Методология истории

Лаппо-Данилевский Александр Сергеевич

Часть I

Теория исторического знания

Главнейшие направления в теории исторического знания

 

 

С теоретико-познавательной точки зрения научное знание характеризуется его систематическим единством. Подобно нашему сознанию, отличающемуся единством, и наука должна быть объединенным знанием: в таком смысле всякое знание, претендующее на название науки, должно представлять единое целое нашего познания, приведенное на основании известных его принципов в систематический порядок. В самом деле, наука стремится соблюсти единство точки зрения, последовательно провести ее в области нашего знания, выдержать установленные благодаря ей основные положения в их последовательном раскрытии и т. п. Вместе с тем наука есть объединенная система понятий, охватывающих возможно больше данных нашего опыта; она пытается установить возможно меньшее число понятий, в каждое из которых укладывалось бы возможно большее число представлений о фактах. Такие же требования соответственно предъявляются и к отдельным наукам: и естествознание, и история одинаково стремятся выработать системы понятий, которые отличались бы единством и обнимали бы все объективно данное их содержание.

Достижение абсолютного единства всех данных нашего опыта сопряжено, однако, с величайшими затруднениями. Ведь если бы человеческому сознанию и удалось формулировать единый закон, по которому мир существует, нельзя было бы вывести из такого закона самый факт действительного его существования. Вместе с тем наука не может получить единство в явный ущерб полноте нашего знания: она должна удовлетворять наш интерес не только к общему, но и к индивидуальному; она должна выяснить значение для нас и общих понятий, и самой действительности.

При таких условиях наука не может объединить все данные нашего опыта и достигнуть единства в нашем знании одним и тем же путем: она объединяет его и с обобщающей точки зрения, образуя общие понятия, под которые можно подводить частные, и с индивидуализирующей точки зрения, устанавливая понятие о едином целом и выясняя отношение к нему его частей. В самом деле, одну и ту же вещь можно изучать с двух различных точек зрения: или поскольку в ней есть нечто общее с другими вещами, или поскольку она представляется нам частью некоего целого и в таком смысле единственной в своем роде и индивидуальной. В первом случае мы изучаем вещь с номотетической точки зрения, во втором — с идеографической. Эта терминология, кажется, в достаточной мере выражает упомянутое выше противоположение. Слова «номотетическая точка зрения», очевидно, дают понять, что знание, построенное с такой точки зрения, стремится к законам и притом «полагает», т. е. строит их; слова «идеографическая точка зрения» указывают на то, что знание подобного рода интересуется индивидуальными фактами и состоит в их описании.

Место, отводимое в системе наук истории, будет различно, смотря по тому, какой из вышеназванных точек зрения придерживаться.

Мыслители, занимавшиеся систематикой наук с номотетической точки зрения, различали их по большей или меньшей степени их абстрактности (Конт, Спенсер) либо по характеру изучаемых ими процессов и предметов (Бентам, Ампер, Вундт); преимущественно с последней точки зрения они стали располагать науки в один ряд и делить их на науки о природе и науки о духе («Naturwissenschaften» и «Geistes wissenschaften»). Впрочем, вскоре пришли к заключению, что для построения наук о духе нужны еще добавочные принципы, которыми естествознание не пользуется, но без которых нельзя установить понятие о явлениях духовного порядка: для их понимания приходится путем размышления догадываться о наличности особого рода факторов, действием которых такие явления и объясняются (Вундт); вместе с тем отличию их от явлений природы можно придавать разный смысл, в зависимости от того, принимать теорию взаимодействия души с телом или теорию психофизического параллелизма (Зигварт, Вундт и др.). Только что указанная схема деления наук на науки о природе и науки о духе получила особенно широкое применение и к построению истории; в числе наук о духе почетное место было отведено психологии: она была положена в основу всех остальных наук о духе, а следовательно, и социологии, и истории; в системах подобного рода, значит, социология и история, преследуя одни и те же общенаучные цели, т. е. построение общих понятий и законов, отличаются только объектом своего исследования.

В позднейшее время (особенно с конца 80-х гг.) многие под наукой стали разуметь научно-объединенное или обоснованное знание, хотя бы оно и не состояло из обобщений, т. е. знание, построенное или с номотетической, или с идеографической точки зрения. По теоретико-познавательным точкам зрения, целям познания, а не по познаваемым «предметам» или «процессам» познания стали различать науки обобщающие от наук индивидуализирующих. Таким образом получился двойной ряд наук: одни из них строятся с номотетической (натуралистической) точки зрения, характеризующей естествознание в широком смысле; другие — с точки зрения идеографической (чисто «исторической»), такова история в широком смысле, т. е. история природы и человечества (Навилль, Виндельбанд, Риккерт и др.).

Следует различать, конечно, вышеуказанные познавательные точки зрения, с которых что-либо изучается, от изучаемых объектов; но историки, и притом обоих лагерей, легко смешивают ту или другую принимаемую ими точку зрения на историю, например, с понятием о факторах исторического процесса. Историки-социологи часто рассуждают о методе «прежней», «индивидуалистической» исторической школы, представители которой преимущественно обращали внимание на единичное, на выдающиеся личности, и о методе новейшей «коллективистической» исторической школы, охотно характеризуя их различие не различием вышеуказанных точек зрения, а различною оценкою каждой школой «индивидуальных» и «коллективных» факторов истории (Лампрехт и др.). Историки, склоняющиеся к идеографической точке зрения, также иногда полагают, что спор между обоими лагерями идет, главным образом, об относительном значении «индивидуальных и коллективных факторов в исторической жизни» (Гротенфельт и др.). В рассуждениях подобного рода гносеологическое построение смешивается с реалистическим.

В частности, смотря по тому признавать «наукой» только одно научно-обобщенное знание или еще и такое, которое стремится к индивидуализированию, придется разно понимать соотношение между двумя науками, по предмету своего исследования (если не по точке зрения), во всяком случае, близкими друг к другу: я разумею социологию и историю. С точки зрения научно-обобщенного знания между социологией и историей не должно быть принципиального различия: обе стремятся к обобщению и разнятся только по ближайшим объектам исследования: социология обобщает преимущественно явления постоянно повторяющиеся, а история — явления развития; в таком случае легко свести социологию к социальной статике, а историю — к социальной динамике. С точки зрения научно-обоснованного знания, принимающего во внимание и наш интерес к индивидуальному, между социологией и историей нужно, напротив, признавать принципиальное различие. Социология стремится к построению общих понятий; история — напротив, к образованию понятий индивидуальных, например, понятия о едином целом, об отношении к нему частей, об историческом значении индивидуального и т. п.

Значит, и построение теории исторического знания может быть различным, смотря по тому, проводится оно с номотетической или с идеографической точки зрения; в нижеследующем изложении я и остановлюсь на рассмотрении каждого из этих типов построения научно-исторического знания в отдельности.

 

Отдел первый

Построение теории исторического знания с номотетической точки зрения

 

В настоящем отделе, посвященном выяснению номотетического построения исторической науки, я остановлюсь и на изучении его генезиса, и на рассмотрении его оснований.

Обстоятельства, обусловившие появление данной теории, не могут, конечно, служить для ее обоснования; но изучая ее развитие, легче понять ее основания. Такое различение ближайших задач нашего исследования оправдывается еще тем, что номотетическая теория исторического знания до сих пор не получила своей окончательной формулировки: главнейшие ее представители обыкновенно переносят логические принципы «естествознания» в область исторической науки: они скорее пользуются готовыми понятиями, черпаемыми из «науки о природе», для научной обработки исторического материала, чем самостоятельно строят систему собственно исторических понятий. Естественно, что при таких условиях генезис номотетического построения исторического знания имеет существенное значение для понимания его оснований; тем не менее рассмотрение последних должно быть сделано особо, в систематическом порядке; благодаря ему легче будет подвергнуть их и критической оценке.

 

Глава первая

Главнейшие моменты в развитии номотетического построения исторического знания

 

Номотетическое построение исторического знания имеет длинную историю: его зачатки можно было бы разыскать уже в литературе классической древности (например, у Поливия); я не стану, однако, следить за постепенным его развитием и коснусь в самых общих чертах лишь главнейших и наиболее характерных его моментов.

В числе таких моментов достаточно отметить следующие: номотетическое направление складывалось в зависимости от развития понятия о законосообразности исторических явлений; но последнее стали формулировать в психологическом смысле, что обусловлено было образованием особой отрасли науки — психологии; ее выводы получили существенное значение и для построения «исторических законов», и для дальнейшей разработки отдельных отраслей исторической науки в духе того же номотетического направления.

 

§ 1. Развитие понятия о законосообразности исторических явлений

Провидческая точка зрения, с которой мыслители прежнего времени смотрели на историю человечества, хотя и придавала ей некоторое единство и порядок, но сохраняла за ними трансцендентный характер и все же задерживала развитие чисто научного понятия о законосообразности исторических явлений. Правда, у представителей Возрождения, уже утративших цельность христианского миросозерцания, можно встретить взгляды, близко подходящие к современному социологическому пониманию исторического процесса: Макиавелли, например, писал, что «мир содержит одинаковую массу добра и зла», что одни и те же желания и страсти царствовали и царствуют при всякого рода правлениях и у всех народов и что они порождают одинаковые результаты; знаменитый флорентийский политик уже готов был признать, что известные циклы развития могут быть сходными; он полагал, что тому, кто углубится в изучение прошлых событий, легко предсказывать и то, что будущее принесет каждому государству. Прежнее мировоззрение, тем не менее, долгое время оставалось в силе: еще Боссюэт придерживался провидческой точки зрения в своей философии истории; лишь с начала XVIII в. можно заметить более решительный поворот в сторону научного понимания истории.

В числе представителей такого переходного времени нельзя не упомянуть о Вико: он исходил из положения, что Божественный разум — носитель той вечной идеи истории, которая раскрывается в действительности, и что Божественный промысел действует помимо согласия людей и вопреки их планам; но он же пытается комбинировать богословие с социологией и историей: новая наука, правда, подчеркивает особое призвание евреев, история которых не подводится под общие законы; она же занимается, однако, и изучением конкретно данной истории остальных народов. С последней точки зрения, уже отличаемой от провидческой, новая наука изучает «общую природу наций», одинаковую в разных местах и в разное время; она устанавливает аналогии между детством человека и детством человеческого рода, а также между дикими народами и начальными стадиями развития цивилизованных наций; она стремится выяснить некоторую законосообразность их историй. Ввиду сходства в природе народов, истории их, протекающие независимо друг от друга, должны быть также сходными: такое сходство обнаруживается в развитии их идей, языка и религии, нравственности, семейного строя и общественного быта. В своей истории народы проходят три стадии: «век богов», «век героев» и «век людей»; следовательно, можно усматривать сходство и в проходимых ими циклах развития. Египет, Греция и Рим одинаково прошли через цикл вышеупомянутых стадий. В позднейшее время, после падения Римской империи, народы снова оказались в состоянии, сходном с первоначальной стадией — «веком богов», а затем перешли в период «Средних веков», сходный с героическим веком Древней Греции, и в современный «век людей». Таким образом, можно сказать, что Вико во многих отношениях уже близок к тому социологическому пониманию истории, которое стремится установить ее законы. Впрочем, отмечая в общих чертах сходство в циклах развития, проходимых разными народами, автор новой науки не утверждал, однако, их тождества, а значит, и безусловной их повторяемости во времени.

Последующая эволюция того же понятия о законосообразности исторических явлений, главным образом, поскольку оно состояло в высвобождении историков от исключительного преобладания провидческой точки зрения, смешиваемой с научной, находилось в тесной связи с именами Вольтера и Монтескье.

Ввиду рационалистических и моральных соображений Вольтер признавал существование Бога; но он не допускал, подобно Вико, каких-либо исключений из мирового порядка: Высшее Существо правит миром через посредство общих законов и не может путем произвольного вмешательства, т. е. чудес, нарушать их течение. Мало склонный к метафизике, Вольтер пытался освободить человеческий разум и от традиционных понятий: он высоко ценил английский эмпиризм, противополагал относительное абсолютному и критическую точку зрения — догматической; он стремился без предвзятой системы изучать «природу» и уже до появления своего «опыта о нравах» склонялся к отрицанию свободы воли.

Таким образом, Вольтер несколько приближался к естественнонаучному пониманию истории; отвергая развитие видов, он, с точки зрения своего релятивизма, все же приходил к понятию об исторической эволюции и о прогрессе, совершающемся, хотя и не без колебаний, в области науки и нравственности, а значит, и вообще в жизни человечества. В своем «Опыте» Вольтер действительно обозревает прогресс человеческого ума, зарождение и образование национальных нравов и развитие общества со времени Карла Великого до Людовика XIII. Со свойственным ему литературным талантом изображая «нравы и дух народов», Вольтер стремился дать очерк культурной истории человечества, выделив ее в особую отрасль научно-исторического ведения; при построении ее он из многообразия действительности выбирал такие факты, которые, по его мнению, имели значение для истории наций, т. е. затрагивали наибольшее число интересов и, следовательно, оказывались наиболее важными; с такой точки зрения он приписывал, однако, большое значение великим людям, особенно государям, и обращал внимание на мнения, обычаи, управление, финансы, науки, искусства и т. п. В теоретическом отношении построение Вольтера представляло, конечно, немало промахов: у него не было, например, ясного понимания исторического критерия выбора фактов, да и обобщения его не всегда удовлетворяли научным требованиям; но своим трудом он открыл целый ряд попыток построить историю человеческой культуры, разработкой которой, например, после него занимались Гердер и Геерен.

Почти одновременно с «Опытом» Вольтера появился и «Дух законов»; его автор Монтескье, подобно Бодену но с большею основательностью, попытался применить обобщающую точку зрения в области истории. Монтескье сам занимался изучением естественных наук и даже проводил специальные исследования по физике, ботанике и анатомии; благодаря им он освоился с естественнонаучным понятием «закона»: он полагал, что под законом в широком смысле следует разуметь необходимые отношения, проистекающие из естества вещей, и что в таком смысле и человек имеет свои законы; в своем сочинении он останавливался также на выяснении человеческих законов в узком смысле — в отношении их к климату и почве данной страны, ее населенности, нравам, обычаям населения и т. п. Монтескье, по словам его биографа, — гений обобщающий: в обобщении его величие и слабость. В своем «Духе законов» он желал, чтобы тот, кто читает, например, страницы, посвященные Англии или Версалю, говорил себе: «вот что случится всюду, где при таких же условиях будут поступать так же, как в Англии или Версале». Монтескье строил известные типы отношений и хотел, чтобы читатель мог подводить под них их разновидности; чтобы он (при чтении его книги) в сущности не знал, где происходило то, о чем идет речь, — в Афинах, Спарте или Риме, но только чтобы он чувствовал, что в случаях подобного рода он имеет дело с демократическим или республиканским строем; чтобы в других случаях, например, при изображении монархии, он узнавал знакомые ему черты испанского государственного строя наряду с чертами французского, но чтобы ему ни тот, ни другой конкретный случай не представлялся порознь во всей совокупности присущих каждому из них особенностей, а чтобы он усматривал в них лишь свойства, общие обоим. Таким образом, Монтескье стремится построить тип, общий республикам или монархиям, но не выводя его из идеала, а отвлекая от действительности черты, общие тем республикам и монархиям, которые были известны ему.

Понятие о законосообразности явлений общественной жизни, уже обратившее на себя внимание Монтескье, было одновременно высказано Юмом и получило дальнейшее развитие в талантливых очерках Тюрго и Кондорсэ, а также мало-помалу стало проникать и в немецкую литературу, например в сочинения Вегелина и других представителей немецкого просвещения; но они чаще занимались «философией истории», чем историей культуры.

Значительное развитие, какое точные науки, и в особенности естествознание, получили в конце XVIII — начале XIX веков (Лаплас, Гаусс, Вольта, Дэви, Бертолле, Биша, Кювье, Ламарк и др.), должно было, конечно, породить надежду найти такие же законосообразности и в явлениях психической (Кабанис) и общественной жизни: Конт, например, под обаянием открытий, сделанных в области естествознания, попытался установить начала «социальной физики»; его понятие о «развитии» и социологическое построение истории также оказало влияние на некоторых последующих социологов и историков.

Вместе с тем «социальная физика» получила возможность пользоваться и новым, статистическим методом: разработка цифровых данных о рождениях, браках, смертности людей и т. п. давала основание предполагать некоторое единообразие в явлениях общественной жизни. Зюсмильх впервые обратил внимание на тот «божественный» порядок, который обнаруживается в изменениях человеческого рода. Тот самый «порядок», на который Зюсмильх указывал в своем сочинении, вскоре стали изучать и с чисто научной точки зрения, утвердившейся в области статистических исследований благодаря трудам Кетле по «социальной физике». Для того, чтобы судить о значении подобного рода исследований для развития номотетического построения исторического знания, достаточно припомнить, какое влияние они оказали, например, хотя бы на рассуждения Бокля о «законах истории».

Таким образом, провидчество постепенно утратило прежнее исключительное влияние на понимание истории и стало уступать свое место научному естествознанию: дальнейшая эволюция того же понятия о законосообразности исторических явлений, окончательно высвободившегося от провидчества, находилась в довольно близком отношении к развитию трех других понятий, а именно: понятию о естественной среде, о «естественной истории» человека как особого вида — species homo и «о культурной истории» человечества.

Понятие о естественной среде, в которой человеку приходится жить и действовать, конечно, давно уже обратило на себя внимание мыслителей и ученых: география, многим обязанная уже древнегреческим писателям, стала описывать природные условия человеческой жизнедеятельности; но после Страбона и Павсания прошло немало времени, прежде чем вслед за Себастианом Мюнстером, составившим «описание всех стран» (1544 г.), Варений начал заниматься изучением физической, а Клювер — исторической географии; знаменитые представители гёттингенской исторической школы Гаттерер и Шлецер установили тесную связь между географией и историей, а известный Риттер в начале прошлого века положил географию «в основу исторических наук» и попытался выяснить значение природы различных стран в их истории. Такое «антропогеографическое» изучение постоянного действия природы на человека, ее влияния на расселение и поселение людей, на их жизнедеятельность и культуру вскрывало, конечно, некоторую законосообразность исторического развития и обнаруживало известную зависимость от географических условий даже изменчивых форм государственного устройства.

Понятие о естественной среде человеческой жизнедеятельности находилось в тесной связи и с понятием о «естественной истории человеческого рода»: оно стало выясняться, главным образом, с антрополого-этнографической точки зрения и видоизменилось под влиянием эволюционной теории, которая утвердилась в естествознании с середины прошлого века и в таком виде оказала воздействие на понимание исторического процесса.

В самом деле, уже Блуменбах, анатом и физиолог по специальности, интересовался «естественной историей человеческого рода», хотя еще и не употреблял термин «антропология». Анатом и физиолог Левелинг также стремился сделать антропологию доступной для студентов всех факультетов и вообще для каждого образованного человека; в 1799 г. он, например, читал лекции по антропологии. В последующее время Брока и Топинар, Вайц, Ранке и др. немало сделали для ее разработки. Под антропологией первоначально разумели «естественную историю человеческого рода» (Блуменбах); но уже Кант поставил антропологию в связь с психологией, а Фихте (I. H. Fichte) в 1856 г. издал свою известную «антропологию», обнимавшую «учение о человеческой душе». Другие ученые стали связывать антропологию, поскольку она занимается изучением свойств человека (преимущественно физических), с этнографией. Несколько позднее лейпцигский профессор Шмидт под общим названием «антропологии» читал и о физической природе человека, и о его положении в природе, «всеобщую этнологию» и проч., а Тейлор включил в свою известную книгу («Anthropology») обзор всей первобытной культуры. Ввиду того что антропология вмещала столь разнообразные предметы, легко было переносить понятия, вырабатываемые естествознанием, в область социологии и истории; понятие о расе, например, получило с течением времени широкое применение в некоторых исторических построениях.

Антропология, выяснявшая понятие о естественной истории человеческого рода, развивалась, однако, в связи с разработкой этнографии. Антрополог Блуменбах уже пытался выяснить «природное разнообразие человеческого рода». Вслед за ним Притчард дал общее обозрение человеческого рода по племенам и народам с естественноисторической точки зрения. Вскоре затем, по мысли Мильна Эдварса (1829), в Париже возникло этнологическое общество, начавшее действовать с 1839 г. Вместе с тем этнография, первоначально смешиваемая с антропологией, стала постепенно обособляться от нее: антропология изучала человека в качестве зоологического вида (species homo), по природе своей отличающегося известными физическими и психическими свойствами, а этнография приступила к изучению человека, поскольку он принадлежит определенному обществу, объединенному происхождением и общим языком, а также подчиненному общим обычаям. Сравнительная этнография обнаружила, что в жизни самых разнообразных народностей можно встретить много сходных проявлений.

Антропология уже давала понятие о естественноисторическом виде homo; но все же и антропология, и этнография до середины прошлого века слишком мало останавливались на понятии о его происхождении и о его развитии; последнее получило надлежащее биологическое обоснование лишь после того, как Дарвин (одновременно с Уоллэсом) представил в Линнеевское общество свой знаменитый мемуар о естественном подборе (1858 г.); вслед за тем он систематически развил учение о факторах эволюции, об изменяемости видов, борьбе за существование и естественном отборе, а также о наследственности приобретенных свойств; благодаря таким факторам виды постепенно развиваются и приспособляются к внешней среде. Новое учение давало основание рассуждать с эволюционной точки зрения и о «естественной истории человека», его жизни в обществе, его учреждениях и т. п.; наряду с «естественной историей человеческого рода» стали изучать «эволюцию человеческих обществ». С такой точки зрения, Спенсер, например, и воздвиг свои «Основания социологии»: широко пользуясь и этнографическим материалом, и выводами этнографии, он, подобно Конту, пытался с социологической точки зрения обобщать и историю; он объяснял исторический процесс при помощи своего известного «закона эволюции», изучал развитие учреждений и, подобно Боклю, указывал на смену «воинственного типа» общества «индустриальным типом».

Развитие понятий о «естественной истории человеческого рода» и об эволюции человеческих обществ вызвало в историках, интересовавшихся ими, надежду достигнуть соответствующих обобщений и в истории; они стали заниматься ими преимущественно в области истории культуры.

Термин «культура» появился в Германии приблизительно в середине XVIII в. и был поставлен в довольно тесную связь с понятием «просвещение»; вышеуказанное развитие наук, близко соприкасавшихся с историей, конечно, оказало влияние на разработку истории культуры; в то время некоторые ученые, например Мёзер (Möser), начали так же интересоваться изучением народа, что и историки культуры позднейшего времени продолжали считать одной из главнейших своих задач, а Гердер приступил к изложению своей философии истории с культурно-исторической точки зрения. В самом деле, в связи с философией истории Гердер в сущности занимался и историей культуры. В своем известном сочинении он обратил внимание на то, что нации изменяются в зависимости от места и времени, а также от их «внутреннего характера»; он даже полагал, что «главный закон исторических явлений» состоит в следующем обобщении: «всюду на земле происходит то, что может на ней произойти, в зависимости частью от условий местоположения, частью от обстоятельств и случайностей времени, частью от прирожденного или благоприобретенного характера народов; последний складывается под влиянием весьма разнообразных факторов — и „климата“, и образа жизни, и воспитания и первоначальных условий и обычных занятий населения; помимо географических условий и политические обстоятельства действуют на сложный ход истории человечества». Таким образом, в своей философии истории Гердер уже попытался формулировать «законы» исторических явлений и с вышеуказанной точки зрения приближался к научному пониманию исторического развития человечества. Почти в то же время Геерен пытался связать географию и этнографию с историей и приступил к научной разработке истории культуры.

Помимо общего развития научного духа, проникавшего также в область исторических изысканий, выделение истории культуры в качестве самостоятельной отрасли исторической науки совершилось и под влиянием других причин: частью благодаря романтизму, а также усилившемуся интересу к народности и народным массам, частью в связи с появлением специальных отраслей культурной истории, вроде, например, исторического языкознания и истории права.

Историко-лингвистические исследования уже проводились Аделунгом (1806–1816); он пытался путем сравнительного изучения языков выяснить родство племен индоевропейских, их общую родину, расселение и т. п. Такие исследования получили твердое научное обоснование благодаря трудам Боппа, главным образом, его сравнительной грамматике (1833–1835 гг.). Вместе с тем Раск и Гримм (J. Grimm) установили известный «закон» перегласовки в германских наречиях и, следовательно, обнаружили такую законосообразность в истории языка, об открытии которой еще не мечтали в истории других отраслей культуры.

Почти одновременно с трудами по лингвистической палеонтологии возникла и историческая школа правоведения, также способствовавшая утверждению понятия о законосообразном развитии общественной жизни. С точки зрения представителей исторической школы, обычное право, ранее находившееся в пренебрежении, получило существенное значение; оно связывалось с понятием о массовой привычке, т. е. вело к понятию о повторяемости одних и тех же правоотношений; выводя к тому же право из народного духа, историки-юристы того времени стремились усмотреть закономерность в его развитии. Действительно, уже Гуго и его преемники любили сравнивать язык с правом, а Савиньи и его последователи стремились выяснить закономерное развитие права.

Самый термин «Kulturgeschichte», уже известный Клемму в широком смысле слова, окончательно вошел в употребление в немецкой литературе благодаря Друманну и Ваксмуту; но термин «история культуры» понимался ими не одинаково.

Клемм, отличая философию истории от истории культуры, стремился, например, при построении ее соединить этнографическую точку зрения с историко-культурной. Этнографическая точка зрения Клемма ярко видна уже в самом плане всего сочинения; в нем он придерживается такой системы изложения, которую с чисто исторической точки зрения нельзя признать удачной: много места уделяя изображению (преимущественно внешнего) быта первобытных народов, он затем дает представление о «культурных государствах» Америки, Египта, Китая, Японии и остальных культурных народов Востока и только в последних двух томах своего сочинения знакомит читателя с «языческой Европой» и с «христианским западом и востоком Европы». Аналогичная этнографическо-историческая точка зрения в наше время была положена Гельмольтом в основу редактируемой им «всемирной истории» человечества.

Влияние этнографической и историко-юридической школы сказалось и на трудах Ваксмута. В своих сочинениях по истории культуры Ваксмут обозревает ее по народностям и племенам и настаивает на тесной связи между историей народа и историей государства; он полагает, что без народности, национального духа государство лишено содержания — это пустая форма; он обращает особое внимание на государственное устройство, право и законодательство, а также на отношение народа к государству, т. е. на развитие права, и в нем видит влияние духа народного.

С только что указанной точки зрения можно было придти к заключению, что история народа — главнейшая часть всякой истории; заключение подобного рода действительно было высказано Кольбом в его известной истории человечества и особенно развито Рилем. Хорошо знакомый с современным ему народным бытом, Риль задался целью построить «естественную историю народа» и изучить во всей полноте и разнообразии его культуры; он в особенности стремился понять жизнь низших слоев общества, жизнь крестьянскую и мещанскую, образующую как бы «подпочву нашей культуры». Таким образом, включая «историю народа» в историю культуры, Риль и его единомышленники еще более расширяли область исторических наблюдений и находили в ней материал, легче поддающийся обобщению, чем факты «внешней истории».

Вместе с тем объект истории культуры получил несколько более широкое значение: заменяя немецкий термин своим собственным, французская, а отчасти и английская литературы стали связывать понятие «цивилизация» с понятиями об известной степени развития «просвещения» и социального строя. Уже Сен-Симон рассуждал о социальном развитии, а Гизо построил свою «историю цивилизации» даже преимущественно с социально-исторической точки зрения. Цивилизация, по мнению Гизо, есть развитие социальных отношений, социальной деятельности в связи с развитием человека, его души, его внутренней жизни, его индивидуальной деятельности; но сам Гизо изучал преимущественно лишь прогрессивное развитие общества. Впрочем, Ру-Ферран, один из ближайших преемников Гизо, включил в свой обзор и другие проявления культурной жизни народов. Историки, занимавшиеся изучением развития цивилизации, также находили в ней материал для обобщений. Тьерри уже называл такие исторические труды чистою абстракциею фактов, что отчасти оправдалось на примере некоторых представителей разбираемого направления.

В связи с развитием общей истории культуры находилось и развитие отдельных ее отраслей, наступившее главным образом с середины прошлого века. На подробном рассмотрении каждой из них я, однако, не могу останавливаться здесь и приведу лишь несколько примеров для того, чтобы показать, что и в разработке таких отраслей обобщение стало играть существенную роль.

С того времени, например, когда Буше де Перт стал проводить свои раскопки (1836–1841 гг.) в долине р. Соммы, а Ляйэлль вслед за тем представил геологические доказательства в пользу древности человека (1863 г.), между геологией и историей стали включать доисторическую археологию. Новой науке вскоре удалось обнаружить значительное однообразие форм подделок из камня, отчасти из бронзы и железа в разных местностях и у разных племен, а также некоторое однообразие в смене одного рода материала, подвергавшегося обработке, другим; впрочем, преждевременное обобщение делений, добытых французскими археологами, вело к распространению их на другие страны, что лишь в позднейшее время стало вызывать справедливую критику.

