розовой от лунного света чалме, крича: «Алло! Алло! Базар безопасен».

В это время к дозорной кордонной «кале» — башне подскакал какой-то человек в мокрой одежде и с головой, прикрытой седельным мешком. Его провожали два конных красноармейца, назначенных в объезд по патрульной тропе. Он был необычайно возбужден, жестикулировал и громким голосом говорил по-местному:

 — Браударо (товарищи), — бросился он к начпоста и контролеру пропускного — пункта, выбежавшим во двор, — скорее пошлите кого-нибудь! Скорей! За четыре парсанга (парсанг — восемь километров) отсюда погибают мусульмане.

 — Кто они? — спросил начпоста.

 — Мухаджиры (эмигранты), возвращающиеся из Афганистана.

Красноармейцы бросились к конюшням. В указанном всадником направлении было отправлено восемь человек. Я поехал с ними.

Сейчас же за кишлаком дорога под крутым углом подымалась вверх, превращаясь в опасную и труднопроходимую горную тропинку. Похрапывая и косясь, кони шли, осторожно выбирая место для шага. Время от времени раздавался громкий шелест срывающихся из-под копыта камней, образовавших у нас за спиной громко грохочущую осыпь.

За два часа мы проехали шесть километров, пока на повороте тропы, внизу, снова не заблестел Пяндж. Мы спешились, взяли коней под уздцы и вступили на шатающийся, устланный к амышевыми плетенками, узкий помост без перил, под которым на глубине трех четвертей километра бурлила река. «Овринг» тянулся на шестьсот метров. Все шли гуськом. Никто не произносил ни слова, стараясь удержать равновесие, когда овринг, закрепленный на вбитых в расщелины скал балках, начинал шататься под ногами. Наконец мы услышали несколько выстрелов, пули пролетели у нас над головами, и мы выехали на площадку, покато спускавшуюся к реке. На площадке теснились какие-то люди, словно только что вышедшие из воды, в рваных халатах и в чалмах с обмотанными вокруг шеи хвостами. Рядом валялись надутые воздухом козьи мехи, на которых в Дарвазе переплывают самые опасные стремнины. В ночной тени эти люди были похожи на мертвецов.

 — Сахибо, — завыли они навстречу нам, перебивая друг друга, — мы здешний народ — дарвазцы. Дарвазский бек нас сманил в Афганистан. Теперь хотим возвратиться. Спасите! Нас встретили басмачи Шукрулла-хана и преследуют нас.

Красноармейцы дали несколько выстрелов в воздух. На афганском берегу тотчас же перестали стрелять. Окружив реэмигрантов, наш отряд двинулся назад. Часам к трем утра мы были возле заставы.

Реэмигрантов оказалось тридцать один человек. Во дворе поста был поставлен стол, и начался допрос, при огне маленькой керосиновой лампы и закатывающейся луны.

 — Согласно постановлению всетаджикского съезда о порядке реэмиграции трудового дехканства, — сказал контролер проппункта, — вы имеете право вернуться на место, где жили до изгнания. Вы должны сообщить только сведения о себе и о причинах бегства.

 — Бежали, потому что все бежали, — ответил один, — воротились, потому что нам не давали хлеба. Мы жили везде, от Паншира до Читрала. Нигде у нас не было земли, и скот у нас отняли, и у нас не было даже тутовой муки, которой питаются бедные люди. В Бадахшане с нас брали по пятнадцати рупий с головы скота, а из Читрала нас выгнали ингризы. Мы решили вернуться обратно, но на границе нас встретили бухарские басмачи. И мы бросили последних ишаков, и два человека были убиты. Одна женщина попала в плен.

Реэмигрантов разместили в палатках во дворе, где они развели яркий костер. Мы вернулись в бараки для короткого сна.

Наутро, едва запестрел рассвет и стал виден другой берег, за которым смутно и мрачно вырисовывались очертания Гиндукушских гор, мы заметили какое-то оживление возле афганского поста. Ворота в пост были закрыты, и на стене, как всегда, дежурил сарбаз в кителе и черной чалме. Зато возле стен собралась какая-то толпа, в которой было несколько вооруженных всадников.

 — Это нё афганцы, это басмачи, — сказал мне один из реэмигрантов. — Они хотят убить женщину, взятую у нас.

Я взял бинокль и навел на афганский берег. Какие-то люди собирали на берегу круглые камни, выбитые течением из русла. Посредине стоял мулла, по длинным волосам которого можно было узнать афганца, и связанная женщина, почти девочка, с открытым лицом и без покрывала. Она была в красной рубашке, доходившей почти до пят.

Когда было собрано достаточно камней, мулла что-то сказал, подал знак, и два басмача стали рыть в земле яму. В яму поставили женщину и засыпали ее землей до живота. После этого толпа раздалась, и мулла бросил в женщину камень, попавший ей в висок. Удар был не очень силен, потому что она только пошатнулась и крикнула тонким птичьим голосом, донесшимся до нашего поста. Толпа с воем взялась за камни. Я бросил бинокль и ушел во двор заставы…

 

Волнистое тавро

Рассказ гидрографа

История волнистого тавра, в которой говорится о том, как овцы взяли в плен шайку туркменских бандитов, предводительствуемых головорезом Якши-Гельды, известна каждому, кто имел когда-нибудь отношение к службе на Нижнем Пяндже. Спросите у любого красноармейца на погранзаставах от Термеза до Сарай-Камара и Джиликуля. Он вам расскажет ее пространно и с прибавлением самых невероятных подробностей. Мне самому иногда становится трудно отличить правду от вымысла, несмотря на то, что эта история никому так хорошо не известна, как мне. В ту ночь я был единственным свидетелем ее завязки. Я один наблюдал геройскую смерть круторогого и помню, как его дрожащий пудовый курдюк обагрился кровью, и туркмен взмахнул ножом, и заблеяли овцы.

Работа гидрографа, признаться, довольно однообразна. Я принял место гидрографа-наблюдателя на реке Кизыл-Су только оттого, что другие пути были для меня закрыты. Было это в прошлом году — до моего перевода сюда. Неудачная колотая рана в плечо во время польской войны, когда живорезы в околотке отпилили мне руку, сделала меняинвалидом. Горькая и досадная участь для здорового человека. Половинная жизнь, серая и бесполезная, распределенная по графам получек инвалидной книжки. Не правится мне это. Человеку без работы быть нельзя. Поэтому-то мне пришлось себя законопатить, в конце концов, в эту одинокую палатку, где единственным развлечением служат поездки за восемьдесят километров, в Сарай-Камар.

В конечном счете эта жизнь была не так уж плоха. Все мои обязанности заключались в том, чтобы несколько раз в течение дня измерять и записывать, при помощи несложных приборов, ежедневный расход воды, колебания ее температуры, скорость течения, высоту уровня и отход русла протоки. Дело в том, что Кизыл-Су в своей дельте, перед впадением в Нижний Пяндж, разделяется на несколько притоков, окруженных к амышевыми зарослями и низкими болотистыми урочищами. Горы оттуда довольно далеко. За последние месяцы, помню, я стал замечать, что на Кизыл-Су произошло много перемен. Рукав Даркот, где находится мой гидропункт, сильно обмелел и заглох, потеряв выход к Пянджу. Крупная рыба ушла. Осталась только разная речная мелкота. И бурноводный прежде Даркот стал походить на заросший тиной пруд.

Все это не мешало, конечно, моей работе. В моем распоряжении была багорная лодка, «тонновка», управляться с которой помогал мне кулябский таджик Ризок, отличавшийся необычайной молчаливостью и странной способностью исчезать, неизвестно куда. В ту ночь Ризок уехал в Сарай-Камар по моему поручению.

Досадный «афган» — июльский южный ветер — рождает во всех людях какое-то неопределенное беспокойство, похожее на состояние припадка. Жизнь кажется страшной и бесконечной. Стиснутый душным полднем день тянется без конца, и, когда наступает ночь, с востока вливается тьма, не давая облегчения. Весь колючий жар, принесенный ветром из пустынь Афганистана, обрушивается на палатку, раскаляя и без того невыносимый воздух. В ту ночь я лежал у себя в палатке на раскладной кровати, измученный головной болью и одиночеством. Я давал даже зарок при первом удобном случае бежать из этих мест. Наконец я стал засыпать, прислушиваясь к заливистому лаю шакалов и гудению ветра, грозившего снести палатку с кольев. Последней моей мыслью было: «Шакалы — к перемене погоды». Затем я впал в забытье.

Меня разбудил какой-то шум вокруг палатки. Упал брезент, и я очутился прикрытым и спеленутым со всех сторон. Снаружи на меня навалилась какая-то тяжелая туша, чрезвычайно больно наступившая на мое лицо. Я почувствовал, как из-под моей головы выхватили винтовку. Затем туша сползла куда-то вбок, и я, больше удивленный, чем испуганный, принялся выбираться из брезента. В ветреной темноте, лишенной звезд и блеска, почти ничего нельзя было разобрать. Рядом со мной скорей угадывались, чем — виднелись, несколько высоких темных фигур, переговаривавшихся между собой на каком-то отрывистом и крикливом языке. Вслушавшись, я узнал туркменскую речь.

Безусловно, это были бандиты. В этом не было никакого сомнения. Мирные туркмены не живут на Кизыл-Су. Поселки их и кочевья лежат немного западнее. Здесь они появляются редко и только для грабежей или сведения счетов с узбекскими родами.

Одна из смутно темневших фигур внезапным прыжком оказалась рядом со мной. Кто-то, на расстоянии двух шагов от меня, высек искру в огниве и зажег перед самым моим носом длинный фитиль. В неверном и дрожащем на ветру свете я увидел страшное, перекошенное лицо туркмена в рыжей, от мгновенного отблеска, папахе. Он заорал на меня на русском языке, стараясь перекричать шум ветра и рокот Дарьи.

 — Эй, ты, водяной шайтан! — кричал он. — Знаешь меня? Я — Яхши-Гельды. Я — сам Яхши-Гельды. Скорей, торопись, выводи лодку. Нужно съездить на тот берег. Будешь плохо править, зарежем, как барана. Одевайся, собачий шайтан!

Что оставалось делать! Так или иначе приходилось повиноваться. Я, торопясь и путаясь, натянул с помощью культяпки, заменяющей мне руку, сапоги и побежал к речной воде. Рядом со мной слышалось чье-то сиплое дыхание. Бандиты шли за мной. Огонь потух, и воцарилась еще большая, чем прежде, тьма.

Я отвязал лодку от причала и сел на корму. За мной последовали все туркмены. Сколько их — трудно было разобрать. Прежде чем пойти за мной, они, повидимому, уже были здесь, — на воде, ударяясь о борт лодки, хлюпала какая-то странная пловучая масса, похожая на большой плот. Незаметно я нагнулся и нащупал рукой шероховатую кожу надутого воздухом бурдюка. Это был таджикский кожаный плот. Туркмены, очевидно, готовились возвращаться назад с добычей.

Я сидел на руле, а туркмены отталкивались от дна баграми. Осторожно мы стали выгребать лодку на середину реки. Было темно и ветрено. Плот, скрипевший и качавшийся за кормой лодки, казался каким-то догоняющим нас чудовищем, от которого мы спасались под свист и улюлюканье афгана.

Кроме Яхши-Гельды, оказавшегося случайно или нарочно рядом со мной, никто не произносил ни слова. Мокрый и полуодетый, налегая на руль, я слышал, как он шептал мне хрипло и насмешливо:

 — Безрукий шайтан! Для чего держал винтовку? Разве ты можешь стрелять? Дай время, угоним скот, тогда посмотрим, что с тобой делать. Может быть, убьем, может быть, оставим в живых. Мы гоняем с собой в походах стада баранов. Их сторожит джигит. Только он плохой сторож — всегда спит. Теперь поставим сторожем тебя. Это как раз дело для баб и для урусов.

Не могу сказать, чтобы его слова придали мне бодрости. К тому же, переправа была на редкость трудная.

Начинало покачивать. Лодка, ныряя, понеслась куда-то вбок, вдоль берега. С тонким визгливым криком колтоманы налегли на багры, стараясь оттолкнуться к середине. Лодка подалась, и всех нас захлестнуло. Внезапно стало холодно. Быстро и неуклонно лодку понесло в черную плещущую бездну.

Через мгновенье мы полетели куда-то вниз, под гул и брызги, напоминавшие крутень водопада. Все легли на дно. Несколько раз плавно и медленно лодку повернуло. Затем, зачерпывая бортом воду, она отлетела, скользя поперек ветра, и закачалась на спокойных водах, очевидно защищенных какой-нибудь косой или выступом берега. Став на колени, я опустил руку в воду. Течения не чувствовалось.

Со злобной бранью туркмены поднялись на ноги. Эти степные люди, привычные к ветрам и бурям пустыни, терялись перед водяной стихией. Поспешно и враз они налегли на багры, толкая лодку вперед, пока она не заскользила дном по илу.

 — Вылезай! — крикнул мне Яхши-Гельды. — Стой! Держи причал!

Он бросил мне веревку, и бандиты один за другим исчезли в темноте. Я не двигался с места, держа в руках причальный крюк. Сторожить меня остался один из бандитов, который сейчас же отошел в сторону и, дрожа от холода, внезапно сменившего вечернюю духоту, стал зарываться в землю, разбрасывая прикладом винтовки мокрый прибрежный песок.

Через полчаса или через час, не знаю, из мрака снова вынырнул Яхши-Гельды, и за ним появились его джигиты, гнавшие с собой маленькое стадо овец. Я услышал мелкий топот, возню и жалобное гнусавое мэканье.

Теперь я понял назначение плота и цель переправы. Это был один из мелких набегов, которые колтоманы предпринимали для пополнения стад, заменяющих им в походе фуражный обоз. Такие набеги называются «аламаном». В этом случае дерзость аламана заключалась в том, что возле таджикского кишлака, из стад которого, очевидно, были угнаны эти овцы, всего в пяти километрах находится красноармейский пост Учугчи-Язы. Ночью, однако, можно было ничего не бояться. А день должен был застать их далеко, по ту сторону реки. Может быть, в Афганистане.

Овец заарканили и по одной погрузили на плот, осевший под их тяжестью. Началась обратная переправа, бурная и беспокойная, захлестывавшая летучим песком и холодной водой.

На меня больше никто не обращал внимания.

Я делал свое дело кормщика, и мною были довольны. Мы высадились, повидимому, ниже по течению, так как я не мог узнать холма, где находилась моя палатка. Туркмены так же плохо ориентировались в темноте. Они решили отодвинуться на несколько километров вглубь от реки, чтобы утром соединиться со своей шайкой. Сделав получасовой переход, мы остановились в ложбине, между песчаных дюн, где ветер был не так силен и туркмены могли развести из сырых кустов свежий и дымный костер. Набег прошел удачно.

Как всегда, к утру духота исчезла, и в воздухе замерцали серые пятна близкого рассвета. Колтоманы сидели поодаль от костра. В прозрачном и странном свете я мог разглядеть их рваные халаты и плосконосые разбойничьи лица. Это было отребье туркменского народа, лишенного его лучших черт, полных скотоводческого удальства и степного благородства.

Джигит приготовил саксаульный вертел. Яхши-Гельды подошел к овцам и выбрал жирного курдючного барана с крутыми, загнутыми рогами. Воткнув нож в горло барана, Яхши-Гельды наклонился к дымящейся кровью туше.

В это мгновенье произошло, повидимому, что-то, за чем я не мог уследить. Раздался крик. Я вскочил и увидел Яхши-Гельды, с головы которого упала рыжая папаха. Он потрясал ножом с криком:

 — Волнистая тамга! Волнистая тамга!

Услышав его слова, туркмены, казалось, сошли с ума. Они загалдели и заорали, с громкой бранью ударяя себя в грудь. Молодой джигит, с рубцом поперек щеки, беспорядочно садил из ружья в воздух.

Никто не глядел на меня, хотя я был, казалось, единственным нормальным человеком в этой толпе обезумевших бандитов, из которых каждый мог меня в любой момент зарезать. Я отбежал в сторону и быстро пересек гребень противолежащего холма.

Передо мной открылся широкий горизонт. В неровном свете раннего восходного неба резко выделялись знакомые горы правого берега. У подошвы гор лежали полузасыпанные песком низкорослые белостенные бараки, от ворот которых отъезжал конный красноармейский отряд, с знакомым комвзводом Яном Бургисом во главе. До них было не больше двухсот метров.

Только в этот момент я понял, что мы находимся на противоположном берегу. Не там, где должны были быть.

Бараки, которые мы увидели, были зданиями красноармейского поста.

В темноте, очевидно, мы повернули обратно, пристав к берегу, от которого отправлялись. Я вспомнил, что течения не было заметно. Итак, туркмены перевозили через Даркот собственных овец, оставленных под охраной одного джигита. Тот в это время спал. Я побежал к посту, а Ян Бургис взмахнул рукой, и бравая братва понеслась через осыпь песчаного намета. Раздались выстрелы, и все было кончено.

Через некоторое время я сидел и пил сладкий чай в комнате начпоста, глядя в окно на пыльный и широкий двор, где лежали связанные бандиты.

 — Скажите, — спросил я у Яна Бургиса, — что такое волнистая тамга?

 — Волнистая тамга? — ответил он. — Да они метят волнистым тавром своих баранов. Эти туркмены. А таджики метят по-другому — кривой загогулиной. Выходит, они гнали своих собственных баранов. Дурачье! Стоило им пощупать шею баранов, когда угоняли, они догадались бы по тавру, что ветер принес их обратно на правый берег. Шутка сказать, пригнали своих баранов прямо в пост.

Снова начинался жаркий день. Ветра не было. Я взял лодку и поехал на свой гидропункт, где белела разоренная палатка.

 

Памирский опиум

В середине июня я приехал в область Ишкашима. Ночевать пришлось в поселке Нют. Я лежал на плоском камне возле обрыва и прислушивался к ровному грохоту реки, протекавшей где-то внизу. Рядом со мной спал тов. Ветхоносов — член чрезвычайной комиссии по борьбе с опиокурением на Западном Памире. Цель его командировки заключалась в прекращении ввоза опиума из Читрала и афганского левобережья Пянджа на советскую сторону.

Работа его комиссии — она образовалась в начале июня — с самого начала была обречена необычайным трудностям. Курение опиума за последние годы получило среди горцев чудовищное распространение. Из ста памирских таджиков, не считая, конечно, детей, восемьдесят пять навек привязаны к опийной трубке. Поэтому бороться с «афиюном» путем преследования курильщиков нельзя. Действовать можно только двумя способами: во-первых, охраняя молодое поколение таджиков от пагубной страсти, во-вторых, пресекая сбыт и перевозку опиума.

Все это было взвешено в комиссии, и соответственную линию принял тов. Ветхоносов. За первый день был арестован Сейид-Камон-и-Яздан-Шо, Шо-Файсаль и Гулом-Али-Шо, содержавшие лавки для продажи сваренного и сырого опиума. Товар, купленный ими за границей по пол-«тули», то есть за половину веса серебра, продавался в их лавках по «серебру за тули».

Трое арестованных были посажены в тесную булыжную «гянджу» — кладовую для зерна, выстроенную на гладком лбу какого-то высокого камня, как избушка на курьих ножках. Около полуночи к месту, где я спал, подошел какой-то таджик в широкой белой рубахе и жилете. Думая, что я сплю, он нагнулся к моему уху и стал громко кашлять и стонать истошным грудным голосом.

Я открыл глаза. Передо мной в звездной темноте стояла нескладная худая фигура, с печальным длинным носом. Это был Шахриар-хан, заведующий местной лавкой Узбекторга.

 — Дай мне, товарищ, одну рупию — полтинник, — сказал он. — Честное слово, очень мне нужна, потому что подотчетных трогать нельзя. Опасное дело.

 — Зачем тебе она понадобилась, друг, среди ночи? — спросил я.

 — Для чего тебе знать, зачем? Ты — хороший человек, зрелый ум, столичный товарищ, от полного сердца говорю — чего тебе стоит одна рупия? Я ведь не хочу тебя обидеть — отдавать ее назад не буду.

Эта грубая лесть и уверенность в том, что я буду обижен, если он возвратит мне долг, подействовали на меня. Я вытащил полтинник и протянул его Шахриару, который что-то пробормотал и, усердно закивав носом, скрылся.

Немного пораздумав, я вскочил и последовал за мим. Спать не хотелось. Мешал раздражающий шум реки. Кроме того, надо сознаться, мне было любопытно узнать, что может предпринять имеющий рупию ночной гуляка здесь, в ущелье Пянджа, на узле высоких гор.

Я побежал к поселку, где среди тополей можно было различить шатающуюся, как летучая мышь, тень Шахриар-хана. Затем вдалеке я увидел полыхнувший отблеск, и тень исчезла. Заскрипела дверь. Заведующий лавкой Узбекторга, повидимому, скрылся в одном из приземистых домиков, мрачно жавшихся на откосе.

Подойдя ближе к домам, я остановился. Передо мной была глубокая каменная стена с маленькой по грудь человеку, дверцей. Из-за двери слышались монотонные голоса и тихий, малооживленный смех.

Я потянул к себе железную щеколду, дверь открылась, и я увидел внутренность дома, освещенную слабыми масляными плошками, вокруг которых сидели и полулежали люди. В лицо мне пахнуло сладким и невыносимо приторным запахом. Я сделал шаг вперед.

Пол комнаты был покрыт черным войлоком. Посредине, на каменном очаге, тлели угли. Воздух был застлан желтым дымом, и я в первый момент не мог сразу разглядеть лица людей, занимавших на кошмах место. У некоторых в руках были трубки, расширявшиеся на конце в большие цилиндрические головы. Обычная будничная картина притона курильщиков опиума.

Сколько я мог разобрать, разговор курильщиков шел о легкомыслии женщин и ненасытности, которую им послал Ночной Див — дух зла. Это один из больных вопросов в Ишкашиме — опиум действует разрушительно на мужскую силу. Увидев меня, однако, они поспешили переменить тему разговора на более высокую и, по их мнению, лучше соответствующую моему достоинству столичного гостя. Никто не выразил изумления, страха или недовольства моим приходом.

 — Здравствуйте, товарищ, — произнес по-персидски один из сидевших у очага и ждавших своей очереди курить таджиков. Это был человек с бледным длинным липом и синими губами. — Все ходишь по людям, не спишь? Лучше спать. Что интересного для твоего высокоблагородного глаза в наших горных деревнях?

Я смущенно пробормотал в ответ несколько возражений, так как в его словах мне почудился упрек за мое непрошенное вторжение.

 — Теперь ты видел нашу землю — Дом Беды? — продолжал синегубый, не отрываясь глядя на белый огонек плошки. — Посмотрел наш Кухистан, Горную Страну, наши поля, сады и пастбища?

 — Товарищ пришел нас ругать за то, что мы курим опиум, — прибавил Шахриар. — Мы — факиры (нищие), плохой народ — глотаем черный дым. Урусы — хороший народ — учат нас истине и рассудку.

После этого он откинулся на войлок и, взяв правой рукой длинный белый чубук, сделал ряд равномерных сильных затяжек, пока не кончилась первая трубка. Левой рукой он поправлял на проволоке кусок опия, плавившийся на светильнике с легким треском.

