БИОГРАФИЯ ОДНОГО МОНГОЛА
Мы собирались в фойе улан-баторского государственного театра, где стояли бильярды и висели цветные маски знаменитых актеров. Здесь появлялся республиканский прокурор Цинда, поклонник драматического искусства; бывал Гомбодом и чиновник транспортной конторы Надмид с хромым Гончог-Дорчжи; заглядывал сюда и Бабу-Церен, увешанный орденами за славные его дела.
Здание театра, построенное из бревен и фанеры немецким архитектором; имеет вид громадной юрты, фасадом выходящей на главную площадь. Памятник герою революции Сухэ-Батору стоит перед театральным двором. Проходя мимо синих ворот театра, всегда можно слышать обрывки бешеной музыки. Оркестранты, сидя на ступеньках лестницы, упражняются в своем искусстве, пробуя звук на китайских флейтах.
Площадь так велика, что кажется безлюдной. В конце ее торчит рогатая арка, отделяющая светский Улан-Батор от монастырского гнезда Цзун-Хуре.
Из окон бильярдной видна беспечная жизнь города. Бычий обоз в пыли пересекает дорогу; перед зданием почты разносчик продает шоколад и карманные фонари; идет министр с детьми, направляясь к стоящему в стороне лимузину; под навесами блестят ряды молитвенных мельниц — вращающиеся барабаны с тибетскими текстами.
Случалось, к нашему обществу присоединялся и Содном-Пэль. Мы познакомились с ним месяц назад в степи. Это был дородный человек с рябым выразительным лицом. Он заведовал управлением школ; его перевели в столицу из города Далай-Сайн-Шандэ, в Восточном Гоби. Мы вели с ним беседы, пили чай и играли в монгольские шахматы.
Однажды мы задали ему вопрос:
— Откуда вы происходите и где родились?
Он ответил искренне и важно:
— Если вы хотите знать, каковы были мои первые шаги на пути революции и самоусовершенствования, вам нужно выслушать длинную историю.
Глава первая
Нет ничего на свете обычнее моего детства. Я родился в поле за четыре перегона от Урги. Отец мой неизвестен. Некоторые говорили, что он монах; другие — что он погонщик; третьи считали, что он знатный человек, проезжавший мимо стад и захотевший остановиться. Юрта, в которой обитала моя мать, до сих пор кочует у родственников вдоль Нойин-Улы.
Ничто не предвещало мне в будущем многих превращений. Я готовился к судьбе пастуха, одинокого воспитателя стад. В тысяча девятьсот семнадцатом году, или в седьмом году Монгольского государства, мне исполнилось тринадцать лет, и я еще не видел чужих людей.
Хозяином нашего семейства был один тушету-хановский дворянин, по имени Дорчжи-Палма. Кроме нас в его владении были четыре юрты, большое стадо и несколько крепостных пастухов, стороживших табун. Нередко один из них оставался ночевать с моей матерью под большим одеялом. Среди ночи он просыпался и, дрожа от холода, приказывал мне развести огонь. Он был волосатый, большерукий верзила, причинявший матери больше забот, чем все остальные мужчины. Моя мать очень нравилась хозяйским пастухам, и они часто дрались между собой за право ночевать в нашей юрте.
Из Улан-Батора видна темная долина реки Толы, где мы зимовали. По замерзшей воде бежали наши стада, подгоняемые скучными пастухами, знавшими, что вечер еще далек. Посредине реки нас встречал племянник Дорчжи-Палмы, людьми которого мы считались.
Ветер раздувал его косичку, повязанную синей лентой, и опрокидывал волосы на глаза. Гладкий и нарядный, он сидел на коне, как женщина. Мы не любили его за брань и надменность.
В апреле мы обычно в первый раз меняли пастбища и подымались выше в горы, чтобы к зиме снова вернуться в долину. С высоты Тола казалась нам узким рукавом с серебряной тесемкой. Горы, покрытые темным лесом, шумели зимней хвоей.
Князь Харагинского удела был другом нашего хозяина. Он часто приезжал в кочевье и заметил меня, моего брата и сестру, очень смышленую для своих лет и слишком миловидную для своей бедности. Однажды он сказал: «Ваше кочевье, Палма, богато скотом и детьми. Вы ходите по жирной траве. Мы же в городе лишены потомства. Мои слова поймите как намек».
Дорчжи-Палма, хитрый одноглазый мужик, приказал нам стать на колени перед князем, и мы подползли к его ногам, обутым, в высокие сапоги с красной каймой. Когда он говорил нам о красоте жизни в его городском доме, где мы будем получать мясо и кров, нас тошнило от крепкого запаха дорогой кожи. Встав на ноги, мы сложили кулаки у шеи в знак того, что наша судьба принадлежит харагинскому князю. Делая радостное лицо, я глотал слезы, догадываясь, что нас увозят отсюда. С ненавистью я смотрел на Дорчжи-Палму, отдающего нас неизвестно куда.
Мы зарыдали и стали собираться в дорогу.
— Не имея детей, — сказал князь, — мне легко будет полюбить это семя. Жене моей прикажу держать их твердо и воспитывать.
В последний раз мы выбежали на замерзшую Толу, по которой ветер мел снежную пыль. На середину реки, где обычно происходили наши игры, мы вытащили большой камень и поставили его на ледяной бугор, чтобы он возвышался над местностью.
Товарищи робко подходили прощаться, думая, что на нашу долю выпало счастье, недоступное для деревенских скотоводов. Двенадцатилетний Чемид, сердечный мой друг, с которым мы вместе гоняли табун до Лунного озера, положив мне голову на плечо, сказал:
— Ты теперь важный мальчик, Содном, пожалуйста, не забывай меня. Когда-нибудь я приеду на своих бычках в Ургу, и ты меня не узнаешь.
В полдень князю подвели коня. На нем была серебряная сбруя и бесчисленные амулеты. Я удивился этой бесполезной красоте. Дорчжи-Палма сделал вид, что нас обнимает, и шепнул:
— Если князь будет недоволен, я срежу вам уши.
На его грубом и равнодушном лице сияла вежливая улыбка.
Соседи выстроились у выезда на дорогу, и каждый говорил нам что-нибудь утешительное. В последнюю минуту пришла беременная женщина и, ударяя рукой по груди, крикнула:
— Мой ребенок вырастет таким же счастливцем, как вы.
Она требовала, чтобы мы притронулись головой к ее громадному животу, тогда приплод будет удачливым. Ее насилу оттащили от нас.
Мы тронулись в путь. До темноты моя мать бежала за обозом. Мы слышали ее крики, зовы и плач. Я не видел ее лица, потому что нам не позволяли оборачиваться. Ночью шум материнской заботы затих, мы догадались, что она повернула обратно. Больше мне не пришлось с ней встретиться.
Дороги я не помню. Скрипенье каната, протянутого сквозь телеги, убаюкивало меня. Я часто засыпал и плакал во сне. В телеге было жестко и душно.
Через шесть суток мы въехали в Ургу — дощатую резиденцию Богдо-Гегена. Красные шары, висящие на шестах, блеснули на закате дня. На холме мы увидели второй город, спускавшийся книзу сотнями серых келий, заборов, храмов и площадей, — это был монастырь Гандан. За ним помещались дворы нашего князя.
Глава вторая
Богдо-Геген, столицей которого считалась Урга, был первым монахом буддийской церкви. Вам, наверно, приходилось о нем слышать. Младенцем он был привезен из Тибета и провозглашен святым. Двадцать пять лет назад, когда китайская империя распалась, Богдо-Геген сделался светским повелителем нашей страны. Это был вздорный, неуравновешенный человек, любивший удивлять народ пьяными кутежами, запрещенными желтой религией. Он плохо видел, скучал и придумывал для себя различные забавы. Иногда он подходил к большому дворцовому окну, под которым толпились верующие, и, бросая вниз деньги, платки и комнатный сор, с хохотом следил за борьбой, которая начиналась внизу. Он жил над берегом реки Толы, у него были придворные, министры, телефон и домашний зверинец.
Даши-Церин, владетельный князь Харагинского удела, занимал важный пост в одном из министерств Богдо-Гегена. Ко времени, когда мы у него поселились, он достиг пятидесяти лет. По виду он был грузный мужчина, с низкой шеей, на которой сидела безбровая голова. Его красные глаза, напоминающие глаза собаки, имели привычку коситься на собеседника. Он поселился в столице через год после провозглашения монгольской автономии и долго ворчал на новые веяния, не понимая, как можно жить без указки из Пекина — исконной столицы степной Азии.