То же однообразие можно было наблюдать и в области истории духовной, и в области истории экономической культуры. Уже братья Гриммы полагали, что при одинаковых условиях результаты творчества должны быть одинаковы, и ссылались на единообразие человеческой психики для того, чтобы объяснить сходство некоторых сказаний, возникших независимо друг от друга у разных народов. Тэйлор, а в новейшее время Лэнг, Фрэзер и многие другие продолжают развивать ту же точку зрения. Изучение экономической истории также приводило к аналогичным выводам, но в другой сфере явлений, о чем уже отчасти свидетельствует известное сочинение Бека (Boeckh) о народном и государственном хозяйстве афинян, основанное на внимательном изучении частностей (1817 г.). Позднейшие работы в той же области возникали, частью пользуясь выводами исторической школы политической экономии (Рошер, Книс, Роджерс и др.), частью под влиянием экономического материализма (Маркс, Энгельс и др.). В противоположность идеологам немецкой исторической школы экономисты пытались строго провести обобщающую точку зрения; опираясь на принцип причинно-следственности, Маркс (его коммунистический манифест вышел в 1848 г.), а за ним и Энгельс попытались формулировать законы связи между экономическим процессом и другими социальными явлениями в их историческом развитии. В таком методологическом смысле рассуждения Маркса о том, что способы производства обусловливают социальную жизнь, а также материальную, духовную и политическую, или установленное Марксом соответствие между производительными силами, экономической структурой и «надстройкой ее» — политико-правовой ее организацией оказали существенное влияние и на номотетическое понимание исторического процесса. «Экономический материализм» послужил основанием для целого ряда номотетических построений в области истории: Каутский и Лориа (не говоря о многих других) развивали основоположения Маркса в своих работах по теории исторического процесса и в исторических монографиях. С точки зрения принятой им теории Лориа, например, старался формулировать «законы социальной эволюции», «закон» роста населения, «параллельные законы» развития собственности и труда и т. п. Лампрехт первоначально также исходил из аналогичного понимания истории, но в позднейшее время изменил свою точку зрения.

Кроме вышеуказанных областей истории культуры, многие другие обращали на себя внимание исследователей, стремившихся к обобщению исторического материала. Не перечисляя их здесь, я отмечу еще лишь историю учреждений, разработанную Мэном и Стеббсом, Вайцем и Гнейстом, а также, не говоря о многих других, Фюстель де Куланжем. Мнение последнего довольно характерно: история, по его словам, не есть накопление известий о всякого рода событиях, происходивших в прошлой жизни человечества; она есть наука о человеческих обществах; задача ее состоит в том, чтобы познать, как эти общества образовались. История разыскивает, какие силы управляли ими, т. е. какие именно силы сплотили каждое из них и придали ему единство; она изучает жизненные органы общества, т. е. его право, его хозяйство, его умственные и материальные привычки, все его мировоззрение. Каждое из таких обществ было живым существом; историк должен описывать его жизнь. С некоторого времени придумали слово «социология»; слово «история» имело тот же смысл и говорило то же, по крайней мере для тех, которые его понимали правильно. История есть наука о социальных фактах, она и есть сама «социология».

Таким образом, историки, изучавшие историю культуры вообще или развитие важнейших ее отраслей, находили здесь материал, поддававшийся некоторым обобщениям.

В самом деле, прежде всего можно заметить, что ученые, занимавшиеся сравнительным изучением не крупных событий, а мелких проявлений культурной жизни, например «домашнего быта», приближались к своего рода историческому атомизму: вместе с тем они имели дело с фактами, повторяющимися в известных пределах пространства и времени; будучи обыденными, последние оказываются и массовыми, что дает возможность прилагать к ним обобщающую точку зрения. В одном из своих трудов (Sittengeschichte) Ваксмут, например, при обозрении средневековой культуры изучает ее проявления, общие многим европейским народностям (рыцарство), и интересуется не только тем, что придавало ей единство или в чем оно выражалось, но и теми состояниями, которые повторялись в данных пределах времени и пространства (gemeinsame Zustände).

Историки культуры также стараются группировать факты с точки зрения сходства (а не различия) между ними и, например, в пределах данного периода, изучают явления, лишь общие людям того времени. Такая точка зрения уже обнаружилась в довольно ранних попытках историков культуры систематизировать изучаемый ими материал. Друманн, например, систематически расчленяет проявления культуры на группы; то же в начале 50-х годов можно заметить и у Ваксмута (Allgemeine Culturgeschichte); последний принимает следующую группировку:

a) религия, культ, церковь, нравственность;

b) государственное устройство, право, военное дело, политика;

c) материальная культура;

d) искусство, наука и преподавание.

Такая же тенденция наблюдается и у позднейших историков; но она, разумеется, тоньше проводится: Буркгардт, например, изучает не столько генезис, сколько результаты Возрождения, проектированные на одну плоскость; он определяет господствующие в нем культурные течения и, расчленив их, получает известное число категорий, под которые он соответственно и подводит даже деятельность самых видных представителей Возрождения; впрочем, в данном случае прием подобного рода, по мнению одного из позднейших представителей того же направления, оправдывается тем, что ни один из деятелей того времени не был настолько велик, чтобы повлиять своей личностью на всю совокупность развития культуры. Вышеуказанное стремление к обобщению вскоре обнаружилось и в попытках конструировать однородные серии исторических явлений. Иодль, например, рассуждая о методе, которого история культуры должна придерживаться, замечает, что при пользовании им дело сводится к тому, чтобы систематически выбрать из многочисленных «временно и пространственно разъединенных рядов развития» «однородное» и в целях «непосредственного сравнения» устранить всякое отношение и связь его с другими чужеродными, хотя бы и соприкасающимися с ними элементами. Современные представители истории культуры стремятся располагать ее проявления по однородным сериям развития. Мюллер-Лиер различает, например, историю развития «материальных средств» и работы; историю развития брака, семьи и т. п.; историю развития социальной жизни; историю духовного развития человечества: языка, знания и верований, нравственности, права и искусства.

В числе требований, предъявляемых истории культуры, ученые Нового времени ставят и обнаружение типического. Буркгардт изучал, например, тип итальянца времени Возрождения; Фрейтаг изображал немецкие типы прошлого времени и умел оттенять типическое, заключающееся в единичном случае. Риль также в сущности довольствовался построением типа немецкой культуры данного времени. Вообще изучение каждой области, отдела культуры, по словам Иодля, например, должно завершаться установлением обнаружившихся в ней типов. Аналогичные взгляды можно встретить и у новейших ученых. Шнюрер еще недавно заметил, что история культуры есть наука об изменениях в типической деятельности. Готейн в сущности придерживается той же точки зрения, когда говорит, что история культуры большею частью имеет дело с массовыми явлениями и что если среди таких однородных явлений исследователю удастся разыскать один типичный случай, то он один имеет значение для всех. Наконец, и Лампрехт высказывается в таком же духе.

Стремление изучать «типическое» находилось в связи и с отысканием законов истории; уже Риль, например, полагал, что история культуры должна будет «обосновать законы, по которым она зарождается, цветет, зреет и умирает». Почти одновременно, хотя и независимо от него Бокль сделал попытку подобного рода в своем введении в историю цивилизации Англии. Всякая наука, рассуждает он, стремится к обобщению конкретных фактов и к установлению законов образования вещей и бытия; история путем приложения сравнительного изучения и статистического метода также должна стремиться к обобщению. Действия людей обусловливаются лишь тем, что им предшествует; значит, при тождественных условиях они должны носить отпечаток однообразия и давать тождественные результаты. В частности, действия людей обусловлены, с одной стороны, внешними условиями, т. е. «природой», действующей на дух; с другой же стороны, воздействием его на природу; тем или иным соотношением этих факторов (реальным значением их в данном месте и в данное время) определяется и степень культурного развития. При изучении всемирной истории легко заметить, однако, «вне Европы — подчинение человека природе» и, напротив, преобладающее «подчинение природы человеку» «в Европе»; можно даже сказать, что в ее истории такое воздействие постоянно усиливается; но «быстрое движение вперед» замечается относительно «истин умственных», а не «нравственных», остающихся в «неподвижном состоянии»; значит, научное построение истории сводится к открытию законов человеческого духа — в сущности, человеческого интеллекта, ибо прогресс человечества зависит от успеха, с которым законы явлений (природы) исследуются, и от той степени, в какой знание их свободно распространяется в обществе. Таким образом, история культуры в лице Бокля уже признала необходимость установить «законы человеческого духа», что, казалось, можно было осуществить лишь после превращения интуитивно-психологической точки зрения в научно-психологическую.

После Бокля хотя и были попытки построить «законы» в области истории культуры в материалистическом смысле, но они оказались несостоятельными и только лишний раз показали, что без психологии история культуры не может привести к обобщениям. Под сильным влиянием материализма и трансформизма Гельвальд, например, составил свою «историю культуры»: он держится того мнения, что одна и та же законосообразность обнаруживается и в природе, и в истории; «всякий культурный процесс есть только процесс природы»: борьба за существование лежит в основе истории, и даже идеалы человечества служат для нее лишь средствами или орудиями. Во всяком естественном процессе, а значит, и в историческом, можно усмотреть необходимую последовательность отдельных фазисов, не зависящую от воли человека; такая естественная механическая необходимость не только объясняется, но, поскольку она — необходимость, признается и должной; следовательно, сущее и должное, по мнению Гельвальда, одно и то же; объяснение сущего равносильно его оправданию. Подобно органической теории в социологии, такое направление нельзя было, однако, последовательно провести в истории. Действительно, вопреки своему «материализму» Гельвальд постоянно и при объяснении, и при изображении культурного развития человечества пользуется «духовными» факторами; вопреки отрицанию всякой телеологии он вносит ее в собственное построение. Таким образом, история культуры Гельвальда обнаруживает всю слабость теории, отрицающей психологические предпосылки истории, поскольку она признается наукой обобщающей.

Последующие теоретики истории культуры уже вполне определенно выставляли необходимость связать ее — в качестве науки обобщающей — с психологией. В числе задач, к разрешению которых история культуры должна стремиться, Иодль, например, указывает на открытие и объяснение всеобщих законов, обусловливающих общий ход ее; но работы в таком направлении стали давать плодотворные результаты лишь по мере того, как психологические законы, определяющие жизнь человечества, становились яснее; и если можно было бы рассчитывать на открытие законов исторического развития в общих его чертах, то все же чисто историческая обработка данного материала не была бы в состоянии (сама по себе) разрешить такую проблему: она нуждается в более глубоком психологическом основании; значит, лишь благодаря ему и история культуры могла бы надеяться на установление каких-либо законов исторического процесса.

 

§ 2. Развитие понятия о законообразности исторических явлений в психологическом смысле

С того времени, когда психология начала складываться в особую науку, ученые — приверженцы номотетического построения исторического знания все чаще стали прибегать к ней для того, чтобы обосновать свои научные обобщения и в области истории; лишь таким путем, казалось, можно было придать им характер законов; следовательно, дальнейшее развитие изучаемого нами направления должно было попасть в зависимость от развития психологических знаний; с их помощью историки пытались превратить историю в обобщающую науку.

Уже среди писателей классической древности можно было указать и на таких, которые с метафизической или с эмпирической точки зрения рассуждали о явлениях душевной жизни или же пытались совместить оба направления (Платон, Аристотель, Плотин и др.); обозрение длинного пути, по которому прошла психология, прежде чем она стала заметно влиять на историю, однако, завлекло бы нас слишком далеко: ведь такое влияние начало явно обнаруживаться лишь в течение XIX столетия. С 1820-х годов Гербарт и Милль (James Mill) много содействовали ее развитию. Гербарт, правда, ставил психологию в зависимость от метафизики; но он полагал, что метафизика есть наука о «понятности опыта»; он также учил о равновесии и движении представлений, что давало ему возможность бороться против старой теории «о способностях души», и стремился выяснить закономерность явлений душевной жизни. Вскоре после появления «психологии» Гербарта психологическая литература обогатилась известным трудом Милля: вслед за Гэртли и Юмом он содействовал развитию учения об ассоциации идей и устанавливал законы ассоциации между чувствованиями и идеями.

Новый период в развитии общей психологии можно начинать со времени выхода в свет капитальных трудов Фехнера и Лотце (1851 и 1852 гг.). С того времени ученые стали проводить различие между метафизикой и (эмпирической) психологией; они приступили к выработке более точных методов психологического изучения, проверяли самонаблюдение экспериментом и прибегали к самоанализу; настаивая на непрерывности «потока мышления», они вырабатывали учение о единстве сознания, о чувствованиях, о воле, о мотивации и проч. (ср. ниже); вместе с тем они начали обращать внимание на сложные явления душевной жизни, возникающие или развивающиеся в сознании индивидуума в зависимости от социального общения и характеризуемые таким общением, а также указывали на значение психологии для социальных наук (Бенеке и др., Вундт).

К середине 1850-х годов можно отнести и образование особой отрасли психологии, которую я назову эволюционной. В своих известных «Основаниях психологии», появившихся в 1855 г., Спенсер систематически применил учение об эволюции к исследованию явлений душевной жизни; впрочем, и он еще обращал слишком мало внимания на развитие эмоций и волевых процессов. Специальная обработка эволюционной психологии продолжалась в разных областях: Вундт изучал, например, психологию животных; Прейер — психологию ребенка; Тэйлор — психологию дикаря.

С иной точки зрения Дильтей уже в наше время попытался наметить задачи особого рода психологии, занимающейся описанием и анализом душевной жизни «развитого человека» (ср. еще ниже).

В начале того же нового периода в истории психологии следует отметить появление новой дисциплины, которую можно назвать социальной психологией; впрочем, она возникла в виде особых разновидностей, получивших свои особые названия — этологии, народной психологии и коллективной психологии; они имели большое значение для попыток обосновать теорию исторического знания с номотетической точки зрения.

Основателем «этологии» можно признать автора до сих пор известной логики Милля (J. St. Mill).

Милль во многих отношениях близок к Конту и его позитивизму: признавая, что все явления без исключения управляются неизменными законами, он желает перенести методы естественных наук в том виде, в каком они употребляются в естествознании, в науки социальные, в том числе в историю; тем не менее сам Милль много способствовал введению психологии в оборот социальных наук и истории.

«Конт, по его словам, не сделал ровно ничего для установления позитивного метода в науке о духе»: «не поместивши психологии на настоящее место ее в позитивной философии», он впал в «важное заблуждение», которое «послужило источником серьезных ошибок в его попытке создать социальную науку». Конт не объясняет, например, «каким образом должны мы наблюдать умственное действие других или истолковывать их проявления, не узнав через познание себя значение этих проявлений».

Милль верил в возможность открытия законов душевной жизни и формулировал некоторые из них; хотя он мало сделал для дальнейшего построения общей психологии, но зато размышлял об особой отрасли психологии — средней между индивидуальной психологией и социальными науками с историей; он назвал такую отрасль психологии этологией.

Психология «указывает простые законы души вообще»; этология же «обнаруживает их действие в сложных сочетаниях обстоятельств»: она устанавливает собственно средние начала, aXIomata media (как сказал бы Бекон) науки о душе, отличные и от самых высший обобщений, и от эмпирических законов, проистекающих из простого наблюдения. Такое формальное различие между психологией и этологией соответствует и различию в их более конкретных целях и содержании. «Если, как это обычно и удобно, мы обозначаем словом психология науку об элементарных законах души, то этология будет служить для обозначения дальнейшей науки, которая определяет род характера, образуемого соответственно этим общим законам какой-нибудь совокупностью обстоятельств физических и нравственных». Следовательно, этология, в обширнейшем смысле слова, изучает «образование национального или коллективного характера, точно так же как и индивидуального» и формулирует его законы. В самом деле, хотя не все люди чувствуют и действуют одинаково и в одинаковых обстоятельствах, но можно определить, почему одно лицо в данном положении чувствует и действует одним способом, а другое — другим; каким путем данный образ чувств и действий, согласный с общими (физическими и душевными) законами человеческой природы, сложился или может сложиться; говоря иными словами, человечество не имеет общего характера, тем не менее законы образования характера существуют. А так как этими законами в сочетании с фактами каждого частного случая порождается вся совокупность явлений человеческого действия и чувства, то от них и должна исходить всякая рациональная попытка построить конкретно и для практических целей науку о человеческой природе.

Цель новой отрасли психологии предопределяет, конечно, и ее метод: «общие законы различных составных элементов человеческой природы уже теперь достаточно выяснены, чтобы для компетентных мыслителей стало возможным (с значительной степенью приближенности) вывести из этих законов особый тип характера, который образовался бы в человечестве вообще при данном роде обстоятельств. Итак, наука „этология“, основанная на законах психологии, возможна, хотя для нее сделано еще мало, да и это немногое осуществлено вовсе не систематически. Успехи этой важной, но в высшей степени несовершенной науки будут зависеть от двоякого процесса: во-первых, от теоретического вывода этологических следствий из данной совокупности обстоятельств и сравнения этих следствий с признанными результатами эмпирически обобщенного опыта; во-вторых, от обратного процесса, а именно от усиленного изучения различных типов человеческой природы, находимых в мире изучения их лицами, не только способными анализировать и замечать обстоятельства, в которых эти типы отдельно господствуют, но также достаточно знакомых с психологическими законами, чтобы объяснить характерные черты данного типа особенными обстоятельствами: и только остаток, если он окажется, будет отнесен на счет прирожденных предрасположений».

Таким образом, в вышеприведенных отрывках Милль предлагал изучать человеческий характер не с физиологической, а с психологической точки зрения; вместе с тем он полагал, что выводы психологии, благодаря этологии, могут пригодиться и для социолога, и для историка. Сам Милль лелеял мысль создать этологию; но ему не удалось осуществить свое намерение; оно было отчасти исполнено Бэном в его известном сочинении об изучении характера. Позднейшие ученые принялись за такую же работу: Полан, например, в своем труде об «умственной деятельности» и проч. уже пытался построить теорию «душевной жизни» и установить абстрактные законы «общей психологии», а затем приступил к изучению конкретной психологии в особом исследовании «о характерах»; здесь Полан показал, «каким образом общие законы (психологии) обнаруживаются в действительности и каким образом они порождают (соответственно) различные категории психических типов»; итак, исходя из абстрактной психологии, Полан изучал, анализировал и систематизировал различные обнаружения ее элементов в данных типах.

Выше мне уже приходилось указывать на то, что, по мнению Милля, этология — наука об образовании характера не только отдельных людей, но и целых народов; новейшие психологи занимались исследованиями подобного рода; таковы, например, не говоря об общих трудах Фулье, Лебона и других, работы Бутми о психологии англичан и американцев, Фуллье — о психологии французов и т. п.

Таким образом, мысль Милля о разработке особой отрасли знания — этологии была в известной мере осуществлена в последующей литературе, преимущественно французской; но почти одновременно с «этологией» в Германии возникла отрасль психологических исследований, получившая название «психологии народов». В своих рассуждениях об этологии Милль, главным образом, настаивал на изучении той законосообразной связи, которая существует между известными условиями и соответствующим характером; Лазарус и его приверженцы, напротив, занимаясь «психологией народов», имели в виду выяснить отношение между психикой народа и соответствующими продуктами его культуры, в особенности его языком, мифами и нравами.

После подъема национального духа, обнаружившегося в Германии со времени освободительных войн 1813–1815 гг., и оживления интереса к изучению народной жизни естественно было ожидать появления дисциплины, которая стала бы изучать «народный дух», нацию в наиболее интимных проявлениях ее психики; но такое настроение не могло, однако, дать руководящих начал для построения «психологии народов»: основатель ее, известный профессор Лазарус, попытался разыскать их в учении Гербарта.

Гербарт смотрел на представления как на своего рода центры сил. В его построении каждое представление не оказывалось в неразрывной связи с субъектом представляющим: оно являлось лишь атомом психической жизни; следовательно, и изучение психической жизни обращалось в изучение как бы механики представлений, независимо от их отношения к сознанию субъекта. Таким образом, не приурочивая к данному «Я» его представлений и отрывая их от отдельных субъектов, Гербарт придерживался своего рода атомизма в психологии; пользуясь такою конструкцией, можно было изучать движение представлений и в целом обществе. В самом деле, с указанной точки зрения Гербарт устанавливал своего рода аналогию между взаимодействиями представлений в пределах данного индивидуального сознания и теми взаимодействиями, которые обнаруживаются между представителями разных индивидуальных сознаний в пределах данной социальной группы, а психология подобного рода могла служить основанием и для построения психологии народов. Впрочем, следует заметить, что Гербарт признавал и влияние нации на составляющие ее индивидуальные сознания. «Нация имеет не только господствующий темперамент, но и свою историю; эту историю единичный человек застает до известного пункта уже протекшею; степень культуры, национального чувства и знания данного времени сильно направляют, возвышают или принижают индивидуума во всех пунктах его жизненного пути». С такой точки зрения можно было рассуждать о коллективном сознании и о влиянии данной общественной группы, ее настроений и т. п. на индивидуальное сознание каждого из ее членов — построение, также впоследствии развитое Лазарусом.

Первоначально, однако, Лазарус был гегельянцем и лишь затем склонился к философии Гербарта; он убедился в том, что «философствование Гербарта гораздо удовлетворительнее и плодотворнее философствования Гегеля: следуя Гербарту, всегда стоишь на твердой почве опыта и даже тогда, когда возвышаешься над ним, не забываешь оглядываться на его результаты и держать их перед глазами».

Значение Лазаруса как основателя особой отрасли психологического знания оспаривается теми, которые считают творцом психологии народов Штейнталя; сам Штейнталь, однако, писал, что «честь быть основателем психологии народов» принадлежит Лазарусу; в статье о нравственном оправдании значения Пруссии в Германии (Die sittliche Berechtigung Preussens in Deutschland, 1850) он «еще нетвердою рукою, точно ощупью, но все же вполне определенно наметил характер психологии народов», а затем установил понятие о ней в целом ряде других статей. Последние появлялись, главным образом, в основанном им (вместе с Штейнталем) журнале; вся научная деятельность по обоснованию новой школы сосредоточилась или в этом журнале, или вокруг него.

В самых кратких чертах не мешает выяснить, что разумели основатели психологии народов под этим термином и как считали возможным прилагать ее к истории.

Социальная жизнь, по мнению Лазаруса, объясняется психологией и описывается историей. Это положение, если бы оно было развито им, могло бы дать и особого рода понимание применения психологии к истории; но Лазарус мало остановился на развитии своей мысли и слишком скоро перешел к установлению тесной связи между психологией и историей, поскольку последняя не только описывает прошлую жизнь человечества, но и устанавливает (в причинно-следственном смысле) законы, по которым исторические факты происходят.

К такой точке зрения Лазарус перешел, рассуждая о том значении, какое элементарные силы, т. е. чувствования и идеи, имеют в историческом процессе. Чувствования и идеи порождают исторические факты, учреждения, внешние столкновения, войны; историк должен восходить к чувствованиям и идеям для того, чтобы объяснить, почему такое-то изобретение или такая-то война должны были иметь успех, для того, чтобы не только понять, почему они были, но и почему они именно должны были иметь такие, а не иные последствия; следовательно, лишь законы, которые управляют чувствованиями и идеями, могут лежать в основании исторических обобщений: историк будет пользоваться ими для построения исторических законов.

Общая индивидуальная психология, однако, не в состоянии удовлетворить историка: индивидуум с точки зрения исторической представлялся Лазарусу скорее абстракцией, чем реальностью; ведь индивидуум всегда вставлен в данную общественную среду; в действительности индивидуум всегда находится под влиянием ее прошлого и настоящего; в таком смысле он оказывается продуктом общества и его истории. Значит, не столько индивидуум, сколько общество является реальностью, и не индивидуум объясняет общество, а скорее нужно исходить из общества для того, чтобы объяснять индивидуум; но такого именно объяснения нельзя найти в индивидуальной психологии: она изучает абстрактно отдельные психические процессы, могущие происходить в индивидуальном сознании, независимо от влияний существующих и взаимодействующих индивидуальных сознаний друг на друга; очевидно, нужно создать особую дисциплину, которая изучала бы групповые психические явления, тот продукт общества, который можно назвать его духом. Между индивидуальной психологией и историей надо, значит, построить социальную психологию, при помощи которой можно было бы объяснять историю народов или биографию человечества. С такой точки зрения, разумеется, можно изучать всякого рода общественные группы; но наиболее важной, устойчивой, кристаллизировавшейся общественной группой следует, конечно, признать нацию, народ; значит, и та отрасль психологии, которая изучает психологию общественной группы, должна будет обращать преимущественное внимание на народ; отсюда и название новой отрасли психологии — «психология народов» (Völkerpsychologie).

Психология народов, по мнению Лазаруса, изучает то, что обще индивидуальным сознаниям, входящим в состав данной общественной группы, данного народа и т. п. Такая совокупность — не простая сумма отдельных единиц: она оказывается «замкнутым» целым, обладающим особого рода свойствами; они не даны в каждом отдельном индивидууме, а проявляются в нем лишь в той мере, в какой он становится частью этого целого: каждое из таких сознаний относит свои состояния не к одному себе, а к тому целому, частью которого индивидуум является. Реальное единство социального целого можно понимать и в актуальном смысле: оно обнаруживается в простом сочетании индивидуальных действий, оказывающем воздействие на каждое из них, или в согласованности действий, выполняемых данной совокупностью индивидуумов, данною общественною группой ввиду более или менее общей им цели и т. п. С такой точки зрения можно говорить об общественном духе, понимая под ним не тот «объективный дух», который является стадией в диалектическом развитии абсолютного духа, а конкретные, реальные проявления психики данной общественной группы; поскольку же можно говорить об единстве общественного духа, можно говорить и о психологии народов.

Впрочем, стремясь к обоснованию исторического процесса на законах, устанавливаемых психологией народов, Лазарус, однако, нисколько не отрицал значения в этом процессе отдельных личностей; наряду с обществом, содержащим элементы для личного творчества, он признавал и самостоятельное значение последнего: «массы» никогда не отличаются творчеством; в более узком смысле слова оно принадлежит отдельным личностям; но и они способны действовать на известную общественную группу лишь постольку, поскольку последняя в свою очередь способна воспринимать их действия, поскольку оно уже содержит элементы того творчества, которое действует на нее. Взаимодействие подобного рода и составляет предмет изучения психологии народов; с такой точки зрения она объясняет историческое прошлое, в особенности психические процессы образования продуктов культуры — языка, мифа и нравов.

Вот в самых общих чертах то построение психологии народов, которое сложилось примерно между 1850–70 гг. в немецкой литературе. Оно завладело довольно обширным кругом почитателей и продолжателей, начиная с Штейнталя, который уже в 1852 г. присоединился к Лазарусу, и кончая Вундтом. Последний систематизировал учение Лазаруса и в своей логике, где он поставил психологию в основу всей группы наук о духе, в том числе и истории, в своем монументальном труде по народной психологии, еще не законченном.

В то время, однако, наряду с психологией народов уже складывалась новая отрасль психологии, также стоящая в близкой связи с номотетическим построением истории: я имею в виду «коллективную, или социальную, психологию». Последний термин прямо указывает на то, что эта новая отрасль психологии развилась не столько из индивидуальной психологии, сколько из приложения психологии к исследованию социальных явлений и проблем.

Следует заметить, что коллективная психология зародилась в связи с изучением простейших и элементарных соотношений, которые привлекали внимание мыслителей давно, хотя выводы их имели частный характер и не были своевременно оценены; достаточно припомнить здесь имя одного философа, на которого с такой точки зрения обращают слишком мало внимания, — Малебранша: в своем рассуждении о «заразительности» некоторых представлений он уже в 1675 г. дал целую теорию подражания и пытался выяснить его условия и социальное значение; многие из его замечаний до сих пор не утратили своей цены, но были основательно забыты позднейшими исследователями, даже соотечественником философа — известным Тардом, «открывшим» законы подражания. А между тем можно сказать, что путем изучения процесса подражания в значительной мере складывалась и та дисциплина, которая получила название коллективной психологии. Тард много сделал для ее развития в целом ряде трудов, главные идеи которых уже высказывались им (в частных беседах) с 1874–75 гг. Впрочем, самый термин «коллективная психология» появился сравнительно поздно, насколько мне известно, в трудах итальянской уголовно-антропологической школы. Уже Ферри рассуждал о «коллективной психологии»; и он, и его ученики содействовали ее разработке. Известный итальянский писатель Сигеле, например, стал отчасти высказывать те же положения итальянской школы, но в расширенном виде и, таким образом, уже затронул в общих чертах несколько проблем коллективной психологии. Тард продолжал работать в том же направлении; оно не замедлило обнаружиться и в сочинениях других ученых, например Болдвина (Baldwin); между прочим, в России уже вскоре после известных событий начала восьмидесятых годов Михайловский стал печатать свои статьи о «героях и толпе»; указывая на пагубное влияние смертной казни на зрителей, он с широкой естественнонаучной точки зрения изучал явления миметизма, внушения, подражания и т. п. и выяснял их социологическое значение.

Вообще, для того чтобы понять, почему ученые почувствовали надобность, наряду с вышеуказанными отраслями психологии, еще в особой отрасли психологии — «коллективной», надо иметь в виду что последняя и по своей точке зрения, и по объекту исследования отличается от остальных психологических дисциплин.

Коллективная психология стремится подвергнуть анализу наиболее элементарные, обычные мелкие психические взаимодействия: Тард, например, посвятил целую работу исследованию простого «разговора» (conversation). Следовательно, можно разуметь под «коллективной психологией» научную дисциплину, которая (по словам Тарда) изучает «взаимные отношения душ» (des esprits) или одушевленных существ, их односторонние или обоюдосторонние влияния друг на друга; но в область коллективной психологии Тард преимущественно включал и изучение того действия, которое социальная среда оказывает на «взаимные отношения душ», или того давления, под которым элементарные психические взаимодействия происходят во всяком обществе. С такой точки зрения «психология толпы» получает особого рода интерес. Сигеле, Тард, Лебон и другие изучают, например, толпу с ее психическими свойствами, чувствованиями, идеями, с ее мнениями и верованиями, поскольку она влияет на входящие в ее состав индивидуумы и на их взаимоотношения; при этом они часто понимают термин «толпа» в очень широком смысле; под понятие толпы они подводят, например, не только случайную совокупность собравшихся людей, охваченных известного рода настроением, а разумеют и «публику» вообще, даже «публику», рассеянную по разным местам, поскольку путем разного рода искусственных средств (телеграфов, газет и т. п.) она объединяется в одно целое; может быть, несколько насилуя смысл самого понятия, они готовы называть «толпой» даже парламентские собрания (Лебон).