 — Сегодня наш гость не увидит лучшего, что у нас есть, — нашу молодежь, алгиас, алгиас (к сожалению)! — говорил старик с лицом рыбы. — Сегодня наша молодежь ушла на смертное дело.

 — Какое смертное дело? — спросил я.

 — Они ушли убивать Зверя Судьбы. Умер ишан — Дауд-Шах, наш вождь и святой, родившийся в год Барса.

Я окончательно перестал понимать слова. Старик показался мне просто полоумным.

 — Не смотри на меня так, — продолжал он. — В меня не вселился джин. Я в совершенном здоровьи и рассудке. Пусть Саиб-Лавка, Шахриар, объяснит тебе наш обычай.

 — У нашего народа счет годам ведется не так, как у других. У нас есть мучаль — звериный круг в двенадцать лет. Счет идет от года Мыши до года Свиньи и затем снова идет с начала. Сейчас год Барана, а потом будет год Обезьяны и год Петуха. От бегства Магомета до сегодняшнего дня прошло сто десять кругов. Вот тебе трубка опиума, товарищ, — как раз подходящая, не большая, не маленькая. Ты должен ее выкурить.

Я лег на кошму и сильной затяжкой потянул в себя воздух из трубки. В горло попал горячий горький дым. Сладко налились тяжестью ноги, а внутри тела стало все плотным и липким. Я закашлялся и отбросил трубку на кошму.

 — Теперь ты должен знать, куда ушла наша молодежь, — продолжал Шахриар-хан. — Я расскажу тебе это, потому что ты русский. Никогда не стал бы говорить этого мусульманину, если он не нашей секты и на наш тайный знак — пять раскрытых пальцев — не ответит таким же знаком. Они смеются над переселением душ. Дураки. Хуже неверных.

Шахриар на минуту прервал свою речь и выкурил трубку. Затем он продолжал бесстрастным голосом:

 — Когда у нас умирает ишан, душа его переселяется в животное, под знаком которого он родился. Семь дней назад умер ишан Дауд-Шах, проживший шесть мучаль. Он родился в год Барса, и сегодня вся молодежь деревни отправилась убивать барса для того, чтобы облегчить душе ишана обратный переход в человека. Моя жена должна родить. Пусть ишан перейдет в моего сына.

 — Отчего же известно, что они убьют именно того барса, который нужен? Они ведь могут убить другого барса.

 — Мы хорошо знаем нашего барса. Ишан Дауд Шах — да будет он в мире — имел на лице примету: у него провалился нос. Наши охотники отыскали барса с пятном на носу. Ошибки быть не может.

Выкуренный опиум, духота и клубы приторного дыма подействовали на меня. Я оглядел комнату, где все казалось наполненным контрастами черного и желтого. Нелепая круглая голова трубки делала ее похожей на странную очковую змею. Шахриар держал ее хвост в зубах и ровными затяжками сосал огонь из светильника. Я провел рукой по лбу, покрывшемуся холодным потом. В ушах стоял какой-то отдаленный шум, не разрушивший, тем не менее, впечатления абсолютной тишины, наступившей в мире. Все тело было липким и чесалось.

«Э, да ты, брат, пьян», — пронеслось у меня в голове.

В этот момент заговорил Шахриар-хан. Голос его был медленным и то усиливался, то утихал:

 — Для чего все это — комиссия, милиция, тюрьма? Для чего все это, товарищ, скажи мне? Опиум — гора и горе, горе и радость, горб, дорога… и вы хотите запрятать его в тюрьму?.. Скорей лицо ваше станет черным…

Это было невыносимо. Одним прыжком я растворил низкую дверь и, ударившись головой, очутился на воздухе. Луна давно зашла.

Был близок рассвет. На кисее неба висели редкие звезды. Моя голова, в которой вертелись обрывки мыслей, была огромной и тяжелой.

«Какой нынче год? — почему-то вспомнилось мне. — И что принесет Шахриар-хану ревизия Узбекторга… Ах да, — год Барана…»

Затем напряжение, тяжелым свинцом оковавшее мир, разорвалось. Бледным заревом отгорел рассвет. Один за другим изможденные и шатающиеся опиисты выходили из низкой двери. Меня вырвало.

Примечание

…У нас есть звериный круг — «мучаль»… Счет лет по двенадцатигодичным циклам, где каждый год находится под покровительством какого-либо зверя, повидимому, заимствован таджиками от монголов тюрок во времена всемирной империи Чингиз-хана. Змея, Бык, Баран, Рыба, Свинья, Мышь, Заяц, Скорпион — человек, родившийся в год одного из этих животных, обладает и соответствующими свойствами характера. На заданный таджику вопрос: «Сколько тебе лет?» часто можно получить ответ: «Я — Мышь» или: «Я — Свинья».

1931

 

Подвиг

 

ПОВЕСТЬ

 

Глава первая

ИСТОЧНИКИ

Четыре с половиной тысячи килограммов бомб в одного человека.

Не много ли это?

Их обрушил на себя господин капитан Аратоки и все-таки остался жив. Принято считать, что Аратоки — образцовый представитель современной Японии. Все, что мы знаем о нем, — необыкновенно. Обстоятельства, при которых он выплыл на свет, подозрительны и чудесны. Так же, как его страна, он возник из неизвестности и прославился в течение нескольких лет.

Имя Аратоки встречается в списке военно-воздушных экспертов Женевской конференции по разоружению. Недавно в журнале «Джеогрефикаль Ревью» (Вашингтон) я прочел иллюстрированную статью Остина Меррик, посвященную биографии Аратоки. Множество пошлостей, сопровождающих обычно описание чужих стран, нашли себе место и в этой статье. Здесь говорится о загадочном лице Японии, причем упоминаются древние мифы и шестнадцать раз цитируется Лафкадио Хёрн. Приводится авторитетное мнение из новой статьи профессора Шпенглера:

«Везде, где есть уголь, нефть и аодная энергий, куется оружие против фаустовской культуры. Цветные люди овладевают западной техникой… Победив, они забудут достигнутое. Остатки железных дорог будут лежать в запустении и презрении, как теперь остатки великой китайской стены».

Затем идет биография капитана Аратоки, где г. Меррик думает найти подтверждение своим идеям о мире. При первом ознакомлении она звучит странно и не похожа на европейскую биографию.

Глава первая. Аратоки — почти юноша, летчик, из старой дворянской семьи, воспитанник двух культур: Европы и Азии. Он служит в одном из пограничных корейских гарнизонов. Происходит бандитский налет. Геройская воздушная экспедиция.

Глава вторая. Аратоки в плену у бандитов. На розыски его послана эскадрилья.

Глава третья. Аратоки жертвует собой. Он дает сигнал для воздушной бомбардировки, указывая то место, где находится сам. Он готов погибнуть, но вместе с ним погибает и бандитский штаб.

Все это иллюстрировано чудесными фотографиями, которые, неизвестно каким путем, производились в самом разгаре событий. Одна из фотографий изображала момент необыкновенного спасения Аратоки. Дальше был тот момент, когда он, измученный и раненый, но стойкий духом, произнес свои исторические слова. Еще дальше был снимок торжественного приема, на котором Аратоки получил орден Золотого Ястреба.

Здесь был обычный миф, из тех, к которым чувствуют такое пристрастие европейские и американские газеты, — с криками «банзай», упоминанием «харакири» и трюизмом о японском характере.

Многим людям эти мифы казались правдоподобными. Взглянув на карту, они находили некоторое странное соответствие между характером населения и физическим ландшафтом страны.

На зеленой срединной равнине живут светловолосые люди заволжской расы. Их характеризуют редкие брови, толстые носы, широкие улыбки.

Там, где к горным узлам подходит вода, живут народы с лишенными жира волосами, с вороньим носом, сплюснутыми черепами, с жестким выговором и неумеренной склонностью к счастью.

Выше, над уровнем моря и ближе к континентальным морозам, это племя переходит в другую разновидность людей, — у них все черты лица как будто расширены вогнутым зеркалом. Их нельзя представить повернувшимися в профиль.

Таким образом, — пойдем ли мы на север или на юг, — соответственно изменениям в карте на его пути, мы найдем меняющийся человеческий тип.

Людей с деревьями Я хотел бы здесь сравнить: Бамбук упрям, горицвет опасен есть, Глуп подсолнух И несносна лебеда.

 

Глава вторая

ПУТЕШЕСТВИЕ

Я уехал из Москвы ранней весной.

Человек на платформе два раза ударил в колокол.

Я вскочил на подножку вагона. Поезд, ускоряя ход, понесся мимо окраин, мимо сельских советов с выцветшим рыжим флагом на крыше.

Ночью мы проехали верховья Волги. Вокруг поезда появились лесистые холмы. Я увидел разрытые, дремучие и застроенные площадки новых сталелитейных заводов.

Я спал, когда поезд шел покрытой туманом степью Западной Сибири. Проснувшись, я увидел Байкал, сверкающий льдом среди гранитных сопок. Здесь я вышел на станцию. Весенний мороз сдавил мое дыхание.

Я увидел монгольских крестьян в треугольных колпаках, обшитых красным шнуром. Все, что пишут антропологи, было правильно, — у них были куполовидные макушки, небыстрые движения, плоские неподвижные лица. Я увидел ползущие сверху вниз завитки бурятского письма на стенах домов. Тихий город, окруженный холмами.

На рассвете я отправился в санях в Селенгинскую сельскохозяйственную коммуну. То, о чем писали этнографы, оказалось вздором. Бурятские коммунары ничем не отличались от волжских.

Ландшафт изменился. Извилистые и горбатые колеи всползали на вершину Яблоновского хребта.

Из Хабаровска я выехал в район в составе комиссии рабочего контроля. Нас было четверо. Мы видели верховья рек Алдана и Якокута. Две недели работали в городе Томмот, основанном в тундре осенью 1922 года. Здесь население было смешанное и представляло все человеческие типы.

Мы жили в клубе золотоискателей, украшенном ситцевыми плакатами:

«Комсомолец! Увеличивай добычу золота!»

Я приехал на Камчатку. Шла красная рыба. Был на консервных заводах. Кончилась подготовка к сезону. Над немыми еще трубами завода был виден дальний пап Ключевского вулкана.

С Камчатки я возвращался через Японию на пароходе «Хуашан», зафрахтованном Совторгфлотом в Шанхае.

На «Хуашане» велась скрытая война. Матросы и отгрузочная команда были китайцы, капитан — норвежец, был кореец — радист, были японцы — приказчики закупочной фирмы. Презирали друг друга, говорили на ломаном языке, не желая понимать ничего, что не относилось к авралу и к мытью палубы. В камбузе возились четыре повара, обслуживая четыре системы желудков. Капитан ел сандвичи и бифштексы, команда варила себе щи из морской капусты, японцы ели рис и курицу с соей. Каждый, с кем мне приходилось оставаться наедине, считал своим долгом высказать несколько суждений о характере обитателей этой посуды. Говорилось так:

 — Китайцы — самая грязная и тупая сволочь, которую видел мир.

Или еще так:

 — Макакам свойственна самая тупая и бездарная жестокость. Все они — обезьяны. Ни один японский ученый ничего не изобрел.

Или так:

 — Все норвежцы — пьяницы. Тупая и бездарная нация.

 — Кореец… ну, посмотрите в его тупые воловьи глаза.

Все, говоря о своих соотечественниках, впадали в безудержное самохвальство или во внезапную пессимистическую брань.

 — Мы, норвежцы, — викинги моря…

 — Никогда ничего не сделаем, — в нас кипит каша абсолюта. Мы бесхарактерны… (Это говорил капитан.)

 — Мы — японцы, — этим все сказано.

Даже стивадор, до удивления похожий на сморчка, вечно пьяный и нудный старичок-японец, высокопарным языком проповедывал пошлую философию.

 — Всякий японец есть сын своего народа, — говорил он по-английски с устрашающей авторитетностью. — Каждый японец беззаветно предан императору. Другим народам красота нашего духа недоступна, господин. У нас в каждом крестьянине много веков культуры. У нас есть аграрии, есть социалисты, но каждый — сын своих отцов…

Почти то же, но на другой лад, я ежедневно слышал о японцах от капитана.

 — Всякий японец — тайна, — утверждал он. — То, что мы называем у европейцев душой, подменено у японца скоплением инстинктов и страхов: инстинктом подражания, страхом перед бесчестием, страхом перед полицией, соединенными с поистине животным бесстрашием в бою.

С удивительным однообразием и друзья и враги одинаково утверждали вещи, которыми нельзя было не заинтересоваться. Говорилось о самоубийстве вдов, не желавших пережить мужа, о слугах, разрезавших себе живот, потому что хозяина их заподозрили в нечестности. Объясняли японский характер кодексом чести «бусидо», въевшимся в кровь каждого с детства. Приводили в пример восемь благородных поступков Таро, генерала Ноги, подвиг Хироса, порт-артурского героя, который потопил себя на брандере, закрыв вход в бухту.

В этой стране герои возникали, как в царской России чудотворные иконы.

Была, например, далекая тихая пустынь. Небогатый монастырь. Скупые дарители. Монастырь прозябал.

Но в тишине вечеров старательный монах уже сидел над неизвестной миру иконой, краски покрывал мглой веков и в трубочке прилаживал к раме «богородицыны» слезы.

Так и здесь, в глуши далеких колоний, десантных бригад, дивизий, провинциальных островов, на холодном Карафуто, из шестидесяти миллионов людей время от времени появлялся человек, которого объявляли героем.

Я говорил так:

 — Часто — это реклама.

 — А трое японских солдат, взорвавших себя в Шанхае, — это реклама?

 — Еще не доказано, что они себя взорвали, а не их взорвали.

Тогда мне приводили в пример мадам Хираока.

 — Это истеричка, — говорил я.

 — Но она себя убила!

 — Мадам Хираока — истеричка. Она начиталась газетных фельетонов. Одна истеричка на шестьдесят миллионов убила себя, — газеты уверяют мир, что такова Япония.

 — Но мотивы самоубийства, — говорили мне.

История мадам Хираока состояла вот в чем. Муж мадам Хираока был в Шанхае. Он участвовал в десантной экспедиции против китайцев. Мадам Хираока мирно оставалась в Токио. И вот однажды стало известно, что мадам Хираока убила себя. Текст оставленной ею записки был в старинном стиле: «Я прерываю жизнь, чтобы господин муж, не отвлекаясь мыслями о недостойной жене, мог положить свои силы на борьбу с врагом». Глупость! Вздор! Даже в японских военных кругах пожали плечами. Муж мадам Хираоки сказал: «Она всегда была сумасшедшая».

Но когда я пытался об этом рассказать, японцы мне кричали:

 — Адмирал Сатоми плакал!.. На похоронах было сто тысяч человек… О смерти ее высказался, говорят, сам Сайондзи.

Капитан-норвежец шептал мне:

 — Это непонятно нам с вами, а для всякого японца Хираока — знамя.

Когда «Хуашан» пришел в Хакодатэ, я подробно познакомился с иконографией капитана Аратоки. В галантерейных магазинах, на каждой улице я видел альбомы открыток, озаглавленные «Подвиг Аратоки». Цена такого альбома была десять сен. В ресторане с отдельными номерами «Кума», излюбленном почему-то советскими моряками, над самым входом был повешен портрет капитана Аратоки.

Я старался быть в дружбе со всеми народами, населявшими мой пароход. Из Хакодатэ я возвращался в одной каюте с китайцами. Их было двое. Они были бедны и решили вернуться на родину, не окончив курса в Японии ввиду начавшейся в Китае противомилитаристической кампании.

Один был Ци Ши-лян, мечтательный грустный парень, поклонник Ленина, изучавший его по маленьким печатным тетрадям, где бумага была так тонка, что иероглифы одной страницы путались с иероглифами оборота.

Другой был патриот. Он уверял меня, что старинный Китай давно достиг всего, что теперь с такими усилиями начинает открывать мудрость Запада.

 — Положительное и отрицательное электричество — обо всем этом давно говорилось в книге И-Цзин. Эйнштейн давно предвосхищен у Мо Цзы. Мальтус превзойден в «Учении о человеческих ртах» Хан Фея.

Я учился разбирать иероглифы вместе с Ци Ши-ляном, и когда, сквозь туман корней и ключевых знаков, мы добирались до смысла, в книге мы читали следующее: «Холодный октябрьский сумрак окутывал Ло… Ны… До… Окутывал Лондон. Это был октябрь того самого года, когда за пять месяцев до него происходили нелепые торжества по поводу царствования женщины, позволяющей именовать себя королевой Великобритании и И… Лы… Ан… и Ирландии…»

Единственное время, когда в кают-компании был почти мир, наступало после обеда. Под глухое движение машин где-то под полом было приятно переваривать сою. Капитан заводил граммофон с песнями Пата Виллоугби и Джека Смита. На столе стояли коробки вонючих филиппинских сигар. В душу каждого из нас ползла тихая гнусавая песенка Пата Виллоугби, завоевавшая весь мир:

Слышал я крик и слабый плеск, Видел пляску струй, дым кирпичных рощ. О, пение сквозь дождь, пение сквозь плеск, Пение сквозь сои, пение сквозь дождь…

Кто такой Аратоки? Над историей его я трудился пять месяцев.

Труд мой был не легок. Как ученый исследователь по осколку пористой кости, найденному среди силурийских пластов, восстанавливает неведомый скелет давно погибшего животного, так и я должен был восстанавливать душевный скелет капитана Аратоки, пользуясь отрывками лживых интервью, рассказами невежественных очевидцев, преклонявшихся перед газетной мудростью. Я открывал правду по фотографиям, черным и плоским, по лицам корейских крестьян, видевших события, но из страха молчавших обо всем происходившем.

Будь приснопамятна, Хираока госпожа, Как листья лотоса, Бросившая голос свой В озеро смерти…

 

Глава третья

БАНЗАЙ

В пятницу капитан Аратоки был спасен из мужицкого плена. В воскресенье об его поступке говорила вся страна. Не было семейства, в котором с утра не начинался бы разговор о капитане Аратоки. Героизм этого человека, приказавшего сбросить на себя четыре тысячи пятьсот килограммов бомб, чтобы уничтожить бандитскую заразу, заставлял уважать себя даже врагов.

Изучая историю канонизации Аратоки, я просмотрел свыше восьмидесяти комплектов японских журналов и газет и вел разговоры с японцами самых различных общественных положений. С легкой руки «Осакской промышленной газеты», капитана Аратоки называли сокращенно: «Живая мишень Кентаи»… С моей точки зрения, именно теперь началось самое интересное в его истории.

В военных кругах ходили именинниками. Был устроен ряд банкетов, закончившихся пышными речами и организацией новых фашистских союзов, требовавших активности от правительства. Кричали:

 — Банзай! Мы должны организовать союз таких людей, как капитан Аратоки. Достаточно трех тысяч таких людей, — а в нашем офицерстве найдется гораздо больше, — чтобы завоевать весь мир.

 — Мы требуем от нашего бездарного правительства немедленного занятия Камчатки, Сибири и Филиппинских островов.

 — Пьем, господа офицеры, за доблесть семнадцатой эскадрильи!

 — Пьем, господа офицеры, за бронзовых людей Японии! Пьем славную память трех живых бомб Шанхая! Пьем порт-артурскую жертву моря, пьем добровольную жену вдовца, пьем славу живой мишени Кентаи!

Заносчивость офицеров на улицах сделалась неслыханной. За одну только неделю было зарублено восемь штатских, осмелившихся толкнуть офицера и не извиниться, обругать офицера, задеть даму офицера. Такое убийство считалось убийством чести и не было подсудно обыкновенному суду. По распоряжению военных властей оно каралось всегда лишь четырнадцатидневным домашним арестом.

Капитан Аратоки был превознесен как лучший образец армии и знамя патриотического подъема. Имя его стало священным. Как за несколько месяцев перед тем мадам Хираока, он был изображен на конфетных коробках, на бритвах и на колодах карт. В школах о нем говорили на уроках отечественной истории, а также на уроках литературы и на уроках каллиграфии, где учителя задавали классу следующие диктанты: «Наша Япония красивая очень страна есть. Наша армия храбрая очень армия есть. Капитан Аратоки знаменитый храбрый капитан есть».

Капитан Аратоки на несколько недель сделался так знаменит, что оспаривать его славу обыватель не решился бы даже наедине с самим собой. Если раньше еще можно было сказать: «Япония нуждается в мире» или «Нам не нужны чужие страны, — дело нашей армии охранять порядок и культуру», то теперь даже эти невинные и верноподданные слова вызывали подозрение в неблагонадежности.

Информационный отдел «кионсанской Особой секции», ведавшей перлюстрацией писем, доставил капитану Момосе в копии обширную сводку, содержавшую преступные высказывания некоторых обывателей о подвиге капитана Аратоки. Некий купец, которому, конечно, не миновать ареста, нагло заявлял: «У нас здесь рекламная шумиха из-за капитана Аратоки. Как говорят об этом у тебя?». Еще более цинично писал какой-то неразборчиво подписавшийся кореец в адрес доктора Хан: «Вся эта история послужит только к тому, чтобы разорить несколько лишних корейских фирм да казнить лишнюю сотню мужиков».

Секретным агентам было раздолье. Они заводили на улицах выведывающий разговор: «Ну, что вы скажете на новую нашу выдумку?» или «Трех сен не стоит этот Аратоки»… и через пять минут собеседник их уныло следовал за агентом в полицейский участок.

Проснувшись утром и прочтя газету, корейский заводчик и миллионер, господин Сен Ван-ни, поднялся немедленно с постели, не подремав, как любил, под патефонную песню, в семь часов заведенную слугами. «Какое несчастье!» — была первая мысль, пришедшая ему в голову. Он вскочил и в ночном халате отправился в комнату своей старухи, придерживая левой рукой бившееся сердце.

 — Ты знаешь новости газет?

 — Что такое, господин?

 — Ты знаешь про живую мишень Кентаи?

 — Мне прислуга рассказала, дорогой.

 — Какое несчастье!

 — Разве это плохо для корейцев, дорогой?

 — Он был у меня пять дней назад.

 — Кто?

 — Живая мишень Кентаи.

 — Неужели, господин?

 — Я вежливо отказал ему от дома. Он ушел взбешенный.

 — Какое несчастье!.. Зачем же?..

 — Я был перед тем расстроен.

 — Что же теперь делать?

 — Могут арестовать. Пусть дочка соберется… и сегодня же едет обратно в колледж.

 — Но вакации еще не кончились.

 — Пусть живет в Нагасаки — не здесь…

И босыми ногами господин Сен затопал по цыновкам.

На заводе, принадлежавшем этому господину, снова появился исчезнувший незадолго перед тем литейщик.

 — Разрешите, господин приказчик, снова стать на работу.

 — Ты ведь отправился на родину в Кентаи.

 — Извините, господин приказчик, моя мать опять здорова. Я получил из Кентаи письмо.

 — Ступай в цех. Жалованье будешь получать с первого числа. За прогул.

 — Эге, Цой!

 — Здорово!

 — Здорово!

 — Все ли ладно?