Три года назад князь Даши-Церин выехал по одному ему известным делам в Пекин и жил там несколько месяцев. Его желтый рыдван с перламутровыми ромашками часто видели возле дворцов китайских сановников, где шли пиры в честь президента Юань Ши-кая, объявившего себя императором.
В эти дни «четырежды предавший», как называют историки Юань Ши-кая, раздавал темным людям титулы маркизов, виконтов и кавалеров легкой колесницы. Обезумевший от успеха, он назначал бывших денщиков армейскими генералами. Для четырех своих собутыльников он учредил верховный совет, дав ему имя — Друзья Сосновой Горы.
Даши-Церин выпрашивал деньги и милости за то, что всегда был верен Китаю. Его вежливо слушали, принимали с великим почетом, но — как принято выражаться — много обещали, да мало делали.
Ночью в подворье буддийского храма, где останавливались богатые монгольские жертвователи, князь одновременно составлял письмо Юань Ши-каю и Богдо-Гегену.
«Ваша слава, — писал он Юань Ши-каю, — осияет реки и горы пяти континентов и всех стран в пределах всех океанов».
«Сохраняя верность вам, — затем писал он Богдо-Гегену, — я совершаю свою работу в китайской стране, как мышь творит свое дело ночью».
Однажды на дворцовом спектакле, где присутствовал император Юань, князю намекнули, что пришло время доказать свою преданность и повести монголов в путь, предопределенный судьбой. Поняв скрытый смысл этих слов и испугавшись последствий, князь поспешно выехал из Пекина и, почти не останавливаясь в дороге, вернулся в Ургу. Здесь он рассказывал небылицы о своей хитрости и анекдоты о женах Юань Ши-кая.
В своем ургинском доме, обнесенном снаружи бревенчатым частоколом и внутри устроенном на калганский манер, он проводил дни с двумя молодыми эрлисками — женщинами, рожденными от китайца и монголки. Обе они были действительно очень миловидны. Всегда искусно накрашенные, уже начинающие полнеть, нахальные и крикливые, они слонялись без дела, не выходя из дому без разрешения. Князя они не любили, называя его в разговоре между собой «мешком» и «подушкой». Несколько лет спустя одна из них приняла яд, заметив, что стареет и постепенно теряет красоту, которой очень гордилась. На прощание она срезала свою лакированную челку и просила передать ее князю со словами: «Захотела отправиться на прогулку». Князь был удивлен этим поступком, но не придал ему значения, так как в последнее время сильно охладел к женщинам.
Законная жена князя, по имени Неген, жила в дальней комнате. Лысая и больная женщина, она вечно отдыхала на лежанке и курила, не вмешиваясь ни во что. Каждое утро к ней приходил лекарь — пожилой монах, хваставший, что в Тибете он получил звание «агримбы» — мастера тайных знаний. Лечение его состояло из припарок, утоляющих разговоров и растертой травы, которую, по его словам, привез он с Гималаев. Князь редко навещал свою жену, ссылаясь на тяжелый запах в ее помещении.
Таким вот образом проходили первые годы жизни харагинского властителя, поселившегося в Урге.
У знатных монголов, живших при дворе Богдо-Гегена, каждая его улыбка имела значение. Косой взгляд из-под бровей — это знак возможной немилости. Молчание в ответ на вопрос — опала. Сказанные мимоходом слова о еще живом человеке — в прошедшем времени — означали опасность для жизни.
До князя дошли слухи, что во дворце над Толой недовольны его поведением. Родственник по материнской линии, служивший столоначальником в канцелярии дворца, однажды в ночное время привязал своего коня к частоколу дяди и вошел во двор. Он пребывал в большом волнении.
— Я вам должен сказать, дядя старший, что не в пример другим княжеским семействам, в харагинской ветви всегда были верные и дружные родственники. Как только я услышал о несчастье, тотчас же бросился предупредить тебя.
Еще малость покичившись своей любовью к дяде, он наконец выложил все, что знал:
— Поздним вечером Богдо-Геген и министры вели разговор про тебя. Что именно, я не мог расслышать, как ни старался. По моему мнению, сегодня пришел час, когда ты должен спасать свое тело.
Растроганный князь. обнял его, ощупывая в то же время, не скрывает ли гость под своим халатом какого-либо оружия.
На следующее утро, посоветовавшись со своим человеком, экономом ганданского монастыря Нирбой-Ламачжабом, он отправился во дворец пешком в знак полной покорности, сопровождаемый шестью всадниками из своей дворни.
Богдо-Геген его не принял, сославшись на сонное состояние духа. С князем разговаривал Дуйнхур-Далама, придворный монах. Здесь князь произнес свою первую речь, начинавшуюся словами: «Передайте великому, имеющему десятитысячелетний возраст, что я был и есть его слуга, но сделаюсь его рабом».
С этого времени началось быстрое возвышение Даши-Церина, построенное на смирении и коварстве. Он сделался беспощадным гонителем китайцев и всюду поносил и ругал этот народ и его обычаи. Подобно многим дворянам, оставив стада на попечении родственников и слуг, он торопливо бросился в океан политики, произнося долгочасовые речи под заглавием: «Налог на малоимущих есть благородное средство поддержки государства» и «Солнце желтой религии».
Войдя в доверие подозрительного Богдо-Гегена, он стал одним из шестидесяти главных людей правительства. Он получил должность — Церегийн Ямынь Дис Тушемил — второй военный сановник министерства.
Ему пожаловали титулы — Глава Двух Харагинов, Опора, Бесстрашный Богатырь.
Вот он передо мной — харагинский князь! Я вижу его грузное тело, опускающееся на седло, и его важные растущие книзу усы.
Глава третья
Я поселился в главном помещении княжеской усадьбы. Сестру мою положили спать в черной юрте служанок, которая стояла в западной части двора. Первые дни я боялся дышать от окружавшей нас роскоши. В комнате князя стоял обширный лакированный шкаф с костяным узором, подаренный ему мандарином Сань Чжоу десять лет назад. Серые фотографические портреты харагинских родственников висели вдоль стен. Их напряженные лица были надменны до предела. Особенно удивили меня окна из разноцветного стекла, считающиеся украшением богатых домов.
Кроме меня князь держал еще девять воспитанников, ходивших в одинаковых халатах и носивших одинаковые имена. По приказанию князя они вплетали в свои косы желтые тесьмы и мазали волосы свечным маслом. Во время княжеских обедов они стояли у дверей, разнося блюда и подавая мокрые полотенца для умывания.
Через два дня после приезда я был назначен слугой к племяннику князя Ирхин-Баиру. Это был скучный мальчик шестнадцати лет с длинным утомленным лицом. Он слегка прихрамывал, потому что в детстве упал с лошади. Вскоре его должны были отдать в монастырь, но он не желал этого, надеясь наследовать имущество дяди и одну из эрлисок, крепко ему понравившуюся. Он ходил за ней следом, пьяными глазами смотря на сверкающую прическу и тонкую злую руку, глядевшую из-под рукава.
Моя служба состояла в утреннем одевании Ирхин-Баира, выполнении мелких услуг и следовании за ним в пяти шагах во время выходов из дому. Он так привык, чтобы за ним всегда ходил кто-нибудь, что совершенно растерялся, когда однажды я замешкался и не торчал за его спиной. От удивления и страха он заплакал. Вечером мне крепко досталось за неповоротливость.
— Шаги услужающего, — сказал князь, наказывая меня гневом, — должны быть вчетверо шире шагов хозяина.
Я ходил на посылках у Ирхин-Баира, пока он не заболел воспалением кишок.
Всю ночь до зари я просиживал около его лежанки, поднося питье и лекарственные травы. Он бредил, повторяя слова: «Ты сам меня постоянно звал».
Никто не мог понять, что это означает. Монах, навещавший Ирхин-Баира, сообщил князю, что больной нуждается в лечении словом. Он советует поехать к Хухен-Хубилгану — четвертому перевоплощенцу одной знаменитой женщины, живущей в трех днях от Урги. Быстро собравшись, мы отправились на поклонение к святому. Поездку эту мне никогда не забыть!
Колесная дорога на восток. Сухое зимнее утро. Князь и два конюха едут впереди на дымномастных иноходцах. Я следую немного поодаль за возком, в котором лежит опухший Ирхин-Баир. Китаец-извозчик свистит толстым кнутом и бормочет ругательства на своем языке.
К вечеру Ирхин-Баиру делается хуже. Он лежит, с трудом поворачивая голову, укутанную в черную волчью шапку. Мой спутник Гомбо шепчет мне на ухо, наклонясь с седла:
— Считаю, племянник князя недолговечен.