В числе более специальных задач коллективной психологии естественно поставить и выяснение психических свойств разных социальных образований. С такой точки зрения можно изучать, например, секты (в особенности, конечно, секты религиозные), сословные группы, разные круги общества, «салоны» и т. п. В исследованиях подобного рода «конкретная» психология привлекается наряду с «коллективной»; нет нужды распространяться здесь о том важном значении, какое такие исследования имеют для надлежащего понимания очень многих исторических фактов.

В предшествующем изложении я указал на образование психологических дисциплин, имеющих наиболее близкое отношение к социологическим и историческим построениям. До сих пор, однако, я скорее предполагал теоретически возможным такое влияние, чем наблюдал его на самом деле; но многие ученые действительно прилагали психологию к построению истории с номотетической точки зрения; не входя в последовательное изучение всех относящихся сюда случаев, я остановлюсь лишь на некоторых из них, чтобы показать, каким образом историки стали пользоваться психологией для обобщений в области истории.

Прежде всего следует заметить, что номотетическая точка зрения в связи с познавательно-психологической внесла в построение истории особый оттенок. Историческое знание получило характер более осложненный, чем то можно было бы предполагать, придерживаясь исключительно натуралистического понимания исторического процесса: с точки зрения номотетико-психологической приходилось устанавливать такие добавочные принципы знания, которыми социолог-историк пользуется, в отличие от натуралиста; Штейнталь, например, указывал на то, что психология есть «специальное учение о принципах», нужных для истории, и что лишь благодаря психологии история может получить научный характер, а Вундт попытался формулировать принципы подобного рода.

Историки, однако, очень мало останавливались на их выяснении и, тем не менее, пользовались ими для построения особого рода исторических категорий; опираясь на них, они стремились уловить «естественную» законосообразность исторического процесса. Среди ученых, с такой точки зрения изучавших историю, для примера достаточно указать хотя бы на Тэна. Тэн сам заявил, что он ничего другого не делал, как только занимался чистой психологией или психологией прикладной. И действительно, Тэн воспользовался психологическими понятиями для установления своих исторических категорий, т. е. для выработки известного своего учения о расе, о среде и о моменте: без психологических понятий Тэн не мог бы построить их. В самом деле, раса, например, по понятию Тэна, — не только совокупность физических свойств, но и совокупность психических признаков, тех проявлений темперамента и характера, которые постепенно складывались и образовывали известного рода устойчивый психический тип, характеризующий данную совокупность людей. Среда, по мнению Тэна, — также не только совокупность физических условий, которые влияют на тот или иной характер общества, но вместе с тем и само общество (milieu humain) по отношению к отдельным его частям, и политические обстоятельства; с такой точки зрения в понятие о среде он включает понятия о публике, о знаменитых французских салонах XVIII в., вырабатывавших классический дух и проч. Наконец, под моментом Тэн разумеет не отдельный индивидуальный факт во всей его конкретности, а скорее влияние, которое, например, разного рода произведения предшествующей литературы оказывают на последующих писателей, воспринимающих их в качестве образцов; в таком смысле, например, влияние Библии на разного рода стили последующего времени, хотя бы XVI в., можно признать «моментом»; в основу своего понятия о моменте, значит, Тэн клал психологическое понятие о процессе подражания, наступающем при известных условиях места и времени.

Историки также пользовались общей психологией для изучения «социально-психических факторов» исторического процесса и законосообразной связи между каждым из них и соответствующими продуктами культуры. Такое приложение часто делалось в историях культуры и за последнее время получило широкую известность главным образом благодаря трудам Лампрехта и вызванной ими полемики. В одном из последних своих сочинений он заявляет, что желает построить исторический процесс путем изучения значения социально-психических факторов истории в их отношении к индивидуально-психическим; в частности, Лампрехт находится под влиянием Липпса и утверждает, что «история не что иное, как прикладная психология и она изучает развитие психических продуктов, общих данному человеческому обществу». С такой же точки зрения Лампрехт старается обосновать и свою периодизацию немецкой истории; он характеризует тип психики каждого периода преобладанием определенного социально-психического фактора, порождающего и соответствующие характерные продукты культуры: древнейший период, например, отличается «символизмом», следующие два — «типизмом» и «конвенционализмом» (преобладанием условностей душевной жизни), современный период — «индивидуализмом», наконец, будущий период — «идеализмом».

Такого рода общие приложения психологии к истории с целью выяснить ее законосообразность уже приводили ученых к некоторому обоснованию номотетического построения исторического знания; аналогичный процесс можно наблюдать и в области более специальных исторических работ.

Эта точка зрения давно же получила свое приложение в языкознании. Штейнталь, например, полагал, что самонаблюдение и детская психология дадут материал, из которого путем абстракции можно будет установить основные «законы общей психической механики», а народная психология воспользуется ими для истолкования различных проявлений исторической жизни, в частности и языка. Новейшие лингвисты замечают, что в таких случаях речь идет не столько о психологии, сколько о приложениях ее к различным отраслям науки о духе; значит, надо вырабатывать на почве психологии особое учение об исторических принципах (Prinzipienlehre); оно должно состоять в изложении общих условий, при наличности которых психические и физические факторы изучаемых явлений, согласно своеобразным законам их действия, совместно достигают осуществления общей им цели.

Такое же конкретное приложение психология получила и в области истории культуры. Выше мне уже приходилось обращать внимание на то, что психология стала применяться здесь интуитивно; в позднейшее время попытки подобного рода в той же области приобрели более сознательный характер: Тэйлор и Спенсер, например, широко воспользовались психологией для построения общего психического типа первобытного человека, в частности, для объяснения крупнейшего явления его жизни — анимизма. Даже те историки культуры, которые продолжали находиться под влиянием дарвинизма, все же не могли миновать психологии. В своей истории человеческой культуры Липперт, например, признает основным фактором ее желание сохранить свое «Я», заботы каждого «Я» о своей жизни — в широком смысле слова — и об ее полноте; высшая форма такого стремления — ее социальная форма. Хотя силы природы и действуют в ходе культурного развития, но в совокупности с «человеческими представлениями»; притом действие последних часто чрезвычайно велико и, во всяком случае, характерно для развития собственно-человеческой культуры. Последняя изучается, главным образом, в ее «социальных проявлениях». Естественно, что в построении истории культуры позднейших периодов психологическая точка зрения получила еще большее развитие и приложение. Прекрасный пример ее применения можно найти в известном сочинении Буркхардта о ренессансе в Италии.

Наконец, следует заметить, что та же тенденция воспользоваться психологией для обобщения в области истории, помимо многих других случаев, обнаружилась даже в конкретных исторических исследованиях XIX ст. В числе французских историков, придерживавшихся такого направления, можно указать, например, на Фюстель де Куланжа и на Токквиля. Сам Фюстель де Куланж заявляет, что основным предметом изучения истории является душа человека; история должна стремиться познать, что такое эта душа, чему она веровала, что она думала, что она чувствовала. В частности, в знаменитом своем сочинении о гражданской общине античного мира Фюстель де Куланж делает блестящую попытку анализа того значения, какое религиозное чувство имеет в жизни человеческих обществ. Токквиль, один из самых глубоких историков, изучавших «старый режим» в его отношении к Французской революции, в конечном итоге своих рассуждений о процессе, приведшем французов к революционному кризису, дает ему психологическую формулировку. Казалось бы, что здесь придется считаться преимущественно с социально-политическими факторами и выяснить, какие из них вызвали Французскую революцию; Токквиль действительно внимательно изучает их; но в последней части своего труда он замечает, что для понимания Французской революции надо прежде всего понять характер и свойства французского народа, и приходит к заключению, что революция находилась в тесной зависимости от развития двух его чувствований-страстей (passions) — «ненависти к неравенству» и «любви к равенству»; ненависть к неравенству и страсть к равенству, к свободе, оказываются двумя самыми могучими рычагами, вызвавшими Французскую революцию; возникши до известной степени независимо друг от друга, эти страсти встретились при известных обстоятельствах, в известное время, а такая встреча и «воспламенила сердце Франции».

Вышеприведенных примеров достаточно для того, чтобы показать, каким образом общая психология действительно применялась и применяется историками изучаемого направления в области истории для обобщения наблюдаемых ими фактов. Нельзя не заметить, однако, что и специальные отрасли психологии стали оказывать влияние на исторические построения. Токквиль, в сущности, уже применял этологию, или «науку о национальном характере», к построению французской истории. Бутми также попытался приложить принципы той же науки к изучению политической истории английского и американского народов. Впрочем, задолго до появления его трудов главнейшие представители истории культуры в пятидесятых и шестидесятых годах прошлого века уже строили свои культурно-исторические понятия, хотя и не без некоторого знакомства с учением об идеях, но и под влиянием психологии народов. Бургкхардт, правда, реже других говорил о «Volksseele» и указывал на то, что установить достаточно объективное понятие о ней затруднительно; но Фрейтаг признавал главной задачей своих трудов «дать картину почти двухтысячелетнего развития нашей народной души»; Риль также постоянно имел в виду изучение той же «народной души» в обыденных проявлениях ее жизни. Вообще, все они полагали, что история культуры должна поставить себе задачей исследовать «историю народной души». В Новейшее время можно заметить, наконец, что и «коллективная психология» начинает обращать на себя внимание историков; психологическое направление в социологии стало через ее посредство также оказывать влияние на исторические построения. После исследований Тарда и Болдвина, попытавшихся выяснить законы подражания, некоторые ученые, например Вилла (Villa), стали указывать на то, что психология социального индивидуума дает объяснение истории человечества (вида).

Не останавливаясь здесь на подробном обсуждении далеко еще не сложившихся теорий подобного рода, я замечу только, что самое слово объяснение в свою очередь требовало бы некоторого объяснения.

В самом деле, можно прилагать психологию к построению исторической науки с принципиально различных точек зрения, а именно в регулятивном или в конститутивном смысле.

Приложение психологии к истории в регулятивном смысле состоит в том, что ученый пользуется ею, т. е. принципами и понятиями, выработанными психологией, сознательно примышляя их к фактам для того, чтобы объяснять последние. С такой точки зрения я могу говорить только о психологических принципах или понятиях, поскольку я пользуюсь ими для того, чтобы конструировать те или другие данные мне в действительности факты, но без дальнейшего основания я еще не могу утверждать, что чисто психологические факторы действительно существуют и действительно порождают соответствующие результаты. В таком приложении психологии я сознательно примышляю известного рода принципы (например, чужое одушевление) для того, чтобы объяснить себе данные моего чувственного восприятия, которые я механически объяснить не в состоянии; очевидно, в случаях подобного рода приложение психологии есть приложение ее с чисто регулятивной, методологической точки зрения.

Приложение психологии к истории в конститутивном смысле, напротив, предполагает особого рода предпосылку: в таком случае психические факторы признаются реально данными в действительности. Впрочем, и с последней точки зрения можно иметь в виду или научные интересы психологии, а не истории, или цели собственно исторического построения. В самом деле, психолог, занимающийся разысканием психологических законов, может пользоваться не только материалом, черпаемым из самонаблюдения или из области экспериментальной психологии, но и наблюдать обнаружение психической жизни в конкретных фактах общественной жизни; тогда он будет пользоваться историческими фактами лишь в качестве материала, который он изучает с психологической точки зрения для того, чтобы проверить прежние свои выводы или открыть какой-либо новый закон психической жизни, действовавший в данном случае. Будет ли, однако, такого рода задача равносильна задаче построения законов истории? Очевидно, нет; я могу разыскивать в самой истории законы психологии и, тем не менее, еще не буду в состоянии построить собственно законы истории: ведь законы истории, если они существуют, бесконечно более сложны, чем законы психологии, и по меньшей мере, должны представлять своеобразную комбинацию многих законов, в особенности законов психологических. Итак, можно применять психологию к истории, имея в виду интересы психологии как науки, а не интересы истории, почему я и назову такого рода прием «психологическим изучением исторического материала». Наконец, если перенести центр научного интереса из области психологических изысканий в область истории, то и тут можно задаваться разными целями: можно пользоваться психологией (в только что указанном конститутивном смысле) или для построения собственно исторических законов, или для объяснения данных исторических фактов, всегда сложных и запутанных, но не с тем, чтобы проверить или открыть какие-либо законы, а для того, чтобы научно понять конкретно данный исторический процесс. Лишь в том случае, если историк прибегает к психологии для того, чтобы построить собственно «исторические законы», он прилагает ее с номотетической точки зрения к истории; что же касается применения психологии к объяснению исторической действительности, то оно получает свое значение и в идеографическом построении исторического знания, на что представители противоположного направления не всегда обращают внимание.

 

Глава вторая

Основания номотетического построения исторического знания

 

Лишь пользуясь основными предпосылками нашего разума, мы можем сделать из эмпирических данных такие выводы, которые имели бы характер логической необходимости и всеобщности. Сколько бы мы ни наблюдали факты, мы на основании наблюдаемых случаев логически не можем вывести необходимости и всеобщности сделанного нами вывода; мы можем только сказать, что по мере увеличения числа наблюдаемых случаев, подтверждающих данный вывод, пропорционально возрастает вероятность того, что и не наблюдаемые случаи также подойдут под него; с такой точки зрения мы пользуемся наведением не только для построения, но и для проверки наших гипотез: оно также служит и для последующего установления степени вероятности наших заключений относительно новых случаев подобного же рода. Ввиду вышеозначенных соображений я обращу преимущественное внимание на те общие понятия, которые лежат в основе номотетического построения, на их значение и логическую связь и не стану рассматривать попытки эмпирическим путем доказать законосообразность исторического процесса; в некоторых случаях имея в виду выводы историков, сделанные ими на основании конкретных наблюдений, я буду пользоваться ими лишь в качестве материала для только что указанной цели.

Номотетическое построение вообще стремится объединить данные нашего опыта (понимаемого, конечно, в широком смысле), т. е. его содержание при помощи общих понятий; оно устанавливает возможно меньшее число общих понятий, в каждое из которых укладывалось бы возможно большее число представлений об отдельных фактах. В таком случае объединенное знание отождествляется с обобщенным: ведь если ограничивать понятие «наука» только что указанным его значением, то и можно сказать, что всякая наука состоит лишь в обобщении данных нашего опыта; значит, и естествознание, и история должны стремиться к обобщению.

Впрочем, можно пытаться оправдать понимание слова наука в обобщающем смысле, исходя из обратного положения, т. е. из того, что нельзя научно познавать индивидуальное. Научное мышление имеет дело только с общим, и даже «индивидуальная» картина прошлого, воссозданная историком, «есть уже обобщение»; напротив, «это здесь» и «это — теперь» (Гегель) «именно потому и невыразимо, несказанно, что оно есть индивидуальное»; иными словами говоря, нельзя научно формулировать индивидуальное во всей конкретности его содержания; можно пережить его, но даже изображение его, научно-ценное, не может обойтись без некоторого отвлечения от действительности, в данном случае смешиваемого с обобщением.

Итак, всякая наука, по мнению представителей номотетического направления, в сущности должна стремиться к обобщению; значит, и историческая наука должна вырабатывать общие исторические понятия. В числе таких понятий можно различать: 1) основные принципы номотетического построения; 2) номологические обобщения; 3) типологические обобщения.

 

§ 1. Основные принципы номотетического построения исторического знания

Приверженцы номотетического направления обыкновенно пользуются принципом причинно-следственности и принципом единообразия психофизической природы человека, в силу которого они и утверждают, что установленная ими причинно-следственная зависимость между a и b повторяется в действительности. Понятия о причинно-следственном отношении между a и b и о повторении ab в действительности, однако, еще слишком мало дают историку; он интересуется зависимостью между элементами целых групп или серий, в пределах которых он усматривает законосообразный порядок отношений или изменений; в таких случаях он, сверх того, пользуется принципами «консенсуса» и эволюции (в естественнонаучном смысле) для установления законов их соотношения или смены.

В эмпирических науках всякое обобщение стремится установить логически необходимую и всеобщую связь между причиной a и следствием b, под которую можно было бы подводить реально данную последовательность, и формулирует закон такого соотношения в следующем виде: если а дано, то при отсутствии противодействующих условий b должно следовать за ним. Естествознание строит законы подобного рода; поскольку история — наука, то она должна стремиться к обобщению, т. е. (в конечном итоге) к формулированию законов в том же причинно-следственном смысле.

Дело, очевидно, обстояло бы вполне благополучно, если бы под механические законы естествознания можно было подводить и исторические факты (в узком смысле), т. е. если бы мы были в состоянии последовательно провести в области истории материалистическую точку зрения, что некоторые историки и пытались сделать. Давно уже, однако, выяснено, что материализм есть метафизическое построение и притом с познавательной точки зрения малоудовлетворительное: материалист совершенно игнорирует затруднения, испытываемые нашим разумом при отождествлении «материи» с «духом», и просто перескакивает из одной области в другую; не разрешая их и в сущности прикрывая материалистическими терминами понятия совсем иного рода, он устанавливает между ними чисто словесную связь. Во всяком случае, закрывать глаза на затруднения, возникающие при переходе из области материи в область духа, ненаучно. Вот почему попытки материалистического построения истории самопротиворечивы.

Некоторые представители номотетического построения, например, пытаются, хотя и в скрытой форме, придерживаться такого направления в психологии и в истории. В основе мирового процесса ученые вышеназванного направления признают движение; но из его анализа следует, что оно небезусловно отличается от ощущения; то, что органы наших чувств воспринимают в виде движения, сознание наше называет ощущениями; значит, из группы молекулярных движений можно было бы вывести «чувствование», «рассматриваемое снаружи», и признать, что подобно тому, как в теле нет ничего реального, кроме его движений, так и в данном «Я» нет ничего реального кроме ряда событий, которые, в сущности, одинаково сводятся к чувствованиям. Если иметь в виду вышеуказанную связь между движением и ощущением, можно было бы сказать, что с той же чисто механической точки зрения надо объяснять и «Я». С такой точки зрения «все науки стремятся к тому, чтобы свестись к механике», значит, и история должна превратиться в механику социальной жизни. Сами представители механического понимания истории легко попадают, однако, в противоречие с основными своими положениями: они, в сущности, исходят из понятия об одном и том же явлении, но сами признают, что последнее «обречено на то, чтобы, ввиду двух различных способов, какими оно познается, представляться нам всегда двойным». Если же наше сознание никогда не может надеяться на то, чтобы превзойти такое затруднение и «всегда» познает нечто двойное, откуда может оно получить понятие об одном и том же? и что такое сознание, с точки зрения которого «событие», представляющееся нашему «чувству» в виде движения, оказывается еще «внутренним»? Вместе с тем теоретики подобного рода, приступая к историческим построениям, сами выходят из узкого круга механических понятий, неспособного охватить важнейшие части исторической действительности, и по меньшей мере принуждены обращаться к психологии для научного ее понимания: ученый, высказавший вышеприведенное механическое мировоззрение, например, очень и очень далек от него, когда рассуждает о классическом искусстве, об английской литературе, о «классическом духе» в дореволюционной Франции и т. п.

Аналогичные возражения можно было бы сделать и против того понимания исторического процесса, которое с точки зрения энергетики претендует объяснять важнейшие явления в области общей истории культуры: стремление заменить понятие о причинно-следственном отношении понятием об энергии и произвольное перенесение в область исторической науки энергетики не мешает ее приверженцам рассуждать о «психической» энергии, об «изобретении и о подражании»; о том, что человек «влияет» на внешний мир «сообразно своей воле» и даже «подчиняет» ей множество энергий в зависимости от поставленных себе «целей»; о работе ввиду «общей цели», о взаимном приспособлении друг к другу благодаря «предвидению нужных для того действий», об «интересе организованной совокупности», о значении «предвидения» в жизни человеческих обществ, о «сознательной борьбе» «энергетических комплексов», о значении «предводителя» и его «воли» в такой борьбе, о накоплении опыта в жизни данной социальной группы через посредство «общих понятий» и т. п. В случаях подобного рода такие термины употребляются без точного и ясного установления понятий, что, например, и дает возможность произвольно отождествлять понятие об «энергетически (т. е. технически) полезных свойствах» с «свойствами социальными» или из соотношения В к А, где В есть энергия, получаемая путем превращения в нее части энергии А (Güteverhältniss), выводить нравственный долг и т. п. Во всяком случае, приверженцы вышеуказанного направления, в сущности, еще не открыли каких-либо собственно «исторических» законов и, сами того не замечая, вместо их формулировки предлагают правила, которым люди или образуемые ими союзы должны следовать.

Несколько менее элементарное понимание исторического закона (в причинно-следственном смысле) пытаются найти те ученые, которые придерживаются экономического материализма; но и предлагаемое ими учение не может дать нужной опоры для открытия «исторических» законов. В самом деле, против такого понимания можно все еще сделать возражение, которое относится и к предшествующим построениям. Научное объяснение предполагает установление логически-необходимой и всеобщей связи между ближайшею причиной и вызываемым ею следствием, т. е. своего рода дифференциальное изучение данной последовательности. Экономический материализм, указывая на «экономическую основу» («Oekonomische Grundlage») социальной жизни или на «материальное производство» как на основу социальной жизни, исключительно ими обусловливаемой, в сущности, слишком мало различает в них физические (физиологические) процессы от экономических в узком смысле слова. Между тем физические факторы далеки от последствий, которые представляются нам в виде социальных явлений. А что касается до экономических факторов в узком смысле слова (например, «технологии»), то они уж, конечно, не являются исключительно материальными; между физиологическими и экономическими процессами мы не можем уследить непосредственной связи вне свойств сознания тех субъектов, через посредство которых они совершаются; а изучение последнего рода уже основано на психологических построениях. Нельзя не заметить, что если строго придерживаться экономического материализма, пришлось бы также выводить исключительно из того, что есть, т. е. из «производственных отношений», и то, что должно быть, т. е. абсолютные ценности, нормы и т. п.; но научно обосновать такой вывод нет никакой возможности, да и сами представители «марксизма», в сущности, не в состоянии с чисто материалистической точки зрения установить этические предпосылки своего учения и решить поставленную ими проблему обновления социального строя.

Итак, номотетическое построение исторического знания не может довольствоваться понятиями механики, энергетики или экономического материализма: оно устанавливается, собственно говоря, с психологической точки зрения. Подобно остальным «наукам о духе», история имеет дело главным образом с явлениями психического порядка; для своих обобщений она должна пользоваться психологией: все явления, обнаруживающиеся в людских отношениях, зависят от действия предполагаемых психических факторов; следовательно, причинно-следственную связь между ними и их продуктами приходится строить в психологическом смысле.

С такой познавательно-психологической точки зрения легко заметить, что при объяснении одного рода объектов можно довольствоваться в качестве материала данными чувственного восприятия, т. е. опыта в широком смысле слова: они не требуют особого рода конструирования их при помощи некоторых дополнительных принципов, например, понятия о человеческом сознании; но есть и такие объекты, которые поддаются пониманию только под условием предположения, что известные психические факторы действуют в неразрывной связи с физическими и вызывают процессы, подлежащие объективному наблюдению: я наблюдаю, например, лишь внешние действия людей, но для объяснения их мне приходится делать предположение о их психике. Таким образом, различие между процессами физическими и психическими есть не результат непосредственного восприятия, а плод размышления над реальным содержанием нашего опыта. Размышление приводит нас, по мнению одного из теоретиков разбираемого направления, к установлению общих «признаков», которых нет в явлениях физических, но которыми мы отличаем от них явления психические и которым мы придаем реальное значение. Прежде всего комбинация чувства, как субъективного условия известных состояний живых существ, с разумом, как способностью взвешивать степень ценности ими испытываемого, ведет к оценке последнего (Wertbestimmung); например, само по себе ни одно явление не хорошо и не худо, не красиво и не уродливо и т. п., но оно становится таковым благодаря нашей оценке. Далее, в связи с оценкою следует поставить и полагание цели (Zwecksetzung); помимо того, что в субъективном смысле я с предполагаемой мною цели рассматриваю данное явление в природе, в объективном смысле я приписываю данному субъекту им самим (независимо от моего целеполагания) поставленную себе цель и, значит, придаю принципу целесообразности объективное значение: существо, способное руководствоваться известными мотивами (оценками), связываемыми с известными целями, осуществляет его в своей целесообразной деятельности. Наконец, такая деятельность обнаруживает и наличность воли (Willensthätigkeit). Признак волевой деятельности есть последний, положительный, «заключающий в себе два другие, как более близкие его определения»: явления духовного порядка — «царство воли». В построениях подобного рода разум (Intellïgenz) принимается как признак психического лишь постольку, поскольку он объединяет в себе вышеуказанные три признака. Таким образом, область наук о духе начинается там, где существенным «фактором» данного явления оказывается человек как существо желающее и мыслящее; следовательно, нет возможности установить причинно-следственную связь между факторами подобного рода и их продуктами в чисто механическом смысле: надо строить ее с психологической, а не с механической точки зрения, т. е. изучать «общие людям свойства, поскольку ими можно объяснять и сходные их действия; в той мере, в какой историк изучает человека в его общих с другими людьми, главным образом, психических свойствах (l’ homme général), он может объяснить и обусловленные ими сходства в соответственных действиях; но человек в его общих психических свойствах изучается психологией; следовательно, для того чтобы объяснить наблюдаемое сходство, т. е. установить причинно-следственное отношение или закон в причинно-следственном смысле, историку придется обратиться к психологии: он может возвести увиденное им сходство на степень научно-исторической истины или закона истории в причинно-следственном смысле лишь с психологической (а не с чисто механической и т. п.) точки зрения».

В психологическом построении понятия о причинно-следственности нельзя не заметить, однако, нескольких отличий от механического. В самом деле, причинно-следственное отношение, построенное с механической точки зрения, есть только научная конструкция, тогда как связь между психическими факторами и их результатами может непосредственно переживаться каждым из нас; ведь в одном случае я лишь проектирую во вне переживаемое мною, когда говорю, что «сила» порождает «действие»; в другом — я испытываю ее действие; поскольку и другие люди суть внешние для меня вещи, механические и психические построения и для меня с указанной точки зрения, правда, не имеют существенного отличия; но если исходить из признания чужого одушевления, надо будет признать и то, что каждый из нас в состоянии переживать такую связь. Далее, другая особенность причинно-следственной связи в психологическом смысле состоит в том, что взамен количественной эквивалентности между причиной и следствием приходится устанавливать качественную зависимость между ними, что и ведет к признанию принципа «творческого синтеза» и т. п. Наконец, психология переносит изучение причинно-следственной связи из внешнего мира во внутренний психический мир человека и вводит понятие о внутреннем детерминизме. Человек может сам определять свои действия; его «желание само есть один из факторов образования его характера», а значит, и его действий; каждый может подчинять их известным требованиям и нормам, т. е. действовать сообразно с ними. Отсюда легко вывести и понятие о свободе как о внутренней мотивации собственных действий, поскольку последние не находятся в прямой зависимости от внешних причин и поскольку человек «свободен» не вообще, а только от внешнего детерминизма. С такой точки зрения нельзя смешивать понятие о «свободе» с понятием о «случайности»; понятие о свободе, по словам одного из представителей разбираемого учения, не имеет никакого сходства с понятием с случайности: оно означает только свободу обдумывания, т. е. способность в определенный момент познавать наличные мотивы (своих действий) и выбирать между ними сообразно с характером собственного сознания, а следовательно (и действовать), в направлении, обусловленном внутреннею причинностью.

Итак, с психологической точки зрения причины превращаются в мотивы; мотивация (по словам Шопенгауэра) есть каузальность, созерцаемая изнутри; следствия же обращаются в «действия» или в поступки. С такой точки зрения надо сказать, что тождественные мотивы должны порождать при одних и тех же условиях одни и те же поступки и что законы психологии, имеющие значение для истории, должны в качественном смысле устанавливать такую именно логическую связь между определенным мотивом или комбинацией мотивов и соответствующим действием или поступком.

Для дальнейшего понимания разбираемого построения следует прежде всего остановиться на понятии о мотиве, тем более что его нельзя считать вполне установленным в науке. Под мотивом разумеют то реальное основание или то состояние сознания, которое обусловливает (вызывает, определяет) наше движение или воление, или, в частности, волевое движение. В широком смысле под мотивом некоторые действительно понимают все то, что может вызывать известного рода движение (по словам Bentham’a — «any thing»); с такой точки зрения, очевидно, слишком широкой, и чисто внешнее раздражение будет уже «мотивом». В несколько более узком смысле понимают это слово те, которые рассуждают о «потребностях», в сущности мало различая «потребность» (Bedürfniss, besoin) от мотива. Всякий испытывает «потребность в том, что у него недостает, если такового у него нет в наличности» (Мейнонг); «чувство недостатка» можно связывать и с «стремлением» устранить его; тогда «потребность» есть «чувство недостатка с стремлением устранить этот недостаток». В таких формулах слово потребность часто понимается уже не в одном только физиологическом смысле; физиологическая потребность принимается во внимание лишь в том случае, если она сознается тем, кто испытывает ее, и сопряжена с «стремлением» устранить чувствуемый им недостаток. От понятия о потребности (особенно в последнем смысле) легко, значит, перейти и к понятию именно о мотиве: один из сторонников номотетического построения истории называет, например, «потребностью» «все то, что внутренно побуждает человека действовать во вне» (besoin или mobile), а затем, устанавливая главные разновидности этих «движущих сил», подводит под них и мотивы в узком смысле. В последнем, тесном значении под мотивом разумеют реальное основание воления, причем ставят его в связь с «интересом», также понимаемым в узком смысле. Таким «интересом» для нас является все то, что при нормальных условиях «сообщает энергию представлению, а вследствие этого — и заключающемуся в последнем стремлению». Поскольку интерес обусловливает энергию стремления, он является побудительной причиной или мотивом. С волюнтаристической точки зрения легко назвать «интересом» и цель данного действия; вообще, понятие о «мотиве-цели» (Zweckmotiv) играет весьма существенную роль в подобного рода построениях.