 — Ладно все. У тебя все ли ладно?

 — Все ладно.

 — Чего пришел?

 — Не дошел в деревню.

 — Что, аэропланы, жандармы?

 — Аэропланы, жандармы. Дорога — не дойдешь.

 — А Фу-Да-Тоу не сожгли?

 — Фу-Да-Тоу сожгли.

 — В Го-Шане спокойно?

 — Да. Проходил Хэ-Янь — пороли. Убивать никого не убили. Все тихо.

 — Извините, господин приказчик.

 — Что ты рассказываешь, друг?

 — Мать моя болела холерой, говорю, господин приказчик.

Они стали вытачивать зажимы для бомбодержателей, заказанные 6-й эскадрильей.

В публичном доме второго разряда, на улице Фунадайку, мадам в очках, сидевшая на цыновке у входа, говорила пьяненькому скучному конторщику, тыкая в газету пухлой рукой:

 — Я его сразу узнала — был у нас на днях. Такой человек понимает. Он мог бы ходить к лучшим певицам, но такой человек знает, где его могут быстро понять и хорошо служить. Гинко, сюда!.. Он брал вот эту. Теперь, извините, господин, ее цена на пятьдесят сен дороже.

Вся Япония была взволнована.

И в эти дни все окончательно и совершенно забыли о том времени, когда капитан Аратоки не был ни популярным офицером, ни героем, а был просто молодым человеком, не подававшим особенных надежд.

Мне исполнилось сегодня двадцать лет. Я не буду ни богат, ни знаменит. Всюду ливень, всюду сон и легкий плеск — Слышишь? Чей там голос песню гомонит? Это пение сквозь шелест и зарю, Это слякоть, это в парке павший лист, Это хобо, прикорнувший к фонарю, Чистый, наглый, одинокий свист.

 

Глава четвертая

НАЧАЛО

Пассажиры стояли на палубе, ожидая портового сигнала, разрешающего судам пройти за мол. За кормой горела красная утренняя рябь. Из моря высунулось солнце. Маленький юркий катер, свистя, подкатил к бортам. Командир катера, в синей форме с огромными гербами, что-то закричал. Пароход вошел в порт.

Рикша вез молодого пассажира по длинной ветхой улице. В тумане, среди красных и коричневых домов, будто затопленных водой, улица подымалась к сопкам. Подул холодный ветер, тупой болью отдававший в уши. Туман понесся через дома.

Пассажир был одет в фуражку летчика, в дымчатый непромокаемый плащ офицерского образца. В ногах у него лежал дорожный баул, состоявший из двух плетеных, вкладывающихся одна в другую корзин.

Он в первый раз приехал в Фузан. До этих пор он никуда не выезжал за пределы Средней Японии. Он был очень молод. Едва ли было ему больше двадцати пяти лет. Его снарядила в путь заботливая мамка: из-под плаща высовывался край теплой вязаной фуфайки. На лице у него был укреплен подтянутый резинками черный чехольчик, защищающий дыхание от холода и заразного воздуха портов.

Черный чехольчик на носу, чтобы не дышать грязным воздухом туземцев.

Очки с простыми стеклами защищали его глаза.

Таким был человек, через две недели сделавшийся знаменитым во всей Японии.

Между тем Аратоки Шокаи любознательно глядел по сторонам, без всяких особенных мыслей рассматривая новый город.

Улицы были плохо вымощены. Под ветром клонились кипарисы и облезлые худые олеандры. Повсюду валялись гнилые луковицы и корки формозских бананов. Люди, попадавшиеся навстречу, были в мутнобелом. Женщины шли прыгающей походкой, ставя ноги мужественно и широко. Многое было похоже и все-таки не похоже на японский город — чуть хуже, ниже, разбросанней. Небо другое — серее и бледнее, чем на родине. На запад неслись пятнистые гнилые тучи.

Рикша, тряся рессорную колясочку, взбегал по улице вверх. Туман исчез. Улица наполнялась людьми. Взгляду Аратоки открылась жизнь города на рассвете, освещенная ровной зарей и не имеющая никаких тайн.

Ходили лудильщики в широких войлочных шляпах, звеня своими коромыслами. Старик, в белом балахоне, с волосами, собранными на затылке в шишку, бамбуковой тростью выколачивал цыновки.

Утро было еще корейским.

Но, пока солнце подымалось выше над морем и туман становился прозрачней, на улицах появился и японский Фузан.

Сначала быстрой семенящей походкой прошел чиновник с портфелем, усеянным золотыми пуговицами. Над стеклянной витриной кафе «Бансей» взлетели жалюзи, открывая пустой зал, где между столиков, украшенных расставленными в ящиках карликовыми соснами, ходили с вениками кельнерши.

Прошли двое военных, отчеканивая шаг, выпятив маленькие фигурки, четырехугольные, подбитые ватой, плечи.

Из офицерской гостиницы выбежал кривоногий денщик с плетенкой для винных бутылок, на вытянутой руке держа горсточку серебряных монет.

В углу улицы захромал инвалид-газетчик с узкой тележкой, распевая:

 — «Ници-ници»!.. Вчерашние токиоские новости!.. Сегодняшний «Корейский ежедневный вестник»!

Так он кричал и истошно звонил в серебряный звонок.

Рикша остановился у подъезда гостиницы. Сгибаясь, выбежал отставной солдат и внес в вестибюль господские вещи. По высокой лестнице с протянутой до верха дорожкой из унылого линолеума, не снимая сапог (хотя расставленные под нижней ступенькой туфли, сандалии и ботинки указывали на то, что на второй этаж следовало бы входить в чулках), Аратоки вбежал в номер.

Портье только покачал головой, отмечай в книге свидетельство приезжего офицера. Каждый день всё едут господа офицеры на материк, все такие же молодые, все так же торопятся. Вечером уезжают куда-то в глубь страны… Этот заказал номер до заката.

Номер состоял из двух комнат, где были синие ширмы; на них бледнорозовые аисты и прозрачная гора Фудзи. Жаровня. Под пеплом тлели теплые угли. В углу, на полу, телефон.

Умывшись, Аратоки немедленно позвонил в штаб.

Голос в трубке был нелюбезен.

 — Мисаки-кван восемнадцать… Да… Восемнадцать… Да… Надо слушать!.. Управление континентальных воздушных сил?.. Соедините меня с дежурным… Не твое дело… Дежурный-сан? Извините… К начальнику второго сектора могу ли явиться?

 — Кто его спрашивает? — по-хамски протянул голос.

 — Аратоки, Военной академии стажер… Да… А когда?.. Да… Извините… Как молния… Я уже там… Да.

Спустя минуту Аратоки вприпрыжку бежал по улице. Трудно поверить, но этот человек, портреты и биографии которого через две недели наводнили все японские, а потом и иностранные газеты, страшно боялся остаться неизвестным командующему воздушных сил. «Через четверть часа командующий уезжает», — сказал телефонный голос. Если сейчас запоздать, то придется ждать его возвращения восемь суток или явиться к начальнику штаба. Начальник штаба совсем не то! Аратоки заботился о будущем своем положении в гарнизоне. Всякое дело надо начинать с головы. Хорошо в разговоре вставить: «Мне командующий, барон Накаяма, говорил…»

И Аратоки подбежал к дому Управления, весь потный от усилия спешить и старания бежать так, чтобы со стороны не было заметно, что он бежит. Он слегка подсвистывал шагам:

«О, пение сквозь дождь, пение сквозь плеск… видел пляску струй… Неужели опоздал?.. Пение сквозь дождь…»

Перед залом пропусков Аратоки на мгновение остановился, выпрямился, сдержал сердцебиение. Снял фуражку по военному уставу.

 — К командующему воздушных сил, барону Накаяма. Был вызван.

 — Прямо. Направо. Налево. Кабинет номер восемь. Ожидайте дежурного адъютанта. Будете приняты через десять минут.

Десять минут оказалась в приемной генерала двумя часами ожидания.

Приемная господина генерала! Вся Япония отражена в ее стенах. Вытянутая, строгая, сверкающая чистотой. Часовые у входа. Проглотившие бамбук посетители. Ожидание. Все лучшие люди сидят на стуле, глядя на дверь начальства, готовые исполнить приказ…

Так это выглядело.

Томительно и нетерпеливо Аратоки глядел по сторонам. Зал выкрашен масляной краской. На стенах висели картины Цусимского боя и Мукдена. У входа в кабинет командующего неподвижно стоял солдат, преданно глядя в противоположную стену. Сквозь щель неплотно закрытой двери виден был кабинет. Отсвечивающие голубые портреты императора. Седобородый Мутсухито — великий Мейдзи. Затем нынешний император «Наш обожаемый»… «Мудрость века».

Аратоки вздохнул и вытащил из кармана последний номер обозрения. Какие же новости у нас на родине? И какие новости в этом почтенном мире?

…Пикантный спор… Кинозвезда и восемь футболистов…

…Новые бар-румы…

…В парламенте… Историческая пощечина депутата С. Ямагучи…

…За границей. Китайцы растерзали японскую женщину и двух маленьких детей.

…Телеграмма «Симбун-Ренго». Сторожа павильона с черепахами в парижском зоологическом саду обратили внимание, что черепахи стали проявлять необыкновенную резвость.

Оказалось, что некий Амброзетти изобрел сыворотку, которая может придать черепахам скорость бега зайца.

…Беседа с генералом Накаяма…

(Фуражка в руках. Весь мир видит его на фотографиях, — Аратоки увидит его сегодня в жизни. Это доступно не всякому младшему офицеру. Но школа в Токио, при Академии, направляет своих воспитанников прямо в распоряжение командующего.)

Вот что здесь сказано: «Барон Накаяма — знаменитый герой взятия Цин-Дао, снизивший свой истребитель в неприятельской крепости и вернувшийся снова в расположение наших войск, ныне командующий воздушных сил на материке, поделился с нашим корреспондентом взглядом на текущую политику…»

Что же он сказал?

«Поведением дворов и склонностью государей к экономическим наукам, — заявил генерал между прочим, — совершается мировая история. Характер современных японцев обязан отличительными своими свойствами рыцарству императора Мейдзи, твердости, аккуратности и благородной гордости ныне царствующего Тэнн-о…»

Легкий угар полз от жаровен, расставленных в коридорах штаба. Какой-то солдат прошел по залу, открывая окна.

С улицы влетел автомобильный гудок, еще гудок, неровное хоровое пение — детские голоса: фузанские школьники учили гимн:

Жизнь императора Сто двенадцать тысяч лет Пусть продолжается! Память наша не умрет — Не развеется гора.

Дверь кабинета раздвинулась. Из двери, скользя, как дух, вылетел адъютант и, мгновенно став сановным, кивнул молодому офицеру:

 — Войдите!

За письменным столом, громадным, как поле, выставив вперед гладкий череп, сидел великий герой Цин-Дао. Они встретились глазами. Аратоки прямо, но почтительно глядел ему навстречу. Пройдя еще шаг, он несколько раз быстро и глубоко поклонился — фуражка в руке, выпячивая зад и не спуская глаз с командующего. Великий герой Цин-Дао сказал холодным хрипловатым голосом:

 — Прекрасно, господин академист, с приездом.

Он знал, что лицо его и голос приводят в дрожь молодых офицеров. Для разговора с ними он выработал совершенно особую манеру. В ней должна была соединяться военная наполеоновская краткость со старой японской манерой отеческих напутствий молодым самураям. Эта манера тысячу раз описана репортерами.

 — Вы Аратоки, наблюдатель-летчик из Токио?

 — Так точно, генерал-сударь.

Аратоки волновался, но в лице у него было обычное внимание, вежливая спрятанная улыбка, напряженная готовность.

 — Вы знаете, в чем ваша обязанность? Начальник военных авиасил адмирал Сатоми приказал направить к нам молодых стажеров из авиашкол и молодых офицеров. Понятно? Здесь предстоят некоторые действия. Вы увидите маленькую учебную войну. Это будет вам полезным опытом после школы. Надеюсь, выйдете из него достойным. Понятно?

 — Совершенно так, генерал-сударь.

 — Вечером вы направитесь в часть. Сегодня можете погулять в Фузане.

 — Точно так, генерал-сударь.

 — Вы посмотрите корейских женщин. Посетили ли вы здешний музей?

 — Никак нет, генерал-сударь.

 — Музей хороший. Женщины некрасивы.

 — Я так слыхал, генерал-сударь.

 — Итак, вам не нужно повторять, что будущие действия, по крайней мере на год, — тайна. Даже в военной среде. Даже если вы разговариваете с сотрудником штаба. Правило Наполеона такое: «Поступок совершить, язык отрубить». Желаю успеха. Вечером направитесь в Кион-Сан. Война — школа солдата.

С кем война? Где? Какая война? — вот о чем не осмелился спросить Аратоки.

Да это его и не занимало.

Солдат! Учись свой труп носить, Учись дышать в петле, Учись свой кофе кипятить На узком фитиле, Учись не помнить черных глаз, Учись не ждать небес,  — Тогда ты встретишь смертный час. Как свой Бирнамский лес. Взгляни! На пастбище войны Ползут стада коров, Телеги жирные полны Раздетых мертвецов. В воде лежит разбухший труп, И тень ползет с лица Под солнце тяжкое, как круп Гнедого жеребца.

 

Глава пятая

ВАГОН

Синий почтовый поезд останавливался на станциях, где продавцы наперебой предлагали проезжим коробочки с соей и горячим рисом. Железнодорожные порядки здесь отличались от японских. Перед отходом поезда давались три звонка. Засвистев и загудев, поезд медленно отходил от станции.

В вагоне второго разряда, где ехал Аратоки, прибавилось мало новых пассажиров. Вагон был наполовину пуст. Ехали почти все до Сеула — коммивояжеры японских фирм, почтовые чиновники и небогатые торговцы.

У окна сидел ветхий старик с узкой и длинной бородой.

Справа от Аратоки сидел пассажир, одетый в европейский костюм с шелковыми отворотами, в клетчатые штаны, — франт из породы, которую японцы называют «хай-кара» («хай-колар» — по-английски «высокие воротнички»). У ног франта лежала добротная плетеная корзинка, которую он вежливо задвинул под лавку, чтобы не заставить капитана споткнуться.

На противоположном диване сидели корейские женщины — миловидные, в смешных коротких блузках, оставлявших открытой полоску голого тела между краем юбки и блузкой. Они везли с собой громоздкий семейный комод. Пришел кондуктор, потребовал особый билет на комод. Женщины плакали. Сошлись на четверти билета. Комод везли на новое место, куда вытребовал их хозяин семьи. Пузатые бока комода отливали красным лаком. Над крышкой два добродушных дракона сплели широкие лебединые крылья. Он состоял из бесчисленных ящичков, обитых медными бляхами.

«Если бы я не ехал по проездному свидетельству, — хмуро думал Аратоки, глядя на этих соседей, — если бы я взял за свой счет карту в вагон первого разряда из Фузана в Кион-Сан, сделал бы полезные знакомства. А теперь я еду со шкафом…»

Близко за окном неслись назад травы, кусты, камни — так видел Аратоки. Дальше — бурая полоса медленно отходящих назад полей, ровный, движущийся вместе с поездом горизонт, бедные деревни, приближение которых можно было узнать по движению пыльных смерчей, носившихся над ними, и по изменившемуся цвету древесной листвы, которая была здесь тусклее и унылее.

В поезде однообразие, связанность движений, отсутствие самостоятельности мешают мысли, в голове все появляется клочками, все спутано. Нельзя освободиться от бессмысленных и назойливых слов, влезающих в голову вместе с все время одинаковым стуком поезда.

«Какой-то вздор… должно быть, я устал… Что это — английские стихи?.. Должно быть, я устал… Какой-то вздор… Поезд все идет вперед… какой-то вздор…»

Стихотворение, лезшее в память, читалось на японо-английском диалекте, вроде русско-французского в «Сенсациях мадам де Курдюкофф». Таким странным английским языком говорило старшее поколение японских интеллигентов, учившихся в американских университетах, проходя за несколько месяцев курс многовековой европейской культуры.

Небеса были пепел и собэр, Листья были криспед энд сир. Это был одинокий октобэр Ночью, в тот иммемориэль йир Я бродил возле озера Обэр, Вдоль туманом курившейся Упр…

 — Едете, должно быть, в Сеул на маневры? Что, летчик-офицер-сан? — почтительно повернулся к Аратоки франт, разрезая пополам водянистую грушу. — Не окажете ли благодеяние взять грушу…

 — Благодарю, — нелюбезно ответил Аратоки, определив в соседе, несмотря на правильный язык его, корейца и не желая неблагонадежных знакомств. — Я еду не в Сеул.

 — Должно быть, будете летать в Китай, извините?

 — Нет.

 — Трудное дело, должно быть, летать. В воздухе холодно, осмелюсь сказать.

 — Нет.

 — Вы, извините, должно быть, из столицы? Здесь в Корее, должно быть, грязно? Очень скучная страна. Мы, конечно, сами привыкли, но вам тяжело.

 — Нет, мне не тяжело.

Аратоки явно обрывал беседу.

«Какой-то вздор… Поезд все идет вперед…»?

…Я спросил: «Что написано, систер, На двери этой лиджендэд тум?» И ответ: «Улалюм, Улалюм», Я услышал: «Твой лост Улалюм»…

Однако сосед, оказавшийся владельцем кожевенного завода в Сеуле, постоянно разъезжавшим по стране для скупки коровьих шкур, рассказал много интересных вещей. В тех местах, куда едет господин летчик, очень, беспокойно. Он проезжал недавно станцию Цхо-Хын, — там гнали человек сто этих воров, захваченных с семьями возле Кион-Сана.

 — Можете себе представать, летчик-офицер-сан, такие нечеловеческие зверские рожи, — это людоеды, летчик-офицер-сан. Их дети, когда глядят на верноподданных корейцев, то готовы выгрызть глаз. Сердце разрывается, летчик-офицер-сан. Могу вам рассказать, сударь, одну вещь, — сосед беспокойно оглядел купе.

Старик дремал, с ногами забравшись на скамью. Женщина напротив тряпочкой очищала от пыли семейный комод. Другая женщина кормила сосцами двух близнецов, одного уложив на правую, другого — на левую руку. Все они, вероятно, не понимали по-японски.

 — Я слыхал, — не знаю, правда ли, — что наше правительство решило покончить с этим гнездом. Правду сказать, и я из корейцев, но меру эту, безусловно, одобряю. Есть много дурного элемента. Он засоряет душу нашего народа. Наш крестьянин — самый кроткий крестьянин в мире. Он прекрасно понимает, какими благами он теперь пользуется. Наш народ — покорный народ, грустный, красивый, он любит подчиняться. В этих бандитах, — будьте уверены, — течет китайская кровь.

 — Я, любезный, ничего не слыхал ни о каких бандитах, — многозначительно сказал Аратоки таким голосом, что было ясно — он именно обо всем слыхал.

 — Мы сами страдаем от таких бандитов. Вы думаете, они щадят нас?

 — Не знаю, не знаю, любезный.

Вагон стучал и дребезжал. Поезд переходил мосты, нырял в тоннели. Проезжали высокие горы. Сквозь залегавшую полосами грязь виден был голый камень. Горы были тяжелые и давили дорогу. Отъезжали, — горы становились выше, белый туман ложился в долину, западал в овраги.

Потом — тополя, туман, высокие желтые тучи.

Дорога, пыль, элеватор, похожий на небоскреб, корейские хижины. Вот, наконец, Сеул. Стемнело. Молочно-желтые фонари заливают шевелящимися тенями дебаркадер. Кули, с веревочными рогульками на спине, визгливо вопят, осаждают ступеньки каждого вагона.

Все говорят сразу:

 — Курума (рикша), госпожа. Прямо в отель. Прямо на рынок. Я снесу вещи. Пожалуйте чемодан за два гроша.

 — Рикша! Шкаф…

 — Пожалуйте, маманими. Пожалуйте, барыня.

 — Хван-аги! (Барышня Хван!)

 — Здравствуйте, дорогой! Где же ваша мама? Мы так боялись, что поезд опоздает.

 — Столица Кореи?.. Почему же маленькие дома?

 — Не угодно ли проводника, сэр? Он служит всем иностранцам, сэр, он говорит по-английски, сэр.

 — Маманими, здравствуйте, с приездом, госпожа!

 — Дурак, почему ты не приготовил машину? Я не езжу на рикше.

 — Господа! Было три звонка. Прошу вас заходить в вагоны!

Аратоки съел обед со сладким киринским пивом в станционном ресторане. В Сеуле в вагон село несколько офицеров среднего ранга и много крикливых купцов. На место франта в клетчатых штанах сел пожилой бородатый японец в очках, оказавшийся лудаогоуским городским доктором.

Окраина Сеула, проходившая в окнах, была сера и незначительна.

Лавки мелочных торговцев, похожие на набитые лентами ящики, желтыми фонарями светились над рябой сверкающей водой придорожных канав. Под виадук прошел трамвай, наполненный людьми, одетыми в белое. В темноту длинными вершинами уходили кипарисы. На уровне освещенной хвои метались летучие мыши. Широкие проспекты с уродливыми кирпичными домами отходили назад. Вот развалины городской стены Сеула.

Город кончался в мрачной толчее переулков, где было узко и темно. На выезде в поля синел громадный лёсовый холм, пробитый десятками светящихся точек. Здесь жгли вечерние костры городские нищие, избравшие этот холм своей резиденцией.

На одной из станций Аратоки купил журнал «Ежемесячные приключения», помеченный прошлой зимой. Журнал издавался в Токио. Аратоки развернул его, надеясь найти что-нибудь о Корее или о других колониях. О Корее не было ничего. Было два рассказа о кораблекрушениях, о ловцах жемчуга, о калифорнийской золотой лихорадке, о тайне египетского сфинкса. В Корее не происходило, повидимому, ничего интересного с точки зрения сочинителей рассказов.

Не надолго Аратоки вздремнул. Проснулся от громкого смеха. Приземистый, плечистый офицер с обветренным лицом рассказывал какую-то историю, происходившую на одном из островов Южного океана.

 — Вдруг наши матросы одного колдуна убили из ружья, — увлеченно продолжал он. — Островитяне, подбежав к нему, не могли понять, отчего он упал, и очень дивились, видя бегущую кровь и не видя в ране никакой стрелы. Они заткнули его рану травой, ставили убитого на ноги, но тщетно. Между тем, другой колдун и старуха продолжали ворожить. Первый не советовал сдаваться и, делая над матросами разные насмешливые кривлянья, говорил: «Что они нам сделают? Мы удалые! Собака нас произвела на свет. Мы быстрее бегаем, чем они». В это время и его застрелили. «Не сдавайтесь! — кричал начальник диких. — Убьем этих японцев! Придут другие и отомстят нам! Тогда наши братья убьют тех. Еще придут! Их еще перебьют. И опять придут. Да неужели же ими течет река?»

Аратоки не любил колониальных анекдотов. Его и в детстве никогда не привлекали острова с их туземцами, приключениями, внезапными богатствами. Летчиков, окончивших школу, часто посылали на Тайван, на Маршальские острова. Аратоки был доволен тем, что его послали сюда. Формоза — это очень скучное место, где делают ананасные консервы. Маршаллы — вонючее ореховое масло.