Я тоже такого мнения и не знаю, грустить мне или радоваться.
Едем почти не останавливаясь. На третьи сутки мы добираемся до ставки перерожденца.
Монастырь Баин-Хит лежит в открытой местности, огороженной шестью холмами. Низкие вязы растут по краям степи. Вход в главный храм сторожат каменные собаки необыкновенного роста. Их носы и спины заросли мхом. На лапах лежит ржавая изморозь.
Поклонившись изображениям, мы входим во двор, ведя под руки больного Ирхин-Баира. Он мычит от боли. Лицо его страшно и полубезумно.
Князь торопится показать племянника Хухен-Хубилгану. Монастырский эконом, подкупленный им, ведет нас через квадратную площадь с врытыми в землю медными чашами.
Знаменитый Хубилган принимает нас в маленькой келье, совершенно пустой. Нам шепчут, что ему недавно исполнилось четырнадцать лет. На вид его можно принять за старика. Он выработал в себе раннее величие. Святой наложил руки на больного и отпустил нас, не сказав ни слова.
Мы ночевали в юрте, которую привезли с собой. От Ирхин-Баира шел горячий воздух, и он трудно стонал, раскачиваясь в разные стороны.
Зажгли огонь. Князь подошел к племяннику и долго глядел на его лицо, полосатое от света и тени.
— Он дышит легче, — сказал князь, — мы не даром совершили поездку.
На рассвете нас посетило несколько важных лам, чтобы осведомиться о состояний больного паломника. Мы угощали их ургинскими пряниками и вареньем. Усевшись перед больным, они рассказывали о тайном могуществе своего Хубилгана.
— Упражнениями воли он достиг такой неимоверной святости, что вряд ли кто может с ним состязаться, — хвастливо заявлял старший лама.
— Он заставил пятнистого быка молиться перед главным храмом и кузнечика научил думать.
Я слушал эти басни, не смея дохнуть от удивления.
— Все знают, — продолжал он рассказывать, — непобедимость маленького железного войска, которое хранится в двух ящиках, находящихся до поры до времени у Хухен-Хубилгана.
— Если он удаляется куда-нибудь, то велит одному из монахов хранить железных солдатиков и смотреть, чтобы они не затеяли войны.
Однажды в его отсутствие любопытный служка отворил таинственный ящик и заглянул внутрь. Лишь только он поднял крышку, как оттуда полезли человечки с криком: «Куда, куда бежать?»
Удивительно ли, что наш великий мальчуган обладает даром исцеления!
Посудачив о разных чудесах, которые творит Хубилган, ламы почтительно вздохнули и вышли во двор, где начинался рассвет и бесснежная вьюга. В открытый полог со свистом впорхнул ветер. Морозная пыль опалила нам глаза и щеки.
Мы погасили огонь. Больной лежал неподвижно. Глаза его были полузакрыты, брови насуплены, руки, сжатые в кулаки, валялись на животе.
Тело его было жестко и начинало холодеть.
Глава четвертая
После возвращения из Баин-Хита меня отдают в начальную школу при ганданском монастыре. Она помещается в большой деревянной юрте возле храмового дворика. Ее крыша, сколоченная из желтых досок, видна издали, когда я бегу на гору, боясь опоздать.
Первый день в школе. Я вхожу в учебную юрту и становлюсь на колени перед наставником. Мои ладони сложены на уровне рта и носа. Я ровно дышу, мои глаза выражают внимание и старательность. Учитель смотрит на меня и трогает мой подбородок сухими грязными пальцами.
— У тебя наружность монаха и душа ученого, — приветливо говорит он и ласковым движением опускает меня на веревочную подушку. Больше он не обращает на меня никакого внимания.
Каждый день я возвращаюсь домой в сумерки, усталый и голодный. В школе мы получаем только кирпичный чай. Придя в дом, я стараюсь сразу завалиться спать. Иногда я вижу моего князя. Он лежит в углу под большой китайской картиной, изображающей охоту на диких коз, и курит опиум. За последнее время он редко со мною разговаривает. Я объясняю это тем, что мое присутствие напоминает ему ужасную смерть Ирхин-Баира. Поэтому я стараюсь быть тихим.
Иногда после моего прихода из школы князь приказывает мне сопровождать его. Я везу фонарь на ветру. Мы медленно едем во дворец Богдо-Гегена. Перед воротами князь отдает мне коня. Я жду его выхода и прыгаю на морозе, кланяясь проходящим сановникам. Мои брови покрываются льдом, и я постепенно начинаю коченеть. Это очень злит меня, но я молчу до поры до времени.
Моя мечта — поселиться в монастыре. Когда я остаюсь ночевать в учебной юрте во время шурги — черной метели, — жизнь лам кажется мне тихой и привлекательной.
День монастырских школьников начинается в пять часов. Железная печка, стоящая посредине юрты, холодна и покрыта инеем. Лежа на деревянной кровати, наставник ерзает под одеялом и оглушительно зевает. Потом он окончательно просыпается. Первое его движение — за янтарной табакеркой, висящей перед ним на гвозде. Он втягивает табак со свистом и мелкими ужимками. Я слежу за ним из-под волчьей шубы, полуоткрыв глаза. Маленький, старый и близорукий, он стучит ногами по доскам кровати, чтобы согреться.
— Банди, вечно спящие банди! — зовет он учеников.
Маленькие банди, спящие на полу, быстро вскакивают и одеваются. Лежащий рядом со мной шестнадцатилетний великан с детским лицом ударяет меня кулаком, в бок и гогочет. Нет, мне не суждено вкусить сон, не пройдя пути, как сказал Цзонхава в молитве, которую мы знаем наизусть.
Одевшись, мы помогаем учителю встать с кровати. Мы берем его за руки и плечи и бережно сажаем на подушку. Один подымает худую мертвую ногу учителя и натягивает на нее теплый сапог. Другой возится с рукавами халата. Третий бросает через плечо старика красную монашескую перевязь. Во время одевания наставник раздражительно шепчет:
— Банди, вечно глупые банди! Помните, что монашество — это преданность старшим.
Малыши уже метут и убирают юрту, приготовляя лампады и жертвы. В воздухе пахнет ладаном и мочой. Постояв у открытой двери, в которую виден морозный двор и фигуры монахов, сидящих без шапок, на корточках у стены, учитель приступает к ублаготворению невидимых духов.
Он берет чашу в виде черепа и наполняет ее водой. Берет поднос с зернами, палку и колокольчик.
Будда приказал помогать всем одушевленным — на земле и в воздушном пространстве. Зверям, птицам, рыбам, кузнечикам и маленьким белым — то есть вшам и даже невидимкам, еще не получившим оболочки в новом перерождении. Поэтому учитель макает средний палец в воду и щелчком сбрасывает с него капли. Он бросает в воздух несколько зерен.
Потом он небрежно говорит:
— Удовлетворяю духов потоком молока, исшедшего из рук.
Через полчаса начинается урок. Разложив на коленях доски, мы учимся чтению и каллиграфическому письму. Палочки туши, клейменные китайскими знаками, и острые кисти лежат на ящике перед нами.
Учитель, встречавший меня очень приветливо в первые дни, узнав, что я не сын харагинского князя, а слуга-воспитанник, стал придираться и помыкать много.
— Ты похож на бревно, надевшее шапку, — язвит он меня, когда я, согнувшись, выписываю восемь букв, которые мы заучили.
Потом он, позабыв обо мне, кричит другому:
— Нет, из тебя не выйдет доктор богословия. Вот уж не выйдет!
Не отрывая глаза от досок, мы пишем.
— Буква падает из другой буквы легко и прямо, — сокрушается он, — у тебя они ползут вбок и разрушают столбик строки. Чимид, подай мою стройную палку, я покажу этому превосходительству банди, что есть прямизна.
Когда шел урок молитвы, после полудня, учитель приказывал нам повторять тибетские слова: «Ум-ман-зар-ба-ни-хум-пад». Мы принимались шептать хором, не двигаясь и напряженно глядя в одну точку. Мы делали это до головокружения, до отека в ногах, до жжения в глотке. От усердия мы приходили в ярость.
— Этими несколькими словами, — говорил наставник, — верующий может опрокинуть вселенную. И даже один слог «ум» может сдвинуть гору.
Однажды, после того как он повторил эту мысль несколько раз, я позволил себе прервать его и спросил:
— Может ли быть, чтобы маленькое слово могло столкнуть гору со своего места?
Учитель пристально посмотрел на меня, ничего не ответив, но с этих пор стал ко мне относиться еще хуже. Я не особенно огорчался, потому что князь мне сказал:
— Выучишь буквы — поедешь в степь на Керулен с моим родственником. Потом я, может быть, отдам тебя в ламы.