Следует иметь в виду, наконец, что степень энергии или настойчивости мотива ведет и к соответствующим изменениям в степени напряженности, решительности, быстроты действия и т. п.; значит, можно исследовать такую связь с точки зрения ее интенсивности; но качественные различия между мотивами обусловливают и соответственные различия в действиях; преимущественно с последней точки зрения приходится изучать комбинации мотивов и порождаемых ими поступков или деятельностей.

В самом деле, социолог или историк имеют дело не с отвлеченно взятым мотивом и соответствующим действием, а с целыми группами или рядами мотивов, которые соответственно вызывают или поступки, или деятельности; он должен, например, принимать во внимание кроме «обстоятельств» и характер действующего лица, а также его настроение и мотивы в узком смысле для того, чтобы «предсказывать его поведение». Самое понятие о мотиве-цели уже предполагает сложную комбинацию мотивов, вызывающих тот поступок или ту деятельность, которые направлены к достижению цели. Следовательно, под условием представления о цели, к достижению которой данный субъект стремится, можно комбинировать целые группы или ряды мотивов, соответственно вызывающих те, а не иные поступки или деятельность, можно говорить об определенном ее направлении. С такой точки зрения, однако, сама комбинация изучается в зависимости от связанного с нею результата или факта.

В том же психологическом смысле приверженцы номотетического направления пользуются принципом причинно-следственности и для построения целого законосообразного ряда исторических фактов: только в таких случаях субъект мотивации — данная коллективность или социальная группа, обладающая «общей волей», а ее действия — ряд исторических фактов (см. ниже).

Сами приверженцы номотетического построения истории указывают, однако, на то, что принцип причинно-следственности прилагается к ней не без ограничений: они признают, например, что из данного мотива можно вывести данное действие лишь путем отвлечения от действительности: в действительности историк всегда встречается с комбинациями мотивов, при объяснении которых он должен исходить из данного факта; из окружающих объективно данных условий он, значит, не может вывести результат действия психических мотивов в силу принципа творческого синтеза, всегда качественно отличающегося от суммы мотивов; следовательно, он должен судить о них лишь после того, как такое действие наступило на самом деле. Те из представителей разбираемого направления, которые не считают возможным признать личность только фокусом внешних условий, на которые она может быть разложена без остатка, готовы пойти на дальнейшие уступки: в данном факте, кроме общих свойств душевной жизни человека, по их мнению, надо иметь в виду и временные его свойства, и его индивидуальность; последняя, поскольку она вызывает данный факт, единична, да и такой факт тоже единичен, т. е. оказывается «событием», которое не поддается научно-обобщающему объяснению (événement). В последнем смысле событие есть случайность, которую нельзя предвидеть до ее появления и нельзя объяснить без остатка. Впрочем, можно с обобщающей точки зрения изучать и событие, поскольку оно принимается данной средой, вызывает подражание и, значит, повторяется в ней; в таком смысле событие превращается в «учреждение» (institution). Само собою разумеется, что возможно и обратное явление, т. е. превращение «учреждения» в «событие»: по мере его обветшания все меньшее число людей будут признавать его, подчиняться ему в своих действиях и т. п., пока круг таких людей не сузится до одного.

С обобщающей точки зрения, характеризующей вышеприведенную теорию, можно все же сказать, что если дан известный мотив, то он должен (в логическом смысле) порождать соответствующее действие, т. е. должен всегда вызывать при одних и тех же условиях одно и то же действие. С той же обобщающей точки зрения можно пользоваться известным учением о «заменимости» данного индивидуума другим, принимаемым статистикой, и сказать, что когда дело идет об установлении общего (т. е. сходного) между людьми, действие одного из них с обобщающей исторической точки зрения признается равнозначащим действию любого из остальных.

Для того, однако, чтобы иметь основание утверждать, что некое соотношение между причиной и следствием повторяется в действительности, т. е. не только повторялось, но и будет повторяться, историку-психологу нужно сделать еще одну предпосылку; кроме постоянства внешних физических условий человеческой жизни, ему надо признать, что и психофизическая природа человека вообще оказывается единообразной.

Если придавать понятию о единообразии природы безусловно общее значение, то оно, подобно понятию о необходимости законов природы, не выводимо из опыта, ибо в основе понятия о единообразии уже лежит понятие о «законах» психической жизни. В самом деле, наблюдения говорят нам только о том, что было доселе, а закон об единообразии природы имеет в виду не только прошедший, но и будущий порядок вещей; чтобы из прошедшего делать, однако, точные заключения о будущем, нужно уже иметь заранее уверенность в единообразии порядка природы. Следовательно, «доказательство этой истины на точке зрения эмпиризма всегда предполагает ее же самую»; в частности то же, разумеется, следует сказать и относительно понятия о единообразии психической природы человека. Во всяком случае, даже относительно общее понятие об единообразии психофизической природы человека, хотя бы в известных пределах, есть своего рода предпосылка в том смысле, что не все ранее бывшие случаи действительно наблюдались исследователем и все будущие случаи им, конечно, еще не наблюдались; пользуясь статистическим методом подсчета наблюдаемых случаев, он может только установить степень вероятности того, что его предсказания оправдаются в действительности и относительно тех случаев, которых он не наблюдал. Тем не менее предпосылка о единообразии психофизической природы человека и повторяемости человеческих действий, по мнению приверженцев номотетического направления, подтверждается эмпирическим путем. С первого взгляда действительно кажется, что легко вывести из постоянного действия одной и той же внешней материальной среды единообразие физической природы человека, а следовательно, анатомических и физиологических его особенностей, в том числе и мозга; если последний окажется в известных пределах единообразным (т. е. уклонения от средней будут малозначительны), то в таком единообразии можно было бы усматривать существенный внешний признак единообразия человеческой природы и в психическом отношении. Утверждения подобного рода эмпирически, однако, все еще очень мало обоснованы.

Следует заметить также, что и содержание нашего понятия о единообразии человеческой психики, в сущности, конструируется нами: ведь в понятие такого единообразия мы включаем умопостигаемые свойства человеческой природы, т. е. все то, что мы покрываем термином «одушевление», а самый термин употребляем в конститутивном смысле, т. е. приписываем его содержанию объективно-реальное значение; он получает такое значение тогда, когда мы понимаем его как постоянство известных объективно данных и наследственно передаваемых общих признаков данного вида особей; но применять подобного рода конструкцию к понятию о единообразии психической природы человека затруднительно; даже физиологи рассуждают скорее о наследственности предрасположений, а не самих психических состояний и не признают наследственной передачи сознательных актов. В настоящее время наряду с наследственностью в органическом смысле ставят подражание, воспитание и т. п. процессы в мире психическом. Каковы бы ни были, однако, факторы и процессы подобного рода, они обусловливают длительное единообразие психических свойств человеческой природы, а значит, и повторяемость человеческих действий.

Впрочем, понятие о единообразии психофизической природы небезусловно связано с понятием о ее постоянстве, исключающем всякое изменение: единообразие может быть и в изменении; историк с номотетической точки зрения стремится подметить сходство в повторяющихся рядах изменений и установить в вышеуказанном смысле общие законы образования однородных эволюционных серий.

Таким образом, опираясь на понятие о единообразии психофизической природы человека, в сущности очень мало выясненное представителями номотетического направления, можно рассуждать об осуществлении законов, т. е. о повторяемости установленных с психологической точки зрения причинно-следственных соотношений в исторической действительности. С такой точки зрения некоторые историки охотно говорят о повторяемости фактов, подлежащих их изучению.

При номотетическом построении исторической науки историк не может, однако, ограничиться вышеуказанными принципами: он пользуется еще многими другими понятиями, в особенности понятиями о «консенсусе» и об эволюции; они давно уже получили существенное значение в социологии, а оттуда перешли и в историю; принцип причинно-следственности комбинируется в каждом из них с другими понятиями.

Понятие о целом, под условием которого мыслятся его части, например, находится в тесной связи с понятием о консенсусе элементов данной системы; но историки-социологи мало останавливаются на выяснении таких предпосылок и обыкновенно пользуются понятием о консенсусе с более реалистической точки зрения, опираясь, главным образом, на принцип причинно-следственности или взаимозависимости элементов данной системы.

В самом деле, понятие о консенсусе в наиболее элементарном, механическом его значении сводится к понятию о системе, все элементы которой находятся во взаимной зависимости друг от друга; с изменением одного из ее элементов, привходящего в разные комбинации с другими, происходит изменение и во всей системе.

Понятие о консенсусе можно применять или со статической, или с динамической точки зрения. Со статической точки зрения равновесие такой системы характеризуется согласованностью координированных ее элементов, их соответствием друг с другом. С динамической точки зрения то же понятие обусловливает собою понятие о движении элементов а, b, c, d, … n, не ведущем, однако, к разложению данной их группы: «без консенсуса нельзя мыслить элементы данной системы движущимися, так как в противном случае движение их привело бы к полному разложению всей системы».

Понятие о консенсусе, предложенное выше, давно уже получило свое приложение и для построения понятия об организме; в самом деле, организованное существо, по словам одного из представителей естествознания начала прошлого века, есть единое целое, некая совокупность частей, которые воздействуют друг на друга: ни одна из частей организма не может быть подвергнута существенному изменению, без того чтобы оно не отразилось на состоянии всех остальных; но такое понятие конструируется при помощи еще одного принципа — телеологического; части органического целого представляются нам воздействующими друг на друга «для того, чтобы произвести общее действие».

Органическая школа социологии, конечно, способствовала перенесению такого понятия и в социологию, и в историю; но и независимо от вышеуказанного направления историки-социологи стали рассуждать о «солидарности между элементами данной социальной системы» и о «системе культуры». В самом деле, понятие консенсуса получает широкое применение для построения понятия о системе культуры, части которой находятся в взаимозависимости и в известном соответствии друг с другом; но последнее понятие нуждается еще в одном принципе: лишь возводя его к понятию о единстве сознания данной социальной группы, т. е. к ее самосознанию, можно придавать ему значение для построения системы культуры.

Вместе с понятием консенсуса историки-социологи постоянно пользуются и понятием эволюции для обобщений в области истории; несмотря на то что понятие об эволюции играет весьма важную роль в их построениях, оно все еще остается очень маловыясненным.

В самом деле, сторонники исторических обобщений далеко не всегда придают термину «эволюция» одинаковое значение: обыкновенно слишком мало обращая внимание на понятие об эволюционном целом, они останавливаются лишь на понятии об эволюционном процессе; с такой точки зрения они вообще называют эволюцией непрерывный ряд изменений, связанных между собой в причинно-следственном смысле, поскольку каждое последующее зависит от предшествующего, и совершающихся в определенном направлении. Такое понятие получает, однако, различное специфическое значение, в зависимости от того, конструировать его с механической, биологической или психологической точки зрения.

Один из наиболее видных представителей эволюционизма, например, скорее рассуждает о «становлении» (Werden), чем об эволюции, и ограничиваясь принципом причинно-следственности, пытается формулировать рассматриваемое понятие в механическом смысле: он признает причинно-следственное отношение между «силой», «пребывающей» в мире, и двумя процессами эволюции — перераспределением материи и перераспределением силы, удерживаемой в себе материей; каждое из таких перераспределений, представляющих соответственные и одинаково важные стороны одного и того же процесса, совершается тремя путями: путем интеграции и дифференциации, соотносительных между собою, а также путем перехода неопределенно-однородного к определенно-разнородному; следовательно, «эволюция есть интеграция материи, сопровождаемая расточением (dissipation) движения, причем материя переходит от неопределенной однородности к определенной разнородности и удержанное ею движение подвергается такому же превращению»; обратный процесс можно назвать «диссолюцией»; автор вышеизложенной теории приходит к заключению, что мировой процесс состоит, собственно говоря, не в эволюции или диссолюции, а в чередовании эволюции и диссолюции, т. е. в чередующемся повторении эволюций и диссолюций всего мира.

Такое понятие об эволюции слишком мало удовлетворяет, однако, запросам наук, изучающих жизнь организмов или человеческих обществ. При пользовании понятием развития применительно к изучению органической жизни его конструируют не без помощи телеологического принципа; под условием как бы некоей цели, результата эволюции данные изменения и представляются нам в виде непрерывного ряда, каждое последующее звено которого находится в причинно-следственном отношении к предшествующему. Такая телеология получает даже конститутивное, а не одно только регулятивное значение, если уже в организованной материи признавать наличность «стремлений», т. е. зачатков «воли»: «воля» организма становится своего рода фактором его развития; она играет роль, например, в образовании действий, которые повторяются и становятся вслед за тем привычками и инстинктами. Вместе с тем теория эволюции в биологическом смысле выдвигает еще понятие о факторах эволюционного процесса и об его стадиях; биологи рассуждают, например, о внутренних и внешних факторах развития, о значении в нем функциональной деятельности органов, упражнения и волевых стремлений, о наследственности прирожденных или благоприобретенных свойств; о роли среды или изменений в условиях существования организма, о борьбе за существование, об отборе; о приспособлении живого существа к условиям среды и т. п.; они также принимают во внимание стадии развития данного организма, что обнаруживается хотя бы в аналогии (теперь, впрочем, принимаемой не без ограничений) между онтогенезисом и филогенезисом.

Вышеуказанные понятия в более или менее переработанном виде входят в состав еще более сложного понятия об эволюции, а именно — исторической. Легко было бы указать на попытки применить даже чисто биологическое понимание эволюции и к историческому процессу: самый выдающийся представитель биометрических исследований, например, полагает, что «стадии социального развития» можно свести к двум «великим факторам эволюции — к борьбе за пищу и к половому инстинкту»; но многие склоняются к построению столь сложного понятия с психогенетической точки зрения.

Впрочем, понятие психогенезиса получает разные оттенки, в зависимости от того, изучает ученый происхождение сознания или его дальнейшее развитие; если происхождение сознания можно исследовать, то, очевидно, лишь с биологической или психофизической точки зрения: в таком случае происхождение жизни и органическое развитие признаются «подготовительными стадиями» духовного развития; но если исходить из понятия о данном хотя бы в зачаточном виде сознании, то и развитие его можно представить себе преимущественно с психологической точки зрения. В сущности, те, которые пользуются далеко еще не установленными понятиями о «психической энергии» или о «психической работе» и т. п., уже приближаются к последнему пониманию; они допускают, что психическая энергия возрастает: с течением времени она вообще получает такую концентрацию и организацию, при которых ценность ее увеличивается, что, впрочем, еще не ведет к отрицанию возможности в некоторых случаях и ее убывания. Такое понятие о психогенезисе, однако, слишком мало принимает во внимание особенности сознания; потребность выяснить их вызывает появление других схем. Можно характеризовать, например, развитие сознания тремя стадиями, а именно: «проективной, субъективной и элективной», смотря по тому, обнаруживает его субъект в смутном еще различении одушевленных существ от остальной среды или начинает противополагать себя другим, или пользуется своим внутренним опытом для понимания чужих «Я», в отношении к которым он определяет и свое собственное «Я», теперь уже получающее социальный характер. В духе волюнтаристической психологии можно было бы характеризовать развитие сознания главным образом развитием воли, находящейся в тесной связи с целеполаганием, и значит, с «объективно-телеологической» точки зрения конструировать ее эволюцию; а главнейшие моменты последней могли бы служить для характеристики главнейших стадий истории культуры.

Итак, можно сказать, что историк изучает историческую эволюцию с психогенетической, а не с чисто биологической точки зрения: он всегда предпосылает действительное существование одушевления той социальной группы, развитие которой он строит; он прежде всего и главным образом интересуется развитием ее «души»; значит, он в сущности устанавливает и принципы построения понятия об исторической эволюции с психогенетической точки зрения. Телеология в понятии об исторической эволюции получает, например, такое значение, в особенности если понятию о цели данного процесса приписывать конститутивный, а не регулятивный характер: индивидуальный или коллективный субъект эволюции рассматривается в качестве целеполагающего, и с точки зрения его объективно данной цели (идеи) строится и ряд его действий, получающий вид эволюционной серии. В конструкциях подобного рода причинно-следственная зависимость между звеньями исторической эволюции характеризуется телеологической мотивацией, уже указанной выше; действия коллективного субъекта эволюции располагаются в ряд в отношении их к мотиву-цели, которую он себе поставил, благодаря чему и проявления общей данной социальной группе психики, т. е. ее действия, продукты культуры и т. п. получают соответствующее положение в эволюционной серии. Впрочем, вышеуказанная точка зрения не мешает представителям номотетического направления стремиться «возможно дальше» провести причинно-следственное понимание и в построении исторической эволюции.

Итак, историк-социолог, пользующийся понятием исторической эволюции, вкладывает в него очень сложное содержание. В таком случае он имеет дело с коллективным субъектом эволюции: он изучает психогенезис социальной группы, народа, государства и т. п.; подобно биологу, он интересуется факторами и стадиями эволюционного процесса; он, конечно, подчеркивает преимущественно значение в нем коллективных «социально-психических» факторов сравнительно с индивидуальными или «индивидуально-психическими» и соответственно главнейшим моментам такого психогенезиса устанавливает «типические» стадии культуры; он характеризует каждую из них присущею ей «психической механикой» и выясняет ее связь с предшествующей и с последующей в причинно-следственном смысле; он представляет себе «каждое последующее социальное состояние как необходимый результат предшествующего и столь же нужный двигатель последующего»; не упуская из виду данных условий внешней среды, он изучает влияние, оказываемое субъектом эволюции (народом и т. п.) вместе с порожденными им продуктами культуры на образование последующего его состояния и т. п.

Сами представители разбираемого построения предпочитают рассуждать об эволюции, изучение которой оказывается наиболее характерным для «новейшего» понимания истории, и не признают понятия о прогрессе (и регрессе) «научной категорией» исторического знания: не выясняя понятий о ценности, отнесения к ценности и оценке, они усматривают в понятиях о прогрессе или регрессе лишь субъективные, научно не обоснованные построения. Можно указать, однако, и на таких ученых, которые ставят понятие о прогрессе в связь с принципом «возрастания психической энергии» или со стремлением «людей к счастью» и т. п., а значит, в обратно соответственном смысле конструируют и понятие о регрессе или даже придают понятию о прогрессе характер нравственного постулата, соответственно видоизменяя и понятие о регрессе.

Следует заметить, наконец, что понятие консенсуса можно комбинировать с понятием эволюции, предполагая его или между членами одной и той же эволюционной серии, или между несколькими эволюционными сериями. Согласованность членов одной и той же эволюции признается, например, в тех случаях, когда историки рассуждают о том, что «характер и дух расы» вместе с порожденными ею продуктами обусловливают появление какого-либо следующего за ними продукта: последний должен в некоторой мере сообразоваться с предшествующими. Согласованность эволюционных серий принимается во внимание, когда историки признают влияние их друг на друга, например влияние развития одной науки на развитие другой или влияние развития науки на развитие техники или обратно.

Приверженцы номотетического направления пользуются вышеуказанными понятиями для номологических и типологических обобщений, т. е. для построения исторических законов или эмпирических обобщений, а также для установления типов в области истории. В номологических обобщениях принцип причинно-следственности и понятие о единообразии человеческой природы служат главным образом для выяснения законосообразного отношения между данным племенным, в особенности национальным, или культурным типом и соответствующими продуктами культуры; понятия же о консенсусе и об эволюции нужны для формулировки «законов консенсуса» и «законов эволюции», а также имеются в виду при эмпирических обобщениях. В связи с понятием о типе (см. ниже) те же понятия о консенсусе и эволюции получают значение и для типологических обобщений.

 

§ 2. Номологические обобщения

В числе номологических исторических обобщений наиболее совершенными, конечно, следовало бы признать «исторические законы», если бы таковые были открыты. Под историческими законами сторонники разбираемого направления разумеют, однако, довольно различные понятия; некоторые из них рассуждают, например, скорее о перенесении законов психологии в историю, чем об «исторических законах» в строгом смысле слова; другие пытаются ближе подойти к построению собственно-исторических законов.

С психологической точки зрения, изучая исторический материал, можно придти к заключению, что «психологические законы человеческой природы общи всякому историческому быванию» и что психологические законосообразности лежат в основе тех «исторических законов», которые ученые будто бы открывали в истории. В сущности, можно в таком смысле понимать, например, законы Конта и Бокля; то же следует сказать и относительно попытки Вундта «непосредственно» перенести свои психические «принципы» в область истории; с точки зрения общей психологии, а не «характерологии» (этологии Милля) или народной психологии он строит три закона истории: закон исторических производных, закон взаимозависимости исторических явлений и закон исторических контрастов. Для примера я приведу формулировки первого и третьего «законов» Вундта. Первый получается путем приложения психологического принципа творческого синтеза к области истории и сводится к следующему положению: «каждый исторический продукт (Inhalt der Geschichte), будь то историческое событие, историческая личность или исторически образовавшееся состояние культуры, есть результат действия множества исторических условий, с которыми он находится в такой связи, что качественная природа каждого отдельного условия продолжает обнаруживать в нем свое действие; но вместе с тем он получает новый и своеобразный характер; последний, правда, можно вывести путем исторического анализа из комбинации этих исторических факторов, но нигде нельзя получить его путем их априорного синтеза». Благодаря «непосредственному» приложению другого принципа, а именно «принципа» взаимного усиления контрастов, к истории Вундт получает «закон», который он формулирует следующим образом: «в тех случаях, когда определенная историческая тенденция достигла при господстве наличных условий и данных предрасположений наивысшей степени (своего развития), сила, продолжающая действовать в том же направлении, побуждает противоположные ранее обнаружившейся тенденции стремления, что и ведет к образованию качественно новых проявлений».

Нельзя не заметить, однако, что попытки подобного рода психологических обобщений еще не дают «исторических законов» в строгом смысле слова. В одном месте сам Вундт называет установленное им положение об «исторических производных» «принципом», а не законом; и действительно, не говоря о более широком приложении такого положения, его, конечно, можно признать методологическим принципом исторического исследования, но не законом исторических явлений. «Закон контрастов», в сущности, также нельзя назвать законом; Вундт едва ли правильно устанавливает в нем причинно-следственную связь между определенною причиною и действием; да ее и нельзя установить, так как данная тенденция сама по себе еще не может вызвать реакции; причина последней, например, в отвращении к прежнему состоянию, в усталости, им вызванной, что не введено в формулу «закона»; он также не определяет степени напряжения, нужной для того, чтобы ожидаемое следствие наступило: легко представить себе случаи, когда напряжение, достигшее высшей степени, ведет к кризису, к смерти и т. п., т. е. не к тому следствию, которое имеется в виду в «законе контрастов».

Впрочем, если даже и называть такие обобщения законами в строгом смысле слова, все же вопрос о том, можно ли признать их собственно «историческими законами», остается еще открытым; последние представляются, по меньшей мере, гораздо более сложными. С априорно-психологической точки зрения хотя и можно рассуждать о законосообразности в области истории, но нельзя еще чисто психологические отвлечения называть собственно «историческими законами». В самом деле, если психология строит закономерность явлений душевной жизни — ее законы и если она действительно лежит в основе наук о духе, значит, и в основе истории, то, следовательно, закономерность должна быть и в области явлений исторических; но не чисто отвлеченные «законы» психологии (т. е. законы чувств, «идей» и проч.), а сложные комбинации их должны объяснять историю, и только если предполагать, что законы комбинаций подобного рода законов могут быть установлены, можно будет говорить и о законах истории. С такой априорной точки зрения принципиально отрицать какую-либо возможность выработки исторических законов нельзя; можно только указывать на сложность комбинаций факторов, лишающую нас возможности подводить под законы такие комбинации, а значит, и связь их с порождаемыми ими продуктами.

Законосообразное отношение между комбинацией факторов и ее результатом предполагает законосообразность самой комбинации, а не только простую данность ее, и законосообразность связи ее с порождаемым ею следствием или результатом, а также наличность гораздо более сложных условий, нужных для ее осуществления и для получения данного результата: для своего осуществления простой результат нуждается, очевидно, в меньшем количестве условий, чем сложный результат; последний, значит, реже повторяется. Следовательно, установить законообразность сложного отношения, по меньшей мере, гораздо труднее, чем усмотреть законообразность простого причинно-следственного соотношения; но в случае удачи и такое обобщение, очевидно, будет менее отвлеченным, чем простое причинно-следственное отношение: даже если бы удалось установить его, едва ли можно было бы предполагать частую повторяемость его в действительности. Отсюда можно заключить, что понятие о сложном причинно-следственном отношении, в каком находится комбинация причин или факторов к их результату или продукту, будучи менее отвлеченным и обозначая последовательность, которая реже повторяется в действительности, в таком смысле будет более частным, чем понятие о простом причинно-следственном отношении.

В сущности историк-социолог превращает законы комбинаций психологических факторов в типизацию их, но он придает типическим комбинациям значение реальных факторов. При помощи такого построения историк-социолог вырабатывает понятия, которые я назову понятием о племенном (или, в более узком смысле, о национальном) типе и понятием о культурном типе (данного периода); если приравнивать названные типы к реальным комбинациям причин, можно ставить их действия в связь с соответствующими культурными продуктами.

В основе обоих понятий лежит мысль о законосообразной комбинации психических факторов, соответственно производящей при тождественности условий одни и те же следствия: только постоянство такого соотношения в понятии о племенном типе строится преимущественно во времени, а в понятии о культурном типе — преимущественно в пространстве: в данный период времени культурный тип общественных групп, не принадлежащих к одному и тому же племени, может оказаться общим им. Различие указанных точек зрения видно из того, что, рассуждая о племенном типе, мы говорим: все люди, принадлежащие данному племени, хотя бы они были разных поколений, должны иметь нечто общее между собой в психическом отношении; а рассуждая о культурном типе, мы говорим: все люди, находящиеся на данной стадии развития культуры, хотя бы они принадлежали к разным племенам (нациям), должны иметь нечто сходное или общее между собою в психическом отношении; комбинация же психических факторов, характеризующая данный племенной или культурный тип, до тех пор, пока условия ее действия остаются постоянными, должна вызывать и соответственно одинаковые последствия или продукты культуры. Познакомимся вкратце с каждым из этих построений в отдельности. Историки-социологи охотно рассуждают о расе и ее влиянии на ход истории. Под «расой некоторые из них разумеют врожденные и наследственные наклонности (dispositions), которые человек приносит с собою, когда является на свет» (Тэн). В расе следует различать, однако, понятие о единообразии физических свойств от понятия о единообразии психических признаков. По примеру старых и новых авторитетов я предпочитаю употреблять термин «раса» в смысле совокупности особей, обнаруживающих единообразие физических свойств, т. е. внешнего вида, анатомической структуры и физиологических отправлений, а для обозначения понятия о единообразии преимущественно психических признаков буду пользоваться термином «племенной тип» или описательным выражением «психический тип данного племени». Такое различие основано на следующих соображениях. Даже с материалистической точки зрения нельзя без дальнейших доказательств отождествлять известные нам расовые признаки с какими-либо психическими особенностями данного племени или народа; правильнее отличать последние, называя преимущественно их совокупность особым термином; далее, чистых рас теперь, пожалуй, нет: особенности данной расы рассеяны в особях, принадлежащих разным народам; наконец, в «племенном типе» наследственность осложняется подражанием и т. п. (ср. выше). Итак, не следует смешивать понятие о единообразии физических признаков особей данной совокупности с понятием о единообразии их психических свойств; такие единообразия, правда, находятся в некоторой связи между собою, и известные нам расовые различия обусловливают некоторые различия в психике, а значит, отражаются и в продуктах культуры — в языке, религии, искусстве, материальном быте, нравах и т. п.; но они отражаются в подобного рода продуктах косвенно, через посредство данной психики; следовательно, можно оттенять ту точку зрения, с которой мы интересуемся совокупностью людей, главным образом, в той мере, в какой они обладают общими им психическими свойствами, отличающими ее (в данной комбинации) от других совокупностей; в таких случаях удобно говорить о «племенном типе» или, еще точнее, о «психическом типе данного племени», например индоевропейского. В более узком смысле можно, конечно, для тех же целей пользоваться и термином «национальный тип»; но оттеняя в понятии о нем наш интерес к его психике, еще правильнее рассуждать о «психическом типе данной нации» и т. п.

Подобно тому как психолог устанавливает известные типы характеров отдельных индивидуумов, причем усматривает некоторые законообразности в соотношении между характером данного типа и соответствующими поступками, так и историк может стремиться построить психический тип данного племени или народа и его свойствами объяснять соответствующие массовые движения и продукты культуры. С такой точки зрения общие черты, характеризующие данный тип, признаются общими и постоянными причинами, обусловливающими данную культуру. Для теоретического построения такой комбинации и ее законосообразности надо брать человека с теми основными чертами психики, которые оказываются общими данному племени или данной нации, и установить ту «систему чувствований и идей», которая предопределяет соответствующую культуру, например религию, философию, поэзию, промышленность и формы общественности данного племени или народа (Тэн).