А в Корее, пожалуй, можно устроиться не хуже, чем в Японии.

Небеса были пепел энд собэр, листья были криспед энд сир… Это был одинокий октобэр…

Такие же дороги, пустынные бурые горы, земля та же, прошлогодняя увядшая трава, апрельская слякоть, затоптанные консервные банки, сопки, храмы, сосны, города. Немного другие — одетые в белые халаты — крестьяне. Мужчины с женскими прическами. Все немного беднее, неправильнее.

Лопочут неизвестным крикливым языком, неприятно, нараспев.

Подражают Японии. Кули грубы. Прислуга не так предупредительна.

 — Вы сколько лет здесь служите?

 — Три года. Теперь недолго. Как только будет война, обязательно всех передвинут.

 — Пора!

 — Я держу пари, — через год наш гарнизон будет стоять совсем в другой стране.

 — Конечно.

 — О да!

 — А если вдруг Америка?

 — Запомните, доктор, нам не страшен никто. База американского флота за шесть тысяч километров от нас, — наша база здесь. Вот, предположим, карта. Заняв всю восточную Азию, мы движемся сюда. Силы этого государства так же далеки от базы. Вот у этих всего один железнодорожный путь. Мы свободно заселяем эту реку японцами. Этих мы вообще уничтожим. Население нас боготворит…

Утром ландшафт изменился — горы здесь были покрыты лесом; рисовые и ячменные поля, озера Северной Кореи. Всюду длинными полосами пролегал снег. Пассажиры приходили и уходили, следуя с билетами на небольшое расстояние. Через поезд прошло несколько жандармов, внимательно вглядываясь во всех пассажиров. Их старший щелкал каблуками, проходя мимо офицеров, и брал под козырек.

 — Что у вас такое? — спросил Аратоки.

 — Здесь беспокойные места. Бывают нападения на поезд. Разбойники из Гиринской провинции.

Когда жандармы ушли, весь вагон оживленно заговорил, обсуждая его слова.

 — Разбойники? — брезгливо говорил доктор. — Разбойники из Манчжурии? Как бы не так. А не хотите ли знать, что тут пахнет коммунистами. Коммунисты в числе нескольких тысяч человек, если хотите знать, действуют в районе Гирин-Дун-Хуа и прочих местностей, и тоже здесь. В городе Кей-Шан-Тун на прошлой неделе было казнено более трехсот негодяев.

 — Коммунисты? — спросил младший офицер, рассказавший о стычке с островитянами. — Вздор! Если хотите знать, — это не они. Это секта Чен-До-Гио. Эти религиозные, фанатики делают здесь все восстания.

 — Я утверждаю, что наш солдат совершенна свободно может бороться с десятью корейскими бандитами. Посмотрите в их коровьи глаза. Видели вы что-нибудь более невоенное?

 — Напрасно! Вы никогда не служили в горах. Вы бы не сказали этого о горных корейцах.

 — Как бы то ни было, — дикая нация, — заключил разговор доктор. — Если даже болеют, то глупо и неблагополучно. Истощение, трахома, золотуха, чорт знает что!

Кентайские горы — область лесных пожаров. Все лето дымятся и тлеют серые болота и потом зарастают узловатой японской сосной. Корни бука и корейской ели не так глубоко сидят в земле, как корни сосны, и к зиме, после лесных пожаров, повсюду начинает возрождаться и преобладать сосна.

Вяло смотрел Аратоки на ржавые выгоревшие ели, на хижину лесничего, повисшую над скалой, на стремительные мосты, дугой перекинувшиеся через реки.

Правительство повсюду проводило удобные, гладкие дороги. Партии волосатых кули, предводимые японскими инженерами, взрывали скалы. В городках, встречавшихся на пути, горело электричество. Военные власти повесили на перекрестках цветные доски с планами окрестных деревень. По ним всегда мог найти дорогу путешественник или военный патруль.

«Как хорошо было бы сейчас пойти домой! Вечером пошел бы в театр, потом к певицам».

…Отраженный в пляске бледных струй, Улыбающийся сон любви… Это только пение сквозь дождь, Сонный бред, проснувшийся в крови…

 

Глава шестая

ГЕОГРАФИЯ

Порт Кион-Сан живет над узким заливом Японского моря, возле бурного устья реки Ы-Дон. Открытие его состоялось в мае 1897 года, и теперь — он один из четырех крупных корейских городов. До того, как Кион-Сан был возведен в звание порта для международной торговли, здесь была серая туземная деревушка. При низкой воде нынешняя Приморская улица превращалась в грязное болото. Возле дома сельского головы сушились перевернутые лодки. Пахло рыбными отбросами. Юкола висела на шестах.

В нынешнем году Кион-Сан был самым заурядным городом. Одним из тех городов, по уличной жизни которых нельзя догадаться, насчитывают ли они тысячу лет существования или основаны только вчера.

Трудно, в самом деле, поверить, что тихая немощеная улица, поросшая прошлогодней травой, не всегда упиралась в лиловый край горы, что чиновничьи жены со старухами-экономками и сто лет назад не прогуливались здесь с фонарями. Трудно поверить, что черные щетинистые свиньи, вид которых неотделим от главной улицы города, впервые были привезены в Кион-Сан тридцать лет назад, да и сама улица была закончена постройкой только в 1910 году.

Кто живет в Кион-Сане? Какие в нем улицы, люди, дома?

Странное здание губернского собрания, которое архитектор-бельгиец выстроил почему-то в египетском стиле, со сфинксами у входа, стснит на сопке в центре Кион-Сана.

Вниз, к базару, один за другим спускаются к заливу двенадцать трехэтажных европейских бильдингов.

Американское генеральное консульство.

Управление торгового совещания Кион.

Казармы 17-го полка.

Телеграф.

Миновав решетки китайского парка, за которыми видны искусственные гроты и карликовые скалы, улица приводит к домику с черепичными крышами и веселыми хризантемами у входа. Скрытый кустами алоэ, в маленькой будке, всегда стоит здесь японец-часовой, отбирая пропуска.

Здесь надпись:

ОСОБАЯ ВЫСШАЯ СЕКЦИЯ

За бронзовыми решетками, в окнах, всегда слышен приглушенный слабый разговор.

 — Как ваше имя? — мог бы услыхать прохожий.

 — Введите такого-то.

 — Уведите такого-то.

 — Как ваше имя?

Но прохожие обыкновенно не останавливаются под этими окнами.

 — Что едите вы теперь в своих бандах? — говорил кто-то.

 — Мы едим в нашей армии сушеное просо и чеснок, — отвечает кто-то.

 — Разве в бандах у вас нет другой провизии?

 — В нашей армии…

 — Я сказал — в бандах.

 — Нет, сударь. Вы загородили все дороги. Ни в нашу армию, ни в наши селения уже три месяца ничего не доходит.

 — Следовательно, у вас патронов нет?

 — Сударь, я этого не знаю. Сегодня утром раздавались патроны каждому.

 — Не лги! Прикажу тебя бить. Отчего ваши грабители нынче мало стреляли, если у них было достаточно патронов?

 — Должно быть, им не следовало стрелять.

 — Как?! Стало быть, ты, человек, плут?..

 — Нет, сударь.

 — А есть хочешь?

 — Очень, сударь, хочу.

 — Сколько тебе лет?

 — Будет двадцать.

 — Нет, тебе никогда не будет двадцать…

Среди реклам и фирм предприятий, золотыми иероглифами выведенных на транспарантах на главной улице Кион-Сана, встречается мало корейских имен. Здесь первенствуют японцы. Здесь: «Тоа, табачная компания».

«Шигеморское лесное товарищество».

Уполномоченный правительственной «Тойо Кайсоку Кабусики Кайся», в руках которой находится колонизационно-переселенческое дело в Корее.

Контора Чосен-Банка.

Мей-шинская женская гимназия дочерей промышленников.

В актовом зале Мей-шинской женской гимназии по вечерам, когда само помещение пусто и проветрено от присутствия в нем детей, происходят гастроли приехавшего из Маниллы «театра-кабаре». Огромный рекламный транспарант, выставленный у решетчатых ворот, извещает об этом.

На плакате четыре белобрысые, скуластые, красноносые бабы из породы филиппинских американок хором поют под банджо. Слова, в виде дыма из иероглифов, нарисованы возле их ртов:

Кто вступить желает в брак,  — Пусть пойдет к невесте И проверит раньше так: Все ль у ней на месте…

При этом они отхлопывают туфлями чечетку.

По мере приближения к базару улицы сжимаются, пригибаются к земле, пестреют, вывески меняют язык. Появляются ремесленные ряды, торговые пассажи, бумажные фонари с горящими днем свечами, мануфактурные лавочки и конфекционы, чайные дома, книжные киоски, где продается «Сыщик Мото» и «Убийца двенадцати жен».

Наскоро сколоченные золоченые храмы с загнутыми углами крыш.

Здесь японское лицо — редкость. На перекрестках слоняются портовые женщины-грузчики с седлами на спине. Рабочие, на руках которых нарисован большой иероглиф, обозначающий хозяина, подмигивая, зовут их к себе. Они сидят у жаровен, поедая комья вареного риса, завернутого в листья.

Брань. Поссорились крючники.

Направо и налево каменными лесенками переулки сбегают в порт.

«Осторожно! Провод».

«В сухой док вход по пропускам владельца».

У склада стоят часовые.

На Второй портовой улице живут нищие, торговцы Морской травой, живодеры, собирающие кошек, бродяги, к весне нанимающиеся на краболовные суда, женщины, дети, взрослые, китайцы, японцы, корейцы.

Китайцы все холосты. Они — кули. За спиной у них висит веревочная рогулька. Они копят деньги, чтобы уехать на родину.

Корейцы — народ семейный, каждый живет отдельным домиком. Вот дом одного из них, — он сделан из двух ящиков от содовых галет… Они живут в Кион-Сане постоянно, поэтому их состояние духа всегда ровно, они всегда работают, крошечными шагами двигаясь к сытости, пока смерть их не застанет на четверти пути.

Японцы с этой улицы, так же, как китайцы, — пришлый народ, но у них цель — остаться здесь, накопить денег, открыть лавочку или кабак. В этом им помогает правительство, поставившее целью заменить местное население новым — благонадежным, благонравным, благодарным.

Пахнет рыбой. На холме стоят зыбкие серые дома. Высокие деревянные дымоотводы, дощатые стены, море. Хлопая по ветру, на углу последнего дома висит плакат кабаре: «Кто вступить желает в брак, — пусть пойдет к невесте и проверит раньше так: все ль у ней на месте…»

Нос пощупает вперед, Уши, зубы, глазки, Языком раз пять лизнет,  — Может, рыло в краске.

 

Глава седьмая

РУКИ И ГЛАЗА ЯПОНИИ

Маленький, аккуратный и грустный человечек сидел в штабе над разработкой плана операций в Кентаи. Перед ним лежали подшитые в папку агентурные сводки. Они были записаны на длинных листах мелким и старательным почерком военного информатора. Листы были размечены шифровыми слогами, обозначавшими подразделения революционного движения в корейских деревнях.

Звали его капитан Момосе. Он сидел в Корее восьмой год, ожидая движения по службе. Сейчас его занимала кентаиская проблема. Разложив перед собой сводки, он задумался, как над костями игры в мадзьян. Полковник Идэ, начальник третьего сектора, сегодня перед началом работы завел с ним странный разговор.

 — У вас болят зубы, капитан? — спрашивал он. — Это потому, что вы ревностный службист. Удачливый человек не знает зубной боли.

 — Я пробовал сегодня шалфей, господин полковник.

 — Шалфей не поможет там, где не хватает фантазии, Момосе. Не нужно такого усердия, Момосе. Вы никогда не опаздываете на службу. Я хотел бы, чтобы вы хоть раз опоздали. Обещайте это, капитан.

 — Извините, я не постигаю этого, господин полковник.

 — Лишнее доказательство. Меньше усердия! Меньше взгляда черепахи. Больше взгляда коршуна. Вы сидите над разработкой Кентаи несколько лет, и я не вижу в стране никаких перемен. К чему привела Ваша усидчивая работа? Посажена в тюрьму сотня смутьянов? Отрублена сотня корейских голов? Это ли цель?

 — Извините, я не постигаю этого, господин полковник.

 — Вглядитесь, я не могу предугадать хода ваших мыслей, но я знаю — Высшая секция не ждет от нас с вами копания в деревенском навозе: она ждет от нас высоких и смелых обобщений. Подумайте над своими сводками, господин капитан.

«Чего же он хочет, в конце концов?»

Хмуро и задумчиво вглядывался капитан в эти бумаги, говорившие о беспрерывной и кропотливой работе Высшей секции в городах, селениях, в армии, в глухих корейских деревнях. «Все какой-то вздор!»

«Над этим материалом можно провести еще восемь лет, и ни одна душа в Токио о тебе не узнает. Твои подробные сводки послужат материалом для двух страниц губернских сводок, а вся губернская сводка годной строчкой войдет в доклад министру. Ты ничем ровно не выделишься из десятков таких же, как ты, военных информаторов при штабах, бригадах, дивизиях, городских полицейских управах, губернских особых секциях».

Ни одной значительной сводки.

Дело № 1. Отказ мужика платить налог…

Дело № 8. Следствие о пьяном, мочившемся на памятник Масасигэ Кукеноги…

Дело № 42. Отправка двух карательных рот в деревню Хончан… выгнанный землемер, выделявший клин для передачи японской мельницы Эги…

Дело № 50. Отказ мужика платить налог…

Дело № 200. Просьба о возмещении убытков шорника Харагучи… Случайное сожжение его дома вместе с домами бунтовщиков…

Дело № 1000. Отказ мужика платить налог…

Дело № 1027. Наблюдение за корейцами, приезжающими для бесед с кионсанским философом господином Хо Дзян-хак…

Дело № 2000. Нападение на деревенского сторожа…

Дело № 3000. Отказ мужика платить налог…

Прочтя эти сводки, можно подумать, что Кентаи живет мирной жизнью глубокого тыла. Эти деревенские стычки ничего не значат. Где только не волнуются мужики, пока их не накормят хорошенько перцем!

Но, между тем, в Кентаи совершенно не спокойно. В его существовании есть какой-то порок, невидимый обыкновенному зрению. Крестьяне, населяющие Кентаи, с давних времен нищи, тихи и забиты. Как же объяснить, что среди кентайских крестьян такое распространение нашли революционные идеи, привезенные из Китая? За последние годы здесь появилось до двадцати партизанских отрядов, действующих против японских властей. «Красный зипун», — называют они себя, — «Красные пики», «Ночные усы» и многими другими названиями. Сейчас от военного министерства имеются секретные распоряжения — «немедленно ликвидировать».

До сих пор капитан Момосе, посылая докладные записки, честно старался найти в каждом случае движущие причины событий.

«Особо секретно, — шифровал о н. — Двадцать пятого января помещик Абэ объявил гаоляновый клин, до сих пор распахиваемый селением Гхану, принадлежащим ему, в чем был поддержан властями. Собравшаяся у дома г. Абэ толпа криками изъявляла возмутительное недовольство, потрясая даже власть императора и Японии, в результате чего была вызвана 7-я рота Камегурского пехотного полка».

В другой бумаге так:

«В ответ на требование инспектора уплатить вновь учрежденный оросительно-канавный сбор староста заявил, о своем отказе, в результате чего было опечатано восемнадцать туземных домов со всей утварью и домашним скотом, после чего вновь шайка неизвестных злоумышленников, сделала покушение на инспектора г. Сугэ и его Понятых…»

Еще так:

«Настоящим доношу о причинах бунта, последовавшего 2 сего апреля. По распоряжению г. Саседа, председателя провинциального совета, в сельские управы высланы карты с указанием земель, отчуждаемых у корейских обществ в пользу колонизационного фонда, в ответ на что…»

«Сообщаю вам, господин начальник сектора, что мною предпринята с августа сего года мера, последствия которой, я чаю, должны быть благодетельными, — ввиду того, что кионсанские базары представляют собой источники заразы неблагомыслия и преступности, мною были, в числе секретных агентов расставлены в местах особого скопления корейцы-скорописцы, ведшие учет всем разговорам рынка, каковые записи в количестве шестисот двадцати пяти листов сам препровождаю с буквальным пословным их переводом.

Лист первый

День сегодня холодный — одежды больше надевай… Эта вещь цена сколько?.. Двадцать кеш… Пожалуйста, купи мне этот шар… Все вещи цена дорогая — купить, достать возможно нет… Я иду после дом хорошенько посмотри… Сорок кеш… Это у тебя чеснок плохой… У вас, госпожа, капусту и репу и чеснок земля родит, а у нас на севере картофель и гречиху родит… В жестянку хорошей водки налей, согрей… Почем продаешь бобы?.. Как будешь покупать — оптом ли, по мерке или поштучно?.. Поштучно… Господина городового позови, твои весы с обвесом… Мне господин городовой не указ… Его в телеге везти, на железную цепь посадить, господин городовой!.. Ты зачем кричал?.. Я не кричал… Ты зачем кричал?.. Я не кричал. Ты зачем кричал? Эй, люди, дай кто-нибудь тряпку!.. Сорок кеш… Почем продаешь бобы?.. Как будешь покупать? Оптом или поштучно?.. Поштучно… Сорок кеш… Это у тебя чеснок плохой…»

Однако все сводки, донесения и предприятия капитана Момосе не обращали на себя никакого внимания господ начальства. Капитан Момосе чувствовал себя совершенно больным. «В чем же тайна служебных успехов?» — задумывался он и не мог догадаться.

 — Вы звонили, господин капитан?

 — Перечитай эти бумаги и подшей к папке.

«Дело о возмутительной пропаганде в доме корейца Хан во время новогодних игр в Почту поэтов, прочитавшего стихи, могущие ниспровергнуть государственный строй:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

 

Глава восьмая

ВИЗИТ

Прогуливаясь по незнакомому городу, Аратоки не заглядывал на окраину. Он два раза прошелся по главной улице. Потом заглянул в кафе. Выпил слабого красного еина с мухой на этикетке. Опять прошелся по улице и вернулся к себе в гостиницу. По предписанию он должен был явиться к своему начальнику ровно в шестнадцать часов на аэродром. Оставалось еще четыре часа.

Аратоки скучал. В городе никто не знал его. Японцев было много: все зажиточные купцы, агенты фирм и военные. Здесь Аратоки мог бы занять первое положение повсюду. Офицер… Летчик… Из столицы…

Даже хозяин гостиницы, прочтя в книге проезжих: «Место прибытия — город Токио», не знал, как лучше принять его. Он говорил с Аратоки, прибавляя к каждой фразе: «по моему глупому разумению» и «я глупо думаю, что так».

 — А кто тут есть наиболее почтенный из жителей города? — спрашивал Аратоки.

 — Я так глупо думаю: здесь только два стоящих дома и еще есть Сен Ок-хион, владелец завода — ремонт судов. Кореец, но в доме, сударь, бывают старшие офицеры гарнизона. Сен-аги, дочка, в прошлом месяце вернулась из Нагасаки. Высший женский колледж.

 — Красивая ли, хозяин-сан?

 — Лилия, летчик-сударь!

 — Как же с ними познакомиться?

 — Я глупо думаю, что — нанести визит господину Сен, сударь.

Так и поступил Аратоки.

Господин Сен Ок-хион жил в двухэтажном особняке, близко от кионсанской гостиницы.

Аратоки был принят в первом от вестибюля зале. Здесь не было никакой мебели — были подушки и валики для гостей, разбросанные на полу. В углу — красный столик в четверть метра высотой. Иллюстрированные журналы. Здесь был деловой приемный зал. Личные гости семьи господина Сена проходили обычно в гостиные, расположенные в глубине дома.

За тонкими планочными стенками начались движение и беготня. Стенка раздвинулась. Вышел подвижной низкорослый кореец в белой шелковой кофте, в вышитых шароварах. В левой руке он держал визитную карточку Аратоки.

Он сказал очень сладко, управляя голосом ровно настолько, чтобы не кричать на японского офицера:

 — Извините, скажите господину генералу, что я каждый месяц даю пожертвования «Любвеобильному обществу». За эту неделю я дал четыреста иен жертвам землетрясения, военным вдовам и Дому моряков. Ко мне каждый день присылают младших офицеров.

 — Я явился к вам без всяких распоряжений, господин Сен.

 — Извините, я думаю так, что распоряжаться мною не может никто, кроме императорской власти.

 — Вы ошибаетесь, господин Сен.

 — Я всегда ошибаюсь с моим глупым разумом…

 — Я явился по желанию…

 — Меня никогда не спросят о моем желании. Я не даю больше ни копейки ни на землетрясения, ни на водотрясение, ни на неботрясение. Извините, прошу вас передать.

 — Я, извините, не сборщик, господин, извините, Сен.

 — Кто же вы?

Получалось неловко. Корейский негоциант проявлял удивительную грубость. «Может быть, зарубить его на месте? Глупо, нет повода для гнева. За глупость дело может обернуться высылкой. Разжалованием в солдаты».

Аратоки забормотал извинения. Он, собственно, незнаком, но прибыл на жительство и на службу в город Кион-Сан… Услыхал о господине Сене еще в Фу-зане… Наиболее выдающийся гражданин…

 — Сочту за честь, господин капитан, — еще более вежливо сказал хозяин.

 — Не будучи ни с кем знаком, решил направиться к вам…

 — Если смею вам советовать, — в чужом городе приятно посещать кинематограф, господин капитан. Там можно найти самое лучшее общество.

(«Он, несомненно, издевается!»)

 — Ваш начальник, командир воздушного гарнизона, бывает у меня запросто. Не знакомы еще с ним? У меня бывает и подполковник Садзанами. Мы очень одобряем кинематографы, господин.

 — До свидания, господин Сен, прощайте.

 — Прощайте.

Аратоки поклонился. Поклонился и Хозяин. Аратоки еще поклонился. Хозяин еще поклонился. Потом оба быстро закланялись друг другу, вежливо присасывая воздух.

 — Прощайте, благодарю вас, господин Сен.

 — Прощайте. Ходите в кинематографы. Благодарю вас, господин Аратоки.

 — Прощайте!

 — Благодарю вас.

 — Прощайте!

Аратоки, откланявшись, повернулся и, как мог скоро, выбежал из дома. Кипарис в палисаднике толкнулся ему под ноги…

Я бродил возле озера Обэр, это был иммеморнэл йир…

«Теперь он будет рассказывать начальнику гарнизона… Ишь ведь — «бывает у меня запросто»… Зачем я пошел?.. Еще говорят, что японский офицер в доме корейца — бог… «Я спросил: «Что написано, систер, на двери этой лиджендэд тум?..» Еще бы, — он запросто с губернатором, с начальником гарнизона…»

У входа в палисадник остановился лимузин. Шофер открыл дверь. С подножки спрыгнула девушка. В белой кофте и юбке из змеиного шелка, шитых по корейской моде. Смуглая, длинноногая, веселая. Она держала теннисную ракетку. Рукоятка была спрятана в широком рукаве кофты.