Мои товарищи думают, что я зубрю грамоту для того, чтобы отличиться. Это неправда. Я очень прилежный ученик. Я хочу скорее уметь читать и отправиться в путешествие на реку Керулен. Об этой реке много рассказывают: сильная природа и красивое население. Трава густая, как лес, и монастыри, монастыри, монастыри. Я не дождусь того дня, когда мы поедем.
Перед праздником Цаган-Сара — монгольским Новым годом — в Гандане шумно и бестолково. Монахи готовятся к барышам, а больные — к исцелению. Ургинские улицы черны от всадниц, везущих снедь для праздничных пирушек. В Сдобном ряду повара выносят на сковородках шипящие пампушки и пирожки, плавающие в золотом масле. Трактирщик Фан Си вывешивает перед своим домом бараньи туши и зеленые бутылки водки. Трубачи продувают хриплые горла своих инструментов. Это время подарков, молитв и китайских разносчиков.
По случаю близких праздников мы почти не занимаемся чтением и каллиграфией. Учитель отпускает нас раньше времени и, собрав облачение, уходит в храм. Мы выбегаем на монастырские улицы, нахлобучив на брови теплые шапки. Мороз! Цаган-саринский мороз!
Толпы богатых горожан, от которых валит ледяной пар, ведут с собой румяных закутанных детей, похожих на раскрашенные куклы. Распахнув шубы и отряхивая иней с усов, старики нетерпеливо окликают друг друга. Домашние слуги несут за ними покупки для праздников. Здесь все. что необходимо взрослому и ребенку: иконы богов, рогатые подсвечники, бубенцы, изображения зверей, кувшины длинногорлые с крышками, ладанки, писаные и печатные молитвы, золотые чернила, стеклянные шары, волчки и медные тарелки для жертв.
Это первый Цаган-Сара, который я встречаю в городе. Праздник кажется мне превосходным. Шляясь по монастырской улице среди идущих с покупками прохожих, я настраиваю себя на благочестивый лад. Я делаю так, как говорил учитель: стараюсь забыть все свои мечты и неудовольствия, сжимаю виски пальцами, чтобы сосредоточиться на высоком, и гляжу на кончик своего сапога. Первое время мое совершенствование подвигается медленно. Сколько я ни пытаюсь думать о круговороте и покое, в голову лезут всякие пустяки и дрянь — засахаренная брусника, обиды, вчерашние игры. Чтобы окончательно не погрязнуть в житейской бездне, я захожу в ворота и проникаю в соборный храм. Здесь тихо и торжественно. Перед фигурами бронзовых гениев трещат желтые языки лампад. Лоб святителя Цзонхавы поблескивает во мраке. На застекленных полках стоят ряды маленьких одинаковых будд, и нет им числа. Среди толстых оплывающих свечей лежат утренние жертвы прихожан. Это мелкие монеты, сладости и культовое печенье.
Холодный сквозняк. Из-под крыши падает узкий столб света. Я кланяюсь неизвестно кому и совершаю обход святынь слева направо. Пройдя несколько шагов, я останавливаюсь и думаю о своей злости и ничтожестве. Возле статуй Цзонхавы и Шигемуни я шепчу:
— Помогите мне стать таким, как вы.
Полный благочестия и скромности, я дохожу до конца храма и заглядываю в маленькое помещение между стеной и изображениями святых. Школьный мой учитель стоит здесь и шарит рукой по подставкам, где лежат подношения верующих. Виновато оглядываясь, он сгребает серебряные монеты и засовывает их в свой карман.
К несчастью, это действительно мой наставник. Он задыхается от жадности, глаза его совершенно мутны, рукава измазаны в сале. Он ворует монастырское добро перед праздником Нового года.
Глава пятая
В середине марта случилась история, которую я до сих пор не могу вспоминать без ужаса.
У харагинского князя был друг, по имени Эрдени-Ван. Он считался начальником князя по министерству и изредка бывал в нашем доме. Мне он запомнился невзрачным и болезненным стариком.
Обычно в дни его посещений князь Даши-Церин ходил сердитым. Несмотря на видимую дружбу, он завидовал Эрдени-Вану.
Нахлебники и приживалы князя, когда не было чужих людей, старались говорить об Эрдени-Ване только плохое. Ему приписывали убийства, разврат, кражи, ложь, обиды людям, скверные мысли, зависть, сплетни, неверие.
— Жизнь этого кровосмесителя грехом не сочту назвать постыдной! Не слишком ли он зажился в своей теперешней оболочке! Не пора ли подумать о новом перерождении!
Они хлопали себе по бедрам и угодливо посмеивались.
Эрдени-Ван пышно приезжал в наш дом с многочисленными слугами и двенадцатилетним сыном, с которым я подружился. Его звали Сабу, он был тихий, долговязый мальчик, любивший лгать и прикидываться сильным. Созвав ёще несколько воспитанников, часто мы с ним водили игры: зарывали палочку в снег, играли в тарбаганьих дедушек и боролись.
В последние недели Даши-Церин воспылал страшной любовью к Эрдени-Вану. Придираясь к каждому поводу, он посылал ему ценные подарки и оказывал ему знаки внимания, как младший старшему.
К нам стал заглядывать буфетчик Эрдени-Вана, китаец. Несколько раз ночью, по возвращении из школы, я замечал его стоящим около княжеской лежанки, на которой Даши-Церин курил и думал.
Однажды, когда вошел кто-то из посторонних, князь громким и фальшивым голосом обратился к буфетчику:
— Ты, любезный, доставишь мне перец и кардамон. Я обо всем уже поговорил с твоим хозяином.
Дерзко кланяясь, буфетчик исчез.
Теперь, когда Эрдени-Ван принимал у нас пищу, навстречу ему выходил весь дом. Даже лысая княгиня, тяжело дыша, появлялась у входа. Она выглядела умирающей. На щеках ее были нарисованы фуксином круглые знаки, натертые сухими румянами. Она плакала и ворчала, что ее заставляют много двигаться. Дворня, выстроившись попарно, криками встречала Эрдени-Вана. Перед воротами на сто шагов были разостланы матерчатые дорожки багрового цвета.
В помещении над кроватью сделан был желтый балдахин. Князь сидел под ним с поджатыми ногами. При входе гостя он вставал и приветствовал его словом: «Амоголан» — «Мир»; приветствие это самое высокое; произнося его, встают на колено. Потом князь подходил к гостю и, обняв его, прижимался ухом к сердцу.
Не было дня, чтобы князь не разжигал искры дружбы к Эрдени-Вану. Он повсюду кричал о несправедливости к этому превосходнейшему человеку.
— Его не оценили по заслугам. Он должен быть первым лицом на берегу Толы. Великий Богдо еще о нем не подумал.
Да, это была дружба, которая удивляла придворных!
После праздника Цаган-Сара в монастыре стало буднично и пустынно. Монахи-наставники вернулись к урокам. Из-за дощатых стен доносился низкий гул, Воспитанники духовных академий повторяли молитвы, забытые во время праздников. Школьная собака Колдун, ошалев от новогодней сутолоки, отсыпалась на солнце, зарыв лапы в снег.
В школе у нас занятия шли, как бывало. Учитель старался превратить мою жизнь в дурной сон. Он мелочно надоедал мне, заставляя повторять сотни раз слова молитвы, которые я знал назубок, и обидно хохотал над моим степным произношением.
Я рассказал помощнику настоятеля о том, что мой учитель ворует жертвенные деньги в соборном храме. Он погладил меня по голове и сонно сказал:
— В твоем младенчестве все замечать — это вред и коварство.
Вызвав к себе учителя, он приказал мне покинуть келью.
Однажды после захода солнца князь позвал меняли, любезно посадив перед собой, сказал:
— Ты славный подросток, хотя поистине твоим шалостям нет конца. А сейчас ты сбегаешь на ту сторону Толы, к юртам Эрдени-Вана. Передай этот мешочек буфетчику Сяну, не останавливайся по дороге. Ни с кем не болтай и прямо иди, куда я приказал. Ну, в путь, умница!
Положив за пазуху запечатанный красный мешочек, я опрометью помчался по замерзшей улице, пахнущей навозом и дымом. Я бежал очень быстро, миновал мост, торопливо поклонился дворцу, мелькнувшему слева от меня, и вышел на береговую тропинку, ведущую к дворам Эрдени-Вана. Я был почему-то уверен, что полученное от князя поручение очень секретно. Мне было страшно и весело.