Обыкновенно полагают, что расы образовались путем приспособления, отбора и наследственности; психические свойства рас развились, однако, под влиянием не только физической, но и социальной среды; последняя имеет значение в образовании племенных или национальных особенностей. Попытки характеризовать расы такими психическими признаками до сих пор, однако, оказываются довольно шаткими и вызывают сомнения. Для черной расы указывают, например, следующие признаки: чувственность, подвижность, леность, отсутствие инициативы и подражательность, влечение к удовольствиям, страстную любовь к пению и танцам, к уборам и побрякушкам, легкомыслие, непредусмотрительность, отвращение от одиночества, влюбчивость, болтливость, способность к преданности, к ненависти и мести; в результате такие свойства, неспособные образовать какие-либо выдающиеся продукты культуры, приводили к порабощению более «высокими расами» тех, кто обладает ими. «Долихокефалов» «желтой расы» также пытались характеризовать, указывая, например, на то, что они желчно-нервны (меланхоличны), с сильной волей, с большими умственными способностями, скупы и религиозны, и с вышеуказанной точки зрения считали возможным объяснять их роль в истории и т. п. Впрочем, нельзя, конечно, отрицать, что между людьми одной и той же расы, даже рассеявшимися по лицу земного шара, могут быть общие черты психики и культуры. При всей своей разбросанности в пределах очень широкого пространства индоевропейцы, например, по мнению некоторых ученых, все же представляют сходные черты в культуре — прежде всего в языке; но если между индоевропейскими языками можно установить родство в лингвистическом отношении, то, помня, что язык — уже своего рода психический продукт, позволительно предполагать, что индоевропейцы обнаруживали некоторую отпечатлевшуюся в их праязыке общность идей; сходство, вероятно, существовало и в некоторых других продуктах их культуры. Тем не менее к подобного рода выводам, касающимся глубокой древности, надо относиться с крайней осторожностью, да и прилагать их к последующему времени едва ли возможно без дальнейших ограничений: в таком случае приходится говорить не о «расе», а о народах, характер которых слагался под влиянием целого ряда исторических обстоятельств и мог обусловливать в известных пределах места и времени соответствующие продукты культуры.

Тем не менее при постоянстве данной физической среды, влиянию которой данный народ подвергался долгое время, можно говорить о некотором единообразии его психического типа в известных пределах пространства и времени и с такой точки зрения объяснять образование относительно устойчивых элементов и форм культуры, которые в свою очередь поддерживают единообразие самого типа. В таком виде, например, китайцы и египтяне представляются некоторым историкам культуры; или недавно англичане были охарактеризованы как тип «деятельных», т. е. такой тип, главная характерная черта которого — стремление к деятельности, нуждающееся в каком-либо удовлетворении; при этом способы удовлетворения могут быть весьма разнообразны, начиная от спорта и кончая усиленным и выдержанным трудом, без которого нельзя достигнуть высокой культуры.

Не мешает заметить, что особенности, прочно усвоенные данным народом, могут продолжать обнаруживаться и в изменившихся условиях физической среды; но длительное влияние новых условий не может, конечно, не отразиться на «национальном типе»; стоит только сравнить хотя бы англичан с американцами.

Наконец, можно стремиться к выяснению психического типа не народа, а отдельного сословия или класса, иногда довольно резко отличающегося от других; ведь психика разных сословий может быть различной. Такой тип признается комбинацией главнейших факторов, порождающих явления сословной исключительности, борьбы классов и т. п.

Во всех вышеприведенных конструкциях данный групповой тип (племя, народ, общественный слой и т. п.) предполагается наделенным характерной для него психикой; основываясь на ее изучении, можно выводить из нее в качестве соответствующих следствий проявления культуры и даже пытаться предсказывать их в будущем, хотя бы ближайшем. Повторяемость таких продуктов можно понимать, однако, в различных смыслах: или в том, что разные народы или разные люди, принадлежащие к одной и той же народности и сходные по типу, производят сходные продукты, сосуществующие в пространстве; или в том, что одно и то же племя, один и тот же народ представляет достаточно устойчивый тип и порождает однородные продукты культуры, возникающие благодаря людям преемственно следующих поколений и, значит, повторяющиеся во времени; вышеприведенные рассуждения о китайцах, египтянах, англичанах и т. п. ведутся с точки зрения повторяемости сходных продуктов китайской, египетской, английской и т. п. культуры или в пространстве, или во времени; но последний вывод всего более мог бы соответствовать задаче исторического обобщения.

Некоторые ученые смешивали понятие о национальном типе с понятием о культурном типе и придавали известным народностям значение постоянных культурно-исторических типов. Не говоря уже о том, что естественнонаучную предпосылку этой теории нельзя признать правильной, такое построение противоречит и собственно историческим фактам: ведь один и тот же народ в разные периоды своего развития может принадлежать разным культурным типам; вместе с тем нельзя не заметить, что и разные слои одного и того же общества могут оказаться разных культурных типов; стоит только припомнить хотя бы тип «первобытного человека» или тип «светского человека», не столько связанного с своим народом, сколько подчиняющегося условностям того международно-общественного круга, к которому он принадлежит.

Под культурным типом данной общественной группы можно разуметь то сочетание факторов ее психики и культуры, совокупным действием которых социальные течения или возникновение культурных продуктов известного периода объясняются. Понятие о культурном типе получает, однако, разные значения, смотря по тому, разуметь под ним только совокупность сходных сознаний или общее данной группе состояние сознания; сходные сознания можно, конечно, ставить в связь со сходными продуктами культуры, хотя бы они и возникали независимо друг от друга, общее же данной группе состояние сознания — с однородностью продуктов культуры, хотя бы формы их были различны.

Ввиду одинаковых условий существования члены данной группы могут испытывать сходные состояния сознания, т. е. особого рода «систему чувствований, волений, представлений» и т. п., присущую обыкновенно каждому из них или каждому из их большинства. Ученые пытались, например, характеризовать племена «дикарей» сравнительно меньшим единством сознания, еще слишком мало связывающего в одно целое все разнообразие острых чувственных восприятий, преобладанием импульсивных «стремлений» над волевыми актами, а также слишком малой устойчивостью всякого рода отношений, культурные же народы — большим единством сознания, способного образовывать общие понятия, и развитием воли, в особенности нравственной воли, а также большею устойчивостью отношений, непрерывно развивающихся; можно, конечно, проводить и дальнейшие различия подобного рода между «дикими» неосевшими племенами охотников и рыболовов и «полудикими», между народами «полукультурными» и «вполне культурными» и т. п.; в зависимости от такой группировки приходится ставить и соответствующие, сходные между собою продукты их культуры. В самом деле, культурные продукты народов даже разных рас, но стоящих на одном культурном уровне, могут быть одинаковы, например, произведения палеолитического человека и тасманийца. Однородные формы каменных орудий встречаются в самых разнообразных пунктах земного шара; многие из поделок, открытых в долинах европейских рек, сходны с теми, что найдены в одной из западноиндийских долин — нарбадской, и пожалуй, принадлежат приблизительно одному и тому же периоду; другие, встречающиеся в разных европейских, африканских и азиатских странах, хотя и не одного времени, обнаруживают сходство; можно даже указать на оригинальные и весьма древние манзанаресские (мадридские) поделки, обнаруживающие, однако, значительное сходство с мадрасскими и т. п. Аналогичные примеры легко привести и из другой области: известная загадка, предложенная сфинксом Эдипу, — какое животное, имея только одно название и будучи первоначально четвероногим, последовательно становится двуногим, а затем трехногим — встречается, по уверению ученых, не только у современных греков и испанцев, но и у финнов, бурят, армян и даже фиджийцев. С такой же точки зрения можно было бы указать на сходство многих учреждений у разных народов одинаковой культуры и т. п. Нельзя не заметить, что и на более поздних стадиях развития «совпадения» продуктов культуры обнаруживаются даже в такой области, которая тесно связана с индивидуальным творчеством. История наук представляет немало примеров таких совпадений: Ньютон и Лейбниц, вероятно, независимо друг от друга открыли дифференциальное исчисление, Гаусс и Лежандр — метод наименьших квадратов, Дарвин и Уоллэс (каждый из них независимо от другого наблюдал природу тропических стран и читал известную книгу Мальтуса) — естественный отбор, Госсен и Стэнли-Джевонс — математическую теорию обмена товаров и т. п.

Впрочем, связь между культурным типом данной общественной группы и порождаемыми ею продуктами культуры получает несколько иное значение, если иметь в виду, что благодаря общему группе состоянию сознания одно и то же расположение духа («disposition d ’ esprit») сознается ее членами как общее и вызывает однородные продукты культуры, хотя бы формы их были различны. В только что указанном смысле можно устанавливать некое типическое соотношение между состоянием сознания, а также характером данной группы и однородностью соответствующих продуктов культуры.

В основе ее (в качестве объединяющего ее фактора) лежит общее, как бы «сверхиндивидуальное настроение», получающее наибольшее единство в тех случаях, когда одна идея (идеал) и т. п. преобладает над остальными. В самом деле, когда множество людей испытывают чувства, представления, воления, общие всем им, «общее чувство, общее представление, общее воление не тождественно с суммою отдельных факторов, а содержит еще нечто, качественно отличное от них, нечто такое, что мы называем одобрением или порицанием, общественным мнением, патриотизмом, словом, социальным настроением тех общественных кругов, которые составляют большинство этих людей». Если в таком общем настроении одна идея преобладает над остальными, оно получает наибольшее единство. Один из современных ученых, например, в сущности, пытался разыскать «душевную доминанту» для каждого периода немецкой истории; вся ее периодизация, типическая и для эволюции других народов, сделана им по таким доминантам (см. выше); другой также рассуждает о «доминирующих концепциях» (понятиях) в каждом периоде, причем разумеет под ними главным образом идеалы данного времени; в Средние века, например, он признает таковыми идеалы рыцаря и монаха, а в период развития «классического духа» (âge classique) в образованном обществе — идеалы придворного и краснобая. Творческие идеи подобного рода оказывают влияние во всех областях мысли и деятельности данного периода, но после известного периода господства уступают место новым идеям — идеалам, в свою очередь вызывающим и соответственные продукты культуры, элементы которой при таких условиях находятся в определенной взаимозависимости. На основании подобных соображений историки разбираемого направления приходят к заключению, что общее данной группе состояние сознания, в особенности ее «общая воля», ведет к однородности порождаемых ею культурных продуктов; таким образом, можно объяснять, например, религиозно-церковный их характер в Средние века и рационалистический, а также ложноклассический их характер в век Просвещения и т. п., или «феодальный» характер средневековых учреждений и «государственно-полицейский» характер учреждений периода «просвещенного абсолютизма».

Итак, на основании вышеуказанных обобщений при единообразии в известных пределах времени данного культурного типа можно говорить о сходстве или об однородности порождаемых им продуктов культуры; но понимать их повторяемость можно различно: или в смысле одновременно данных, или в смысле последовательно возникающих продуктов культуры.

В реалистических построениях психического типа данного племени или данной нации и «культурного» типа, поскольку они рассматриваются как сложная комбинация причин, порождающая соответственные продукты культуры, можно, таким образом, усмотреть попытку установить некоторую законосообразность отношений в данной последовательности не с чисто психологической, а с историко-психологической точки зрения.

Впрочем, нельзя принимать во внимание только один из типов — или племенной, или культурный — для объяснения из него данного продукта культуры; оба вместе, конечно, оказывают в известной мере влияние на данный продукт; известное учение о расе, среде и моменте, в совокупности обусловливающих соответственные продукты культуры, уже показывает, что историк не может довольствоваться одним из вышеуказанных понятий для объяснения их возникновения; с такой точки зрения изучаемый писатель, например Лафонтэн, рассматривается как продукт не только данной национальности, но и культуры данного времени, его произведения признаются выражением общества данного периода, его настроения, его вкусов, его стремлений и т. п.

При построении номологических обобщений историки-социологи пользуются не только принципом причинно-следственности, но и вышеуказанными понятиями консенсуса и эволюции: они говорят о законах консенсуса и о законах эволюции в истории.

В силу принципа консенсуса элементы данной социальной системы признаются взаимозависящими: они стремятся к солидарности друг с другом. Историки-социологи в сущности рассуждают именно с такой точки зрения, когда говорят о согласованности продуктов данной культуры; в «идеальном человеке» и «человеке вообще» (l’ homme Idéal et général) они усматривают тот фактор, действиями которого они и объясняют согласованность продуктов культуры: один и тот же господствующий национальный или культурный тип человека, его способности или склонности отражаются во всех продуктах культуры; в таких случаях данные в одном и том же сознании способности или склонности под влиянием какой-либо одной из них, господствующей над остальными, взаимно уравновешивают друг друга и приходят в известную гармонию, отражающуюся и в различных его продуктах. Автор теории об основных факторах истории, «расе, среде и моменте», формулирует «закон взаимозависимостей» (loi des dépendances mutuelles) следующим образом: культура данного периода во всех своих частях представляет нечто общее, придающее соответствие между ее проявлениями и единство ее ходу; «закон взаимозависимостей» комбинируется еще с «законом пропорциональных влияний», в силу которого ученый определяет степень влияния, оказываемого основными факторами на то, что обще частям данной культуры, а также на степень ее оригинальности: благодаря действию вышеуказанных факторов общее между частями данной культуры получает известное своеобразие; значит, в той мере, в какой оно входит в состав частей, они должны измениться. С указанной точки зрения можно подметить, например, в течение данного периода известную зависимость между философией и наукой, между науками и искусствами, между наукой и практикой, между состоянием цивилизации данного общества и соответствующим ей политическим режимом и т. п.; с той же точки зрения историк открывает связь между такими продуктами культуры, которые, казалось бы, очень далеки друг от друга: он усматривает некоторый консенсус между проявлениями культуры Возрождения, носящими на себе отпечаток индивидуализма, например между тиранией, кондотьерством, образом мыслей писателей и художников, а также характером их произведений, произволом костюма, распущенностью нравов и т. п.; или между философским или богословским рассуждением Малебранша и аллеей в Версале, между сентенцией Боссюэта о Царстве Божием, правилом стихосложения у Буало, законом Кольбера о закладе недвижимых имуществ и комплиментом, сказанным в Марли.

Вместе с понятием консенсуса историк-социолог пользуется и понятием эволюции: оно служит ему для формулировки «законов» исторического развития. Впрочем, можно понимать их различно: или в смысле законов образования эволюционных рядов, или в смысле законов их повторяемости.

«Закон» образования ряда, т. е. закон, по которому эволюционный ряд строится, иллюстрируется хотя бы на примере развития яйца согласно формуле 2n, где и получает последовательные значения: 1, 2, 3,… n; таким образом можно представить процесс сегментации яйца на 2, на 4, 8 и т. д. частей. Историк-социолог может также интересоваться процессом образования ряда и с такой точки зрения формулировать его, например, в смысле возрастающей дифференциации индивидуумов, т. е. главным образом, их «духовной свободы».

Закон повторения эволюционного ряда формулируется или в виде повторяемости одного и того же цикла развития, или в виде спиралеобразного движения, в котором известные моменты одного цикла оказываются сходными с соответствующими моментами другого цикла.

Закон повторяемости одного и того же цикла развития признается, например, в том случае, если допустить, что каждая особь одного и того же вида проходит в своем развитии в одном и том же порядке одни и те же стадии эволюции; с менее строгой точки зрения можно рассуждать о повторяемости филогенезиса в онтогенезисе и принимать, что стадии эволюции, представленные в развитии одного и того же дикого племени, действительно происходившем или научно-конструированном, повторяются в жизни ребенка цивилизованной нации. В аналогичном смысле историки-социологи рассуждают о повторяемости известного цикла развития, например о чередовании периодов: органического и критического (Сен-Симон), о повторяющейся в истории разных сфер культуры смене трех состояний — теологического, метафизического и позитивного (Конт), о последовательном прохождении разными народами известных стадий развития хозяйства — замкнутого домашнего, городского и национального.

Впрочем, повторяемость эволюционного ряда понимается иногда лишь в том смысле, что известные моменты одного цикла развития оказываются сходными с соответствующими моментами другого цикла; с такой точки зрения некоторые историки говорят, например, о «средневековом» периоде в Греции времен Гомера и Гезиода или усматривают соответствие между последующими периодами греческой истории и новым, а также новейшим периодами в развитии романо-германских народов.

Закон повторяемости ряда, в сущности, предполагается и в тех случаях, когда историк-социолог старается построить общий тип того ряда, который он изучает, и представляет себе последний в виде частного его случая; некоторые ученые придают, например, типическое значение эволюции немецкого народа: она повторяется и в истории других народов; периодизация немецкой истории дает схему и для периодизации истории других народов; но такое построение уже близко подходит и к типологическим обобщениям.

Сами приверженцы подобного рода построений готовы признать, однако, что их трудно формулировать в виде законов, под которые можно было бы непосредственно подводить исторические факты. Впрочем, такое затруднительное положение исторической науки, по их мнению, не исключает возможности и для истории стремиться, по крайней мере, к эмпирическим обобщениям.

Не устанавливая логически необходимой и всеобщей причинно-следственной связи, эмпирическое обобщение только формулирует некое единообразие в последовательности или в сосуществовании такого отношения, которое обнаружилось во всех случаях, подвергшихся нашему наблюдению; эмпирическое обобщение, значит, утверждает, что в нашем опыте за данным явлением а следовало явление b или что явление а встречалось в нем именно с явлением b, но в сущности говорит лишь о вероятности такой же связи в будущем. Впрочем, предположение о существовании некоей причинно-следственной связи между элементами предшествующего — а и последующего — b или о существовании некоей зависимости двух явлений — а и b — от какой-либо общей им причины, породившей их, включается в понятие об эмпирическом обобщении; но в таких случаях речь идет только о предположении, да и вопрос о том, какова именно предполагаемая связь, не получает ответа; значит, «на эмпирическое обобщение нельзя положиться за пределами времени, места и обстоятельств, в которых наблюдения проводились».

Так как историк может принять пространство и связанное с ним действие физических факторов за условия постоянные, то при формулировке эмпирических обобщений он имеет в виду преимущественно последовательность явлений только во времени. Сторонники номотетической точки зрения придают им, однако, большое значение; делая ударение на слове «закон» («законы эмпирические»), они забывают, что вывод, добытый на основании прошлых наблюдений над данною последовательностью, не имеет характера всеобщности и необходимости, а лишь указывает на некоторую вероятность повторения той же последовательности и в будущем. Таковы, например, эмпирические обобщения в истории языка (смена звуков, изменения в значении слов), понятие о социальной дифференциации, о смене форм семейной жизни (временное сожительство, полигамия и уклонения в сторону полиандрии, патриархат и проч.), о преемстве известных состояний в области культуры духовной (анимизм, натурализм, религиозная догма и церковь, религия, проистекающая из свободного индивидуального чувства) или в области истории культуры экономической (смена натурального хозяйства денежным, а денежного — кредитным и т. п.), в истории политической (монархия, аристократия, демократия) и проч. Впрочем, историки пытаются делать эмпирические обобщения и относительно сосуществования некоторых явлений; например, они указывают на то, что расцвет культуры (по крайней мере в некоторых странах) обнаруживается одновременно с начинающимся упадком «творческих общественных сил».

Даже предполагая, что такие обобщения сделаны правильно (предположение, далеко не всегда оправдывающееся в действительности), можно будет признать их законами лишь в том случае, если в каждом из них удастся установить логически необходимую и всеобщую причинно-следственную связь между предшествующим и последующим; но ввиду всего вышесказанного такое отношение придется строить не с чисто механической, а с психологической точки зрения; только тогда, когда комбинация психических факторов сама будет подведена под закон и исторические обобщения, при объяснении которых мы пользуемся такой комбинацией, получат характер законов. Хотя попытки подобного рода относительно простейших из вышеуказанных обобщений (например, относительно перегласовки в германских наречиях) были сделаны, но вообще можно сказать, что сложных «законов истории» в строгом смысле слова никому еще не удалось установить: историкам, стремящимся к открытию их, в лучшем случае приходится пока довольствоваться гадательными эмпирическими обобщениями.

 

§ 3. Типологические обобщения

В тех случаях, когда ученый не может формулировать ни закона в причинно-следственном смысле, ни эмпирического обобщения всех наблюдаемых им случаев, он принужден довольствоваться типологическим их обобщением, т. е. образованием типов, под которые можно было бы подводить отдельные наблюдения.

Не будучи номологическим построением закона или даже эмпирического обобщения (в строгом смысле), тип вместе с тем, очевидно, не оказывается и единичным случаем; с логической точки зрения тип есть относительно общее понятие по преимуществу и занимает как бы среднее место между законом и единичным случаем: он не достигает всеобщности закона и даже полноты эмпирического обобщения, ибо допускает уклонение, но и не низводится до индивидуальности. С такой точки зрения можно, пожалуй, назвать тип «общим представлением»; по крайней мере, некоторые из сторонников изучаемого направления называют общим представлением всякое представление, поскольку содержание его оказывается общим многим отдельным предметам и поскольку такое представление сопровождается мыслью, что оно представляет собою целую группу однородных представлений (Вундт); но «общие представления» ребенка могут включать и случайные признаки, представляющиеся ребенку общими многим предметам, тогда как тип есть научно установленное общее представление, которое в таком именно смысле можно называть и относительно общим понятием; в последнем смысле понятие о типе близко подходит к понятию о «среднем».

Для выяснения логической природы типологических обобщений прибегнем к следующей схеме.

Вообразим несколько групп признаков, каждая из которых отличается от остальных, и обозначим каждую из них символами abcdef, a bcdef, ab cdef, где a, a, b, b и т. д. — признаки; положим, что изучаемые группы можно представить себе в следующем виде и размещении:

Если мы ввиду нашей познавательной цели признаем, что разности а — a, b — b и т. д. малозначительны, то пренебрегая отличительным признаком каждой группы, мы можем обозначить наше общее понятие о всей совокупности изучаемых предметов символом ABCDEF. Если в данной совокупности группы abcdef не окажется, то и общему понятию ничто не будет вполне соответствовать в действительности; тогда ABCDEF будет «идеальным типом»; если группа abcdef, напротив, также дана, то понятию ABCDEF будет в действительности соответствовать только центральная группа abcdef; так как она при этом сходна с каждой из шести групп в пяти признаках, а каждая из окружных сходна с каждой из остальных окружных только в четырех признаках, то очевидно, что центральная группа abcdef представляет свойства общего понятия лучше всех остальных групп, почему она и называется репрезентативным типом: все остальные группы менее ее соответствуют общему понятию.

Это несоответствие может усилиться, если в числе разновидностей ABCDEF (в другой, более разнообразной по своему составу совокупности) окажутся и такие: a b cd ef,… a b c d ef и т. п. Положим, что в действительности мы встречаем (на таблице не означенные) формы вроде a b c d ef: в таком случае, однако, может явиться сомнение, причислять a b c d ef к понятию ABCDEF или к другому какому-нибудь понятию A B C D EF. Итак, общее понятие ABCDEF может оказаться или слишком широким, или слишком узким. Указанные затруднения увеличиваются, когда число признаков а, b, с,… возрастает, а различия между системами свойств, т. е. между abcdef, ab cdef и т. д., текучи и представляют множество переходных ступеней, т. е. когда каждая группа (a bcdef и т. д.) текучим образом переходит в другую (ab cdef и т. д.) и когда одна из этих совокупностей не обнаруживает соединения, исключительно отличающего ее от всех остальных совокупностей признаков, и ни одна из них не представляет достаточно резких особенностей для того, чтобы на ней можно было бы остановиться, не переходя к следующей.

Ученые давно уже пользовались понятием «типа», даже в то время, когда теория эволюции еще не подорвала веры в устойчивость «видов», для обозначения таких «текучих» соотношений (Blainville). Естественные группы, по словам одного из них, твердо установлены, хотя и не резко отграничены: они даны, хотя и не обведены какою-нибудь чертою; они определены данным центром, а не извне проведенною предельною линиею, т. е. (содержание их выясняется) тем, что они преимущественно включают, а не тем, что они ясно выключают (Whewell). В настоящее время слово ти n приобрело право гражданства в науке для обозначения «видов», находящихся в текучей взаимозависимости относительно друг друга (Erdmann).

Не останавливаясь здесь на изучении общих принципов систематики, приводящей к образованию типов, я только замечу, что мы пользуемся типологическими построениями и в таких случаях, когда нам не удается установить основные различия между типами, т. е. когда трудно решить, признавать ли устойчивые и достаточно резко выделяющиеся признаки, пригодные, так сказать, для внешней характеристики изучаемой группы, вместе с тем и основными ее свойствами. В случаях подобного рода тип — лишь вспомогательное средство, ведущее к дальнейшей работе обобщения.

Таким образом, пользуясь типологическим приемом обобщения, историку следует иметь в виду, что тип есть его построение, а не действительность; понятие типа, если он идеальный, не обозначает реально данной вещи; лишь репрезентативный тип может обозначать единичный конкретный факт, но и последний в отношении к остальным случаям данной группы все же будет только идеальным. В таком случае историк может прибегать к типологическим построениям для обобщения изучаемого им материала и рассуждать о племенных типах, о культурно-исторических типах, о типах культуры, о типах государств (например, о типе феодального государства), о типах их развития и т. п. в данных пределах пространства и времени. Типологическое построение нельзя, однако, приравнивать к построению закона или даже эмпирического обобщения какой-либо последовательности. Лишь в том случае, когда историк имеет в виду «морфогению», а не одну только морфологию изучаемых им объектов или стремится установить, что сходство экземпляров одного и того же типа объясняется общностью их происхождения и построить «генеалогический» или «эволюционный» тип, он уже пользуется понятием о причинно-следственной связи; но и в таком объяснении он не должен смешивать принцип причинно-следственно-сти с понятием о той конкретной связи, которою данное сходство между членами одной и той же группы объясняется, и, в сущности, обыкновенно довольствуется для установления родов и видов комбинацией достаточно устойчивых внешних признаков. В большинстве случаев историку, значит, приходится пользоваться «типами» не для объяснения материала (в номологическом смысле), а только для его систематики. С последней точки зрения историк стремится типизировать не некую комбинацию факторов, поскольку ее можно признать реальной сложною причиной соответствующего продукта культуры, а скорее пытается установить типы или самих этих комбинаций, или состояний и продуктов культуры; в вышеуказанном смысле можно говорить даже о «племенном типе», поскольку он представляется некоторым результатом исторического процесса, о «культурном типе», о типах отдельных продуктов культуры и т. п.

Такие обобщения уже обнаруживаются, например, в употреблении терминов «Восток», «классическая древность», «Средние века», «Новое время» и т. п.; под ними, очевидно, часто разумеют более или менее определенные типы и подводят под них несколько народов, находившихся или продолжающих находиться на соответствующей стадии развития. Впрочем, систематика подобного рода уже сама готовит индуктивное изучение систематизируемых объектов, выяснение законов, которые обнаруживаются в них, и т. п.: она дает, например, понятие о типах обществ, группируемых по степени их сходства, по степени сложности их состава (Durkheim), по степени их культурного развития (Morgan, Sutherland) и т. п.

Итак, «тип» есть всегда относительное обобщение; последнее может быть более или менее широким, смотря по задачам исследования; понятие типа, значит, есть понятие растяжимое, и объем типа может быть разным. Если, например, иметь в виду лишь наиболее общие признаки, то под данную типическую совокупность их подойдет и большее число объектов: можно говорить, например, о типе первобытного хозяйства или первобытной религии. Путем индивидуализирования данного типа можно достигнуть более тонкой характеристики объектов, но зато в более ограниченном их объеме; вместо вышеуказанных общих типов, например, можно попытаться построить более специализированные: тип древнегреческого ойкосного хозяйства или тип древнегреческого поклонения предкам и т. п.; в аналогичном широком смысле говорят и о феодальных отношениях у разных народов разных времен, даже у таких как гавайцы, зулусы, тангуты и проч.; но в узком смысле объем понятия о феодальном государстве ограничивается лишь европейскими народами в Средние века, и даже не всеми ими, а преимущественно только германо-романскими.

Впрочем, естественно различать несколько разновидностей типологических построений, главным образом, в зависимости от того, ввиду какой познавательной цели они проводятся: можно, например, изучать данную совокупность предметов или в их устойчивых признаках, или некоторую последовательность, относительно которой нельзя еще формулировать даже эмпирического обобщения.

Вообще, изучая данную совокупность предметов в их устойчивых признаках, мы как бы накладываем наши представления о предметах друг на друга и получаем общее им содержание; тогда мы называем понятие о группе сходных между собою объектов (конкретных предметов) типом; сюда можно отнести, например, типы животных видов и рас, национальный тип, культурный тип; если принимать во внимание лишь понятие о группе формальных свойств, т. е. не объекты, целиком взятые, а только их внешнюю форму, служащую достаточно характерным признаком для систематики, то с такой точки зрения мы можем получить морфологические типы, например типы кристаллов, растений (по форме листьев) или животных; типы языков изолирующих, агглютинирующих и флектирующих. Морфологический тип довольно важен; он сыграл заметную роль и в естествознании, и в языкознании; пользуясь тем же построением, социологи рассуждают о «типах общественного строения», о формах правления и т. п. При изучении данной последовательности мы можем, наконец, стремиться установить и феноменологический тип данного превращения, хотя бы внутренний ход его оставался нам неизвестным; иными словами говоря, можно типизировать данную метаморфозу в тех ее стадиях, какие наблюдаются в данной совокупности сходных случаев. Ученые пользуются таким приемом, например, уже при построении многих химических формул; в них тип не что иное, как только средство придать некоторое единство нашим знаниям при сравнении между собою тел, которые обнаруживают аналогичные разложения или оказываются продуктами аналогичных разложений. С такой же точки зрения можно типизировать и органические, и социальные процессы. Наибольшая сложность их, разумеется, обнаруживается в длинных рядах перемен, которые также пытаются изучить с типологической точки зрения; в случаях подобного рода от построения типа простого превращения можно перейти к построению генеалогического или эволюционного типа, т. е. типического ряда последовательных стадий развития; ввиду указанной цели «история культуры, изучающая типические исторические явления», признается «основною» исторической наукой, устанавливающей «типические стадии» в развитии данной культуры (Лампрехт); впрочем, такую операцию нельзя еще отождествлять с построением эволюционного типа, т. е. с построением типа самого ряда.