Сен-аги… (Барышня Сен…)

Аратоки постарался пройти, глядя вперед и над горизонтом. Девушка посмотрела с недоумением, но без любопытства.

«Ну погоди, проклятый Сен!»

Погоди, проклятый Сен! До тебя я доберусь. Сохнет грязь апрельская, Курятся лилии, В глине хлюпает вода.

 

Глава девятая

ДЕВКА

Быстро шагая по неровной и грязной улице, Аратоки постепенно успокаивался. «Небеса были пепел и собэр, ночью в тот незапамятный ийр, — это был одинокий октобэр…» «Зачем я так сделал?.. Теперь начнется унижение… Он мне совершенно не нужен…»

По сторонам не глядел. Все вокруг мелькало и сливалось. Споткнулся. Пошел мимо красных домов.

«Ах, Чосен!.. Дурачье все писаки, которые изображают корейцев, кроткий народ… добрый народ… какое-то странное помешательство, ясная грусть об утраченном счастье… Болтуны! «Листья были криспед энд сир..» Послать бы их к такому Сену… Какое это счастье он утратил?.. В общем никакого позора нет… Стыдно немного — не принят у корейца… Но позора нет… Страна утренней тишины. Как это дают так богатеть корейцам?..»

Он немного развеселился. «А девчонке-то я, кажется, понравился… Воспитана по-японски, в Нагасаки…»

Его шаги стали медленней. Огляделся по сторонам. Начались незнакомые места. Оживленная узкая и вонючая улица.

Хижина — глина и камыш, рядом домик — черепичная крыша с балконом. Что за улица? Повсюду вывески кинематографов, кабаков и веселых заведений.

Налево свернул в переулок — был виден край залива и цинковый волнистый забор какого-то портового склада.

Прошли две китаянки. Молодая и старуха. У них была походка больных — ноги завернуты в уродливые крошечные туфельки. Черные шелковые рукава. Зонтики.

На балконе второго этажа два торговца пили вино из одной чашки, обнимаясь и вопя:

 — Теперь мы: твой глаз — мой глаз. Мы — побратимы. Теперь у нас одна кровь.

И пьяным голосом бубнил другой:

 — Оскорби тебя кто-нибудь, — я вырву ему печень. Я — ты. Ты — я.

У наглухо запертой двери с большим замком, накурившись опиума, сидели оборванные люди. Их белые, должно быть, одежды, приобрели мутно-коричневый оттенок. Обвислые штаны состояли из чудовищных дыр, с которых свисали лохмотья.

Из-за двери шел горелый сладкий запах. Плоские пятиугольные лица были серы. Рот приоткрыт. Белые десны сверкали. Глаза закатились, как у мертвых. Щеки были в грязных кровоподтеках.

Два пьяных, неестественно обнявшись, лицами опрокинувшись в красную топкую лужу, с рычаньем копошились на дороге.

Сверкающий от дегтя матрос, качаясь на ногах, дремал возле зеленого писсуара, прибитого прямо к наружной стене дома.

В этом мире никто ни о ком не заботился и никто не хотел ничего скрыть.

Из-за светящихся изнутри бумажных стен маленького домика была слышна песенка: Женщина пела ее, стучась в чувства каждым слогом. Мяукал и стройно дергался ее голос. Мелодия тянулась тремя убогими нотами.

Ве-чер! Тень! Сосна! С гор! Ползет! Лу-на! Оглянусь — вез-де Только ты одна!

Эта песенка проходила ноги и спину… «В кинематографы, молодой человек, в кинематографы, молодой человек!.. Дочь заводчика… Мог ли бы жениться на такой?.. Очень красивая шея… Нет!»

Теперь Аратоки внимательно глядел по сторонам. Он искал чего-то глазами. Смотрел под ноги. Видел слякоть, связывавшую шаг. Смотрел на женщин, выглядывавших из-за бумажных дверей. Слушал крики, стук дальнего завода, бормотанье, хлюпанье ног.

 — Гей-гей! Джап!

 — Ту-ту! Фэллоу!

 — Сен ов э бидж! Япошка!

Диги-ди-гей!

Занимая всю улицу, из каких-то ворот вывалилась компания выпивших американских моряков. Все были, как на подбор, гиганты с длинными руками и ногами, узкими плотными плечами, в белых вязаных шапочках, шикарных костюмах, песочных галстуках с искрой, одеты с франтовством кочегаров.

Они скандалили. Это была предпоследняя ступень кочегарского кутежа. Они были накалены и ждали только повода для драки.

 — Джап, поди сюда!

 — Мумочка, какой он коротышка!

 — Поди сюда, мой младенец! Тюп-тюп!

 — Обезьяник надел офицерский мундир.

«Застрелить, как собак? Невозможно, их восемь.

Затеять драку? Сбегутся корейцы. Потом придет полиция. Потом еще полиция. Человек двадцать полиции. Жандармы. Потом схватят этих, побьют до бесчувствия в участке и увезут на американский корабль. Перед Аратоки извинятся… Как бы избежать истории?»

Стараясь держаться независимо, — проклятый маленький рост, — Аратоки прошел между боками двух гигантов. Надулся. Выпрямил и без того прямую фигурку. Напыжил грудь. Плечи сделал четырехугольными.

Прошел мимо.

Они обсвистали его, задели воздухом движения. Качаясь, исчезли за поворотом, с криком и мяуканием.

«Ты можешь быть сто раз героем, но если ты маленького роста… Все, как на подбор, гиганты… Американский флот… Проклятая раса! Мягкокожие, рыжие — обидно попасться в драку. Быть побитым — позор».

Раскрылась дверь дома. Унылый гнусавый женский голос сказал кому-то ломаным портовым языком:

 — Вы мужик красивый, пожалуйста, приходите завтра в ночь.

В ответ было ругательство.

Вышел, шатаясь, негроид с выпученными глазами. Рябой. В фетровой шляпе. Должно быть, палубный с филиппинского судна.

Аратоки задумался.

«Который час? Осталось час пятнадцать минут. Ну ее в море, эту кореянку, когда за пятьдесят сен можно получить то же удовольствие».

 — Пожалуйста, одну иену — деньги вперед.

 — Дай-ка мне вон ту, на правой фотографии.

 — Извините, господин офицер, этой нет, — уехала, извините, в Сеул.

 — Эй ты, сволочь-сан! Выставила обманный прейскурант?

 — Не угодно ли, пришлю самую лучшую девочку. Ее фотографию купил один русский капитан.

 — Все равно.

 — Пожалуйста, не ушибитесь о верхнюю ступеньку… Гинко!

 — Здравствуйте, господин.

 — Давай эту.

 — Можно поставить четыре бутылки пива?

 — Давай!

 — Вы, должно быть, с аэродрома? У нас часто бывают с аэродрома.

 — Давай!

 — Сейчас.

 — Давай!

 — Пожалуйста, извините.

 — Сюда!

 — Вот. Так. Пожалуйста, извините. Ложитесь сюда.

 — Кто кричит?

 — Это на улице, летчик-сан. Теперь сюда.

 — Погоди.

 — Сейчас. Сейчас, сейчас. За поясом кимоно. Рисовая бумага. Вы мужик красивый, пожалуйста, еще приходите сегодня в ночь.

 — Есть у тебя красивые подруги?

 — Вечером приведут всех, летчик-сан. Извините, сейчас вернусь. Можно еще четыре бутылки пива?

 — Давай!

«Грязный этот вертеп… надо пойти в южный конец Оурамаци. Там дорогие. Наверное, старшие офицеры там… Цыновки все в каких-то пятнах… Пахнет красками… Сколько осталось? Час еще… «Ах, как весело итти в ночной плеск, слышать хлюпанье воды, свист машин. О, пение сквозь дождь! Сонный бред, голос ночи, крик скользящих шин..» Не помял ли китель?.. Смотрите — книжка… «Опасный бандит Мураги, совершивший семнадцать убийств и взрезавший брюхо многим невинным девушкам»… Что это такое?.. Эй, кто за створкой?.. Скверный вертеп! На одну девку — еще гость… Она, наверно, пошла еще к третьим…»

 — Эй, сюда! Эй, эй, сюда! Эй, сюда! Кто это у тебя еще такое?

 — Это, извините, летчик-сан, это двое, они немножко выпили, остались немножко ночевать.

 — Какое право имеешь ты сразу принимать нескольких гостей? Ты, я вижу, баба-сволочь! Хотел дать тебе на чай. Теперь не дам. Сейчас буду жаловаться…

 — Пожалуйста, вот сюда, летчик-сан, пожалуйста, еще летчик-сан.

 — …чтоб хозяйка нахлестала тебе по морде.

 — Извините, пожалуйста, еще приходите сегодня в ночь.

 — Пошла!

 — Вы мужик красивый, пожалуйста, еще приходите сегодня в ночь.

Разглядывая китель, Аратоки пошел по улице в противоположную сторону. Слабо пригревало солнце. В небе была нежная зимняя синева. Он чувствовал в теле пустоту. Все в порядке… Довольный, Аратоки засвистел. «А надо все-таки еще раз повидать дочку Сен Ок-хиона… Ну погоди, подкопаюсь я под проклятого корейца!.. Под двести тысяч, если не под пятьсот… Да, подходит под пятьсот тысяч иен…

…В задыхающейся пляске вод, Плотной падавших стеною вниз, Слышно пение шагов и струй, Тонкий, чистый, одинокий свист…

Все в порядке… Никакого позора нет…»

И пошел по направлению к телеграфному оффису, откуда отходит автобус на аэродром.

Молодой неизвестный человек. Он отпраздновал сегодня двадцать лет. Он просто очень тихий человек, Он не маклер, не убийца, не поэт. Он готов любой подвиг совершить. Он готов любую подлость показать, Чтобы только грош счастья получить, Чтобы ужин с бургундским заказать. Слышишь,  — чей там голос песню гомонит? Всюду ливень, всюду сон и легкий плеск. Я не буду ни богат, ни знаменит, Если я не столкну вас с ваших мест. Это счастье я с кровью захвачу. Это счастье я вырву из земли. Я хочу быть великим… Я хочу Быть великим… Я хочу… Быть… Вели…

 

Глава десятая

АРАТОКИ НА АЭРОДРОМЕ

Подскакивая, бежал автобус. На крыше сверкала крохотная модель самолета. Вертелся игрушечный пропеллер.

Аратоки, откинувшись, смотрел по бокам и вперед.

Вот снова улицы Кион-Сана.

Холмистые коричневые переулки, наполненные белой толпой.

Здесь живут люди.

Здесь сидят, стоят, дремлют, бродят, дремлют, щелкают вшей, дремлют, бреются, плюют, курят длинные чубуки, бранятся, хохочут, кашляют, говорят, бреются, торгуют, поют люди. Транспаранты с золотыми иероглифами реклам перекинуты между домами. На углах зеленщики торгуют морской капустой, осьминогами, сушеными и связанными в веники, красными плодами каки.

Автобус пробегал скверы, храмы. Переходя дорогу, остановился перед самым носом машины лысый монах. Объявление: «Кто (вступить желает в брак, — пусть пойдет к невесте…» Горели электрические фонари над лавками, украшенные резаной бумагой. В дневном свете их желтые огни были бледными и не давали тени.

МEХОВОЙ МАГАЗИН А-К И-ТA

Сбоку была нарисована полосатая голова тигра, с белыми усами, прямыми, как ножи, с косыми глазами монгольского императора.

ЗУБНОЙ ТЕХНИК ЦОЙ ВАН-ГИР

Вывеска изображала свирепую челюсть, окруженную сияющими скальпелями.

Потеплело.

Над крышами беспрерывно двигался воздух. Город казался мирным, непонятно — весенним, спокойным. Быть может, другой человек на месте Аратоки заметил бы в этом спокойствии странные черты. На перекрестках ходили одинаково одетые, бесцветные люди, вглядываясь внимательно в прохожих через очки. Их резиновые серые плащн развевались по ветру.

На мотоциклете с дымом и треском проскочил связист.

Издали казалось, что стены заляпаны краской. Вблизи видны были на трех языках объявления. Кто-то сорвал одно из них. Оно болталось, держась краем, щелкая по ветру; сбоку был пририсован неприличный иероглиф.

СООБЩЕНИЕ
Командир бригады генерал-майор Цугамори.

1. Пребывание карательных отрядов на территории Кентаи, как нашего, так и манчжурского, имеет целью не вести войну для войны и заставлять от этого страдать МИРНОЕ НАСЕЛЕНИЕ, а войска настойчиво лишь преследуют тот элемент населения, который нарушает порядок и спокойствие и деятельность путей сообщения.
Начальник штаба бригады полковник Куроми.

2. Все лица, состоящие в красных бандах, оказывающие бандам содействие и относящиеся к ним сочувственно, рассматриваются войсками как разбойники, как враги, как пагубные для страны гусеницы и стрекозы.

3. Принимая во внимание вышеизложенное, японские войска слагают с себя всякую ответственность за возможные убытки, причиненные деревням, в случае если таковые будут признаны свирепо опасными или будут давать приют и оказывать содействие красным бандам.

То же относится и к городским жителям, уличенным в сношениях с разбойниками. УБЫТКИ НИ В КОЕМ СЛУЧАЕ ВОЗМЕЩАТЬСЯ НЕ БУДУТ.

Город жил своей странной жизнью.

Прошли корейские похороны. Мертвеца тащили на белых носилках. Передние держали его на плечах. Задние выталкивали носилки на высоко вытянутых руках, чтобы покойник двигался к костру с поднятой головой.

Проскочил железный мост.

Слева от дороги были обрывы; по ним свисали огромные ледяные сосульки, частыми каплями уходившие в глину: по утрам все еще были заморозки. Из-под колес взлетали брызги. Лужа. Вокруг появилось много земли. Дома стояли реже. По рельсам к станции проехал, дымя, товарный поезд. Шоссе вышло из города.

Здесь был аэродром.

Шли почти два километра по сухому полю с прошлогодней травой. Дул сильный ветер.

 — Океанский, — сказал, проходя, человек в кожаном пальто и шлеме с прикрепленными к нему очками.

В траве лежали солдаты. Рядом с ними была разостлана цветная материя — знак для подходящих к посадке самолетов.

 — Сейчас я вас познакомлю с вашим командиром, младший летчик.

Изменив мгновенно голос, офицер гаркнул:

 — Смирно!

Аратоки вытянулся. Каблук к каблуку, носки врозь, рука у козырька на сорок пять градусов.

 — Честь имею доложить, господин полковник, явлен в эскадрилью младший летчик-наблюдатель Аратоки.

 — Честь имею явиться, господин полковник, с письменным предписанием командующего, младший аэронавигатор Аратоки.

 — Здравствуйте. Из школы в Токио?

 — Так, полковник-донно. Одиннадцатый выпуск.

 — Рад. Чувствуйте себя как дома в нашей маленькой семье. Сейчас вы познакомитесь с нами. Вот ваш летчик — командир, так сказать, экипажа.

 — Честь имею.

 — Через восемь минут начнется разбор учебных действий сегодняшних полетов. Вы примете в нем участие.

Aратоки опять попал в знакомую обстановку, cовершенно точно напоминающую обстановку летной школы, хотя здесь был гарнизон. Шли беспрерывные занятия. Летчики твердили вслух поучение командира, вели разбор полетов, беспрерывно повторяли полученные в школе знания. Это были уроки для взрослых детей, но странные были иногда предметы: искусство взрывать вокзалы, расстрел с высоты уходящего обоза или еще — стрельба по человеку, бегущему по земле, во время падения в воздухе с парашютом.

Сидели в штабе эскадрильи за длинным зеленым столом, наклонясь над картами и бумагами. Разбор вел полковник. Аратоки с удовольствием погрузился в тихую учебную жизнь гарнизона.

 — Сегодняшние полеты, господа офицеры, были произведены в общих чертах нормально. Задания наши выполнены. Поздравляю вас!

«Ого! Гарнизон, должно быть, крепкий, — надо подтянуться».

 — Замечания у меня есть только по поводу некоторых мелочей. Пилот Хирасуки! Бомбометание ваш навигатор вел сегодня правильно. Расчет был безупречен. Я любовался тем, как точно вы поджигали северо-западные стога.

(«Здесь инсценируют сражения? Не то, что в школе, — стрельба по квадрату на полигоне…»)

 — Несколько ошибочно поступили вы, выбирая мишенью амбары, тогда как надо было брать скопления повозок и крестьян. Есть у вас некоторая нечистота в разворотах. Между прочим, командир соединения Хамада делал боевые развороты точно так же. Вы знаете его конец. Вы пикируете, милый мой, но выходите со склоном на двадцать градусов. Стыдно! Изложите-ка быстро сегодняшнее задание!

 — Мы имеем расположение разбойничьих банд в районе пункта ААН по полукилометровой карте, — забарабанил пилот. — Задача — уничтожить банду и подорвать ее материальную базу в корейских деревнях, не касаясь хуторов японских колонистов-новосёлов. Эскадрилья тратит четыре тысячи пятьсот килограммов бомб за четыре часа.

 — Понятно?

Эге, охотник, Прыгай вон на ту скалу. Прицел проверен. Вдаль несутся облака. Со скалы упал олень.
Над озером Бива Наклонились три сосны. Так в нашей жизни: Верность, исполнительность И презрение к себе.

 

Глава одиннадцатая

НАУКА НАБЛЮДЕНИЯ

Японский летнаб должен уметь опознавать мир с воздуха. Он может, например, по неуловимым для простого человека признакам определить, занята ли местность повстанцами. Он должен быть воздушным Шерлок-Холмсом, воздушным Цукамото.

Аэронавигаторы тренируются для этого каждый летный день. Они просиживают ночи, приучаясь читать на-глаз фотограммы. Они изучают детали, пятнышки ландшафта, цвета. Летнаб с каждым полетом видит все острее и острее. Он может рассказать все, что делается на земле. Под конец он достигает виртуозности.

Он может рассказать, принадлежит ли видимая сверху слабо намеченной черточкой крестьянская арба богатому или бедному крестьянину. Уже с полуторы тысяч метров он отличает движение колонны японских войск от колонны партизан, не имеющих японского интервала между шеренгами.

 — Помещичье владенье, например, всегда можно отличить от арендного и от крестьянского, — учат летнаба опытные фотограмметристы. — Крестьянские земли расположены обычно в оврагах и на каменистых склонах-холмов, поэтому линии запашки кольцеобразны. Корейцы имеют обыкновение кругами опахивать возвышения. Линии помещичьих запашек — прямы и длинны. Земля здесь несколько иного цвета, плодородного, густожелтого. Арендные земли выглядят, как кости в игре мадзьян. Они прямы, но нарезаны продолговатыми маленькими клетками, отгороженными тенями заборов. В некоторых районах вы можете безошибочно бомбить все строения, расположенные на кольцевых запашках, зная, что попадете на бандитские землянки и дома. Понятно?

Помощник командира, подполковник Садзанами, сказал с Аратоки несколько слов и отпустил его. Аратоки не чувствовал себя с ним свободно: он оценивал взглядом недостатки летчика (так казалось Аратоки). Сам он был сухой, тихий; маленькие, детских размеров, руки, угловатыми складками лежащий мундир, узкий таз, мертвое, острое и желто-бледное лицо.

Аратоки пошел вместе со своим пилотом в офицерскую столовую. Его звали Муто Кендзи. Он был совсем молодой человек, заросший рыжими рябинами. С прыщавым лбом, красивый, он смотрел на Аратоки беспокойными глазами циника. Аратоки старался говорить с ним в тон.

В столовой он быстро со всеми сдружился.

В гарнизоне общий тон разговора был совсем иной, чем в школе. Чтобы не показаться резонерствующей крысой, Аратоки старался не возражать, но и соглашаться он не мог, чтобы не прослыть радикалом.

На всякий случай он сказал:

 — У нас в школе здорово уважают ваш гарнизон — вы настоящие герои.

Встретил его гогот:

 — «Они в школе уважают»!..

 — И мы их уважаем за то, что они бьют шоколадными бомбами по картонным бандитам….

 — Вы же привилегированные…

 — Если они «уважают», то почему никто из десятого выпуска не пошел на материк — все остались в управлении и штабе?..

 — «Настоящие герои»!..

Аратоки смутился, но возражать резко не посмел.

 — Наш народ — герой всегда и повсюду.

 — Народ-герой, если велят…

 — Что вы только говорите?! Ведь это японский народ!

 — Утверждаю, что наш мохноногий мужичишка не думает ни о чем, как только запихать в рот лишнюю горсть риса, — не думает ни о родине, ни о японской чести, ни об императоре…

 — Так нельзя говорить.

 — Мы с вами, если понадобится, каждый день умрем. Но это — мы с вами.

К концу разговора у Аратоки прошло первое смущение.

«В Академии за такие слова выбрасывали из армии. Здесь их слушают офицеры. Боевой гарнизон. Значит, так надо.

Бить бандитскую сволочь и корейцев и не входить в рассуждения. Прекрасно! Такой, значит, принцип. Прекрасно! Будем знать теперь раз и навсегда.

В Корее — редко населенная земля с обильными природными богатствами, с отсталым по сравнению с нами и менее талантливым населением. Его семнадцать миллионов. И по ту сторону моря — мы. Цивилизованный, стесненный узкими островами, гениальный и сильный народ.

Из этого совершенно ясно, что японский народ по своему историческому предназначению должен заселить материк. Вот лекарство от социальных болезней».

(Недавно в Сеуле судили нескольких рабочих «за злостную пропаганду». Один из них говорил: «Не позже завтрашнего дня нужна революция» — он получил шестнадцать месяцев тюрьмы. Другой рабочий утверждал, что в Японии нет никакого угрожающего перенаселения, если бы был другой государственный строй, место нашлось бы для всех. Нынешние хозяева — плохие хозяева. Он получил за это восемь лет каторги.)

«Первый принцип управления Кореей — заселение ее японцами.

Второй принцип управления Кореей — изучение ее японцами.

Третий принцип управления Кореей — освоение ее японцами.

Этими моими правилами мы должны регулировать деятельность конституционных учреждений, которые возникли в результате реформ 1919 года».

Таковы три принципа адмирала Сатоми — политграмота японского офицера.

К концу учебного дня подполковник Садзанами снова вызвал к себе Аратоки.

 — Разрешите поехать в офицерский городок, занять комнату, отдохнуть, если разрешите, подполковник-сударь.

 — Вам придется поехать в город. Нужно знать работу гарнизона. Послезавтра я отправлю вас в операцию… Сегодня отправитесь на завод промышленника Сена. Он выполняет заказы текущего ремонта.

 — Я познакомился с ним, подполковник-сударь.

 — Предупредите, что восемьдесят бомбодержателей, заказанные у него для наших самолетов, должны быть готовы не через пять дней, а завтра. Проследите за исполнением.

И Аратоки отправился снова в город.

Солдаты, несите в колонии Любовь на мирном штыке, Азбуку в левом кармане, Винтовку в правой руке, А если эта сволочь Не примет наших забот,  — Их быстро разагитирует Учитель наш — пулемет.

 

Глава двенадцатая

ЦЕХ

Конструктор модельного цеха пел, поворачиваясь над огромным картоном, по которому были расчерчены шпангоуты.