Ставка Эрдени-Вана представляла собой маленький городок из юрт. В отличие от многих князей, он не заводил себе ни строений на китайский манер, ни лакированной мебели с инкрустациями, он не ездил в колясках с факельщиками на крыльях. Он жил в восьмистворной юрте, скакал верхом на жеребцах, которых для него каждый день ловили в табуне, любил дикий лук и полусырое мясо.
Обойдя главную юрту, я бесшумно вошел в помещение буфетчика.
Китаец сидел на табурете и мыл ноги. Увидав меня, он нахмурился и замахал руками.
— Нет моих сил на кровь эту, — непонятно сказал он. — День сегодня большой и ветреный. Авось подождем. Такое дело трудно работать.
Я положил ему на колени мешочек и, сказав, что мне ничего больше не приказано, вышел во двор. Около ворот навстречу мне попался сын Эрдени, строивший снежного ламу с бородой из льда. Я вызвался ему помогать, и мы долго украшали зимнего старика тряпичными усами, бородавками из еловых шишек и свежей хвоей. Помнится мне, что снежный лама был очень похож на настоящего человека.
Спустя полчаса из кухонной юрты вышел буфетчик вместе с поваром, несшим жаркий котел с супом и бараньими потрохами.
— Это отцовская вечеря, — сказал мне Сабу.
Мы зашли в дом. Люди Эрдени-Вана сидели возле огня, пили чай и рассказывали друг другу запутанные истории без конца и начала.
Одноглазый Санчжа, бывший выездной кучер князя, подозвал нас к себе и предложил сесть рядом. Искренний восторг лежал на его круглом, честном лице.
— Давай-ка послушаем, какие несчастья рассказывают, — шепнул он нам.
Сказочник — один из старших слуг — в это время делал все, чтобы доказать слушателям, что жизнь ужасна. При каждом слове он издавал два вздоха и так ломал пальцы, что становилось холодно и тоскливо.
Он говорил о том, как страдали двое друзей, странствуя по черной степи. Ужас какие с ними творились вещи! Под конец их даже хотел зарыть в землю черт.
— Слушайте, слушайте, сейчас будет самое интересное.
— Но вот, — говорил рассказчик, — послышался громкий лошадиный крик. Это был крик старого белого жеребца. И-хэ-хэ! Он находился поблизости, увидел беду и очень рассердился. И прибежал страшный, с поднятой гривой и развевающимся хвостом.
Посредине рассказа в юрту вбежала стряпуха в халате, накинутом на голову.
— Бесовское дело, — крикнула она тонким голосом и остановилась.
— Чего надобно? — спросил рассказчик, недовольный, что его прерывают.
— Князь, хозяин наш, попробовал горячей похлебки, и его начало корчить. Он упал на землю, мы не можем его поднять.
Стряпуха жалобно оглядела присутствующих. Подобие, слезы выкатилось из ее заплывших глаз.
— Бежим к отцу-князю, — вдруг завопила она, перекосившись и раздирая рот. Все бросились во двор. Впереди всех бежал сын Эрдени-Вана. Его ноги, обутые в сафьяновые сапоги, проваливались в снег. Он падал и спотыкался, испуганный мальчик с непокрытой головой. Издалека доносились крики и плач.
— Опять вы не дослушали самого интересного, — ворчливо сказал старший слуга и, подняв полы халата, побежал вслед за другими.
— Никогда не дают мне кончить рассказ, — сокрушался он на бегу.
Была уже ночь, когда я вернулся домой и заснул, скорчившись на лежанке.
— Эге, голубчик, ты уже здесь! — услышал я сквозь сон голос князя.
Он что-то еще говорил, потом нагнулся и положил на мою подушку две серебряные монеты.
Глава шестая
Утром, прекрасно настроенный, я выхожу на городские улицы, нерешительно оглядываясь по сторонам. Я не знаю, как распорядиться своим богатством. У меня еще никогда не было в руках серебра. Все, что я вижу выставленным на прилавках китайских купцов, привлекает мои взгляды.
Сладости с бронзовыми ярлыками. Шелковые домашние шапочки. Мерзлый виноград. Наконец-то я все это могу купить! С необычным вниманием я оглядываю прилавок.
Хозяин лотка — торговец из Нин-Ся, мимо которого я прохожу каждый день, оборачивается и насмешливо зовет меня:
— Не стесняйся, человек. Отчего ты никогда не останавливаешься? Может быть, хочешь чего-нибудь купить?
Я останавливаюсь. Выбрав несколько мелочей, небрежно бросаю монеты торговцу, наслаждаясь его удивлением.
Улица покрыта инеем. Дети роются в замерзшей грязи, разгребая тряпье и мусор. На цветных флагах, которыми ветер стучит о бревенчатые частоколы, горит утреннее солнце. Низкий и темный кряж Богдо-Улы покрыт серым дымком. В неподвижном воздухе отчетливо видна каждая сосна, растущая на покатых ее склонах.
Я попадаю в толпу, однообразно движущуюся вдоль улицы Торговцев. Прямо передо мной, по узким деревянным мосткам, идет высокий старик в распахнутой шубе, с ташауром, засунутым за голенище сапога. Он не дает мне пройти, поминутно останавливаясь и долго набивая трубку из кисета.
Наконец я не выдерживаю и вежливо прошу:
— Посторонитесь, господин старший.
Он оборачивается и оглядывает меня с ног до головы. Это крепкий человек, из породы горных скотоводов, с редкой седой бородой и красными обветренными щеками. Его, видимо, раздражает мой подбитый ватином халат, китайские сапоги, красный платок для кошелька, торчащий из кармана.
Старик кричит на меня:
— Эй, ты, монашеский сынок! — и сталкивает меня с мостков прямо под ноги медленно движущихся по дороге всадников.
На меня смотрит весь торговый ряд. Китайцы-приказчики Подняли свист и визг.
— Это нахлебник харагинского князя, — слышу я голос за своей спиной.
Расстроенный, я дохожу до угла. Здесь, между парикмахерской, поместившейся у моста через ручей в узком деревянном ящике, и харчевней сычуанского землячества, поставил свой балаган старик китаец. «Цветной фонарь» — называют его дети. Он и сейчас стоит рядом с балаганом, стуча в медный гонг и аккомпанируя себе велосипедным звонком.
— Маленькая монета, — кричит он однообразным тихим голосом, — большие превращения! Приблизится глаз к стеклу. Соблазнительные жены судьи. Город Шанхай. Северная столица. Тигры и слоны. Царь-гора.
Возле балагана толпятся пастухи, приехавшие из провинции. Они никогда не видали волшебного фонаря.
Растолкав их, я подхожу к китайцу и, бросив монету на поднос, громким голосом требую размена.
Старик дает мне сдачу — множество мелких медных монет, пробуравленных посредине, с обрубленными краями. Я прячу их за пазуху. Прохожие, стоящие возле балагана, почтительно наблюдают за мной. Одну монету китаец берет себе за размен.
Теперь я получаю право заглянуть внутрь волшебного фонаря. Я не в силах отказаться от этого удовольствия. До сих пор мне изредка удавалось взглянуть туда из-за плеча какого-нибудь деревенского счастливца, заплатившей за право проглядеть всю серию картин.
Я приникаю к пузырчатому стеклу, освещенному из глубины балагана мутным желтым светом. В фонаре видны колеблющиеся пестрые тени. Сначала невозможно разобрать, что изображено на картине. Какие-то цветы, дома, головы без людей, летящие над домами гуси.
— Вот видишь город Нан-Цзинь, — кричит над моим ухом хозяин балагана. — В этом городе десять тысяч ученых людей, по Министерскому проспекту едет красавица. Разбойник спрятался за углом, приготовившись убивать.
В углу картины я с трудом различаю разбойника. Он нарисован коротконогим, в высокой иностранной шляпе, с длинным горбатым носом и усами, перекрещивающими все его лицо. Кинжал не уместился на рисунке, и художник поместил его в облаках.
Едва я успеваю вглядеться — картина дрожит, мелькает и проваливается куда-то вниз. На ее место вылезает портрет женщины с невыразительным красивым лицом и загнутыми бровями, каких не бывает в природе.
— Это лучшая, драгоценная красавица, — поет китаец. — Заплати еще два гроша, мальчик, и я покажу тебе ее танцы.
Женщина исчезает почти мгновенно. Хозяин убирает ее, чтобы я не потерял охоты любоваться ею второй раз. Теперь сверху опускается картина, изображающая высокий темный зал. Какие-то люди окружили разряженного старика, с павлиньими перьями на шапке.