 

Глава третья

Критическое рассмотрение номотетического построения исторического знания

Научно объединенное или обоснованное знание может стремиться и к обобщению данных нашего опыта, и к их индивидуализированию; смотря по познавательным целям, которые мы себе ставим, или по той точке зрения, с которой мы изучаем эмпирические данные, можно в одной и той же вещи разыскивать или общее ей с другими вещами, или то, что именно ее характеризует как таковую в ее конкретной индивидуальности. Следовательно, номотетическое построение, имеющее в виду одно только обобщение, не в состоянии удовлетворить нашего интереса к действительности: при помощи общих понятий оно не может обнять ее многообразие и своеобразие: слишком «редуцируя» и «стилизируя» действительность, оно не дает нам знания ее индивидуальных особенностей; оно не может установить и достаточно обоснованных принципов или критериев выбора конкретных исторических фактов, имеющих историческое значение: с номотетической точки зрения историк легко упускает из виду или произвольно исключает из круга своих наблюдений факты (личности, события и т. п.), которыми история не может пренебречь. Сами приверженцы номотетического построения принуждены считаться с такими фактами, но не дают научного их построения: признавая, например, самостоятельное значение воздействия человеческого сознания на материю, они не обращают внимания на ценность его индивидуального характера; утверждая единичность всемирно-исторического процесса, они все же готовы довольствоваться его типизацией; полагая, что «одна только индивидуальность порождает новые силы общежития», они не определяют именно ее значение для истории и т. п. Впрочем, помимо теоретических соображений, номотетическое построение оказывается недостаточным и с точки зрения практической: оно не дает понятия о той совокупности реально данных условий пространства и времени, в которых протекает наша деятельность и без надлежащего знания которых человек не в состоянии ни поступать правильно, ни действовать с успехом; и в таких случаях сторонники разбираемого направления не располагают принципами, на основании которых можно было бы подойти к решению проблем, столь важных в практическом отношении. Итак, можно сказать, что номотетическое, обобщенное знание не в состоянии дать удовлетворение нашему интересу к исторической действительности.

Приверженцы номотетического построения исторического знания отрицают, однако, возможность с идеографической точки зрения построить его научным образом; они полагают, что можно научно познавать только общее: наука в настоящем смысле слова должна состоять в построении общих понятий; индивидуальное, напротив, не может служить целью познания: оно не поддается научной обработке и формулировке. Впрочем, с аналогичной точки зрения легко было бы допустить, что в той мере, в какой индивидуальное переживается, оно уже в известном смысле познается; только оно познается в совокупности с данными ощущениями, чувствованиями и проч., также входящими в состав переживания, и значит, познание о нем, поскольку оно лично переживается, не может быть научно установлено и передано другому в том именно сложном сочетании, в каком оно переживается. Можно сказать, однако, что понятие об индивидуальном есть предельное понятие: хотя наш разум не в состоянии обнять все многообразие и своеобразие действительности, но мы можем стремиться объединить наши представления о ней путем образования возможно более конкретных комбинаций общих понятий или отдельных признаков, отвлекаемых от действительности; мы можем подвергать содержание такого понятия (в его реальном значении) анализу и с точки зрения генезиса его элементов (если не всей их совокупности, то по крайней мере некоторых из них), и с точки зрения влияния «индивидуального» на окружающую среду. Хотя понятие об индивидуальном и не может быть само по себе приведено в логическое соотношение с каким-либо общим понятием, но научный его характер обнаруживается и из приемов конкретно-исторического исследования. В самом деле, историк, занимающийся построениями индивидуального, приступает к его изучению со скепсиса: он знает, что ему приходится иметь дело со своими или с чужими суждениями о вещах, что они могут не соответствовать действительности и т. д.; он полагает, что ему можно будет выйти из своего скепсиса лишь путем критики, основанной на строго научном анализе своих и чужих суждений о данных фактах; в своей работе историк также выделяет из бесконечного многообразия действительности элементы, нужные ему для построения своего понятия об индивидуальном; если он и не обобщает их, то из этого еще не следует, чтобы он не занимался отвлечением нужных ему элементов своих представлений; вместе с тем он, в известном смысле, стремится комбинировать эти черты, т. е. дать научное построение действительности. Итак, идеографическое построение истории может иметь научный характер; история, и не будучи наукой обобщающей, все же могла бы претендовать на научное значение.

Произвольно ограничивая задачу научного знания, приверженцы номотетического построения лишают себя, однако, возможности устанавливать его разновидности по различию основных познавательных целей: они различают науки лишь по их объектам, например, по «процессам» или по «предметам»; с указанной точки зрения, по словам одного из защитников номотетической теории, история признается такою же обобщающей наукой, как и естествознание, и отличается от него только «другою областью исследования» (Барт). Различать, однако, науки не по точкам зрения, а только или главным образом по объектам затруднительно: ведь разные науки могут заниматься одним и тем же объектом; последние можно принимать во внимание при систематике наук, но лишь в качестве подчиненного признака для деления их на более мелкие группы. Аналогичное, хотя и более тонкое смешение обнаруживается и в других рассуждениях представителей школы; едва ли строго различая гносеологическую проблему приложения психологии к истории от психологической, некоторые из них говорят, что область наук о духе начинается там, где существенным «фактором» данного явления оказывается человек как желающий и мыслящий субъект. Такие обобщения, однако, предпосылаются нами: чужое «Я», чужие желания и мысли как таковые не даны в нашем чувственном восприятии. Выражения «wollendes und denkendes Subjekt» или «denkendes und handelndes Subjekt» (Вундт) не однородны, ибо «wollendes» — примышляется, а «handelndes» — дано в опыте. Следовательно, в вышеприведенной формуле две разные точки зрения смешиваются: в основе всякого исторического построения лежит, конечно, признание чужого одушевления, и притом переносимого на раньше бывших людей; но наше заключение о реальном существовании психических «факторов», порождающих известные продукты культуры, требует особого обоснования, а именно обоснования признания реальности факторов чужой психики, а также причинно-следственной связи между ними и соответствующими продуктами культуры. Смешение подобного рода легко может привести к различению наук не по познавательным точкам зрения, а по объектам, что, в свою очередь, облегчает возможность признавать в науке вообще одну только обобщающую точку зрения, различая отрасли науки (например, естествознание и историю) лишь по «объектам» изучения.

Приверженцы номотетического построения делают свои обобщения, постоянно пользуясь принципом причинно-следственности. Стремление установить причинно-следственную связь между наблюдаемыми фактами, конечно, вполне научно, но в нем часто смешивают два понятия — понятие о логически необходимой и понятие о фактически необходимой связи между двумя фактами — предшествующим и последующим. Под логически необходимой связью между фактами мы разумеем связь, которая мыслится нами как логически необходимая и всеобщая (принцип причинно-следственности): если дано а (т. е. дано в том смысле, что действие его не встречает в действительности противодействующих ему условий), то за ним должно следовать b. Под фактически необходимой причинно-следственною связью между фактами можно разуметь связь, которая констатируется нами как конкретно данная: дано В, вызванное А, причем А получается благодаря «случайной» встрече или скрещиванию многих обстоятельств — a 1, a 2, a 3,… a n в данное время и в данном месте. Сторонники разбираемого направления признают причинно-следственность лишь в логическом смысле: индивидуальное, по словам одного из них, не способно стать причиною в научном смысле слова. И действительно, мы с полным основанием можем говорить о необходимости и всеобщности причинно-следственной связи между а и b, лишь пользуясь принципом причинно-следственности; только на его основании мы в полной мере можем построить логически необходимое и всеобщее причинно-следственное отношение между а и b. Тем не менее в действительности каждому из нас приходится иметь дело с фактически необходимой связью, которую мы не в состоянии признать логически необходимой и всеобщей: такие случаи бывают, когда мы имеем дело с комбинациями причин, «случайно» столкнувшихся или совпавших; в сущности, лишь исходя из уже вызванного ими сложного продукта, мы в состоянии заключить о той совокупности обстоятельств, которая породила столь сложный результат (продукт): из взятых порознь причин нельзя еще вывести данной комбинации причин и придать ей, таким образом, логически необходимый и всеобщий характер; значит, с точки зрения логики данность такой комбинации — простая «случайность». Вместе с тем исторический «фактор», разложенный на его элементы (если нечто подобное осуществимо), уже не будет реально данным фактором, именно им, а не другим; да и из таких разложенных элементов, порознь взятых, нельзя вывести данного продукта, поскольку он фактически получился в результате «случайной» (с логической точки зрения) встречи множества обстоятельств в данное время и в данном месте. Далее следует заметить, что из числа тех причин, которые в общей совокупности порождают данный продукт, лишь те из них, которые всего дальше отстоят от результата, поддаются научному анализу, например, физические условия, повлиявшие на данную личность или группу людей, а значит (косвенно), и на их поступки или деятельность; но такими отдаленными причинами, отвлекаемыми от действительности, нет возможности удовлетворительно объяснить реально данные продукты; надо взять непосредственно предшествующее им, а таковым придется признать весьма сложную совокупность условий, породивших данный результат. Положение, например, что кислород обусловливает жизнь животных, а значит, и жизнь людей, человеческих обществ и их историческое развитие, мало имеет значения для объяснения собственно исторического процесса: никто не станет называть кислород историческим фактором; причинно-следственное отношение нужно устанавливать между непосредственно предшествующим и следующим так, чтобы предшествующее непосредственно переходило в следующее; но такой непрерывной связи между предшествующим фактом и последующим в области истории установить нельзя, не исходя из заранее данного фактического отношения: ведь между элементом, отвлекаемым от действительности, и продуктом — множество посредствующих звеньев, не располагающихся в линейный ряд. Наконец, из таких соотношений нельзя еще с достоверностью предсказать, каков будет их продукт. Итак, не будучи в состоянии логически построить данную совокупность причин и вывести из нее данный продукт в его целом, нам остается только исходить из конкретно данного результата и пытаться объяснить, каким образом он возник в действительности; но рассуждать в таких случаях о «единичном законе» изучаемого процесса едва ли целесообразно.

Последовательное применение принципа причинно-следственности в области истории представляет и другие затруднения. Сами приверженцы номотетического направления признают, например, что здесь нельзя говорить о чисто механической связи, а приходится рассуждать о причинно-следственности в психологическом смысле (т. е. о мотивах и действиях); но в таком построении нельзя говорить о количественной эквивалентности между причиной и следствием, а лишь о качественной зависимости. Далее, если бы можно было исходить из понятия о своего рода «механике представлений», то с такой атомистически-психологической точки зрения можно было бы устанавливать причинно-следственные отношения между отдельными представлениями; но в случаях подобного рода субъект с его единством сознания всегда предполагается и, может быть, даже в ассоциации двух идей каждая из них не находится в непосредственном отношении к другой, а только через представляющего их субъекта, что чрезвычайно осложняет их отношение. Наконец, такое психологическое построение (мотив-действие) легко ведет к превращению причинно-следственной связи в телеологическую (ср. Zweckmotiv Вундта). В тех случаях, однако, когда мы считаем цель мотивом своих поступков, а последние — действием ее, под понятие о таком соотношении мы можем подвести и совсем иное: ведь цель можно рассматривать как требование субъекта; нормативная оценка (мотивировка) лежит в основе наиболее ценных наших действий.

Приверженцы номотетического направления стремятся миновать это затруднение, рассматривая всякое воление с точки зрения его мотивации или ссылаясь на «законы» статистики; но такие построения вызывают новые возражения.

Если каждое наше действие мотивируется и мотивация приравнивается к причинению его известными (внешними) факторами, то нечего говорить и о свободе воли: она — простая фикция; но в таком случае нет различия между действием, вызванным стремлением к удовольствию или отвращением от страдания, и актом, совершаемым в силу требования сознания самого действующего лица; признавать свободу его воли можно лишь в последнем смысле: человек свободен не тогда, когда он — игралище своих страстей, а тогда, когда он свободно подчиняет себя идее должного, которую он черпает из собственного сознания; человек свободен от внешнего давления природы, когда он поступает не под впечатлением мгновенного аффекта, а на основании им самим предъявляемой себе нормы. Приверженцы номотетического направления легко забывают о нормативном характере нашего сознания и смешивают закон природы с законом в нормативном смысле; между тем история получает совершенно особое, самостоятельное по отношению к природе значение, если рассматривать ее как постоянное осуществление некоего долженствования; в нем всего ярче и обнаружится наиболее характерное воздействие человеческого сознания на материю.

Сторонники номотетической точки зрения ссылаются еще на взаимное ограничение свободной воли отдельных лиц, в итоге уничтожающее индивидуальные ее колебания, что будто бы и можно доказать статистикой. Статистические выводы («законы»), однако, в данном случае малоубедительны: статистическое среднее — научная фикция, а не действительность; даже если под нею разуметь тип и притом репрезентативный, за исключением одного случая (или нескольких), он все же будет идеальным по отношению ко всем остальным, т. е. фикциею; но для того чтобы последняя имела некоторое научное значение, надо, чтобы исчисляемые объекты можно было признать совершенно однородными; чтобы слагаемые были всех возможных значений между 0 и ± ∞, иначе разности при их сложении взаимно не уничтожатся, т. е. чтобы число их было бесконечно в математическом смысле, и наконец, чтобы сравниваемые действия происходили одновременно. Ни одного из только что указанных условий мы, в сущности, не имеем в явлениях, изучаемых в моральной статистике. Следует также обратить внимание на то, что статистический «закон» — просто эмпирическое обобщение, а выяснение причинно-следственной связи между данными последовательностями изменений приводит нас к затруднениям, уже изложенным выше: объяснение «коллективных» явлений все же сводится в конечном итоге к объяснению обнаруживающихся в них состояний индивидуальных сознаний, а без установления такой причинно-следственной связи нельзя говорить и о законе.

Во всяком случае, кроме вышеуказанных теоретических соображений следует заметить с научно-практической точки зрения, что в действительности в сложной душевной жизни данная причина (мотив) может очень часто встречать «противодействие» со стороны другой, и значит, «закон» здесь будет гораздо более фиктивным. В области сложных явлений подобного рода оговорка, неразрывно соединяемая со всяким естественнонаучным законом, — «если нет препятствий» — повторяется гораздо чаще и в более сгущенном виде: поскольку в душевной жизни скрещивание разных причин бывает чаще, чем в области «мертвой» природы, постольку законосообразность психических явлений реже обнаруживается. По мнению некоторых мыслителей, за исключением области психофизических исследований, в области собственно душевной жизни, пожалуй, и не удастся установить «точных всеобщих законов» (Зигварт). Таким образом, уже в психологии конкретного индивидуума приходится говорить о фактически необходимой связи между субъектом и его продуктами.

Впрочем, если бы даже психологические законы были вполне установлены, все же «непосредственное» перенесение их в область истории не могло бы еще дать исторических законов, ибо подобно тому, как разложение комбинации причин на отдельные причины уничтожает самую комбинацию или фактор в его целостности, так и выискивание психологических законов возможно лишь при разложении исторического процесса на его элементы, а отвлечение последних от действительности упраздняет наличность самого процесса, поскольку он представляется нам индивидуально данным. Некоторые из таких психолого-исторических законов, например «принцип творческого синтеза» или «закон гетерогонии целей», — просто принципы истолкования социальных явлений: но в таком случае из них нельзя выводить закона роста духовной энергии; или они, в лучшем случае, эмпирические обобщения, например, «закон контрастов», ибо следование одной тенденции за другой, хотя бы между ними и существовал контраст, еще не объясняет, почему такое следование имело место: ведь одна из них сама по себе не в состоянии вызвать другую; первый момент может быть условием, благоприятным для наступления второго, но между ними нужно вставить посредствующие звенья. Наконец, некоторые из таких исторических законов, выведенных психологическим путем, представляют из себя обобщения, с психологической точки зрения скорее указывающие на иррациональность исторического процесса, на его непредвиденность, чем на его законосообразность; таков, например, принцип гетерогонии целей: человек ставит себе определенную цель, но ему не всегда возможно рассчитать средства, вполне пригодные для ее достижения, и легко натолкнуться на неожиданный для него результат; представление о нем при положительном отношении к нему может в свою очередь стать целью, что и приводит «к гетерогонии» целей.

Перейдем к рассмотрению тех номологических обобщений номотетической школы, которые сводятся прежде всего к попытке усмотреть относительно-устойчивую комбинацию причин в племенном или культурном типе, порождающих соответственные продукты.

Построения подобного рода в сущности слишком мало различают номологическое обобщение от типологического и приписывают «типу» значение реальной комбинации факторов, порождающих соответственные продукты культуры. Между тем всякий тип есть наше построение, а всякий продукт культуры есть результат индивидуальной деятельности; но в данной личности черты данного типа комбинируются с личными, и только пренебрегая последними и оставляя без внимания отражение их в продукте, можно говорить о нем вообще как о продукте целой группы; с такой точки зрения, однако, легко упустить из виду наиболее характерные особенности самого продукта.

Впрочем, понятие племенного типа имеет некоторое значение, но в пределах данного времени и пространства, строго установленных путем наблюдения; последнее должно выяснить, в каких именно пределах можно говорить о некоторой устойчивости данного племенного типа, а тогда уже можно пользоваться им в вышеуказанном смысле. В противном случае понятие племенного типа может ввести исследователя в заблуждение: ведь даже у ученых, склонных к обобщению в номотетическом смысле, оно весьма условно; один из них, например, сам указывал, что социология — история, и придерживался теории расы, но затем он пришел к заключению, что «раса» — продукт истории, а не природы. По его мнению, чем дальше мы углубляемся в древность, тем более мы замечаем сходства между народами; время устанавливает между ними различия и свойства, которые мы видим в них, не врожденные, а приобретенные. Ни один из них сам по себе не отличается ни воинственностью, ни миролюбием: «склонность к миру или к войне одерживает в них верх, смотря по тому политическому устройству, при котором им приходится жить». Если в настоящее время существуют народы, имеющие, по-видимому, особую склонность к тому или другому образу правления, к тому или другому виду деятельности, то этим они обязаны долговременному влиянию тяготеющих над ними веков.

Таким образом, понятие о племенном типе сужается и само еще недостаточно для объяснения причинно-следственной связи; даже в данных пределах времени и пространства племенной тип не является причиной, постоянно действующей единообразно; он скорее типологическое построение.

Понятие о «культурном типе» как комбинации факторов, порождающих соответственные продукты культуры, по мнению историков-социологов, допустимо в качестве предварительного и приближенного обобщения в области культурной истории; но и им можно пользоваться лишь в строго ограниченных пределах пространства и времени, которые далеко не всегда можно установить с желательною точностью, а при таких условиях легко образовать культурный тип из признаков, характеризующих различные периоды, и придавать ему произвольное значение.

Во всяком случае, соотношение между типом данной нации или культуры и соответственными продуктами культуры ввиду вышеуказанных соображений не отличается тою логическою необходимостью и всеобщностью, которая характеризует понятие закона в строгом смысле.

Номологические обобщения, опирающиеся на понятия о консенсусе и эволюции, в области истории также оказываются недостаточными и вызывают некоторые сомнения. Эти термины можно употреблять различно, придавая им или общее, или индивидуальное значение; но представители разбираемого направления упускают из виду последнее: они слишком мало останавливаются на понятии о данной системе культуры, или о данной эволюции как о некоем целом; они не дают конструкции субъекта консенсуса или эволюции и не выясняют, какова логическая природа той связи, которая устанавливается между целым и его частями, т. е. элементами культуры или звеньями эволюции, хотя сами иногда готовы признать, что «всемирная история есть единичный и единственный в своем роде процесс». Вообще стремление к обобщению сильно затрудняет его построение: не обращая внимания на те единичные конкретные факты, влиянием которых один исторический момент отличается от другого, историк-социолог, например, часто ограничивается изучением истории со статической точки зрения: в таком случае он легко смешивает факты, случившиеся в разное время, и забывает, что в зависимости от разного положения во времени факт может получить и разное значение; он останавливает ход истории и не в силах представить ее в движении. Впрочем, и историк-социолог, казалось бы, может дать о нем надлежащее понятие путем построения эволюционных серий; но и тут стремление к обобщению ведет к образованию отвлеченно взятых, типических серий, а такая конструкция может удовлетворить собственно историческое понимание лишь при смешении логически-конструируемого (с номотетической точки зрения) ряда с действительным историческим рядом; в последнем нельзя элиминировать индивидуальное (лица, события); нельзя без него понять, почему в данном пункте пространства и в данный момент времени одно состояние общества сменилось другим; нельзя подвергнуть такую связь дифференциальному изучению. Наконец, при построении понятий о прогрессе и регрессе историк-социолог встречает не менее, если не более, затруднений: он либо отрицательно относится к научности таких понятий, придавая им чисто субъективный характер, либо ставит в связь понятие о прогрессе с нравственным постулатом, соответственно изменяя и свое понятие о регрессе, и таким образом, в сущности исходит из принципов, не находящих себе места в номотетическом построении.

Во многих случаях приверженцы номотетического построения, тем не менее, считают возможным рассуждать об «исторических законах» благодаря тому, что они этим термином обозначают лишь эмпирические или даже типологические обобщения. Некоторые из них, например, или слишком мало различают закон от эмпирического обобщения, или последнему придают слишком большое обобщающее значение; но смешивать закон, устанавливающий логически необходимое и всеобщее причинно-следственное отношение между предшествующим и последующим, с установлением простой последовательности их, наблюдаемой в опыте, конечно, нет никакого основания. Попытки установить причинно-следственную связь между эмпирически необходимыми последовательностями проводились, но таких случаев очень немного, даже в языкознании.

Если не все исторические обобщения, то во всяком случае большинство их представляется нам даже не строго эмпирическими: в действительности отступления от них встречаются; а потому такие обобщения могут быть названы скорее феноменологическими или эволюционными типами, чем настоящими эмпирическими обобщениями; таков, например, «закон» смены форм правления и т. п.

С социологическо-исторической точки зрения такие типологические построения можно признавать главным образом подходящими техническими средствами для систематики материала; но более широкое употребление их может вызвать целый ряд возражений.

Нельзя забывать, например, что история человечества, взятая в целом, — единственная в своем роде; между тем факторы ее играют роль и в образовании типов. С такой точки зрения генезис их сам не имеет типического значения.

Далее, если, с одной стороны, тип — понятие относительно общее по отношению к тем «экземплярам», которые субсуммируются под него, то с другой — поскольку данный тип противополагается остальным, он уже индивидуален; мы приписываем ему, в отличие от других типов, некоторые свойственные ему особенности, что и придает ему индивидуальный характер. Построение «социальных типов», например, ограничивает некоторые обобщения пределами данного типа; с такой точки зрения можно говорить о разных типах развития культуры и, значит, приходить к заключению, что далеко не все народы проходили одни и те же стадии эволюции; но в случаях подобного рода понятие типа уже употребляется для некоторой индивидуализации исторических данных. В своем стремлении к обобщению сторонники разбираемого направления легко забывают, однако, ограниченное значение своих выводов: они произвольно распространяют объем типа за пределы места и времени, в которых он только и имеет значение, часто не различают типического от случайного и т. п.

Наконец, приверженцы номотетического направления упускают из виду то значение, какое тип получает в зависимости от отнесения его к данной ценности и в качестве средства для индивидуализирования наших исторических знаний. Такие ученые забывают, что можно образовывать известный тип и не в естественноисторическом смысле слова: в естествознании он употребляется в качестве относительно общего понятия, обозначающего такую совокупность экземпляров, которую можно характеризовать общими им признаками; в истории тип может получить определенное значение путем отнесения его к известной ценности и может стать нормой; тогда речь идет уже не о том, что обще, а что должно быть общим; это типы, образуемые в зависимости от понятия о должном; нравственная или правовая норма, например, не есть тип поведения, а тип должного поведения. В номотетических построениях тип иногда явно образуется путем отнесения к ценности или к какому-либо единичному факту с крупным историческим значением «маленьких фактов, имеющих значение» (petits faits signifi catifs); в таких случаях «значение» последних, однако, уже признается, но тот критерий, в силу которого оно признается и который обусловливает построение именно данного типа, не устанавливается.

Вместе с тем представители номотетического направления не оттеняют значения типологических обобщений в качестве средства для изучения индивидуального; тип может служить как бы штемпелем, приложение которого к данной индивидуальности обнаруживает, в чем именно она отличается от типа, а такие отличия, в свою очередь, требуют объяснения, что и ведет к индивидуализированию данного случая.

С такой точки зрения приверженцы идеографической точки зрения готовы даже прямо отрицать самостоятельное значение типологических построений.

Критическое рассмотрение номотетического построения исторического знания уже обнаруживает законность и другой точки зрения на историю — идеографической; приступим к ее изучению.

 

Отдел второй

Построение теории исторического знания с идеографической точки зрения

 

При изучении построения теории исторического знания с идеографической точки зрения следует также различать его генезис от его оснований. Помимо общих соображений, уже высказанных в пользу такого различения в предшествующем отделе (с. 68), достаточно заметить здесь, что разбираемое построение сложилось не сразу: оно почти бессознательно применялось задолго до его обоснования и обнаружилось в довольно разнообразных попытках выяснить значение некоторых из его основоположений, прежде чем получило более систематическую формулировку и стало сознательно применяться к научной обработке исторического материала. Предварительное знакомство с главнейшими из таких попыток прояснит разнообразные точки зрения, с которых наша проблема обсуждалась, и облегчит усвоение именно той точки зрения, с которой идеографическое понимание может быть систематически установлено в его применении к задачам собственно исторического знания. Впрочем, такую систему нельзя еще признать окончательно установленной, что и дает основание подвергнуть ее критическому рассмотрению.

 

Глава первая

Главнейшие моменты в развитии идеографического построения исторического знания

 

Развитие теории исторического знания, построенной с идеографической точки зрения, можно было бы начинать с классической древности. Древние мыслители, много рассуждавшие о бытии и бывании, правда, высказывались в том смысле, что наука трактует только об общем и что нет науки о частном, об индивидуальном или о случайном; но греки умели постигнуть ценность жизни, и античная историография уже внесла в ее понимание несколько идей, оказавших влияние и на идеографическое ее построение. Не задаваясь целью подвергнуть их всестороннему рассмотрению, я ограничусь указанием на две из них, тесно связанные с понятием об исторической действительности. Историки того времени уже стали сознательно сосредоточивать свой интерес на том, что действительно было, и в сущности, выбирали из известных им фактов то, что казалось им важным для истории преимущественно греческой цивилизации; естественно, что при таких условиях элементы идеографического построения можно уже встретить у некоторых из наиболее выдающихся представителей античной историографии (например, у Фукидида); после водворения римского господства они не чуждались и универсально-исторической точки зрения (например, Поливий).

Такая универсально-историческая точка зрения перешла и к Отцам Церкви, переработавшим ее согласно с христианским миросозерцанием, а через их посредство и к составителям средневековых хроник (св. Иероним, св. Августин, Исидор Севильский и др.). С религиозно-трансцендентной точки зрения, которой придерживались христианские мыслители даже позднейшего времени, история человечества получала особого рода единство: Божественный промысел руководит ею, «воспитывает» человечество в его истории и т. п.; вместе с тем Боговоплощение — центральный ее момент; люди предуготовляются к нему или пользуются его плодами (Боссюэт).

После падения исключительного авторитета Церкви и по мере секуляризации человеческой мысли религиозно-философское влияние на понимание истории стало сменяться, однако, влиянием философским. В самом деле, тот эмпиризм, который возник почти одновременно с основанием знаменитой иезуитской конгрегации, уже исходил из противоположных ей начал и оказал заметное влияние на идеографическое понимание истории; вслед за тем и другие философские системы начали влиять на такое же понимание и даже (например, в виде учения об идеях) несколько отразились в современной им историографии. Вместе с тем интерес к индивидуальному вообще усилился, главным образом, в эпоху Возрождения, а затем и в эпоху романтизма; романтики уже пытались выяснить основания своего интереса к индивидуальности: они ценили ее преимущественно с эстетической точки зрения. Впрочем, нельзя упускать из виду, что развитие конкретно-исторических построений последующего времени находилось в связи не только с культурными, но и с политическими условиями действительной жизни: отвлеченность принципов Французской революции и Наполеоновские войны, грозившие стереть многие нации с лица земли, вызвали реакцию; она обнаруживалась в сильном подъеме национального духа: целый ряд крупных исторических трудов, главным образом, немецкой школы, написанных согласно идеографическому пониманию истории, возникли под влиянием такого именно настроения; связь подобного рода заметна и в позднейшее время, время политического объединения Германии. Под влиянием вышеуказанных условий понятие об исторической действительности получило в Новое время и новую формулировку, в известной мере объединявшую прежние понятия о ней: ученые стали понимать под историческою действительностью все важное для истории человечества; вместо всемирной истории они стали преимущественно говорить об истории всеобщей, не всегда, впрочем, сознавая смысл такой терминологической перемены (Ранке).