«Ночь, аптека, переулок, — произносил он слова, — белые вишни цветут. Я один… Эй, аптекарь! Дай лекарства от невиданной любви…»

В мыслях он ворчал:

«Приятные новости… С женитьбой вас, господин, вы, кажется, хотели жениться?.. Все лимиты окладов понижаются на пятнадцать процентов. Эй, аптекарь, дай лекарства!.. Спасибо, господин хозяин, нас уравнивают с чернорабочими… Белые вишни цветут, я один… Теперь, извините, мне плевать, пусть разрушают весь цех, я не скажу ни слова. Эй, аптекарь, дай лекарства от невиданной любви!..»

Судоремонтный и механический завод господина Сена считается самым крупным предприятием в Кион-Сане. В путеводителе Кука и Смиса он отмечен крестиком, и сказано следующее:

«Кионсанский завод… Число рабочих 1425, из них женщин и детей 627. Большинство китайцев. Жилища рабочих, расположенные на юго-западной стороне порта, выделены в особый маленький городок, огражденный стеной. Иждивением господина Сена для них выстроен специальный театр».

Да, театр выстроен. Это китайский театр, маленький угрюмый барак, где раз в месяц даются представления:

«Геройский патриотизм некоторой жены».

«Цветы — кровь — пепел — огонь».

«Растущий бальзамин».

«Благородные поступки японского дворянина».

Но живут рабочие в полных крысами чуланах и едят гнилые водоросли. Работают в сутки четырнадцать часов. Еженедельного отдыха нет — праздник раз в месяц. И заводчик удерживает из жалованья плату за вход в театр.

«Эй, аптекарь, дай лекарства от невиданной любви!..»

Модельный цех находился в низкой кирпичной казарме на берегу залива. Лед в заливе был разбит ледоколами и плавал редкими зелеными комками среди стоявших у прикола судов. Возле самой каменной кромки залива торчали ржавые ребра судна «Темено-мару» с отстающими листами дырявой обшивки. Нос был высоко поднят над остовом, наполовину вмерзшим в тающую льдину.

На поднятых лесах трое рабочих клепали обшивки морских катеров.

Усатый Сен в синей ватной робе, наклонившись, поворачивал пневматическое сверло, со свистом впивавшееся в железо.

В ворота завода, охраняемые тремя дюжими сторожами, вошел японский офицер. Никто не взглянул на него.

 — Подай заклепку! Бей! Так. Сюда! Так.

 — Ты!

 — Подай заклепку! Бей! Так. Сюда! Так.

 — Ты!.. Эй!

 — Извините, барин, не заметил.

 — Где ваш старший?

 — Приказчик, барин, здесь. Мастер, барин, уехал к хозяину. В конторе, барин, господа счетоводы.

 — Пришли сюда!

 — Сейчас… Бей! Подай заклепку! Бей! Так. Сюда! Так. Сбегай за приказчиком!

На лесах двигался темный сморщенный человек в сапогах, в толстых грязных штанах и надутой ветром кацавейке. Он подавал клепальщику на штанге раскаленные докрасна заклепки.

Оглушительный звонкий удар разнесся вместе с ветром.

 — Сейчас, барин офицер…

Медленно поворачиваясь, человек стал слезать с лесов. Когда он спустился на землю, Аратоки увидел, что это женщина. Она была черна и худа. Лицо ее состояло из плоских заостренных костей, обтянутых тонкой кожей.

«Эти звери, неужели они живут друг с другом? «Дорогая, я шел в дождь и плеск, был я тонок, одинок и чист, в темноте я услышал золотой, чистый, тонкий, одинокий свист». Да… Скажу я вам!.. Что же он?.. А где приказчик?.. Женщины низких сословий у всех наций одинаково безобразны»…

Через минуту прибежал к Аратоки главный приказчик.

 — Точно так, господин капитан, это для нас честь, что нам поручили военные заказы. Когда вам только будет угодно. Мы сегодня не распустим наших рабочих. Не извольте волновать свое сердце, через двадцать часов все зажимы и амортизаторы будут готовы. Не извольте волновать свое сердце, бомбодержатели нам не в первый раз. Мы нарезали уже трубки для бомбовоза. Это для нас большая честь.

И, кланяясь, повел капитана по заводу.

Перед механическим цехом, навалившись на стальную доску, сварщик в очках врезал в металл жестокое белое пламя, заслонясь темным листом от света, разрывавшего глаз. Он не слышал окриков главного приказчика:

 — Эй, друг!

Он оторвался от пламени и оглянулся. Люди показались ему молочно-белыми, а день вокруг сверкал чернотой.

 — Сегодня, друг, придется оставаться часов на шесть сверх нормы.

 — А плата?

 — Военный заказ…

 — Я и так работаю тринадцать часов.

 — Дурак! Военный заказ. Вот так все с этим народом, господин капитан. Ленивы и глупы, господин капитан.

От сварщика пошли в просторный холодный дом, полный визга разрезаемой стали и жара, сгущенного на ледяном сквозняке. Автогенщики поджигали в форсунках тонкие струи разлетающихся брызг бензина, ловкими движениями джиу-джитсу сражаясь с металлом. От стальных полос сыпались огненные стружки.

 — Сегодня, ребята, придется остаться часов на шесть лишних! Военный заказ.

 — А плата?

 — Военный заказ. Ты понимаешь, дурак, по-корейски, что такое военный заказ? Я говорил вам, господин капитан.

(«Я подозреваю, что здесь в цехе есть члены профсоюза. Мы это еще выясним, господин капитан».)

Подходили к неподвижным мрачным людям, зажатым среди движущихся и стучащих машин. Здесь гнулись шпангоуты, работала механическая пила, двое тонких мальчишек вытаскивали из печи раскаленные добела болванки.

 — Останетесь сегодня часов на шесть!

 — А плата?

 — Вот это видел?

 — Извините, господин приказчик.

Прошли в литейный цех, где была беготня и движение, цех напоминал кионсанскую площадь в базарный день. Здесь кинулась в нос горелая копоть. Полуголые рабочие стояли над жаром. Болтливой улицей растекался жидкий красный чугун. Здесь шатались мелькающие тени движения. Высокие трубы, вставленные в формовки, вытягивали огонь и дымные искры из остывающего литья.

 — Сегодня останетесь часов на шесть!

Ни одним движением не показали, что слышат его слова.

 — Е-сей, посмотри, чтобы не делали перерыва.

 — Знаем, господин приказчик.

Потом сказали те же слова китайским плотникам, бесшумно двигавшимся среди свежих смолистых стружек деревянного цеха. Этот зал был похож на длинные залы старинных мануфактур.

Так обошли все цехи.

Тихим голосом главный приказчик отдавал попутные распоряжения:

 — Опять вижу — простой. Станок Джон-Смит работает вхолостую. Скажешь табельщику, что я тебе сделал вычет в размере двух часов работы. Опять вижу, — вручную идет клепка переборок. Опять Ку Сун-лин стал молотобойцем. Скажешь табельщику, что я тебе сделал денежный вычет в размере полдня работы.

(«Какой народ! Страшно подумать — ведь каждый из них может оказаться членом профсоюза, господин капитан».)

 — Господин приказчик, прошу, пожалуйста, отпустить. Мать заболела в деревне, в Кентаи. Прикажите выдать паспорт.

 — С богом! Отработаешь сегодня заказ, получишь расчет.

 — Спасибо, господин приказчик.

Снова день. Грузно выкатилось солнце из воды. Мир повторяется. Снова брань и снова труд. Снова хлёбово из трав.

 

Глава тринадцатая

ЭСКАДРИЛЬЯ В ПУТИ

Как всегда, привычным и будничным было отправление на старт. Дотошно наставлял подполковник Садзанами; закончил словами:

 — Итак, ни на минуту не забывайте, что сегодняшняя бомбежка преследует не только оперативную, но и учебную цель. Выпейте перед полетом холодной водки. Вольно!

Весь летный состав эскадрильи весело отправился к шкафам, где были сложены комбинезоны и все летные принадлежности.

 — Ого! Воюй и на минуту не забывай, что тебе могут всегда поставить неуспешно за поведение.

 — Из школы вышли три года. Когда же мы перестанем быть школьниками?

 — Все равно, инициатива не отнимается. Дело в дисциплине.

 — Смирно!

 — Муто, отпусти! Не смей щипаться!

 — Господа офицеры, я упустил из виду повторить вам следующее. Полеты, как я вам сказал, носят военно-учебный характер. Если вы не истратите все бомбы на бандитов, возвращайтесь на полигон и продолжайте войну по наземным мишеням. Все правила земой службы поэтому сохраняют учебный шифр, Возможно, что на земле с вами будет поддерживать связь наша агентура. На сегодня сигналы такие: два костра друг против друга — цель переносится на север. Четыре костра — на юг. Красное полотнище — бить по материальной базе. Три костра — бить в это место всем имеющимся наличием бомб.

Одевшись, пошли к ангарам. Колбаса на мачте была слабо надута и болталась.

Ветра почти нет. Погода такая, что хоть иди на воздушный пикник.

 — Я, пожалуй, сегодня не надену подшлемника.

Сегодня Аратоки ночевал на улице Оура-маци. Лучшая певица в городе Кион-Сан. Импортная. Из Токио. Истратил двадцать пять иен. Так жить, — пожалуй, проживешься. К тому же, все, что он видел, было малопривлекательно.

«Тело худощавое, нежное, недоразвитые бедра, гладкая бледная кожа, глубокие Маленькие и острые глаза, небольшой живот, слабо намеченный подбородок… Все время что-то жевала. Сильно вспотев, вытиралась горячим полотенцем. Нечего сказать!.. Корея…»

 — Механик, готово?.. Дайте-ка очки!.. Есть, господин подполковник.

 — Есть контакт?

 — Направо, пятнадцать склонения за вожатым звена.

 — Аратоки, проверили тросовую проводку?

 — Да, да, Кен-Чан, — отвечал он, думая о другом.

Внизу летела земля.

Мутными полосами плыли с боков горы, прикрытые белым туманом.

Расплываясь в синей яме земли, отходили назад леса. Корея уползала, как гора, сброшенная с огромной высоты.

Впереди, сквозь прозрачный вихрь винта, было видно нависшее на севере облако. Аратоки сидел во второй кабине, опустив руки на колени. Внизу на планке была прикреплена маршрутная карта. Перед глазами была меховая спина Кендзи и круглое зеркало, где отражалось его лицо, закрытое очками, наносник и край подшлемника. Глаза слезились. Сквозь бледные стекла защитных очков была видна плоскость, изборожденная кривыми линиями, синими полосами, черным пунктиром. И в первые мгновения глазу казалось, что все это находится на стекле очков. Мир был выгнут, как фарфоровая миска. Горизонт висел на уровне рта.

«Ого, как далеко забрал вправо растяпа Хасимото!»

 — Эй, Кен-Чан!.. Что?.. Не слышу… Не слы… Направо…

Четыре разведчика — бипланы «Отсу» — качались над облаком почти вровень с очками Аратоки.

Два «Айкоку» шли над всей эскадрильей.

Тупо урчали сзади «Кавасаки-Дорнье Дон». Их тяжеловесные туловища прогибались к земле. Брюхо, как сосцами, было утыкано длинными бомбами. Эскадрилья уходила вправо. По инструкции Муто Кендзи должен от них отделиться.

Вот, кажется, эти два синие озерка, отмеченные на карте крестиком. Где-то здесь и есть нужное место.

 — Эй! Кен-Чан!.. Что? Не слышу… Не слы… Да. Да… Вот карта…

Самолет шел по плоскости, клонился вперед, назад, в стороны, уничтожая действие воздушных токов на крылья. Педали второго управления в кабине Аратоки сами собой колебались, плавно борясь с нападениями ветра. Кендзи прекрасно ведет аппарат.

Стрелка тахометра все время пляшет на одном месте. Счетчик скорости показывает сто семьдесят. Аратоки наметил на карте ориентирный треугольник пути. Ровный ураганный ветер выбивал из его перчаток карандаш.

Внизу все было мутно, дрожало и сплывало на юг.

«Не забывайте, друзья мои, что сегодняшняя бомбежка преследует не одну оперативную, но и учебную цель…»

Тень аиста, Отраженная в воде, Паук на книжке, Дым горы Фудзи — Это значит: близко смерть.

 

Глава четырнадцатая

ТЕНЬ ГОРЫ

Вы подвешены где-то высоко и под ногами не чувствуете опоры. Ветер засовывает плотную тряпку вам в рот, в глаза и в нос.

В ушах чудовищный стук и глухота.

Теплый приторный запах машинного масла, волнами рвущегося из выхлопных труб. Выше тысячи пятьсот метров рот нельзя держать открытым. В ушах бьется пульс. Выше двух тысяч метров холод режет ноздри. Кажется, что слишком много воздуха захлестывает нос. Вы стараетесь прикрыться перчаткой. Это бесполезно. На самом деле воздуха мало.

Стекла очков всегда покрыты туманом. Глаза слезятся. Четкая линия исчезает.

Направо видны горы, из-за них выступают еще горы, голые коричневые склоны. Это Манчжурия.

Горы бегут вперед к металлическому извилистому заливу. Тут на карте множество всяких отметок, указательных стрелок, диспозиций, размеченных во время занятий. Это граница «некоего иностранного государства», как имеет обыкновение писать агентство «Сим-бун-Ренго».

Внизу базар цветных линий. Попробуйте-ка в них разобраться. Аратоки с тревогой вглядывался в карту. Хорошо пилоту — карта его ясна. Он должен только вести самолет.

 — Эй, Муто Кендзи!.. Курс — так. Что? Не слышу. Что? Что? «Слышу пение сквозь дождь, слышу свист». «Если не ошибаюсь, это вот бугор Го-Шан. Совершенно верно. Хутора, составляющие квадрат… Что тут сказано в задании? Чудесно! Здесь, следовательно, проходит граница округа Кентаи. Еще лучше. Но где же тогда река? Нет реки».

 — Муто, один разворот вправо! Вот так, вот так. Что?

«Можете меня зарезать, но речка спряталась в тени леса. Чудесно! По заданию экипаж № 4 ведет учебную разведку на секторе ААН, в шесть тридцать соединяется с эскадрильей снова над сектором ААО.

Так. По моему мнению, это место следует отметить на завтра как очередной объект бомбежки».

Шли над землей невысоко. Корейское селение, стоявшее в овраге, приобрело отчетливость и перспективу. Стали видны кривые стены хижин. Раньше они казались плоскими серыми пятнышками, теперь они стали изогнутыми, как трехцветная трапеция. Бросая длинные хвосты теней, — потому что было еще утро, — из оврага выходило стадо коров.

Есть!

 — Муто, Кен-Чан… Так, так… Да, можно…

И пилот, увидев в прикрепленном перед глазами зеркальце указующую руку Аратоки (шум мотора заглушал голос), повернул самолет на северо-запад.

На дороге по линии полета ползла хмурая туча. Начался туман. Муто взял резко вверх. Снова ударила в нос теплая сладкая волна воздуха из выхлопных труб. «Ге-гей, как хорошо в воздухе. От холода немного ломит в висках — все вздор! Всякая память о земле исчезает. Чем я был так недоволен? Двадцать пять иен? Все вздор».

«Услыхал в тумане золотой, чистый, тонкий одинокий свист…»

«Но проверил ли я амортизаторы? О, проверил ли я амортизаторы? А тросы? Глупость! Нельзя же каждый раз проверять тросы».

Сначала еле заметно, как черные соринки, теряясь в ослепительной белой вате облаков, показались самолеты эскадрильи.

Они раздувались очень быстро, — это показывало, что эскадрилья идет наперерез. Муто выровнял самолет, ориентируясь на движения головного «Отсу 2», на котором летел подполковник Садзанами.

Сейчас же началась занимательная игра.

Сегодняшняя инструкция разработана, как отличный киносценарий… «Вот сектор ААО. Мы имеем с одной стороны лес, господа офицеры, где могут прятаться беглецы из селений. Посредине — два тесно связанных друг с другом корейских поселка, их разделяет мост через речку. С фронта глинистая степь, где скрыться невозможно. Сзади голая каменная гора.

Все это, господа, не что иное, как местонахождение революционной дряни…»

Эскадрилья вышла из облака. Стало светло. Треугольником двинулись самолеты по небу против движения часовой стрелки.

Внизу, в селениях, можно было наблюдать беспокойство. Лысая грунтовая дорога зашевелилась, как термитная кочка, до которой дотронулись концом палки. «Удивительно, как это похоже, действительно, на термитник. Наверное, потому, что корейцы сверху такие белые и круглые, как термиты».

Все они поползли через мост. Головной с еще двумя «Отсу» пошли отдельно на боевой разворот. «Как плавно берет Садзанами».

Все три самолета, держась ровной линией, как солдаты, резко пошли к земле. Ниже… Ниже… Вот они под ногами. Потом внезапный заворот снова вверх — и на земле, чуть правее от моста, появился черный дым и светлый клуб пыли. Сброшена первая партия бомб.

Красиво, как на воздушном параде, три самолета сделали еще один круг и вернулись. Теперь они пошли в хвосте эскадрильи.

За разведчиками двинулся тяжелый «Кавасаки-Дорнье-Дон», осторожно идя развернутой дугой. Басовый гул его моторов был слышен сквозь гудение всей эскадрильи. Он прошел над самым селением. «Смотри, дурачье внизу, кажется, стреляет». Белые дымки беспомощно вытягивались к небу из встревоженного термитника. «Так». Громадный вихрь дыма и пыли вырывался и из середины мелких корейских домов. Дав первую серию, бомбовоз Кавасаки отчетливо, как на параде, сделал неглубокий вираж. Потом он прошел еще один круг и вернулся в хвост эскадрильи.

«Теперь наша очередь».

 — Так, так. Кен-Чан!.. Готов?

«Высота тысяча метров. В целях морального устрашения сначала будут сделаны фигуры по упражнению № 6.

Это так.

Высота 900. Вниз. На себя. Ветер ударил в затылок. Голова стала тяжелой. Щеку прижало к борту кабинки. Огромная желтая земля вскочила перед глазами. Небо свалилось вбок и вниз. Ручку на себя. Потом — ровно. Желтый исчерченный потолок, извилистые озера, поля, дома — над головой. Из-под ног несется солнце.

Плавно — ручку от себя. Ветер ударил в лоб. Отяжелел затылок. Голова запрокинулась к заднему борту кабины. Земля опустилась. Небо стало на место.

Впереди под нами находится селение. Отсюда по косой примерно два километра. Еще немного скорости. Так. Нажимаю 1-й, 4-й и 6-й спуск. Под ногами оторвались бомбы, но это не видно. Летим. Селение теперь под нами. Летим еще. Из гущи домов — дымок, пыль, дымок, пыль, дымок. Гул взрыва. Расчет правилен. Отлично! Еще одна фигура. Вниз в пике. Высота 400. Высота 200. Высота 100. Что случилось с тросами?»

Река. Соломинка, Крутясь, уползла под мост. Не спасет тебя ничто.

 

Глава пятнадцатая

ПЛЕН

Вот что кричали на земле:

 — Направо! Целься ниже! В крыло!

 — Ему в крыло попадал, — все равно летит.

 — Сейчас загорится.

 — Падай за деревья! Реже ложись! Не теснись один к другому.

 — Братцы!!

 — Возьми у него ружье.

 — Я, кажется, попал в крыло.

 — Все равно летит.

 — Деревню сожгут. Еще время постреляем, — пусть уйдут в горы бабы.

 — Мальчик, подбери его ружье!

 — Он не пускает — окоченел.

 — Отруби руку!

 — Ложись опять!

 — Вставай!

 — Теперь кто будет главный? Ван убит.

 — Ложись! Опять разрыв.

 — У меня двадцать патронов.

 — Дай время бабам уйти о гору, отвлекай огонь на нас.

 — Гляди, поросенка убило.

 — Готовь чеснок!

 — Ложись, опять разрыв!

 — Посмотри, что там — мокро спине и жжет.

Селение было близко. Дома горели. Тяжелый сырой дым полз вдоль реки.

Взрыв.

Прерывисто визжа, самолет ушел назад. С другой стороны неба подошел новый.

«Что он только делает? Упал? Нет, перевернулся и летит опять. Недолет. Мост провалился. Наш амбар горит! И мой амбар горит. Упал? Нет, опять перевернулся и летит, как прежде, карабкаясь по воздуху вверх. Он сейчас упадет на нас. Нет, он только пугает, дойдет до деревьев и опять… Как близко — он видит нас всех. Не высовывайте головы».

 — Упал? Сья, Бак, Хо!

 — Что там такое?

 — Ого-го, он упал.

 — Что там такое?

 — Свалился. Подох. Расшибся в кашу.

 — Да что там такое?

 — Ура, братцы, упал! Братцы, самолет-то упал!

 — Выходи из-за деревьев…

 — Не взорвется ли он?

 — Расшибся в кашу. Упал.

Из-за деревьев выбегали бородатые кентаиские мужики, мутно-белые, в высоких женских прическах. Длинные шесты сверкали над их головами медными наконечниками. На вытянутых руках висели старые дробовые ружья.

У двоих была поношенная солдатская форма, за спиной винтовки. Еще другие держали карабины со спиленным дулом. Те, которые удобно прятать в рукаве халата.

Потеряв страх воздуха, выходили на холм.

Самолет лежал, уткнувшись в пустой бурый обрыв, оттопырив в воздух крыло. Вокруг него было спокойно. От ветра шевелились ослабшие расчалки. Из передней кабины самолета, перекинувшись мешком, повис мертвый летчик, кивая, как парадной шапкой, ободранным багровым черепом.

Солнце было ясное и голубое внутри. Мимо проходила туча, пронося над полями тень. Близко от земли, свирепо жужжа, описывали дуги прекратившие бомбёжку самолеты воздушной эскадрильи.

Из-за камней и из рощи, радостно галдя, сбегались мужики.

 — Один подох.

 — Небось, не знал, когда жег нашу деревню…

 — Внутри место для другого.

 — Нет, здесь один человек.

 — Здесь никого нет.

 — Вот человек.

 — Нет, это мешок.

 — Ткни его палкой?

Трое мужиков вытянули из второй кабины пришибленного Аратоки. Во время падения его ударило лицом в один из приборов и разрезало щеку стеклом. Ногу его придавило. Вытаскивая из самолета, ему повредили сапог.

Крича высокими голосами и все сразу, кентаиские мужики говорили с пленным летчиком:

 — Дай, я его ударю!

 — Жирный, как крыса.

 — Как же ты, коротышка, бросил в мой дом столько смерти? За то я сейчас сверну тебе шею.

И пленный отвечал им на незнакомом языке:

 — Ватакуси во Чосен-го ханасимасен.

 — Что сказал? Эй, Ван, вставай! Объясни по-японски.

 — Вана убили. Объясни ему рукой!

 — Эй, ты! Мы сейчас тебя уведем. Ты дай знак своим, чтобы не били бомбами, пока наши дети уйдут в горы. А то мы тебя разрежем.

 — Синеба йокатта моноо.

 — Что сказал? Не кланяйся. Когда был наверху, нам не кланялся. Не валяйся!