— Отравлен и погиб, — кричит китаец. — Во времена императрицы, далеко до наших времен, сановники отравили министра. Смотри другую серию. Я покажу тебе его лицо.
Захваченный этим зрелищем, я не заметил, как начало смеркаться. Богатый калганский купец, торгующий бурханами, уже закрыл свою лавку. Он добросовестно вставлял в дверь решетчатые щиты и запирал их большими замками. Мясник выставил на улицу толстые бумажные фонари. На углу появились две молодые, ярко одетые женщины. Они заговаривали с людьми рынка, хихикая и неуверенно обольщая.
Пересмотрев сквозь стекло картинки старика, я собрался уходить.
Китаец начал складывать весь свой волшебный мир — картон, рисунки и тряпки — в деревянный сундук, украшенный цветами.
В это время ко мне подошло несколько человек. Это были люди Эрдени-Вана и сын его Сабу, мой товарищ. С криком «Отравитель!» он ударил меня по щеке. Я думал, что он стал безумным от горя, и сказал сопровождавшим его людям:
— Уберите его. Не давайте ему предаваться отчаянию.
Вокруг нас начала собираться толпа. Несколько всадников, проезжавших мимо, остановились и следили за происшествием, свесившись с седел.
— Ядовитая вошь! — крикнул один из людей Эрдени-Вана. — Как ты смеешь запираться! Мы видели, как ты шел к буфетчику. Откуда у тебя серебро, на которое ты накупил всякую всячину? Кровь нашего князя горит на твоем диком лице!
И он плюнул мне в глаза убежденно и дерзко.
Обступив меня со всех сторон, эрденивановцы громко вопили, и каждый из них старался меня ударить побольней. Я не мог защищаться и закрылся руками, но они раздвинули их и били меня, пока сами не устали и пока рыночный страж не пришел на мои крики.
Избитый, я не имел сил идти и сидел на земле, всхлипывая, как младенец. Шум вокруг меня затих. Я услышал, как мясник говорил подручному, указывая на меня:
— Это приемыш харагинского. Его бьют за то, за что следовало бы наказать смертью. Ты слышал, что Даши-Церин сегодня назначен на место отравленного Эрдени-Вана? Теперь никто не посмеет тронуть убийцу.
С трудом поднявшись на ноги, я пошел сквозь обширный и пустой Цзаходыр. Женщина, гулявшая на углу, с участием поглядела в мою сторону и пошла прочь своим танцующим шагом.
Глава седьмая
Началось ургинское лето — дождливое и жаркое. Короткие грозы проходили по ночам с ливнями, не достигающими до земли. Богдо-Ула всегда дымилась. Человек, незнакомый с нравами монгольской погоды, мог бы подумать, что в горах действует артиллерия.
После происшествия на Цзаходыре я ушел из Урги, решив навсегда покинуть князя. К этому времени мне исполнилось семнадцать лет. Я был рослый детина с широкими плечами и крепкой спиной. Выйдя за городскую черту пешком без путевого припаса, я добрался до первого почтового станка на западной дороге. У содержателя проезжего дома Хай Лун-вана я попросил есть, потому что был голоден: я не ел двенадцать часов. Он прогнал меня, сказав: нехорошо быть обжорой.
Дождавшись ночи, я пробрался в его кладовую и, украв оттуда вареную баранью ногу, пошел дальше. Утром налево от дороги я заметил забор и деревянные дома со ставнями и покатыми крышами.
Это был русский хутор Никодима Хорикова, одного из чуйских купцов, поселившихся в нашей стране, тайно перейдя через границу. Здесь он жил как богатый князь со своей семьей и многими работниками и китайскими огородниками, обрабатывающими землю по соседству.
Я стал работать у купца: развьючивал лошадей, грузил бычьи обозы, таскал ящики. Хозяин был больной человек, волосатый, крикливый и говорил по-монгольски. Он часто хватался за сердце, говоря, что испортил его здесь, в Монголии. Из разговора двух бурят, служивших у Хорикова, я узнал, что он не может вернуться на родину, потому что там переменилась власть.
Прослужив у купца несколько месяцев, я перешел на работу к огороднику и окучивал у него грядки. Огородник работал с рассвета до поздней ночи, двигаясь на своем большом поле, как заяц. Он думал только об удобрении и урожае. Ежедневно он собирал в русском хуторе помет животных, золу, обрезки овощей и бросал их на грядки. Он собирал также листья, коренья, падаль, гнилую рыбу, кости, остатки волос от бритья. На дороге поставили отхожую будку, написав на ней красными буквами: «Счастье Тому, Кто вошел»; Отсюда он черпалом таскал человеческий помет. Поистине это был великий огородник!
Я работал у него так, что все тело мое болело и трескалась кожа на плечах. Перекопав его огород длинной лопатой и подняв воду в борозды, я засыпал тут же, в поле. Постепенно я привык сохранять в теле некоторый запас сил и трудился много, не доводя усилия до предела.
Заметив это, хозяин очень рассердился и прогнал меня со словами: «Ты слишком умно работаешь!».
По прошествии пяти месяцев я решил вернуться в Ургу.
Множество событий произошло здесь за мое отсутствие.
Глава восьмая
Иностранные солдаты неслись по улице, стоя на военных платформах, запряженных мулами. Въезжая в толпу, они небрежно били прохожих ременными кнутами. Они были одеты в теплые барашковые шапки и серые форменки. Такого цвета одежды монголы называют «чендро» — «пепельные».
Из разговоров с людьми я узнал о том, что произошло за время моего отсутствия.
— Китай — всегда Китай, и он сожрал нас, — говорили мне. — Скоро земля наша будет вспахана и скот убит.
Ургу занимали войска «маленького Сюя». Энергичный, свирепый и безграмотный генерал поселился в китайской слободе. Над домом, где он жил, были повешены длинные доски с надписью: «Ямынь Серединного государства».
Месяц назад, подъехав во главе небольшого отряда ко дворцу, стоящему на берегу Толы, генерал Сюй выставил пулеметы и предложил Богдо-Гегену составить указ об отречении. Неизвестно, какие мысли прошли в голове Богдо-Гегена, но через полчаса министры вынесли на луг перед входом подписанный им манифест об отказе от светской власти.
Высшие князья государства, кудахтая, как связанные куры, поднесли маленькому Сюю душевную просьбу вернуть их Китаю.
По всему городу бродили пехотные офицеры, бездельничая и горланя куплеты. На Цзаходыре был оборудован двухэтажный питейный дом. Двести дешевых красоток были доставлены из Калгана на верблюдах. Их везли в плетеных корзинах — по одной с каждой стороны.
Дорогой на площадь встречные китайцы грубо толкали меня и смеялись мне в лицо.
У молитвенных столбов сидел старый тайчжи, сельский дворянин, и, швыряя шапку о землю, кричал о событиях, которым он был свидетелем на пути с Орхона.
— Фирмы, изгнанные восемь лет назад, вернулись на место! Приказчики взыскивают старинные долги! В Кобдо компания Да Шен-ку предъявила иск за убытки, причиненные монгольской независимостью.
Перед самой Ургой на обоз сельского дворянина напал китайский патруль и реквизировал двадцать быков. Начальник патруля бил дворянина по щекам.
Я прошел за монастырскую арку. Здесь происходил парад оккупационных войск. Богдо-Геген принимал участие в параде. Лишенный власти, но сохранивший титул духовного главы, он по привычке держался величественно и шел, поддерживаемый двумя мальчиками. Какой-то незнакомый лама, оглянувшись по сторонам, шепнул мне:
— Святого заставляют поклониться портрету китайского генерала.
Народ толпился по сторонам, безмолвно наблюдая за происходящим.
Присев на корточки среди детей и старух, теснившихся возле арки, я вынул из кисета трубку и закурил. События, происшедшие в городе, удивляли меня.
Когда в больших каретах к параду подъехали маймаченские ростовщики, качая серьгами и шапочками, я стремительно вскочил и сказал громким голосом:
— Этих господ следует убивать — таково мое мнение!
Не знаю сам, отчего я это сделал. Должно быть, надменный вид этих людей показался мне отвратительным. Мой голос разнесся по стихшей площади, и женщины в соседних рядах засмеялись.
Несколько стражников кинулись вслед, но мне удалось скрыться. Мой синий бумажный халат мелькнул среди солдат и затерялся в толпе.
После этого происшествия я поселился на краю города, в юрте одного тихого человека близ дороги, ведущей в Кяхту. Я ходил за конями хозяина и этим кормился, пока не встретил Буйин-Джиргала, своего бывшего товарища. Он позвал меня жить к себе. Здесь я нянчил ребенка, мать которого умерла. Затем я ушел с этого места и несколько недель работал на кирпичных печах при китайском гарнизоне.