Подробное изучение генезиса идеографического понимания истории не входит, однако, в задачи настоящего очерка; я укажу лишь на главнейшие моменты в развитии систематического построения исторического знания в Новое время, т. е. на те попытки, которые характеризуются стремлением выяснить его основания и, опираясь на них, выработать целую систему исторических понятий.

Такие системы конструировались преимущественно с философской точки зрения; значит, главнейшие попытки подобного рода построений естественно различать в зависимости от того именно направления в развитии философии, к которому они примыкали: можно последовательно остановиться на характеристике, хотя бы в самых общих чертах, попыток дать идеографическое построение, главным образом, с точки зрения эмпиризма и рационализма, далее с точки зрения этического и метафизического идеализма, а также позитивизма и пробабилизма и, наконец, с точки зрения теоретико-познавательного идеализма.

 

§ 1. Идеографическое построение с точки зрения эмпиризма и рационализма

После падения исключительного авторитета Церкви и благодаря секуляризации человеческой мысли интерес к науке и преимущественно к эмпирическим знаниям усилился; под его влиянием, а также ввиду развития некоторых эмпирических наук, в особенности астрономии и естествознания, мыслители XVII–XVIII вв. приступили и к систематике наук; с такой точки зрения они должны были заинтересоваться и историческим знанием; выясняя его положение в системе наук, они пришли к эмпирическому построению исторического знания в идеографическом смысле; историю его можно начинать со времени появления известного сочинения Бакона «De dignitate et augmentis scientiarum».

Занятый мыслью улучшить то соотношение, какое философия устанавливает между человеческим умом и вещами, и желая выяснить взаимную связь между науками, Бакон попытался отвести в системе их особое место наукам историческим.

В своей системе Бакон исходил из известного деления «способностей человеческой души» (познающего субъекта) на три главные: разум, память и воображение (ratio, memoria, phantasia), причем противополагал науки, основанные на «разуме», наукам, пользующимся «памятью и воображением». Разум лежит в основе наук обобщающих, в совокупности называемых «философией»: «философия» пренебрегает индивидуумами и понятиями, через посредство которых мы представляем только их; она обнимает лишь такие понятия, которые отвлекаются (абстрагируются) от них, и занимается тем, что соединяет или разделяет понятия подобного рода согласно законам природы и очевидности самих вещей. «Наука», пользующаяся памятью и воображением, противоположна «философии» в том смысле, что она интересуется не общим, а индивидуумами; история, основанная на «памяти», в отличие от «поэзии», пользующейся «воображением», есть все же эмпирическая наука; «история и опыт одно и то же»; историк изучает действительных индивидуумов, а не воображаемых, свободно построенных (художественным) творчеством человека; воображение, напротив, «имеет отношение к поэзии»; она не что иное, как «мнимая история».

Таким образом, определивши место, которое история занимает в системе наук, Бакон переходит далее к выяснению ее содержания. «Индивидуумы, поскольку они отграничены временем и пространством» — «настоящий предмет истории». Под такое понятие легко подвести и «естественную историю» (historia naturalis), и «гражданскую историю» (historia civilis). В самом деле, хотя кому-либо и может показаться, что естественная история занимается изучением «видов», а не индивидуумов, но такое впечатление получается лишь оттого, что под видом разумеют совокупность предметов, во многих отношениях сходных между собою, так что кто знает один из них, знает и все остальные; тем не менее и в природе мы можем наблюдать индивидуумы, единственные в своем роде, например солнце или луну, или такие индивидуумы, которые сильно уклоняются от данного вида; с неменьшим основанием можно описывать их в естественной истории, чем и «человеческих индивидуумов» в истории гражданской. Таким образом, к области естественной истории можно отнести изучение действий и подвигов природы, а к области гражданской — действия и подвиги человека.

В область истории природы должны войти три рода предметов. Первый отдел истории природы изучает генезис тел и форм природы (historia generationum), связанный с изучением самой природы вещей; сюда нужно отнести, например, историю небесных тел, метеоров, в том числе и комет, а также историю ветров, дождей, бурь и т. п. (исключительных, единичных) феноменов; историю (образования) земли и моря, гор, рек, приливов и отливов, песков, лесов, островов, самой конфигурации материков и их очертаний; историю основных элементов (massae sive collegia, majores; vulgo elementa) — огня, воздуха, воды и земли, их движений, действий (operibus) и влияний (impressionibus); историю таких соединений (collegia sive massae minores), которые известны под названием «видов» (species). Второй отдел истории природы составляет изучение более или менее значительных уклонений, «errores» природы (historia praetergenerationum), т. е. тех произведений природы, которые представляют уклонения от обычного ее хода; сюда можно причислить произведения (productiones), свойственные только известным областям и местностям; исключительные происшествия, случившиеся в данное время; такие события, которые историки иногда называют игрою случая; следствия действия скрытых сил (proprietatum abditarum effectus); вещи, единственные в своем роде, встречающиеся в природе. Наконец, третий отдел истории природы (historia artium, sive mechanica experimentalis) обнимает изучение техники, т. е. вещей, возникших благодаря искусству человека; они отличаются от произведений природы по причинам, вызвавшим их, но не по существу и не по форме; в таких случаях к действию природы прибавляется действие человека; но он может только перемещать тела природы, сближать их друг с другом или удалять их друг от друга, а не создавать что-либо новое по существу. История природы во всех трех ее областях, рассмотренных выше, должна не только рассказывать, т. е. удовлетворять потребности знать то, что было, но должна стремиться сделаться индуктивной, т. е. должна готовить материал для «философии» и питать ее своим «молоком».

История гражданская изучает действия и подвиги человека не вообще, а взятого в его индивидуальности; она стремится к изучению специфических особенностей и характера данной личности; нельзя, однако, достигнуть научного построения такой действительности без изучения причинно-следственной связи событий. Душа гражданской истории состоит в том, чтобы выяснять, какие именно причины произвели данное событие, чтобы углубиться в изучение «движения веков, характера деятелей, свойств подземных течений, вызвавших их действия» и истинных их мотивов, а не одних только внешних, которыми они прикрывались, и т. п.; она выясняет принципы, которыми они руководились, — совокупности обстоятельств, обусловивших возможность совершения их действий, и т. п. Следовательно, история «специфицирует» природу народов, действовавших в данных пределах времени и пространства, и таким образом, достигает понимания данного периода времени или какой-либо личности, какого-либо действия или подвига, достойных внимания, что возможно лишь при известном «выборе фактов».

Теория Бакона не вполне исчезла из оборота европейской научной мысли. Лейбниц, уже в молодости ознакомившийся с его трудом, относился с сочувствием к предложенному им делению наук. Бакон оказал довольно сильное влияние и на французскую философию XVIII в., о чем свидетельствует известная французская энциклопедия Дидро и Даламбера. Последний в своей системе наук в сущности придерживается основных положений Бакона и, подобно ему, рассуждает об истории, которая, по его мнению, делится на историю природы (с ее разновидностями) и историю гражданскую.

В то же время, однако, под влиянием развития эмпирических наук мыслители-ученые стали яснее сознавать, что из научно-рационалистической конструкции нельзя еще вывести реально данного мира и что всякой эмпирической науке, конструирующей действительность, приходится считаться с ее данностью, по крайней мере, в один какой-либо момент ее существования. В своем известном введении к французской энциклопедии Даламбер, кажется, уже выразил нечто подобное: Вселенная, по его словам, представлялась бы тому, кто сумел бы обнять ее с одной точки зрения, великой истиной и единым фактом. Во всяком случае, успешное приложение точных наук к разработке эмпирических данных не давало еще ученым права пренебрегать действительностью: напротив, один из великих математиков Нового времени, Лаплас, приступая к изложению теории вероятностей, сам признал, что вместе со знанием законов (les forces) надобно еще принять данное состояние системы тел, т. е. некоторое положение их в пространстве под условием времени, хотя бы в один какой-либо момент ее существования, для того чтобы достигнуть полноты научного знания и иметь возможность не только понимать прошедшее, но и предсказывать будущее.

Вышеизложенные эмпирические построения не давали, однако, прочных оснований для идеографического понимания исторической действительности: они все еще очень мало выясняли ту теоретико-познавательную точку зрения, с которой наука может интересоваться индивидуальным, и скорее довольствовались указанием на особого рода объекты, подлежащие такому исследованию. Перемещение нашей проблемы в область теории познания совершилось не без некоторого влияния рационализма.

Универсальный гений «века Просвещения» Лейбниц старался примирить религию с наукой и различал рациональное от эмпирического, но придавал значение обоим; он попытался выяснить различие между истинами логическими и фактическими и, таким образом, дал основание проводить грань между философией и историей, не отрицая последней. Лейбниц полагал, что есть два рода истин: «вечные» истины, основанные на рассуждении, и фактические истины, представляющиеся нам в виде «действительного бытия существ». «Вечные» истины абсолютно необходимы, и понятия, им противоположные, невозможны; фактические же истины суть истины случайные (vérités contingentes) и их противоположность возможна; они оказываются как бы реальными скрещиваниями «истин необходимых»; но нельзя вывести их из таких истин: реальные факты никогда не проистекают из одних законов, а всегда предполагают другие реальные факты, которыми они необходимо обусловлены, и т. д. до бесконечности.

Вместе с тем Лейбниц пытался выяснить и значение индивидуального. В своем рассуждении о принципе индивидуальности (Disputatio de principio Individui, 1663), облеченном еще в схоластическую форму, Лейбниц выступил на защиту индивидуального; он отвергнул средневековое учение о том, что универсальное имеет высшую степень реальности, чем единичное (singulare): напротив, Individuum есть «ens positivum»; его нельзя конституировать путем отрицания (negation non potest producere accidentia I ndividualia) — положение, разумеется, получившее дальнейшее развитие в учении о монадах. Отсюда Лейбниц делает заключение, что мир (Universum) в его действительности есть существование определенного случая общих истин; цель такого осуществления (руководившая Божественным выбором) есть индивидуация; через ее посредство возможно большее число всех форм и стадий индивидуального бытия получает свое осуществление. Вместе с тем, представляя себе мир в виде целого, Лейбниц указывал и на то, что каждый человек «должен понимать другого в качестве как бы его части» («velut partem universi»).

Такие же начала Лейбниц пытался применить и к изображению конкретной истории. В числе целей исторического знания главная, по его мнению, состоит в нашем интересе к индивидуальному (voluptas noscendi res singulares), а при выборе исторических фактов следует отдавать преимущество тем, которые имеют всеобщее значение; впрочем, в силу «закона непрерывности», или всеобщей связи фактов между собою, даже мелкий факт получает свое значение в историческом процессе.

Под влиянием Лейбница и Вольф определял философию как науку о возможном, поскольку оно может быть (die Wissenschaft des Möglichen VIefern es sein kann); а возможным он признавал то, что не содержит в себе никакого противоречия, независимо от того, есть оно в действительности или нет. Философии Вольф противополагал знание историческое; последнее обнимает лишь то, что случилось или есть в действительности. Возможно, что под тем же влиянием Лейбница витенбергский профессор Хладениус уже развил целое учение об «индивидуальных понятиях» в их применении к историческому знанию.

Итак, идеалистическое обоснование идеографической точки зрения было уже подготовлено Лейбницом и Вольфом; но Лейбниц и Вольф (а отчасти еще и Кант), в сущности, противополагали рациональное эмпирическому, с которым они и отождествляли «историческое»; следовательно, они смешивали историю-бывание с историей-наукой. Такое построение не могло оставаться в силе, после того как основные начала критической философии, установленные Кантом, получили дальнейшее развитие, и тем более с того времени, когда Фихте попытался выяснить особенности собственно исторического знания.

 

§ 2. Идеографическое построение с точки зрения этического и метафизического идеализма

В конце XVIII в. стремление приложить научную концепцию, выработанную в естествознании, к истории, правда, несколько задержало дальнейшее развитие идеографического построения; но представители немецкой романтической школы не замедлили высказаться против натуралистического понимания истории.

Критика Фр. Шлегеля на известное сочинение Кондорсе может послужить довольно яркой иллюстрацией такого протеста. В своей «Esquisse d’un tableau historique des progrès de l’esprit humain» Кондорсе постарался возвести историю на степень «науки». Талантливый очерк Кондорсе вызвал глубокое сочувствие многих мыслителей, и с того времени окончательно обозначилось стремление их с естественнонаучной точки зрения построить историческую науку. Между тем в философском журнале Нитгаммера за 1795 г. уже появилась критика одного из известных представителей немецкой романтической школы, Фр. Шлегеля, на труд Кондорсе. В своей статье Фр. Шлегель выразил совсем иную точку зрения на задачи истории и высказался против того естественнонаучного ее понимания, какого придерживался Кондорсе. «Постоянные свойства людей, — писал критик его очерка, — составляют предмет чистой науки, тогда как задачей научной истории человечества должно признать изучение перемен, происходящих и в отдельных личностях, и в целой их массе». Поскольку Шлегель противополагал в вышеприведенном отрывке общие и чистые («reine») понятия о законах природы человеческой, а следовательно, и о законах повторяющихся явлений человеческого общения, изображению перемен, происходящих в человеческой жизни, он, по-видимому, готов был признать, что история занимается изучением единичных фактов. Впрочем, и другие романтики придерживались аналогичных взглядов. Шлейермахер, например, полагал, что «разум» («die Vernunft») проникает собою природу и что задача исторического знания состоит в понимании единичного путем определения того положения, какое оно занимает в целом.

Новая точка зрения установилась однако не сразу. Кант, например, лишь подготовил ее обоснование, но не обратил на нее достаточного внимания. Великий основатель «критицизма» стремился выяснить рациональные основы нашего знания, его формы, общие понятия, законы и принципы и отличал их от иррациональности того, что просто дано в чувственном восприятии, т. е. от того, чего нельзя вывести из таких рациональных оснований и что оказывается для нашего разума «случайным»; он также желал «рационально отграничить иррациональный остаток действительности», но все еще слишком мало принимал в расчет ее значение для нас; впрочем, он уже стал оттенять ту регулятивно-телеологическую точку зрения, с которой «как бы» ввиду цели, преследуемой творческим разумом, можно объяснять себе единичное в природе; вместе с тем он дал развитое учение о нравственном достоинстве человеческой личности и о свободе ее воли, в силу которой она самопроизвольно предписывает себе закон, который должен иметь всеобщее значение. Таким образом, Кант уже установил те общие основания, в силу которых можно было рассуждать о значении индивидуального; но все же он еще слишком мало останавливался на выяснении теории собственно исторического знания и на логике исторических наук; придавая ценность единичному в истории лишь постольку, поскольку оно содержит нечто общее и разумное, он не мог установить принципиального различия между знанием «естественнонаучным» и знанием «научно-историческим». Тем не менее с Канта можно начинать новый период в развитии идеографического построения истории: главные методологические принципы критического идеализма легли в основу последующих теорий об идеографическом характере исторического знания. Сам Кант указал также и на то, что построение истории человечества нуждается в какой-либо руководящей точке зрения (Leitfaden) и в каком-либо масштабе: он разыскивал их в разумной природе человека, которая может вполне развернуться только в совершенном государстве; в сущности, он полагал, что с точки зрения моральной можно построить философию истории как целесообразное осуществление нравственности. В одном из своих рассуждений, между прочим, задавая себе вопрос о том, каким критерием историки позднейшего времени будут руководствоваться при выборе фактов, Кант отвечает, что они, без сомнения, будут интересоваться теми из них, которые оказали полезное или вредное влияние на ход всемирной истории.

Дальнейшее движение немецкой философско-исторической концепции характеризуется, напротив, стремлением придать ценность индивидуальному в истории как таковому. «Вместе с развитием великого исторического мировоззрения — идеализма интерес к истории усилился; благодаря романтизму он распространился среди образованных кругов общества и приобрел такую серьезность и глубину о которых ранее люди и не мечтали»; философам предстояло обосновать и развить такое настроение: историки были слишком заняты специально-научной разработкой своего предмета в его конкретном содержании.

Во главе таких мыслителей можно поставить Фихте; по его словам, он придерживался в сущности «той же точки зрения, что и Кант»; но он пытался вывести из сущности мышления принцип, который объединял бы теоретическую и практическую философию, и шел своим путем; он также близко сошелся с романтиками, с братьями Шлегелями и другими. Вообще Фихте хотел дать систему, которую справедливо называют «этическим идеализмом».

За несколько лет до своей смерти Фихте, правда, стал резче подчеркивать понимание «абсолютного» в метафизическом, а не в теоретико-познавательном смысле; он стал признавать Божество, или абсолютное «Я», единственным абсолютным бытием, обнаруживающимся в каждом эмпирическом «Я», в его свободной деятельности и придающим единство множественности сознаний; с такой точки зрения он представлял себе исторический процесс непосредственным осуществлением Абсолютной Ценности в действительности и пытался построить «философию истории»; но главное значение Фихте для развития идеографического построения состоит не в трансцендентных его предпосылках, а в том учении, которое привело его к этическому идеализму и к новой теории исторического знания.

С последней точки зрения Фихте исходит из телеологического построения понятия о сознании, высшая цель которого состоит в том, чтобы мыслить самого себя, т. е. из понятия о «чистом Я, изначала безусловно полагающем свое собственное бытие»; значит, свободная деятельность чистого «Я», его акт самосознания обусловливает собою «бытие»; наше «Я» в качестве «теоретического Я», или познающего субъекта, правда, определяет себя в отношении к объекту, т. е. противопоставляет себя «не — Я», и таким образом ограничивает себя в каждом отдельном акте сознания его содержанием; но в сущности наше «Я» становится теоретическим для того, чтобы быть практическим: ведь оно стремится сделать чувственный мир лишь материалом для своей свободной деятельности, а последняя в качестве самоцели может быть только нравственной деятельностью. Ни из теоретического, ни из практического разума нельзя, однако, вывести данность единичного его содержания: наше «Я» переживает последнее благодаря бессознательной и свободной деятельности представливания; она глубже заложена в надындивидуальном «Я», чем сознательная деятельность.

Такой момент имеет тем большее значение, что свободная деятельность нашего «Я» может обнаруживаться только через индивидуальное посредство: она проявляется в каждом отдельном индивидууме, в каждом в совсем новой, никогда ранее не бывшей форме («die Ideale Individualität oder, wie es richtiger heisst, die Originalität)». Каждый без исключения должен участвовать в планомерном осуществлении нравственной цели, «но в ему одному присущем и ни одному другому индивидууму недоступном виде; такое соучастие раз навсегда развивается в нем так, как оно не может развиться ни в каком другом индивидууме, и обнаруживается в постоянной деятельности его (духа), что и можно было бы назвать индивидуальным характером его высшего определения». Итак, в силу присущей каждому «Я» свободы и его «оригинальности» каждый человек должен реализировать идею долга, заложенную в его сознании, лишь ему одному свойственным путем; совесть повелевает: «мысли и действуй согласно твоему назначению»; таким образом, нравственная свобода становится и основным принципом индивидуальности.

Вместе с тем понятие об отдельной личности получает полноту своего значения только в отношении к чужим «Я»; каждое «Я» побуждается к свободной деятельности под условием признания таких же свободных чужих «Я», в взаимодействии с которыми оно только и способно реализировать себя, т. е. обнаруживать свободу своей действенности в действительности. Таким образом, общество оказывается необходимым условием осуществления человеческой деятельности и само получает форму государства.

Учение о «нравственном определении» приводило Фихте и к изучению логических особенностей понятия об историческом: сам он говорит, что философия должна позаботиться о выяснении «логики исторической истины». Вместо того чтобы противополагать, в сущности, рациональное (философию) эмпирическому (истории-быванию), Фихте, напротив, стремился выяснить логические особенности науки о действительности, т. е. исторического знания о ней, или научного построения осуществления всеобщего долженствования (абсолютной ценности) в историческом процессе; поскольку каждый должен мыслить и действовать согласно своему назначению, момент «индивидуально-нравственного определения» в действительности становится необходимым; само понятие о долженствовании в вышеуказанном его смысле требует конкретной реализации формально-должного в действительности.

В той мере, однако, в какой конкретное содержание индивидуального и каждое такое осуществление единичное и единственное в своем роде, оно иррационально; его нельзя подвести под общие понятия; человеческую жизнь нельзя исчерпать ими; в человеческой жизни получается остаток — нечто, что должно быть непосредственно пережито. Эмпирически данное единичное должно, однако, иметь положительный смысл: оно получает его не путем рационалистической дедукции, а с телеологической, этической точки зрения благодаря своему значению или ценности; то единичное и (в теоретико-познавательном смысле) «случайное», которое нельзя подвести под рациональные «общие законы», но которое само по себе получает в наших глазах значение или ценность благодаря его собственному самоопределению, называется «свободой» и становится историческим. С такой точки зрения нельзя смешивать историю-бывание с нашим построением ее: история-бывание — нечто иррациональное; она только переживается; но поскольку она оценивается нами, мы можем построить ее. В самом деле, так как «откровение нашего индивидуального нравственного определения», или осуществление ценностей, совершается лишь в конкретной действительности, то с такой точки зрения следует признать и ценность конкретно данного исторического процесса. Хотя индивидуальность получает ценность лишь в той мере, в какой она представляется частью ценного реального целого, осуществляющею абсолютную ценность, но такая часть должна стать «единственным в своем роде членом целого», т. е. незаменимым для него членом; значит, она сохраняет свое самостоятельное значение (ценность), поскольку она незаменима никакою другой. Впрочем, человеческая личность делается незаменимым членом целого лишь через посредство нации; в самом деле, нация воплощает в себе государство; она характеризуется единством и целостностью, которые реализуются в ее индивидуальности и ее истории; вместе с тем она получает присущее ей одной значение в качестве части еще более крупного целого — человечества. Таким образом, и личности, и нации, развертывающие свою свободную деятельность ввиду этической цели, получают ценность и становятся историческими, если они делают свой способ осуществления ценностей длительною составною частью последующего развития человечества. Этот процесс в его целом совершается однажды и единственный в своем роде.

Метафизическая конструкция, к которой Фихте склонялся в последние годы своей жизни, не прибавила ничего особенно ценного к вышеприведенному пониманию познавательной цели исторической науки и главной задачи исторического построения; тем не менее его метафизика оказала существенное влияние на последующее развитие немецкого идеализма, получившего преимущественно метафизический характер. Шеллинг, например, смотрел на историю в ее целом как на непрерывное раскрытие Абсолютного и в нем искал примирения между субъективной свободой и объективной необходимостью; оно достигается в государственном правопорядке; но с точки зрения субъективно свободной действенности человеческого духа Шеллинг не мог сочувствовать перенесению понятия о законе в механическом смысле в область истории; он писал: «Возможна ли философия истории? невозможна; можно ли представить себе историю часов, никогда не нарушающих своего правильного хода? Поэтому и человек, превратившийся в машину (он ел, пил, был женат и умер), не представляет достойного объекта даже для простого рассказа; то, что можно рассчитать a priori, что происходит по необходимым законам, не есть объект истории; наоборот, все, что составляет объект истории, не должно принадлежать априорному умозрению». Таким образом, Шеллинг полагал, что задача исторического знания не состоит в обобщении.

Дальнейшая эволюция идеографического построения стала в некоторую зависимость и от философии Гегеля: в его системе можно указать несколько существенных положений, которыми приверженцы идеографического построения воспользовались.

Гегель понимал историю в смысле процесса, которым Мировой Дух достигает сознания самого себя, а таким образом и свободы («Drang des Geistes das Absolute, d. h. Sich selbst zu fi nden»); эта свобода конкретно осуществляется в государстве.

Следовательно, поскольку Мировой Дух раскрывается в мировом историческом процессе, последний получает значение единого целого; но если Дух раскрывается в истории в самой конкретной своей действительности, то и задача исторической науки состоит в изучении действительности как целого, в котором каждая вещь, являясь моментом одного и того же процесса раскрытия идеи, не есть случайность и может иметь в нем только одной этой вещи присущее место; историк, занимающийся ее изучением, должен раскрывать разумное даже в мельчайших частях бывания.

Согласно учению Гегеля Дух, выходя из стадии чистой субъективности, на которой он отождествляется только с психическим, противополагается природе и становится объективным в праве, морали и нравственности, абсолютным — в искусстве, религии и философии (ср. Geisteswissenschaften Гегеля с современной Kulturwissenschaft); но поскольку Дух объективировался в «культуре», она представляется целым, имеющим ценность. С такой точки зрения, исходя из учения Гегеля об абсолютном духе, поскольку он раскрывается в мировом историческом процессе, можно было придавать последнему ценность и в его целостности, и в его частях: они ценны и отличаются от «несущественного», случайного в той мере, в какой Мировой Дух через их посредство (путем «отрицания») достигает сознания своей свободы. В самом деле, Гегель признавал ценность того целого, частями которого он считает отдельные народности: единый Мировой Дух «в необходимой последовательности» раскрывается в их истории; подобно личности, и каждый народ есть часть, в которой Дух обнаруживает одну из своих сторон; с такой точки зрения индивидуальность отдельных народов получает свое значение; культурное целое представляется ценным реальным целым, части которого — индивидуальности — находятся не в логическом, а в реальном отношении к целому и тоже имеют ценность.

В связи с вышеуказанными положениями Гегель выдвинул и теорию развития: его понятие о «диалектическом» развитии все же получило значение; правда, преимущественно методологическое. «Диалектическая философия указывает на необходимость движения и перехода, разрушающих замкнутость отвлеченных понятий. В отрицании (антитезис) она видит принцип движения мысли и приветствует противоположность суждений как залог конкретной полноты описываемых определений.» Благодаря такому приему Гегель в своих известных курсах умел ценить конкретное в его деталях. В своей характеристике процесса диалектического развития Гегель также обратил внимание на то, что он совершается через посредство живых индивидуальных сил; ведь индивидуум дан не в виде человека вообще, а в виде определенного человека с присущими ему индивидуальными особенностями; такая реализация совершается, значит, через посредство отдельных людей со свойственными им интересами и страстями, служащими, тем не менее, для раскрытия Мирового Духа в истории; из них «великим» человеком оказывается тот, воля которого «содержит» волю Мирового Духа и который действует сообразно с ней; то же, разумеется, следует сказать и о целых народах, играющих роль в едином всемирно-историческом процессе.

Следует заметить, однако, что Гегель в сущности ценил всеобщее (абсолютное) в индивидуальном, а не последнее, само по себе взятое; что он диалектическим путем строил мировой процесс; и что, настаивая на разумности действительности и вместе с тем утверждая, что только то и действительно, что разумно (а остальное — случайность), он слишком мало выяснил иррациональность истории.

Гегель имел огромное влияние не только в Германии, но и за пределами ее; косвенно оно отразилось и в других направлениях. Ученые, принадлежавшие к весьма разнообразным лагерям, считали исторический процесс откровением абсолютно ценных идей. Под влиянием вышеозначенного учения историки стремились понять существенную связь событий и вообще господствующие над нею духовные силы — «идеи».

В числе мыслителей, подвергшихся обаянию немецкого идеализма, можно, кажется, указать и на Гумбольдта; нередко его связывали лишь с романтиками; но он в сущности с метафизической точки зрения рассуждал об идеях, «лежащих вне конечных пределов», в качестве движущих сил и целей истории, и полагал, что каждый человек — момент их осуществления; историк должен сознавать «внутреннюю духовную свободу» (действующих лиц); действительность, несмотря на ее кажущуюся случайность, все же представляется ему «связанной внутреннею необходимостью». Историк, заслуживающий это название, должен изображать каждое событие как часть целого или общее значение ее для истории. С последней точки зрения историк не может разлагать данную часть на составные элементы, ибо характер ее в таком случае теряется из виду и нельзя определить соотношение ее к целому. Установление причинно-следственной связи между фактами, хотя бы оно было принципиально возможно, не достигает основной цели, преследуемой историком, и даже в известном смысле отдаляет его от исполнения главной его задачи: настоящие творческие силы, обнаруживающиеся в живых существах, не поддаются такому объяснению; оно оказывается бессильным перед явлениями, в которых не механически, а свободно действующие импульсы получают главенствующее значение. Это заключение в особенности относится к понятию об индивидууме: разложение его на элементы не дает понятия об его единстве и глубине, собственно о его существе; в «индивидуальности лежит тайна всякого существования». В аналогичном смысле можно говорить и об индивидуальности целых народов. Эти индивидуальности — носители идей. «Идеи могут довериться только духовной индивидуальной силе»; они не существуют сами по себе, а осуществляются в каждом отдельном индивидууме. Каждый человек — проявление, коренящееся в идее, и ясно, что она принимает лишь форму индивидуума, чтобы в нем открыться.

Немецкий идеализм оказал влияние на немецкую историографию, а через ее посредство и на некоторых других историков. Ранке уже находился под некоторым влиянием Шеллинга и в особенности Гумбольдта; по словам одного из новейших историков, Гумбольдт — «великий теоретик», а Ранке — «великий практик» учения об идеях. Гервинус также придерживался, в сущности, взглядов Гумбольдта, а Дройзен склонялся к метафизике Гегеля.