 — Амадэ гамэнна хьтодэсс.

 — Слушай, я ему объясню. Мы тебя мучить не будем. Вот так не будем. Понял! Это не будем.

 — Насакенай.

 — Мы тебя просто расстреляем: вот так. И потом сюда. И потом отсюда, нз этой штуки — пафф. Понял?

 — Аригато годзай масс.

 — Только ты дай знать своим — вот туда, наверх — понял? — что это сейчас не надо. Там идут наши дети. Вот такие — понял? — их убивать хорошо нет. Вот такие — понял? — маленькие. Наши жены — вот такие — кормят грудью. Понял? Они не воюют. Вот это не делают. Понял?

Но Аратоки не понимал их языка. «Мужицкие скоты. Их морды просятся — дать кулаком. Зубы вон — погрызите кашу деснами, скоты… вшивые мужики!.. Страшно подумать — захватили японского офицера… Пытайте их, господа, узнайте, кто внушил им мысль о сопротивлении… Погодите, быки, за каждое грубое слово японскому офицеру будет уничтожена деревня…»

Босой гигант с винтовкой, в белом халате, в соломенной шляпе, сурово говорил ему в ухо, угрожая недвусмысленными знаками. Аратоки упирался, то цепляясь за крыло самолета, то стараясь от него убежать.

 — Я вас не убивал. Я только летчик-наблюдатель. Пожалуйста…

И в ответ ему говорили на незнакомом языке:

 — Лонгнапхатуринпхатапкураирбон, — так звучали их слова в ушах капитана Аратоки.

Слова этого языка не разделялись и как будто сливались в одно.

Старичок с длинной жидкой бородой, брызжа каплями слюны, показал ему нож.

 — Нет, я так не делал, — сказал Аратоки.

«Погодите, быки, дайте мне спастись!.. Будет вам соя и перец!..»

Гигант с винтовкой, присев перед японцем на корточки, стал что-то объяснять ему на своем языке, указывая на небо, где кружились с зловещим гудением японские самолеты. Он показывал рукой на землю и на своих товарищей.

 — Ирбонпхиентонсакту, — говорил он, затем он совал палец в сторону рощи и водил рукой близко от земли. Пищал, как годовалый младенец. — Тупхей-соигитанну, — добавлял он. Выпрямлялся, округлым движением водил перед грудью. Кокетливо двигал бедрами, изображая уходящих женщин, и мучительно глядел в глаза пленнику, показывая на ходившую в небе кругами эскадрилью.

Аратоки понял так: ему предлагают исправить самолет и сражаться против своих! Дурачье! Мужики!

«Пожалуйста. Отсрочка? Может быть, в этом спасенье».

 — Пожалуйста, — сказал он, — помогу поднять вот это. Вот это — самолет. Пожалуйста, — говорил он, — не убивайте меня. Мы быстро починим самолет. Сделаем вот это, и потом все взовьемся хоть туда…

Я знаю — совсем не жалкая трусость заставляла дрожать капитана Аратоки. Внезапный переход от совершенной воли в рабство к горластым мужикам — с этим примириться нельзя. Внезапный переход от здоровой и удачной жизни к смерти и грязи — с этим примириться нельзя. Так же, как с кровью, с глиной, с окровавленными разрезанными сапогами…

«Вот и все… Как близко наши самолеты. Уж ничего сделать нельзя. Только потому, что перед полетом я забыл просмотреть тросы».

 — Господа корейцы, мы быстро сделаем это…

Но как раз теперь партизаны, с недоумением наблюдавшие за его поведением и не понимая его слов, решили сегодня же расстрелять пленного японца.

Кто не видел утренней Кореи, Тот не видел вечной тишины,  — Ей не страшны ваши батареи, Ей не слышен грубый рык войны. Сколько ваши пушки ни старались,  — Наши уши были как во сне. Ваша брань и крики затерялись В утренней великой тишине…

 

Глава шестнадцатая

СМЕРТЬ

Решили так — отвести пленника в поселок Тха-Ду, где стоит сейчас отряд «Ночных усов». Начальник его, Риу, знает по-японски. Допросить и там расстрелять.

 — Вы, ребята, пойдете с японцем! Вот вам карабин и два патрона, больше дать нельзя, целые в упор.

 — Ты, сволочь, принес нам счастье. Твои самолеты боятся бросать в нас огонь, чтобы не сжечь тебя и машину. Это время бабы наши уйдут. Разводи костры — будем греть похлебку: пусть видят — мы никуда не бежим. Это время бабы наши уйдут.

 — Ты, брат-начальник, разреши нам остаться съесть похлебку. На голодный желудок не дойдешь до Тха-Ду.

Мужики стали собирать валежник на исковерканной опушке, где вырванные деревья и обгоревшие шалаши валялись, как бурелом.

Аратоки был обыскан и обезоружен. Затем его посадили возле костра, и два сторожа его, — из которых только у одного был карабин, другой держал в руках палку, — дружелюбно улыбаясь пленнику, стали жарить на костре лесные грибы.

Аратоки понял так: его должны куда-то вести, должно быть к бандитскому генералу, он слышал слово «Тха-Ду» — это имя селения, сегодня видел его сверху, возле двух озер, по ту сторону леса.

Голова у него разболелась. Вынул платок и вытер щеку, разрезанную стеклом. Рана могла загрязниться.

В небо он боялся взглянуть. По теням, в одном и том же направлении огибавшим вершину холма, он видел, что эскадрилья кругами ходила над местом катастрофы, не решаясь ни уйти, ни бросать огонь в свой самолет.

Пытался подумать, что будет хотя бы через час, и ничего не мог выдумать. Если не тронут, он будет им подчиняться, а иначе жизнь не оставят, — то никогда нельзя будет вернуться в армию. «Офицер обязан кончить самоубийством в моем положении. Этого я ни за что не сделаю, пока можно спастись… Спастись — и выморить их всех, чтобы не было свидетелей позора. Зарезать их всех, вместе с суками и щенками… Корейский мужик, как шакал и муха, — чем больше убивать… Спастись…»

Еще два часа назад он был счастлив. Он мог сказать, что у него лихорадка, и не вылететь в операцию. Подумайте, господа, если бы этот человек знал, что умрет, он не стал бы жертвовать возможностью схватить насморк. Еще пятьдесят минут назад он мог проверить тросовую проводку, и, конечно, этот самолет отправили бы обратно в ангар… Муто Кендзи убит, — никто теперь не может сказать, что он не перещупал перед полетом тросы.

«Ведь они могут меня казнить. Неужели ни один ничего не знает по-нашему?»

 — Слушайте, господин!..

В ответ сторожившие его мужики добродушно и кротко улыбались.

Отряд состоял из родичей. Каждый знал другого, как брата. Отряд был не так велик, как казалось сверху, когда они были в беспрерывном движении и, как белые термиты, мелькали за деревьями.

«Нет, как видно, большой опасности нет, — быки трусливы и миролюбивы», — решил Аратоки.

Он указал ладонью на рот: «Я хочу пить». Старичок с пугливыми глазами пошел и набрал ему из ручья воды. Два костра горели на лужайке, подымая в небо жирный, стоячий дым. Открывший японца в кабине гигант сидел на корточках у третьего костра, стараясь заронить искру огнива в отсыревший трут. Ничего не выходило.

 — Дай-ка мне головню оттуда!

Глядя, как пленник пьет воду, старичок разговорился. Очень диковинно было ему, что можно без страха разговаривать с офицером. Нисколько не злобствуя, только удивляясь, он изливал это. Как все простые люди, он не мог как следует взять в толк, что корейский язык может быть не совсем понятен пленнику. Он старался упрощать слова и говорить громко, как с глухим.

 — Попался, милок… А?.. Ничего, ничего… Не бойся. Мы ведь, корейцы, не мучаем людей: расстреляем — и все, милок. Вот ты и не думал, что попадешь к нам. Не бойся… Видишь, Будда справедливость знает. Один человек — кореец, другой человек — японец, третий человек — русский, четвертый человек — сосна, пятый человек — червяк, шестой — трава, всякому существу своя судьба есть. Подумай об этом. Вот сюда мало-мало башка вари есть. Потому ты не бойся: у нас этого порядка — человека мучить — нет.

…Намедни, скажу, приходит деревенский стражник, мы сидим, едим чеснок. «Собирайтесь, — говорит нам. — Эй, мужики! Ваша земля — не ваша земля есть». — «Как же она не наша, родимый?» — «Ваша земля императорская земля была», — понимаешь, что говорит, милок? «Теперь корейский император пропал, значит ваша земля японского императора есть (вот что, значит, говорит стражник), а японский император дал эту землю своим племянникам. Просите, чтобы дали вам землю работать в половинной доле». Такое дело, господин, простите, ничтожно. Такое дело — нашего согласия нет…

Туча прошла мимо. Все залито синей водой. Чисто и тепло весеннее небо. Японская эскадрилья очистила воздух, она ушла на край горизонта и высоким треугольником, впереди которого идет на разведчике подполковник Садзанами, двигалась теперь прямо на них. Это атака?

Аратоки взглянул на холм и сразу понял все.

«Это атака. Да, конечно. Начинается атака».

Земля была полна мирного движения. Трупы валялись среди котлов с похлебкой. Мужики развязывали ноги, отдыхая. Три костра подымали в небо жирный дым.

«Три костра. Ужасная случайность! Их примут за учебный сигнал земной службы. Сбрасывать — атака — все бомбы это место. Световой код. Я погибну вместе с корейцами».

 — Эй вы, белые муравьи! Сейчас нас всех разобьют. Сейчас мы все погибнем. Сейчас нас разгромят, взорвут, убьют, раздавят. Сейчас на нас бросят триста пудов взрывчатого корма.

Сверху это выглядит так:

Когда, выйдя из штопора, самолет, пилотируемый Муто Кендзи с аэронавигатором Аратоки Шокаи, внезапно приземлился, сел правым колесом, разбив несущую плоскость, эскадрилья прекратила бомбардировку корейских селений.

Головной «Отсу», который вел подполковник Садзанами, пошел бреющим полетом над холмом, где случилась катастрофа.

Садзанами дал скорость. Сюда. Еще сюда. Регулятор — так. Чтобы свирепым гулом навести страх на мужиков, безбоязненно выбегавших из-за деревьев, перестав прятаться от воздуха.

Нажал гашетку под ручкой управления. Сквозь прозрачный вихрь винта пилотский пулемет дал короткую трескучую очередь.

Довольно!

«Наши еще живы. Самолет, повидимому, не разбит. Над холмом, побелевшим от корейских халатов, не видно никакого дыма. Значит, мотор не взорван. Ручку на себя».

Высота — 200. Высота — 400. Высота — 900. Высота — 1400. Снова горизонт поднялся до уровня глаз. Земля лежала, как фарфоровая миска. Дно ее с упавшим самолетом было неимоверно далеко. Линии сплывались. Ветер бил в стекла очков.

Вслед за головным «Отсу» вся эскадрилья взяла высоту и, летя по движению часовой стрелки, стала кругами обходить небо над местом катастрофы.

Первый круг длился ровно десять минут. Холм по-прежнему белел людьми. Эти термиты внизу немного успокоились. Движение стало ленивым и менее беспорядочным. Возле разбитого самолета держалась некоторое время белая группка людей. Затем она сдвинулась к основанию холма.

Второй круг длился столько же — десять минут. Движение термитов почти совсем остановилось. Они поняли, повидимому, что сейчас непосредственной опасности нет. «А сволочь! Я открыл бы бомбардировку, но есть надежда спасти севший самолет». Они разделились на три части. Их, однако, не так много. Глупцы демаскировались. Их может быть человек восемьдесят — сто. Из вершины холма пошел столбом жирный дым, появился красный бледный огонь. Это не пожар самолета: это — костер.

Эскадрилья пошла на третий круг. Догорали остатки моста, обрушиваясь в ручей. Под холмом поднялся второй костер.

Эскадрилья пошла на четвертый круг. Внизу загорелся еще один костер. Странное дело — эти три костра образовывали равнобедренный треугольник с расстоянием между вершинами, на-глаз, около пятидесяти метров. «Позвольте, да ведь это спасенные Муто Кендзи, пилот, и Аратоки Шокаи, аэронавигатор, дают сигнал по форме № 12 — сбросить весь остаток бомб сюда. Код полигонной службы».

Подполковник Садзанами не задумался над тем, каким образом летчикам, захваченным в плен, удалось сигнализировать эскадрилье. Должно быть, они схитрили. Его не удивляло также то, что, давая такой сигнал, офицеры обрекали себя на смерть, — раз так нужно, японские офицеры не могли иначе поступить.

«Отсу» зажег зеленый свет над крылом. Знак военного строя. Самолеты плавно взяли высоту. Вытянутым треугольником эскадрилья пошла в атаку.

Снизу выглядело так:

Увидев боевой строй и три костра, разведенные мужиками, собиравшимися по случаю перемирия варить похлебку, Аратоки оценил всю безнадежность положения. Какая насмешка мира: его спасение и спасение корейцев — связаны. («Спасите, спасите!»)

 — Господа мужики, — захлебываясь, пытался говорить Аратоки и вспомнил, что язык его им непонятен.

Тогда он кричал так:

 — Огонь надо нет!.. Огонь убивай!.. — и сыпал землю в костер, но его сейчас же останавливали мужики. Эскадрилья была очень близко — минуты две полета. Он забывал, что они не понимают. — Потушите костры, я докажу, что вы не бандиты, — ваша глупость заставила вас сопротивляться правительству, честное слово японского офицера.

И снова кричал:

 — Глина — сюда! Песок — сюда! Огонь, костер, дым, искра — будут убивай!

Повстанцы сердились.

 — Не любит, проклятый кот, что корейский народ себе варит похлебку, — нам, видишь, есть один сырой чеснок, — объяснил его действия гигант-партизан и в нерешительности занес над пленным палку.

 — Веди-ка его сейчас в Тха-Ду, допроси и скорей расстреляй, — посоветовал кто-то.

Грозный гул многосильных моторов раздался со всех сторон. Старик, разговаривавший с Аратоки, замер на корточках. Костры выталкивали в воздух жирный прямой дым.

Два мужика, подталкивая японца, стали спускаться с холма. Аратоки шел, едва сдерживая мышцы ног, непроизвольно сокращавшиеся, превращая шаг в бег.

Молча.

Камни вылетали из-под ног. Срывалась тонкая корка дерна, и обнажалось бурое бесплодное существо земли. Шли пятьсот шагов. Километр. Еще пятьсот шагов. Голая, на протяжении крика, лужайка. Навстречу выбежал мальчишка.

 — Идите назад! Тха-Ду — жандармы. Риу привязан за шею есть. Из-под ног дернули скамью… Висит.

Остановились. Совещались — вести японского офицера назад или прикончить его на месте?

В следующий миг: судорожно сжалось сердце, мускулы ног ослабели, сквозь кишечник прошло томное движение, кожа покрылась холодным потом, больно было сжать кисти рук. В уши ударила глухота.

Замерли.

Это был повсеместный одновременный взрыв.

Лес загорелся со всех сторон. Из середины земли вырывались куски холма и куски поля вместе с дорогой, улицей, домами, деревьями и людьми.

(Приблизительно на территории в двенадцать квадратных километров горела и взрывалась земля. Камни падали на пятьдесят квадратных километров. Воздух трясся на двадцать километров в радиусе.)

Со склона, где стояли три человека, не было видно ничего, кроме жирного дыма…

Не слышно ничего, кроме гула.

…умирали разорванные люди.

В воде цветет лилия. Летит журавль. Озеро. Тина. Солнце. Камыш. Солдат развязал штаны, Ловит золотистых вшей.

 

Глава семнадцатая

ХОЛМ

В журнале «Джиографикэль Ревью» среди ряда других снимков был помещен и снимок «Бомбардировки и разрушения Кентаи», снабженный драматической надписью: «Упорно, как судьба, надвигалась эскадрилья на одичалый повстанческий штаб, где томился в плену отважный капитан Аратоки. Все теснее сжималось кольцо глухих черных взрывов вокруг него». (В подлинность этого снимка я не верю.)

На следующей фотографии был изображен и сам Аратоки Шокаи в парадном мундире, возле костра. Подпись говорила: «Увидев, что гибель неизбежна, капитан Аратоки решил пожертвовать собой. Обманув полудиких крестьян напускным равнодушием, он заставил их развести костры, под предлогом, что поведет переговоры со своим командованием об отступлении. При помощи дыма он дал световой сигнал сбрасывать весь запас бомб на него. Бомбы были сброшены. Бандитская армия разбита и сожжена, и — о чудо! — спасся капитан Аратоки».

Пленники два конвоира были на голом склоне. Вокруг ревели огонь и воздух. Оглохшие люди долго стояли на холме.

Чувствовали себя почти одинаково и каждый по-своему.

Аратоки хотел крикнуть, но горло его было сухо и сдавлено. От грома он не слышал своих мыслей. Самолеты брили воздух близко над головой. Аратоки поднял руки и понял, что заметить его с воздуха нельзя. Он чувствовал себя одного роста с травой.

«Господа, неужели сейчас придется умереть?»

Правый конвоир жестоко мял в руке свой карабин. Он хотел крикнуть какие-нибудь слова товарищу. Взрывы гудели в костях, заглушая мысли. Самолеты брили воздух близко над головой. Хотелось спрятаться от них, бежать. Но скрыться невозможно. Ему казалось, что его видит вся эскадрилья. Он чувствовал себя высоким, как дерево.

Вокруг горели леса. Нельзя бежать в Тха-Ду — там жандармы. Повешенный болтается на дереве Риу.

Левый конвоир жестоко мял в руке свой карабин. Самолеты близко над головой. Буря огня. Внизу под холмом все сгорели. Сейчас надо умирать.

 — Эхе-эхе-ээ!..

Он пытался крикнуть слова, но ветер тотчас же срывал их с губ, превращая в неразборчивый звонкий вопль.

Конвойные стали говорить руками и лицом. Их разговор длился, Как странная пляска под гул барабанов, в глазах капитана Аратоки. Движение лица и рук заканчивалось обрывками слов, вырванными ветром:

 — …убивать себя.

 — … и его… Два…

 — …два патрона есть.

 — …колоть…

 — …я оставил нож.

 — …душить.

 — …нет. Меня.

 — …я стреляю в твой лоб.

 — …да.

 — …и потом в себя.

 — …прощай!

 — …япона нет патрон убить.

 — …да.

 — …извините меня — левой рукой.

 — …извини за труд — меня убивать.

 — …извините меня. Прощай!

 — …прощай!

Аратоки увидел, как правый конвойный поднял ружье, воткнул дуло в лоб другого и потом себе в живот. Бесшумно, потому что хлопки выстрелов не были слышны в общем гуле, свалились один за другим. Застрелил товарища, потом себя. Теперь капитан ничему не удивлялся. Он стоял на холме…

Затихло.

Он почувствовал боль в коленях, разбитость, сухость во рту, сонливость от страшных превращений дня.

И пошел к вершине холма по дороге к спасенью.

Слепой ребенок Ловит пестрых мотыльков. Мама, в сетке маквица! Посмотрела: жирный хрущ. Точно так нас ловит смерть.

8 VII 1941

 

Глава восемнадцатая

ВОЗВРАЩЕНИЕ

Привезенный на аэродром в пулеметной кабине бомбовоза, Аратоки все еще был оглушен.

Усталый и отяжелевший, он крикнул денщику: «Сними сапоги!» Свалился на матрац и забыл все. Потом он раскрыл глаза, разбуженный невнятным чувством досады. Посмотрел на часы, лежавшие рядом на полу. Оказывается, он спал четыре часа. Крикнул денщика, — его не было. Во рту жгло, тело чесалось от сна. Выпил воды. Болели все кости. Стал хмуро одеваться.

«Что-то случилось плохое … Достать другие штаны — все в бензине… Экая ссадина! Ну-ка, надо продезинфицировать… Ай, щиплет!.. Какая беда с правым сапогом!.. Где другая пара?.. Ах, да, я подарил ее тому парню… Пришпилить чем-нибудь?.. ничего не выйдет… Нет… Никто не может об этом знать …

А если поймают мужика и он все расскажет… Но никто из них не понял моих слов… Кроме того, я могу отречься…»

Аратоки вышел во двор. Сверкала земля. Недавно прошел дождь. Под дальним холмом из ангаров выкатывали черный громадный самолет. Смеркалось. Из дома командира эскадрильи неслось тявканье рояля. Мотив был европейский, и игравший показывал некоторую технику, но рояль был зверски расстроен.

«Слышал я крик и слабый плеск, видел пляску струй, дым кирпичных рощ…»

«Это, должно быть, госпожа Камегучи упражняется».

Сейчас Аратоки ненавидел весь мир.

Солдат, бежавший через двор со свертком бумаг, вытянулся и отдал честь. В глазах его Аратоки заметил любопытство, когда он посмотрел на разодранный правый сапог капитана.

— Стой!.. Как отдаешь честь с пакетом? Рожу кверху! Стой! Не сгибай левую руку! Не дыши, как трубка! Скажешь, что по моему распоряжению ты — на двое суток.

Так!

Подошел к материальному складу.

— Здравствуйте, капитан-сударь!

— Господин начальник хозяйственной части, я к вам.

— За приварком, как говорится?

— Дело военное, знаете, придется выдать мне новую пару сапог.

— За вами числится одна лишняя, господин капитан.

— Извините, повредил в операции, господин старший лейтенант.

— Придется уж. Подпишите акт об износе сапог.

Разговор был скучный и неприятный. Аратоки чувствовал себя неловко. Начальник хозяйственной части говорил покровительственно и слишком фамильярно улыбался для такого маленького дела, как выдача пары сапог. Невольно и Аратоки делал лишние движения и вежливо смеялся. У него было чувство, что сегодня на операции произошло что-то позорное и весь гарнизон уже об этом знает.

На самом деле Аратоки мог не беспокоиться о паре сапог.

В то самое время, как он спал, просыпался, распекал солдата, запивал водой изжогу, извинялся, во всей Японии для него ковалась слава.

Через час после его возвращения начальник гарнизона и подполковник Садзанами проехали в Особую высшую секцию. Еще через два часа пухлый, с губами девочки, телефонист Фузан, дежуривший в эту ночь на линии, подходил к столу:

— Да… Фузан. А вы?.. Сеул?.. Да. Сеул?.. Да, извините… Дел много, до утра… Плохо спал… Известно наше скромное занятие… Четыре бутылки… Опять та же, что в прошлый раз… Да, могу принять… Нет, господин Суропи, могу принять… Принимаю… Настоящим... Как?.. сообщаем… куроводству?.. Как?.. руководству?.. Да, руководству… точку зрения командования... высказанную в ините... в ини-терии… По буквам: Ироха, Ниппон, Таро, Еддо, Ронин. Интервью сотрудникам прессы... Настоящим сообщаем к руководству точку зрения командования, высказанную в интервью, данном генералом бароном Накаяма сотрудникам объединенной прессы по поводу вчерашних событий в Кентаи…

Учитесь вставать рано, Заниматься спортом, читать, Играйте с полудня в мяч. Будьте во всем подобными Капитану Аратоки.