Я вставал рано, замешивал глину и работал до вечера, как мул, но дух мой был смущен и взволнован. Я не знал, как распорядиться своей жизнью. Иногда мне хотелось уйти в степь и сделаться одним из разбойников — этих добрых «сайнери», о которых матери рассказывают детям. Я был готов превратиться в отшельника и просидеть десять лет в железной клетке, чтобы укрепить свой ум и волю.
«Не пойти ли мне, — думал я, — в чужие края, где небо водянисто и расплывчато, как слизь или яйцо? Почему бы не посмотреть на незнакомых людей с их смешными обычаями и жаркой погодой?»
Проработав две недели на кирпичах, я был вызван начальником китайского комендантства, который предложил мне следить за товарищами, работающими на кирпичных печах. Поняв, чего от меня хотят, я ударил его палкой по голове и, перескочив через низкую ограду, бежал.
Из страха, что меня узнают и схватят, я больше не возвращался в город и бродил от юрты к юрте, пользуясь гостеприимством скотоводов. Немало дней скитался я холмами и галечной степью в рваном платье и волчьем треухе.
Однажды в сумерки я вышел к торчащим из земли скалам в середине Гоби.
Это был монастырь Чойрон, знаменитый строгостью нравов. Среди камней и громадных валунов, навороченных природой, стояли белые соборные храмы с золотыми крышами. Подходя к чугунным львам, охранявшим входы, я увидел лужайку, на которой суетились люди с поблекшими тряпками в руках. На иных тряпках блестели пуговицы, нашивки и погоны. Штабеля полуистлевших трупов были сложены посредине.
— Что вы делаете здесь? — с ужасом спросил я.
Один из людей, беспокойно оглядываясь, ответил:
— Мы возвращаем покойникам их одежды!
В монастыре мне сказали, что трупы, виденные мной, это убитые китайские солдаты. Один русский генерал — его имя Унгерн — бежал со своей родины и объявил Китаю войну. Он восстановил власть Богдо-Гегена и перебил столько китайцев, сколько встречал на своем пути.
— Страх как много истребил он этих глупых чендро! — добродушно рассказывал молодой лама. — Они валялись тут на солнцепеке, и птицы слетались к ним со всего мира. Людишки приходили снимать с мертвецов платье. У них очень красивые сапоги, но потом пошел мор, и настоятель велел вернуть мертвецам их достояние, для того чтобы они не сердились. Так вот мы и возимся с трупами.
Услышав обо всем этом, я решил вернуться обратно в Ургу. По дороге встречные говорили о бароне — этом русском со светлыми волосами и маленькой головой.
Глава девятая
В Урге я пробыл три дня. Правление барона Унгерна, построенное на жестокости и сумасбродстве, поразило меня. Я видел виселицы и монгольских мятежников, в наказание посаженных на лед. Я видел, как умирал Арбиджих, образованный ургинец, сказавший на площади: «Да здравствует свобода!» Привязанный к трубе на крыше, он висел полуголый на сильном морозе, и в течение ночи были слышны его стоны. На улице Унгерн появлялся в сопровождении двух японцев, Сато и Намаями. Оба они были коренастые парни низкого роста с револьверами на боку.
Через неделю в тибетской харчевне на Цзаходыре я встретился с компанией ургинцев, решивших уйти от Унгерна. Я последовал за ними. Под видом извозчиков, направляющихся на север, мы выехали с товарным обозом и благополучно миновали казачью заставу у первого почтового станка.
Бурят, одетый в форму вахмистра-забайкальца, спросил нас:
— Кто вы? Куда держите путь? Что потеряли на севере?
Ответил Гомбочжаб, человек с широким лицом и красным носом, впоследствии сделавшийся лучшим актером Монголии:
— Мы едем, начальник, на русский хутор возле Хары. Твоя не задерживай.
Среди беглецов был один маленький человек из западных уделов. Его звали Худощавый. Он расспрашивал меня, откуда я родом, сколько мне лет и о чем я думаю по ночам. На второй день путешествия он сказал мне:
— Ты мог бы быть борцом за Монголию.
О сказанной им фразе я думал много часов и, засыпая, вспоминал ее.
В халате у Худощавого была зашита бумага. На безлюдном участке дороги между Хара-Обо и рекой обоз остановился, и он прочел написанное на бумаге воззвание, обращенное ко всем честным людям страны. В нем говорилось о свободных и о закованных в цепи народах, о русской революции, о китайских событиях, об Унгерне — змеином бароне, о манифестах Коммунистического интернационала. Каждый день я узнавал дела, которые раньше мне и не снились.
Из мальчика я превратился во взрослого человека.
Я услышал о неравенстве, существующем между людьми. Раньше я не задумывался об этом. Я узнал, что люди делятся на разряды. Первый класс составляют «тигры» и «светочи», то есть князья и приближенные Богдо-Гегена. Эти люди не имеют ни способностей, ни добродетели; занимая с младенчества высокое место в мире, эти счастливцы ведут хорошую жизнь, спят в тепле и щеголяют в великолепных одеждах. По характеру они сердиты и вспыльчивы. Они мнят себя блестящими звездами, спустившимися на землю. Ко всем другим людям они относятся надменно, считая их за скот и лошадей.
Именно в эти месяцы я начал догадываться, что дворянство годно только на то, чтобы любоваться своим блеском — не больше.
Второй класс состоит из «змей» и «крыс». Это канцелярские писцы, судебные служители и младшие чиновники. Они жрут мясо народа и пользуются его шкурой, как одеялом. Внезапно выдвинувшиеся люди, они свирепы, как палачи, и упрямы, как попугаи.
По прибытии в Кяхту я стал рядовым участником готовящейся монгольской революции. Я перестал жить для себя и вмешался в народные бури. Познакомившись с Сухэ-Батором, я участвовал в боях против Унгерна и чудом спасся из горящего Маймачена, обложенного вражескими частями. Я читал книги, листовки и брошюры. Между операциями, сидя в юртах Народной армии, я расспрашивал Бадзар-Дорджиева — бурятского доктора — о физическом строении мира.
— Атом есть атом и ничего больше, — говорил старик, перевязывая раненых и накладывая бинты на сабельные порезы: это было после рубки у Селенги.
Я был верным стрелком в отряде Сухэ-Багора и проделал с ним все походы. Когда революционные части заняли Ургу, я вместе с ними спустился с западных холмов, откуда виднелись юрты и разоренные дома. Ружье-дробовик, короткий нож, ташаур, сплетенный из бычьих ремней, были неотступно при каждом бойце. Мохнатые быки, впряженные в пулеметные телеги, ревели, почуяв запах жилья.
Головной отряд вошел в город. Жители его приветствовали нас. Богдо-Геген неохотно вышел навстречу солдатам. Ему оставили титул и дом, но отстранили от управления.
Снова я стоял на берегу Толы. Было вечернее время. Над рекой шумел крепкий ветер. Какая-то женщина ехала верхом по склону холма, видимо наслаждаясь быстротой скачки. По ее маленькому лицу бились черные волосы, связанные в пучок.
— Добро пришел, солдат, — крикнула она, свесившись с седла, и натянула повод.
Я звякнул ружьем и поклонился.
— Вы тут шутки шутите, а мы воевали, — сказал я.
— Ого! Ты, должно быть, человек строгий, — ответила женщина, делая вид, что она сильно испугана.
— Всадница, я не такой сердитый, как выгляжу. Я уничтожил тысячу врагов, но пальцем не тронул ни одной честной мухи, — сказал я и собрался идти.
Уезжая, женщина крикнула:
— Вот ты каким стал, Содном-Пэль! А я тебя знаю с детства.
Глава десятая
После победы революции я обосновался в Урге и работал дзарлигом — главным курьером в правительстве. Делопроизводство велось по старому образцу, и я разносил по домам узкие листы бумаги необычайной длины, исписанные словами указов. Столько в них было наворочено вежливостей, извинений и красот, что не понять было простому монголу, о чем тут, собственно, говорится.
По утрам я отправлял казенные деньги. Просторная телега, запряженная пегим быком, стояла у входа в министерство. Возчики грузили на телегу мешки с серебряными монетами. Проезжая через весь город, я раздавал чиновникам их жалованье, бросая денежные мешки, не требуя с получателей расписки.
Поистине, наше молодое государство еще не умело обращаться с финансами. Одна из ревизий обнаружила в казначействе лишних пятнадцать тысяч долларов, не принадлежащих никому.
Как-то вечером меня вызвал инспектор государственного просвещения и сказал:
— Я слышал о тебе от Сухэ-Батора. Может статься, что ты действительно храбрый и смышленый человек. Поезжай в области и учреди школы для нашего доброго, но темного народа.
Приехав на место, я выполнил его поручение, посещая отдаленные места страны.
В монастыре Шон меня укусила бешеная собака. Я прижег рану раскаленным железом до кости для того, чтобы не стать безумным. Мне казалось уже, что я боюсь воды, в глазах у меня ходили белые пятна, но, провалявшись в юрте две недели, я выздоровел, и болезнь прошла бесследно.
В столицу я вернулся через несколько месяцев. Я представил отчет, в котором было рассказано, как я — человек молодой и мало ученый — помогал согражданам в просвещении.
Меня хвалили за скромность и ругали за медлительность.
Зимой 1923 года от неизвестной болезни умер наш главком Сухэ-Батор. Республика хоронила героя с почестями, не свойственными степным народам. Маленькая армия, созданная Сухэ-Батором, шла за его телом на рысях, протяжно крича незначащие слова погребального отряда. Цирики плакали на ветру, и их слезы превращались в маленькие кусочки льда. Двадцатилетние революционные генералы и министры в полувоенных халатах шли впереди всех под спущенными знаменами.
Не доходя до Китайских ворот, процессия остановилась, поджидая депутации от уездов. Молодой кавалерист, остановившись на скаку, крикнул: «Умер знаменитый человек!» — и, взмахнув дареной саблей, поскакал дальше.
По календарю похороны приходились на праздник Цаган-Сара. Многочисленные жители Урги, готовившиеся к веселью, горько рыдали, услыхав о несчастье. Пятый день празднества, начинавшийся играми и конскими бегами, превратился в скорбь и траур. Ургинцам казалось, что вся природа принимает участие в нашем горе. Ночью случилось лунное затмение, и было так темно, что мы не видели слез на глазах друг друга. Китайцы в торговых рядах стали бить в барабаны и тарелки, стрелять из ружей и рвать петарды, чтобы отогнать духов темноты.
Пронесся говор, что, воспользовавшись смертью главкома, князья подняли мятеж против государства. Некоторые спрашивали: «Не сделал ли это Церемпил?»
Незадолго до этого был раскрыт преступный заговор против свободы. Глава его, Церемпил, баин-туменский чиновник, тайно скрылся из страны вместе с беглым монахом Цевен-Норбо. Они бежали, чтобы передаться Японии, захватив с собой подложные документы и письма от знатных феодалов. Все жители знали его приметы по правительственным объявлениям: «Высокого роста, волосы с каштановым отливом, взгляд исподлобья, ненормально напряженный и бегающий».
Лежа тяжело больным, Сухэ-Батор спрашивал у секретарей:
— Что делают наши цирики? Какие разговоры слышны на улицах? Я сильно озабочен. Боюсь, что сторонники Церемпила используют мою смерть против народа.
Возвращаясь после похорон, я шел наедине со своею болью, таща ее, как мешок. Лицо мое стало серым.
Глава одиннадцатая
Год спустя умер Богдо-Геген. Полуслепой, он бродил по комнатам своего двухэтажного дворца и, сидя в спальной, возился с ручным гусем из своего зверинца. Монахи докладывали ему о делах, совершающихся в государстве. Слабым тонким голосом он задавал вопросы.
— Сегодня в городе опять собрались народные представители, — докладывал монах.
— Вот как! — злобно замечал Богдо.
— Они постановили уничтожить сословия. Решили не считаться с вашим соизволением.
— Что же они еще придумали? — спрашивал Богдо-Геген.
Часто Богдо-Гегена навещали тибетские врачи. У него был сифилис, быстро разрушавший его тело, несмотря на порошки и ртутные втирания.
В феврале 1924 года разнеслись слухи о тяжелой простуде, поразившей Гегена. Говорили, что он захворал затяжной инфлюэнцей и злокачественными осложнениями. Его лечили ламы, навещали его и европейские доктора. За два дня до смерти зубной врач Нетунская вырвала у него зуб. Ночью с 19-го на 20 мая он хрипел и жаловался на трудное дыхание. К нему явился тибетский врач, ставил ему припарки и делал холодные ножные ванны. В четыре часа утра он умер. Газеты сообщили: «Чжебцзун-Дамба-Хутухта-Богдо-Геген скончался и показал закон невечности».
Двадцать первого мая днем среди ургинских дворян пронесся слух, что Богдо воскрес. Многие стали звонить по телефону во дворец, спрашивая, встал ли покойник.
Осенью я входил в большой деревянный дом, у входа в который стояли два революционных цирика. Заседания Великого Хурала должны были происходить здесь. Носились слухи, что к концу работы Монголия будет провозглашена Народной республикой. Делегаты Хурала, привязывая своих коней у бревен частокола, входили в дверь, вынимая из сумок тетради, тушь и кисти для письма.
Представители западных уделов, рослые люди с длинными заплетенными косами и в твердых халатах, садились, не отходя друг от друга.
Племена дюрбет и хотонов послали сюда стариков, не выпускающих изо рта обожженные глиняные трубки.
Толстый бурят, школьный учитель, в сапогах и в городском пиджаке, раздавал делегатам узкие листы, на которых была написана программа дня. Неграмотные просили соседей прочесть им написанное вслух.
Величественный шум стоял в зале народного собрания.
Председатель ударил в ладоши. Все стихло. Только беспечные кобдосцы еще переговаривались и короли друг друга.
— Ровно в одиннадцать часов дня, — сказал председатель, — восьмого ноября тысяча девятьсот двадцать четвертого года, в час лошади, в день беловатого зайца, в месяц свиньи, в год мыши, я, премьер-министр свободной Монголии, объявляю Хурал открытым.
Утреннее заседание началось.
Тонким голосом выкрикивая слова, от имени армии говорил комиссар Наван-Чжимба.
От женщин выступала Янчжинма, первая красавица Урги.
На кафедре появился гонец из Тибета.
— Я ехал в вашу столицу четыре месяца, — кланяясь, говорил он. — Позвольте мне присесть с дороги. Далай-лама надеется, что и теперь, когда у вас народная власть, вы не отступите от желтой религии.
Хурал приветствовали пастухи.
Вслед за ними неохотно поднимались на возвышение князья и, отрекаясь от своих титулов, сдавали председателю серебряные печати. Харагинский князь Даши-Церин, здороваясь направо и налево, старался протолкаться поближе к министрам.
Он только что остриг косу у цирюльника и обрил голову, чтобы показать себя сторонником нового времени. Ему было холодно и стыдно.
Один за другим выходили монахи и клялись в верности режиму именем покойного Богдо-Гегена.
Прения протекали бурно, восторженно и неумело. Степняки подавали реплики с места, свистели в знак одобрения и молчали, когда они были недовольны.
Тоосорон:
— Будем ли мы искать человека, в которого вселился дух Богдо?
Голоса с мест:
— Нет, нет.
Гендун:
— Надо бы переименовать Ургу, дав нашей столице другое название.
Церен-Дорчжи:
— К старому названию все привыкли. Переименование Урги я считаю излишним.
Тебекто:
— Ургу нало бы переименовать в «Монгольский народно-партийный Пекин».
После обсуждений мы назвали нашу столицу Улан-Батор-Хото — Красный-Богатырь-город.
Я сидел в последнем ряду, среди скотоводов и пастухов, — бывших соратников покойного главкома. Один из них начал говорить. Он стоял суровый, с рассеченной губой и разбитым пулей плечом.
— Я не князь, — говорил он, — я не умею красиво выражаться. Многие люди, похожие на коварных хорьков, продавали Монголию. Этого больше не будет. Знатные дворяне гнусными мерами добивались власти и играли народом. Этого больше не будет.
Часть зала восторженно засвистела.
Председатель указал на меня. Я поднялся на возвышение. Красные и желтые халаты сверкали перед моими глазами. Зимнее белое солнце ударяло длинным лучом сквозь стекла.
— Монголы, — начал я, — в одном и том же году умер ургинский Богдо-Геген и великий главком Сухэ-Батор. Я плачу о Сухэ-Баторе. Он был нашим пастухом и полководцем. Его учил Ленин, а мы учились у него. Великие новости открылись нам о народах и о вселенной. Знаете ля вы, что такое земля? Земля круглая, она крутится вокруг солнца, как мяч.
Не помню, как окончил я свою речь. Вернувшись на место, я выслушал одобрения и приветы.
С этого дня начались события, сделавшие меня таким, каким я известен народу.