 

Глава девятнадцатая

ПРОИСХОЖДЕНИЕ

Аратоки родился, учился, вырос на окраине Иокогамы. В портовом, с цинковыми крышами, переулке, где в двери плыли запах водорослей и нефти, гудки катеров, машин, пароходов, пьяные вопли иностранных моряков, возвращавшихся к рассвету на рейд.

Отец был дрогнет. Владелец (маленького аптекарского магазина. Со стороны улицы была лавка, где вместо стены выдвигалась на ночь камышевая перегородка. На земле, у входа, лежали узкие лакированные счеты, аптекарские весы, конторские книги. В стенах до самого верха — выдвижные ящики с китайскими наклейками. Сухие мешочки с растительными лекарствами, от которых пахло морем и сеном. Высокие стеклянные кружки, мыло, масло для волос, фотографический альбом красавиц, роговые дамские гребни, шотландское виски для моряков.

Году в 1916 семья Аратоки переселилась из порта в город. Дела пошли хорошо. Была мировая война. В порту было очень много иностранцев. Отец больше не сидел у товаров с утра до ночи, как толстый дятел, поворачиваясь в лавке-клетке. Теперь было три приказчика, и сама лавка состояла из двух больших комнат, отделенных от улицы зеркальной витриной с голубыми шарами.

Отец сидел теперь в конторе на мягкой подушке и пил чай. Когда приходили клиенты, он принимал их за конторкой. Клиенты приходили главным образом вечером, после портового гудка. Топали, не снимая у входа ботинок. Клиенты были в синих боцманских робах, в клетчатых костюмах, в фетровых шляпах, с трубками и сигаретами, волосатые, широконосые, с рыжими лицами, — по большей части иностранные моряки.

 — Опять, дорогая, поднялись цены на сальварсан. Дай мне воды! Страшно, куда его столько идет. Все иностранные моряки им торгуют. Готовы закупать его килограммами. Нынче едва нашел семьдесят граммов новокаина, весь арсеноль, весь йодоформ. Мир болен сифилисом. Пусть его. Японии от того не хуже.

Так говорил отец Аратоки.

Пришло время отдавать в колледж. Теперь мальчика не годилось отдавать в портовую школу. Старший Аратоки обязательно хотел отдать сына в такой колледж, где учатся дети аристократов и богачей. Он отдал его в Высший мужской колледж для детей промышленников, знаменитый тем, что в нем учился один из племянников виконта Ямамото.

Круглый снисходительный директор колледжа говорил старшему Аратоки:

 — Вы понимаете, что мы принимаем детей с большим разбором. Виконт Ямамото справляется самолично о том воспитании, которое мы даем. У нас ведь учится его племянник.

Аратоки учился хорошо. Он стыдился того, что отец его дрогнет, и, когда товарищи спрашивали о семье, говорил: «Мой папа — богатый промышленник». Товарищам приносили во время завтрака сандвичи и ростбиф. Аратоки с каждым годом все больше смущался, когда в перерыв у дверей школы появлялась старуха-служанка, еще издали расспрашивая детей: «Где мой Аратоки?» — и приносила в плетеном ящичке «бенто» — простонародный завтрак с морской капустой, вареным рисом, соей.

Аратоки старался дружить с самыми заносчивыми, богатыми товарищами. У него был счастливый характер. Обиды не оставляли на нем следов. Он быстро забывал. Стоило накормить его завтраком, взять в театр в собственную ложу, угостить куском ананаса, — Аратоки улыбался, лез в дружбу, забывал грубости. Его считали мягким, теплым, добросердечным, отзывчивым.

Он был не последним в военных занятиях, на спевках патриотического кружка, в военно-спортивных играх. Занимался не очень прилежно, но был способным. Быстро, но не глубоко схватывал. Ходил в гости к богатым товарищам.

Иногда он писал короткие, но выспренние упражнения по отечественной литературе. Учитель хвалил его за хороший почерк, говорил, тыкая пальцем в аккуратные иероглифы:

 — Вы мало увлекаетесь духом, слишком много внешностью мира. Ученость Запада, мои почтенные, лежит в плоскости внешне-материальной. Что касается до области изящной, изысканной литературы и нравственного учения, то Запад этого не имеет.

Но мальчик и его друзья предпочитали область «внешне-материальную». Катались на рикшах за город, к теплым серным ключам. Пускали на школьном спортинг-поле модели планеров. Играли в бэз-болл. Зимой ходили в горы на лыжах. Еще няньки по утрам отводили их в колледж, а они уже компаниями посещали дешевых женщин.

Умерла его мать, — ему было тогда пятнадцать лет, носил дома белое, траур. Говорил приглушенным голосом. На самом деле не слишком горевал, думал о кинематографе, о прогулках на ключи, об отметках в школе. Был рад, когда кончился казенный срок грусти и можно было снова улыбаться, громко говорить.

В это время он стал сознавать себя. Он заметил, что в нем мало похожего на людей, о которых говорится в школьных поучениях. «Да, я благоразумный человек, я обыкновенный человек, и все люди такие, они только лгут или скрывают это».

Кончив колледж, он не болтался долго без дела. Другие товарищи одинакового с ним имущественного положения или помогали отцам, работая за конторкой, на складе, подручными, или трудолюбиво зубрили, надеясь наукой выколотить себе карьеру. Загадывали далеко на будущее, мечтая из адвокатских писцов стать министрами.

Аратоки несколько раз вежливо улыбнулся, несколько раз снес унижение, поехал вместе с восемнадцатилетним племянником Ямамото справлять гражданское совершеннолетие, был представлен виконту. И вот он оказался учеником авиационной школы, академистом, членом касты, куда приняты только дети высшего офицерства. И вот — уже чин капитана…

Счастливец, Аратоки! Молодец-парень, Аратоки!

Опять земля уходит с востока на закат, Наполненная сором и шорохом ростков, Опять по ней гуляют, как двадцать лет назад. Волнистый серый ветер и тени облаков. Твой облик затерялся в толпе растущих лиц, Твой голос еще слышен сквозь мрак густых плотин. Все странно изменилось от чрева до границ, И только ты остался попрежнему один. Ты выброшен на берег. (О жалостный улов!  — В мои невод затянуло мешок твоих костей, Набитый скучной дрянью давно угасших слов, Любви, тоски, сомнений, опилками страстей.) Ты равнодушен к миру, и мир тебя забыл. Он движется — и баста! А ты упал — и мертв. И кто теперь запомнит, кем стал ты, что ты был,  — Ни рыба и ни мясо, ни ангел и ни чорт.

 

Глава двадцатая

ОЗАРЕНИЕ

В Особой секции появились начальник воздушного гарнизона и подполковник Садзанами. Капитан Момосе сидел за сводками в своем кабинете.

 — Благодарю вас.

 — Да, поздравляю. Решительная победа. Бандитизм в районе Кентаи можно считать истребленным.

Рассказав о катастрофе с самолетом и о спасении капитана Аратоки, они хотели уходить.

 — Стойте, господа, с вашего разрешения могу ли я просить вас о совместном докладе с кионсанской Особой секцией нашему правительству?

 — Вот как?

 — Как вы смотрите на истоки бандитского движения?

Господа воздушные офицеры никак не смотрят на бандитское движение. Обыкновенные мужики корейцы — эти бандиты. Такой же точки зрения до оих пор держался и капитан Момосе, в своих разработках довольно четко выявлявший причины крестьянских возмущений для каждого отдельного случая.

Но сейчас его охватило состояние какого-то волнения, я бы сказал — озарения. Мысли мучительно повторялись в нем, и он чувствовал, что вот-вот ухватит нужное ему.

«У удачников не болят зубы, господин Момосе… К чему приводят ваши сводки?.. Правительство ждет от нас с вами широких обобщений»…

«Будь приснопамятна Хираока госпожа, как листья лотоса бросившая голос свой в озеро смерти!..»

 — Я должен сказать вам, что в последние месяцы Особая высшая секция имела дело с печальным явлением, борьба с которым завершилась только сегодня. Близорукому взгляду могло казаться, что в отдельных бандитских вспышках мы имеем дело с простым проявлением невежественного крестьянского недовольства, непонимания того, что распоряжения правительства могут служить исключительно ко благу туземцев. Так думали и мы, но в последнее время мы имеем… эээ… оказывается, как бы сказать, заговор…

 — Какой же это заговор, капитан?

 — Какой это заговор? Это… эээ… Это иностранный заговор, направленный против японского духа… (Он нашел настоящее слово.) Мы уже давно стали замечать, что из-за границы, например из Китая, даже в верноподданную туземную среду идут и идут чужеродные веяния… Я бы их назвал, с одной стороны, христианско-анархическим, с другой стороны, коммунистическим влиянием.

 — Вот как?

 — Если бы не принятые нами меры, в нашей области могли бы повториться под влиянием злонамеренной агитации, повториться всекорейские события тысяча девятьсот девяностого года. На этот раз, однако, японский народ, и особенно надо сказать об офицерстве воздушного флота, встретил врагов грудь к груди и проявил изумительное самопожертвование…

Начальник гарнизона и подполковник Садзанами переглянулись.

 — Мы, конечно, подпишем такую коммуникацию, капитан. Следует, чтобы она была-отправлена не вами, но начальником Особой секции. И — вами тоже, конечно… Нужно также ознакомить прессу с геройским поступком воздушного флота.

 — Мы подчеркнем также для иностранных газет, что подвиг капитана Аратоки объясняется тем, что наше офицерство воспитано единственной страной в мире, не знавшей революции снизу. Страной, где революции производят только по мановению руки императора.

 — Я бы, пожалуй, выделил момент именно коммунистической агитации.

Через час после отправления коммюнике капитан Момосе вытащил все досье, касавшееся беспорядков в Кентаи.

 — Мы сократим их и пошлем снова, сделав сводку: «В ответ на требование инспектора уплатить канавный сбор, собралась толпа…» Это не нужно. Просто: «Такого-то числа собралась толпа с красными флагами, среди которой можно было заметить несколько по-иностранному одетых людей…» «Настоящим доношу о причинах бунта, последовавшего в ответ на распоряжение об отчуждении крестьянских земель в колонизационный фонд…» Глупость! «Такого-то числа произошел бунт…»

Таким образом, в то время как капитан Аратоки обсуждал наедине с собой свои поступки в плену и обдумывал, не будут ли они осуждены, в газетах появились сообщения под следующими заголовками:

КОММУНИСТИЧЕСКИЙ ЗАГОВОР В КЕНТАИ…

ЗВЕРСТВА НАД ЯПОНСКИМИ ЧИНОВНИКАМИ …

КАПИТАН АРАТОКИ ЧУВСТВУЕТ, КАК В НЕМ ПРОСНУЛСЯ ДУХ САМУРАЕВ…

Утром следующего дня капитан был вызван к начальнику гарнизона.

 — Нет слов, нет слов, дорогой! Как я счастлив, что под начальством моим вырос такой самоцветный цветок, такая чистая хризантема, как вы. Самурай мой, мы подали представление к ордену!.. Идите сюда, дорогой мой!..

И по маленьким усикам начальника гарнизона, впитываясь, сползали радостные слезы.

 — Я только исполнил свой долг, полковник-донно… — стыдливо сказал Аратоки, не совсем уверенный, о чем идет речь.

В пятницу капитан Аратоки был спасен из мужицкого плена. В воскресенье об его поступке говорила вся страна. Не было семейства, в котором с утра не начинался бы разговор о капитане Аратоки. Героизм этого человека, приказавшего сбросить на себя четыре тысячи пятьсот килограммов бомб, чтобы уничтожить бандитскую заразу, заставлял уважать себя даже врагов.

…В военных кругах ходили именинниками. Был устроен ряд банкетов. Офицеры кричали: «Банзай! Мы должны образовать союз таких солдат, как капитан Аратоки!»

Много самых странных людей попали в орбиту неожиданного внимания Особой высшей секции в Кион-Сане.

Был арестован Хо Дзян-хак, корейский философ, проживающий на Тигровой Пади. Он знаменит. Его книги: «Философия человечества», его популярный труд «Книга золотого сечения» знакомы любому корейскому студенту.

 — Сообщите нам все, что вы знаете о восстании крестьян в Кентаи.

 — Я не имел об этом мнения. Вам известно, — я против насилия.

 — В таком случае ваша обязанность выдать их, если знаете программу и фамилии зачинщиков насилия.

 — Я не отказываюсь и не соглашаюсь.

 — В противном случае мы будем держать вас в подвале.

 — Зато мое имя гуляет на свободе.

…Корейский философ приехал в Кион-Сан в начале века по личному приказу последнего императора. Он остался здесь при японцах, не меняя позы самоотречения и покорности. Книг он не писал уже двадцать лет. Но каждое утро он, съев скудный завтрак из трав, выходил на прогулку, всегда по одному и тому же пути, потом ел суп из морской капусты, читал китайских древних мудрецов, полчаса говорил с поклонниками, приезжавшими из других городов Кореи, ел и ложился размышлять.

Прогресс человечества занимал круг его мыслей. Паровые двигатели, поэзия и благоденствие науки, философия Толстого, китайские стихи Ли Бо, бледные пятна тумана на ночном небосклоне, древоточец на гнилом пне, возвышающаяся до небес вершина Пьяо-Шань, — обо всем этом говорилось в его книгах.

Вечно одинаковый пассатный ветер, тайна колебаний магнитной стрелки, растяжимость тел, законы движения света, число пыльников цветка, равно как число колебаний звука колокола и количество смертных случаев в Сеуле и Пекине — все это постоянно занимало его.

 — Итак, господин Хо, вы утверждаете, что вы философ?

 — Я — знаменитый корейский философ.

 — …вы считаете себя философом. В таком случае вам придется подтвердить нам, что к вам часто приходили злонамеренные агитаторы, предлагая присоединиться к чудовищному заговору, охватившему низшие классы населения.

 — У меня бывает много людей, — может быть, среди них есть и заговорщики.

 — Достаточно! Подпишите эту бумагу!

 — Я враг насилия — подчиняюсь, подписываю эту бумагу.

О прекрасный предатель! На следующий день бумага, подписанная допрошенным философом, послужила официальным поводом для ареста пятисот человек в кионсанском предместье и порту.

Издающаяся ренегатами сеульская газета написала громовое обращение к интеллигенции и купечеству, — здесь говорилось следующее:

«Кионсанский философ, славящийся своими революционными выступлениями во время событий 1919 года, потрясенный героизмом японского офицера, раскрывает тайные ковы негодяев…»

Мне удалось беседовать с товарищем Пак, известным корейским революционером, коммунистом, живущим в эмиграции. О философе Хо и о событиях, упоминаемых сеульской газетой, я узнал вот что.

В этом 1919 году во всей Корее были брожения, восстания, победоносные демонстрации, митинги у правительственных зданий. Студенты и журналисты диктовали правительству условия. Торжествовали победу за час до поражения.

В Кион-Сане движение началось, когда во всей Корее оно уже кончилось. Четыре тысячи человек с поднятыми на палках знаменами двигались к дому кионсанского губернатора, требуя «донгниб» и «восьми прав гуманности и справедливости». Студенты с национальными флажками в петлицах разъясняли народу, что такое «донгниб».

«Донгниб» — это независимость. «Восемь прав» — это требования национальной свободы и независимости Кореи.

Хо Дзян-хак вышел в этот день в сандалиях и в белой соломенной шляпе погреться теплым полуденным ветром. Была оттепель. Над улицами неслись курчавые тучи.

Попадавшиеся люди громко пели и обнимались. Старик сел на корточки возле ворот храма. Он отдыхал.

Через час он увидел бегущих. Большими прыжками спешили франтоватые мужчины в европейских костюмах, с тростями. За ними с визгом поспевали их женщины, шурша шелком, манерно выворачивая ноги. Потом улица опустела. Потом пробежало несколько студентов, кричавших: «Не бегите, не бегите, будем умирать без сопротивления… за свободу…» Потом опять улица была пуста.

Потом толпа мужчин и женщин, портовая голь, рабочие, грузчики; в руках у них были камни и палки. Потом улица опустела. Вслед бежавшим торопливо шли женщины с младенцами, привязанными за спиной.

Старик встал и пошел по улице.

Из-за угла загорланил рожок.

На велосипедах подкатил отряд японцев. Хо Дзян-хак остановился. Рядом с ним шла студентка-кореянка. За спиной ее был подвязан ребенок, размахивавший флажком, заливаясь мелким смехом. Мать глядела на японский отряд. Забыла о революционном флажке, оставшемся в руках у ребенка.

 — Не давай детям игрушек взрослых.

Так сказал философ, но женщина его не поняла.

Жандарм спрыгнул с велосипеда, подбежал, длинным кортикам замахнулся на женщину и ребенка.

 — Дурак! Не убивай детей, не ты будешь их рожать! — крикнул тогда старик.

Он был избит жандармами.

После корейского философа на допрос был вызван господин Сен, владелец судоремонтного завода в Кион-Сане.

 — К сожалению, господин Сен, у нас имеются сведения о вашем не совсем доброжелательном отношении к доблестному офицерству.

 — Что вы?! Вы знаете меня лично, господин следователь. Кто сказал это, господин Момосе?

(«Зачем я выгнал тогда капитана?.. Зачем я выгнал тогда капитана?.. Ходите в кинематографы… Это он мстит… В кинематографы, молодой человек …»)

 — Ваш завод — это рассадник профсоюзов, анархизма, национализма, коммунизма и революции.

 — Господин следователь, поверьте, — коммунисты мутят.

 — Как же вы оправдываете это?

 — Арестуйте их! Арестовывайте их как можно больше! Я вам даже дам список самых зловредных. Есть, например, Цой, который недавно уходил в Кентаи. Что он делал в Кентаи? Я дал ему в слепоте отпуск. Мой приказчик дал. Казните его — и дело с концом.

 — Мы сами знаем, что нам делать, господин Сен.

В тот же вечер из заводского поселка были изъяты пятьдесят человек.

Увы, увы! К сожалению, кореец Цой скрылся неизвестно куда. Точнее, ему было отказано от места за болтовню о Кентаи два дня назад. Ему удалось поступить кочегаром на китайский пароход.

Теперь он плывет где-нибудь по Желтому морю.

На юг… На острова…

Удивительную тоску испытывает кочегар парохода «Чжу-и» в день полного туманов циклона, проходящего полосой по Тихому океану.

В руках его черная железная лопата. Огромный сквозняк уносится в люки. Из топок пышет горячий ветер, от которого сохнет кожа. В топках со свистом мечется красный огонь.

Машина грубо стучит. Из липких, стекающих каплями стен выходит разболтанный визг железа, опущенного в воду.

 — А ну-ка, подавай угля, подавай угля!

Когда глядишь вверх, ты видишь холодную сырость и чувствуешь лестницу, винтом поднятую в темный колодец. Этот колодец качается в глазах вместе с пароходом, пляшущим на мертвой зыби.

В туман качка ужасна. Она сопровождается странной неподвижностью воздуха и безмолвием моря.

А ну-ка, бей лопатой! Вкопайся в уголь, пока не заболит внизу живот, пока не заколет бок.

Под топками стоит высокий куб с кипяченой водой. Выпей из кружки! Вода пахнет углем и жестью. Как называется гнутая железная палка, брошенная на угольный сор? Хватай ее, шуруй уголь в топках.

Огонь кидается в глаза. Глаза высыхают. Попробовал бы ты сейчас заплакать!

* * *

В истории капитана Аратоки как будто действуют два человека — так резко отличаются его слова и поступки до и после «апофеоза». Ни одно из свидетельств, имеющихся у вас о школьной и служебной жизни капитана, ничего не говорит о его особой любви к изречениям, о страсти к сочинительству или глубоких познаниях, доставивших ему впоследствии место военно-воздушного эксперта в Женеве.

Однако уже через несколько дней после чуда в Кентаи японские репортеры опубликовывают из номера в номер различные глубокомысленные и плоские его афоризмы.

Он проявляет любовь к цитатам.

«Война есть создатель, голод — разрушитель всего великого», — говорит он.

Он пишет в книгах автографов ряд небольших стихотворений, которые я имел случай несколько раз приводить в этой повести — в конце глав..

Заинтересованный этим, я отправил письмо в Токио, в газетный концерн, как мне казалось, способный дать мне ценные сведения…

А где госпожа Гинко? Где милая госпожа Гинко? Где завязывающая бант на животе, Опытная госпожа Гинко? Не могу вам это рассказать. Спросите у того боцмана, Спросите у того сифилитика, Спросите у того конторщика, Улыбающегося самому себе.
О великое слово долг, О великое слово месть, О великое слово полк, О великое слово честь. Вы хотите знать, отчего Я геройски мог поступить? Нужно вам узнать для того, Как помножить СМЕТЬ на УБИТЬ.

 

Глава двадцать первая

ПИСЬМО

«Милостивый государь, гражданин Лапин! Благодарю Вас за Ваше любезное письмо. Чиф-эдитор нашего газетного предприятия, несмотря на чрезвычайное свое перегружение текущей работой злобы дня, внимательно ознакомился с Вашими пожеланиями и поручил мне сообщить Вам следующее: Принося Вам поздравления за Вашего лестного для нас внимания, выразившееся в лестном намерении написать книгу посвящении нашему герою национальности г. кап. Аратоки Шокаи, кавалера ордена Золотой ястреба, г. Чиф-эдитор, однако, выражает свое незначительное сомнение, для того, что ваше намерение иметь не истинно ориентировочный ондерграунд.

Мы, к сожалению, не имеем физической возможности выслать Вам тот материал и документации, которыми пользовался г. Куропи С., составивший отпечатанную нашим предприятием брошюру о чуде в Кентаи, имевшем акцидент с нашим героем национальности г. кап. Аратоки Ш., кав. орд. Зол. ястреб. Упомянутая документация есть собственность Военного Министерства и в настоящее время, к сожалению, не имеет возможности быть Вам представленным, как мы того бы имели пожелание.

Тем не менее, спеша поспешествованию осуществления Вашего желания, г. Чиф-эдитор просил передать Вам следующие ноты, коими по нашего мнения следовало бы иметь в виду для Вашей прекрасной будущей книги.

На первое: так называемое чудо спасения живой мишени в Кентаи надо рассматривать в конвергенции со всем нашим развитием исторического пути, имеющим по мнению известного писателя г. Леруа-Болье особые пути, на эра за 2500 лет нашей истории, как то — глубокий патриотизм японского народа, под покровительством мудрой проницательности нашего Императора и властей.

На второе: основной афоризм наших войск есть мнение: «Смерть на войне не несчастье, но неприятный инцидент». Примером этого следует отметить правило нашего великого героя национальности генерала Ноги, что «не следует спешить на помощь раненым товарищам — лучше продолжать сражение: ты больше принесешь пользы родине».

Таким образом, ваши поиски ондерграунда не требуют документации, но исключительно познания моральной сущности нашего офицера, всегда жертвующего собой.

В написании Вашей книги мы предлагаем Вам держаться такого метода, но не другого, ибо всякий другой приведет Вас к неприятностям.

Ваш доверенно всегда готовый к услугам
Манаджер Токио-концерна (подпись)».

и уважающий Вас