В несколько позднейшее время влияние того же направления отразилось и в социологической литературе, прежде всего в русской школе социологов. Лавров, по словам одного из его друзей, пытался совместить «субъективизм» Канта и его преемников, философию Гегеля, на изучении которой он особенно долго остановился, а также антропологизм Фейербаха и теорию Прудона о человеческой личности, если не о прогрессе. Во всяком случае, принимая во внимание свойства познающего субъекта, наделенного нравственным сознанием, и свойство изучаемых явлений, особенно «поставление целей и стремление к ним», Лавров, в сущности, признавал момент оценки в выборе и в построении всякого социального или исторического факта; таким образом, он и пришел к известному «субъективному методу», в силу которого этика и психология получают существенное значение для постановки и разрешения социальных и исторических проблем; с той же точки зрения Лавров настаивал и на значении цельной личности в истории: она действует на общество «на основании научного знания необходимого и нравственного убеждения о справедливейшем» и оказывается «источником истории»; вообще история представляет процесс, в котором требуется определить последовательную связь явлений, один лишь раз представляющихся историку в данной совокупности, в каждый момент процесса; такие факты располагаются по их «важности», т. е. в перспективе, по которой они «содействовали или противодействовали нравственному идеалу»; с той же точки зрения можно построить теорию прогресса или установить смысл истории, но не ее «закон». Аналогичного направления в сущности придерживался и Михайловский; подобно Лаврову, он стремился найти такую точку зрения, с которой «правда-истина и правда-справедливость являлись бы рука об руку, одна другую пополняя», и прилагал «субъективный метод» к социологии и истории, «контролируя» им «объективный метод»; последний не должен быть совершенно удален из области таких исследований. Впрочем, представители русской школы все еще смешивали теоретико-познавательную точку зрения с психологической, а также отнесение к ценности с оценкой и продолжали рассуждать с естественнонаучной, психолого-этической точки зрения о «возможности» наступления тех, а не иных человеческих действий; с принятой ими точки зрения они также не различали социологических исследований от исторических. Позднейшие представители критицизма пытаются устранить такое смешение в своих социально-философских построениях, существенно отличающихся от позитивной социологии.

Впрочем, влияние того же идеалистического направления обнаружилось и в новой школе историков, продолжавших исходить от Ранке; они признают историю наукой индивидуализирующей действительность и, подобно ему, отрицательно относятся к мысли о законах истории; Мейер, например, отчасти высказался в таком смысле уже в введении к своей древней истории; к тому же направлению можно причислить Рахфала, Белова, Сореля, Эктона и др.; воззрения некоторых из них слагались уже и под влиянием теоретико-познавательного идеализма (см. ниже).

Таким образом, в этическом и метафизическом идеализме можно усмотреть немало элементов последующего идеографического построения: без Фихте не могло бы возникнуть и того теоретико-познавательного идеализма, с точки зрения которого идеографическое построение получило наиболее систематическое свое развитие; Фихте, а затем и Гегель перешли, однако, в область метафизики и все еще мало выяснили значение «случайности» в истории; реакция «метафизики» не замедлила обнаружиться в позитивизме, но теория «случайности» еще не получила в нем надлежащего места; такое понятие обратило, наконец, на себя внимание в философской теории, которую можно назвать «пробабилизмом».

 

§ 3. Идеографическое построение с точки зрения позитивизма и пробабилизма

Главнейшие представители позитивизма и пробабилизма Конт и Курно уже придавали значение той познавательной точке зрения, с которой можно изучать конкретно данную историческую действительность; но их теория познания, однако, противоположна критическому идеализму; Конт называл «попытку» Канта «призрачной» и ограничился догматическим констатированием самого факта относительности познания, а Курно полагал, что «наши представления устанавливаются соответственно феноменам (se règlent sur les phénomenes), а не феномены — соответственно нашим представлениям», т. е. что «порядок, который имеется в наших представлениях, происходит от порядка, который есть в феноменах, а не обратно». Конт еще тесно примыкал к французской научной философии XVIII в.; но он уже различал два рода наук:

1) науки обобщающие и абстрактные; они занимаются открытием законов явлений, приложимых ко всем возможным случаям;

2) науки частные и конкретные; они описывают факты и прилагают законы (добытые науками обобщающими и абстрактными) к объяснению истории действительно «существующих существ»; изучать, например, вообще законы жизни или определять способы существования каждого живого существа в частности — две совершенно различные задачи.

Сам Конт занялся, однако, только философией обобщающих, а не описательных наук, соответственно чему и его философия истории есть в сущности философия обобщающей истории — социальной динамики (ср. динамическую социологию и т. п.).

Впрочем, и в своем социологическом построении Конт (под влиянием Паскаля) пришел к пониманию исторического процесса как единого эволюционного целого, части которого получают значение в их отношении к нему. «Вся совокупность человеческого рода и в его настоящем, и в будущем» представляется Конту в виде все более осуществляющейся «социальной единицы, различные органы которой (индивидуальные или национальные) постоянно связываемые внутренней и всеобщей солидарностью между собою, неизбежно содействуют, каждый согласно определенному способу и в известной степени, основному развитию человечества». Таким образом, Конт приходит к заключению, что возрастающая солидарность между элементами социальной системы, как бы они ни были сложны сами по себе, приводит к образованию «коллективного организма», элементы которого получают значение лишь постольку, поскольку они оказываются частями данного целого: последнее приобретает все более индивидуальный характер, а следовательно, и все большее единство: оно достигается не только механическим процессом, но и сознанием общей цели, которую преемственно следующие поколения достигают в человечестве.

В своем научно-историческом построении сам Конт, однако, сосредоточился преимущественно на исторических обобщениях и, отрицательно относясь к теории вероятностей, не остановился на понятии о случайности в истории; вместе с тем он не находил в своей естественнонаучной теории достаточно твердых принципов для того, чтобы удовлетворить им же самим глубоко чувствуемым запросам практической философии.

Только что указанный пробел в теоретическом построении позитивизма вскоре был отчасти заполнен: Курно попытался выяснить значение индивидуального, главным образом, с научной точки зрения теории вероятностей; с такой именно точки зрения оно оказывается «случайным»; Курно, специально занимавшийся теорией вероятностей, преимущественно и указывал не на ценность индивидуального, а на его случайность, и в духе пробабилизма хотел установить значение «случая» в истории.

Курно находился, собственно говоря, под влиянием двух течений, скрестившихся в его сознании, — учения «Средней академии» об относительности нашего знания и теории вероятностей. Учение Средней академии, в особенности Карнеада, о пробабилизме наших знаний и о его степенях, а также о том, что в практической жизни нам приходится довольствоваться известною верою в правдоподобность наших представлений, возродилось благодаря аббату Фуше, шануану в Дижоне; он также рассуждал о вероятности наших знаний; во второй половине XVII в. он пользовался некоторою славою; его воззрения были известны ректору Дижонской академии Курно. Теория вероятностей (Паскаль и Ферма заинтересовались ею в 1654 г.) также не осталась без влияния и на философские течения того времени: с точки зрения пробабилизма уже Лейбниц высказывал понимание истории, в некоторых отношениях аналогичное с тем, которое вслед за тем развивал Курно, знакомый с учением Лейбница; в одном из своих трудов Курно попытался выяснить философское значение понятий о случайности и вероятности (chance, hasard, probabilité), которыми он впоследствии широко воспользовался и в своих рассуждениях об истории.

Случай, по убеждению Курно, есть нечто данное в природе, а не исключительно только наше построение. В действительности мы встречаемся с реально данными «системами вещей», не зависимыми друг от друга. Пока мы остаемся в пределах одной из них, мы можем построить замкнутую серию причинно-следственных соотношений; в ней мы из первой причины выводим ее следствие; из него, поскольку оно в свою очередь получает значение причины, дальнейшее следствие и т. д. Нельзя не признать, однако, что в действительности много замкнутых рядов дано единовременно; их скрещивания нет возможности аналитически вывести из одного такого ряда; «встречи» подобного рода также представляются нам данными в действительности, а поскольку они даны — случайными. В историческом процессе Курно усматривает постоянные случайности подобного рода; их нельзя вывести из законов образования одного из рядов. Таким образом, в истории приходится считаться со случайным: никакой закон не объяснит случайной встречи двух серий причин, несолидарных между собою; такая встреча — просто факт; случай, как бы вмешивающийся в образование изучаемого ряда, внешние «иррегулярные» влияния, вызывающие в нем пертурбации, можно назвать «историческими данными». Следовательно, история не может обобщать изучаемых ею явлений действительности; историк должен обращать свое внимание на индивидуальное, на частные факты с характерными их особенностями; в его науке такие частности («великие индивидуальности», «удары судьбы» и т. п.) выступают даже на первый план.

Возможно ли, однако, при таких условиях объяснять действительность? и если возможно, то в каком именно смысле? Не представляется ли исторический процесс с указанной точки зрения, напротив, своего рода лотереей, в которой события наступают совершенно случайно, без всякой связи друг с другом? Курно отвечает на эти вопросы сопоставлением исторической случайности не с лотереей, а с шахматной игрой, положим, между А и В. Допустим, что А играет идеально последовательно. Если бы его ходы не зависели от ходов В, то его игру можно было бы признать замкнутою серией ходов, каждый из которых выводился бы из предшествующего. Нельзя, однако, утверждать, что такое построение исполнимо, так как каждый последующий ход А зависит не только от его соображений, но и от хода В, который нет возможности вывести из игры А: каждый из шагов последнего надо учитывать в зависимости от соответствующего хода В. Следовательно, в данном соотношении мы не имеем дела с лотереей; в лотерее каждый случай не зависит от предшествующих ему; в шахматной же игре, напротив, ход каждого партнера зависит от предшествующих ходов противника, от тех идей, которые возникают в его уме при скрещивании его комбинаций с комбинациями его противника. Таким образом, следует отличать случайную последовательность фактов от той, которая получается путем некоего непрерывного «сцепления случаев»; последнее обнаруживается и в историческом процессе.

Изучение его с только что указанной точки зрения вообще имеет, по мнению Курно, логический интерес: проводя различие между «существенным» и «случайным», историк вырабатывает самое понятие о существенном, в отличие от понятия о «случайном»; такие понятия логически зависят друг от друга: понятие о «существенном» устанавливается под условием понятия о «случайном». Изучение «простых фактов» представляет логический интерес и в другом отношении: оно состоит в переходе от частного к частному, в установлении связи между такими фактами, данной в действительности.

С такой же точки зрения Курно выясняет и основные задачи исторического изучения: оно состоит в исторической этиологии. Благодаря «вмешательству случая» историк имеет дело с фактами, которые не поддаются выведению: значит, он должен объяснять последующий факт влиянием предшествующего факта, пока не дойдет до первоначального факта, который принимается без объяснения его каким-либо предшествующим. Итак, историческая этиология состоит в изучении не только тех явлений, которые совершаются в пределах данного замкнутого ряда, но и фактов скрещивания его с другими рядами; в подобного рода соотношениях она исходит из понятия о законах явлений, но рассматривает, каким образом действие их подвергается случайным влияниям; она стремится учесть влияние общих и влияние частных фактов (faits généraux, faits subordonnés). Историческая этиология не только различает необходимое от случайного, но и важное от незначительного; она устанавливает не только, в каких случаях серии причин, встретившихся и произведших явление, зависели от более общей системы и были солидарны и в каких они были, напротив, действительно независимы, но отмечает и те из последствий данной встречи подобного рода серий, которые сохраняют свое значение, и те, которые преходящи. Благодаря влиянию одного факта на другие данный факт может породить обширные и длительные последствия и получить столь же большое значение, какое приписывается и какому-либо закону. Следовательно, историческим фактом мы называем случайный факт, теоретически непредвидимый, но последствия которого продолжают обнаруживаться в течение времени, не имеющего предела (indéfi niment dans le temps); напротив, факт, не оказавший такого влияния, позволительно в историческом отношении признать незначительным, могущим вызвать одно только «смутное любопытство».

Впрочем, историк должен помнить, что нигде нет в отдельности ни общих, ни частных причин, а существует лишь смешение их; они осуществляются в личностях. Теоретически различая причины существенные от случайностей, он усматривает действительную нераздельную комбинацию их в отдельных личностях, воплощающих в себе такое смешение, и лишь проводит учет тем общим причинам, которые содействовали или препятствовали исполнению воли отдельных лиц. Тем не менее историк может составить себе понятие об «общем ходе событий».

Нельзя отождествлять, однако, понятие о действительности с понятием об истории. Настоящая область собственно исторических исследований лежит между доисторической и по-исторической эпохами: в до-исторической эпохе скорее действуют биологические законы, чем собственно исторические случайности; в по-исторической эпохе общество механизируется и вместе с тем достигает «цивилизации», которая все более и более дает преобладание тому, что оказывается «общим» в человеческой природе (ce qu’il y a d’universel dans la nature humaine); тогда история мало-помалу будет поглощена «наукой социальной экономии».

Итак, Курно попытался приложить начала пробабилизма к построению теории исторического знания; но он все же придерживался эмпирического реализма и не принял во внимание ценности индивидуального, в сущности рассуждая только о его случайности.

Влияние Курно на своих современников было очень ограничено; для примера можно, пожалуй, указать на известного социолога Тарда; подобно Курно, произведения которого ему были известны, он рассуждал об исторических фактах: факты «новые» и единичные он называл историческими по преимуществу. Впрочем, можно сказать, что в настоящее время вышеизложенное учение обращает на себя все большее внимание.

 

§ 4. Идеографическое построение с точки зрения теоретико-познавательного идеализма

Немецкий идеализм тридцатых годов прошлого века преимущественно выдвинул понятие о той абсолютной ценности, в отношении к которой историческая действительность получает значение, а французский пробабилизм в особенности настаивал на значении случайности в историческом процессе; но оба направления в сущности отличались метафизическим характером: абсолютная ценность понималась в смысле Божества, или Мирового Духа, а случайность представлялась реально данной в действительности.

Критика подобного рода построений с теоретико-познавательной точки зрения наступила, однако, не сразу. Временное увлечение естествознанием и его новейшими открытиями в области трансформизма породило во многих стремление всецело применить естественнонаучную точку зрения к истории; но и такое стремление в свою очередь вызвало протест и призыв к построению «критики исторического разума» в духе того философского критицизма, который отошел на задний план в построениях позднейших идеалистов и пробабилистов.

В новейших попытках идеографического построения исторического знания теоретико-познавательная точка зрения действительно получила преобладание над остальными. В 1870-х годах Сигварт уже попытался установить те принципы познания, которые обусловливают правильность дискурсивного мышления, а также обратил внимание на ту зависимость, в какой его методы находятся от объектов нашего изучения; с той же точки зрения он подошел и к выяснению особенностей исторического познания. Такое направление не осталось без продолжателей: Дильтей, известный биограф Шлейермахера, высказался против смешения познавательных принципов естествознания с познавательными принципами «наук о духе»: «условия познания» природы далеко не тождественны с условиями познания тех явлений, которые изучаются в «науках о духе», да и объект последних «понимается еще прежде, чем он познан», и переживается нашим сознанием во всей целостности нашего духа; в науках подобного рода «факт, закон, чувство оценки и правило» стоят в особой внутренней связи. С такой гносеологической точки зрения Дильтей проводил резкое различие между науками о природе и «науками о духе», имеющими целью «познание исторически-социальной действительности» в ее целом (die geschichtlich-gesellschaftliche Wirklichkeit); следовательно, та социология, которая стремится изучать ее с естественнонаучной точки зрения, ошибочна и, преследуя такую цель, впадает в логическое противоречие с ею же употребляемыми средствами; и социологические, и историко-философские теории, усматривающие в единичном один только сырой материал для своих обобщений, заблуждаются; история хотя и пользуется общими понятиями для объяснения действительности, должна, однако, «устремлять свои взоры не на то, что оказывается общим разным эпохам, а на то, что отличает изучаемую эпоху от остальных, на единичное», ибо в сознании историка, отображающем в себе весь исторический мир, однажды случающееся и единичное имеет совсем иное значение, чем во внешней природе. С такой точки зрения историк изучает человека, воздействующего на природу, сообразно им же самим свободно полагаемым себе целям и стремится изобразить «исторический мир, в котором над объективною необходимостью природы во многих его пунктах сверкает свобода».

Таким образом, Дильтей уже наметил — правда, лишь в самых общих и беглых чертах — ту «критику исторического разума», разработка которой стояла на очереди; но сам он все еще слишком мало различал логическую противоположность познавательных точек зрения от противопоставления объектов научного исследования и последнее ставил в основу своей группировки наук, в которой «науки о духе» сливаются с историей.

Впрочем, за несколько лет до появления вышеназванного труда берлинский профессор Гармс, в некоторых отношениях довольно близко стоявший к Фихте, выступил с более ясным делением «частей философии»: с теоретико-познавательной точки зрения он различал не науки о природе и «науки о духе», а науки естественные и исторические («Naturwissenschaften» и «geschichtliche» Wissenschaften) — по действительному различию «между формами и методами их познания»; в отличие от обобщающего естествознания, признающего индивидуумы только экземплярами, исторические науки имеют дело с индивидуальными и личными отличиями; то же самое, что мы понимаем как природу, можно понимать и как «историю»; она может избрать своим объектом хотя бы «целый мир». Следует заметить, однако, что Гармс ставил «форму познания» в тесную зависимость от его «содержания»; он полагал, что каждая наука обладает истиной лишь в согласованности (Uebereinstimmung) формы познания с его «предметом»; он различал «содержание природы» от «содержания истории» и противополагал «природе» «историю».

В дальнейшем развитии того же направления, представители которого уже строже придерживались теоретико-познавательной точки зрения, можно различать несколько оттенков. Навилль, например, выступивший вскоре после Дильтея с трудом по классификации наук, еще находился под влиянием скорее рационализма и пробабилизма, чем критицизма; Виндельбанд и Риккерт, напротив, исходят из его начал и принимают во внимание этический идеализм; наконец, Ксенополь придерживается довольно смешанных воззрений, в которых эмпирический реализм играет непоследнюю роль. В дальнейшем изложении главнейших оснований разбираемого построения мне придется часто иметь в виду их учения, почему я и ограничусь здесь лишь несколькими краткими указаниями.

В своем рассуждении «о новой классификации наук» Навилль заявляет, что оно более похоже на известный трактат «De dignitate et augmentis scientiarum», чем на «Novum Organon», и обращает внимание на деление наук в зависимости от познавательной точки зрения, уже предложенной Контом (науки абстрактные, конкретные и прикладные) и Курно (три серии наук — теоретическая, историческая и техническая); но у Навилля, пожалуй, можно еще заметить следы старинного противоположения рационального эмпирическому.

Навилль, в сущности, с идеографической точки зрения рассуждает об исторических науках: история, по его мнению, изучает не то, что может быть, а то, что есть (или было) в действительности. Вопросы о том, «что может быть», решаются «теорематическими» науками (математикой, физикой, биологией, психологией, социологией) путем формулирования законов, «противоположное которым признается невозможным»; законы высказываются в виде теорем; многие из них устанавливают «необходимые отношения между возможностями». Вопросы о том, что действительно есть (или было), решаются историческими науками (минералогией [описательной], астрономией, геологией, историей); они изучают «реальные существа или такие же события, занимающие известное положение во времени и в пространстве, совокупность их особенностей и их превращения». Впрочем, то же различие можно формулировать и с точки зрения формальной логики: науки теорематические высказывают суждения условные и всеобщие; науки же исторические — суждения категорические и частные. Возьмем, например, открытие пшеничных зерен в египетских саркофагах и испытание их способности произрастания. Относительно указанного факта можно поставить два вопроса, а именно:

1) могут ли зерна пшеницы сохранять такую способность в течение 2000 лет?

2) правда ли, что зерна пшеницы, найденные в египетских саркофагах, действительно дали ростки и породили новые колосья?

Или относительно процесса централизации управления можно также поставить два вопроса:

1) какие результаты могла бы произвести централизация управления у народа, который был бы такого, а не иного характера, находился бы на известной стадии развития культуры и т. п.?

2) какие результаты действительно произвела централизация управления во Франции в XVII–XVIII вв.?

Ответы на первого рода вопросы даются теорематическими науками, а ответы на второго рода вопросы — историческими; следовательно, история по самому существу той познавательной точки зрения, которой она придерживается, не задается целью формулировать законы. Тем не менее Навилль признает историю наукой лишь в той мере, в какой она образует относительно общие понятия (о действительности), подводит факт под приближенные обобщения, средние, типы и т. п.

Таким образом, Навилль стоит уже на познавательной точке зрения; но он не вполне выяснил ее: под влиянием, может быть, противоположения рационального эмпирическому он едва ли достаточно ясно различает вопрос о том, что должно мыслить, от вопроса о том, что, может быть, и еще не выясняет того критерия, с точки зрения которого определяется то, что заслуживает исторических изысканий: изучение «возможностей, которые хорошо было бы реализировать», принадлежит совершенно особой группе наук об «идеальных правилах действования» (canonique); в области же исторических изысканий он считает возможным ограничиться другим признаком; важным оказывается то, что повторяется, но такой критерий нельзя признать достаточным (см. ниже).

Новейшие приверженцы теоретико-познавательной точки зрения исходят из более строго выдержанной системы трансцендентального идеализма; под влиянием Канта и Фихте они пытаются объединить теоретическую философию с практической в отношении к проблемам познания и вводят в идеографическое построение учение об абсолютных ценностях в теоретико-познавательном смысле.

В живом и общедоступном изложении Виндельбанд пользуется такими именно понятиями для построения своей теории. В чисто «теоретическом» отношении следует различать то, что соединяется на практике, и обратно. Познавательное значение естественных и исторических наук различно: «формальный характер познавательных целей» естественных наук принципиально отличается от таких же целей исторических наук; хотя и те и другие, в противоположность «рациональным» наукам (философии и математике), стремятся к эмпирическому знанию, но каждая группа пользуется им различно: естественные науки — с номотетической точки зрения, исторические — с точки зрения идеографической; одна имеет в виду как бы обобщение нашего опыта путем отвлечения, другая как бы его индивидуализацию.

В силу номотетической точки зрения естественные науки стремятся к познанию отвлеченных законов бывания (Gesetze des Geschehens); в силу идеографической точки зрения исторические науки, напротив, пытаются «ясным и исчерпывающим образом изобразить единичное более или менее отграниченное в пространстве бывание или перемену однажды случающейся и ограниченной во времени действительности»; иными словами говоря, историческое познание имеет в виду воспроизведение и понимание данного факта в его действительности. Итак, принцип деления вышеуказанных групп наук должен иметь гносеологический характер: естественные науки построяют общие, аподиктические суждения; исторические науки — суждения частные (singuläre) и ассерторические. Следует иметь в виду, однако, что историк интересуется индивидуальным в той мере, в какой оно имеет ценность; значит, в сущности, этика лежит в основе истории.

Теория Виндельбанда требовала пересмотра и развития, чем и занялся его талантливый ученик — Риккерт.

Риккерт строго различает теорию познания и логику от психологии, форму от содержания: свое понятие о сознании вообще, «не могущим быть объектом», он противополагает всему эмпирически данному бытию; последнее и есть то содержание сознания, которому мы приписываем реальность и которое мы признаем эмпирическою действительностью; но наше познание или наши суждения о ней, в сущности всегда утвердительные или отрицательные, истинны или ложны, смотря по тому, соответствуют они тому «логическому идеалу» суждения, к достижению которого оно должно стремиться для того, чтобы получить значение истинного, или не соответствуют. С такой точки зрения наши суждения о действительности имеют познавательный смысл лишь в отношении к ценности; ведь суждение наше получает характер безусловной необходимости, если мы сознаем, что мы «должны» судить так, а не иначе. С такой точки зрения Риккерт приходит к заключению, что «признание трансцендентных норм» «долженствование», или «понятие долга», лежит в основе тех суждений о действительности, которые мы считаем истинными, в отличие от тех, которые «должны быть» отклонены в качестве ложных. Действительность представляется нам, однако, в экстенсивном и интенсивном многообразии черт; естествознание и история изучают ее с принципиально различных, противоположных познавательных точек зрения или целей. В самом деле, естествознание есть «генерализирующее понимание действительности», а историческая наука — «индивидуализирующее понимание действительности». Естествознание стремится к научному ее познанию «в отношении к общему»; оно вырабатывает понятия, выражающие то общее, что множество раздельных вещей заключает в себе; логическое содержание каждого из таких понятий характеризуется его определенностью и общезначимостью; такое общезначимое понятие, в сущности, состоит из суждений, выражающих какой-либо закон природы; благодаря вышеуказанным свойствам естественнонаучных понятий естествознание приводит их в систему, т. е. образует систему общих понятий, в которой представление о любой вещи или любом процессе находит себе соответственное место. История, напротив, стремится удовлетворить наш интерес к действительности в ее индивидуальных особенностях; она есть «наука об индивидуальном, о том, что происходит только один раз»; она не стремится изучить то, что происходит всюду и всегда, а только точно изобразить частное, поскольку оно действительно существует с его индивидуальными чертами в различных точках пространства и различных моментах времени. Всякое индивидуализирующее понимание действительности возможно, однако лишь под условием отнесения к ценности; понятие об «историческом индивидууме» также образуется в зависимости от отнесения его к известной ценности; историк упрощает бесконечно разнообразное содержание данных своего исторического опыта и должен иметь критерий для такого упрощения; последний находится в связи с отнесением индивидуального к общеобязательной ценности; лишь то индивидуальное, своеобразная единичность которого признается ценной, получает всеобщее значение, т. е. «значение для всех»; «культура» и представляет в истории «ту ценность, по отношению к которой вещи получают свое индивидуальное значение». Впрочем, историк пользуется, конечно, и общими понятиями (законами и проч.), вырабатываемыми обобщающими науками, например антропологией, психологией и социологией, но в сущности, только для объяснения индивидуального, для построения индивидуальной причинно-следственной связи между историческими фактами и т. п. Вообще, хотя «при разработке одного и того же материала различные методы бывают тесно сплетены между собою», но все же, принимая во внимание конечную цель исторического знания, можно сказать, что история есть «индивидуализирующая наука о культуре».

В цельном мировоззрении, характеризованном мною лишь в самых общих чертах, Риккерт имеет в виду, однако, преимущественно философию, а не историческую науку, и интересуется лишь формой наших понятий, а не их содержанием, хотя в редких случаях рассуждает и о содержании исторических понятий, а именно о нации. В сущности, сводя философию к теории познания, основания ее он усматривает в ценности истины: но, отождествляя понятие о «требовании», или нормативности сознания, с «понятием долга», он приходит к заключению, что «ценность истины основана на понятии долга», и таким образом, склоняется к признанию этических оснований наших суждений о действительности и о ее историческом значении. В своих рассуждениях об индивидуальном, получающем значение в отношении к ценности, Риккерт едва ли достаточно останавливается на выяснении индивидуального — в смысле индивидуального положения чего-либо данного, хотя бы, например, материальной точки, и в учении об отнесении к культурным или к общепризнанным ценностям, может быть, не всегда достаточно различает между отнесением к абсолютной или обоснованной ценности и отнесением к общепризнанной ценности. Нельзя не заметить, что и понятие об историческом значении Риккерт устанавливает в зависимости от одного только понятия о ценности индивидуального; но собственно историческое значение ценной своеобразной единичности тесно связано и с понятием о действенности индивидуального в его реальном отношении, как части к историческому целому.

В числе новейших мыслителей, на рассуждения которых новое учение уже оказало некоторое влияние, можно указать на Зиммеля; в первом издании своего труда он еще не вполне придерживался идеографической точки зрения; во втором — теоретико-познавательное построение в духе теоретико-познавательного идеализма и идеографического направления уже оттеснило прежний психологизм на задний план; но и в таком виде автор не выработал еще полной системы; он не выясняет конечных ее оснований и не делает из нее последних выводов. Задача сочинения — выяснить, каким образом наш разум достигает того теоретического построения непосредственно переживаемой нами действительности, которое мы называем историей. Зиммель пытается установить те априорные понятия (признание чужого одушевления, объясняемое им и с генетической точки зрения), которыми историк пользуется, и степень их априорности, а также и понятие об истории как «науке о действительном» и «установлении» индивидуального; самое осуществление закона в данном месте и в данное время есть исторический факт. Лишь такие факты, которые представляют интерес, подлежат историческому изучению. Впрочем, построение Зиммеля нельзя признать чисто идеографическим; он, например, рассуждает о приближенных обобщениях истории и о некоторых философско-исторических законах; последние представляются ему особого рода «познавательными формами» того направления, в каком, положим, дух или нравственность раскрывается в мировом целом. Влияние того же идеографического построения стало обнаруживаться и в области новейшей историографии, но не без некоторых колебаний. Мейер, например, готов признать задачей исторической науки индивидуальное, но его значение он определяет главным образом тем, продолжает ли данный факт действовать и в последующее время. Другой историк, специально занявшийся «теорией истории», — Ксенополь, питает некоторую склонность к метафизическому гипостазированию законов, что видно, например, из его рассуждений о времени и о «силах эволюции», и еще менее выясняет свою теоретико-познавательную точку зрения; хотя в принципиальном отношении Ксенополь отчасти примыкает к учению Виндельбанда, но он отклоняет его учение о ценности применительно к истории; полагая возможным заменить понятие о ней понятием об «исторической серии», он готов перейти прямо к эмпирическому реализму: история, по его мнению, изучает данный процесс, реальность которого он, в сущности, бессознательно принимает. Главнейшие положения Ксенополя следующие: в действительности существует два рода явлений: явления повторяющиеся и явления, следующие друг за другом (единичные); «мы рассматриваем это различие между явлениями сосуществования и преемства как данное самими явлениями, а не тою точкою зрения, с которой мы их изучаем». Отсюда два ряда наук: естествознание, изучающее явления повторяющиеся, и исторические науки, объектом которых служит последовательная смена единичных явлений, изучаемых в их причинно-следственной зависимости. Вообще можно сказать, что достоинство работ Ксенополя, особенно его главного труда, состоит в обилии библиографических данных и в подборе исторических примеров, но обоснование его взглядов в теоретико-познавательном отношении представляется мне довольно слабым.

Вышеизложенные теории показывают, что философия и наука стремились обосновать наш интерес к конкретной действительности; но для того чтобы выяснить принципы, которые с идеографической точки зрения полагаются в основу научного ее построения, следует более внимательно остановиться на систематическом их рассмотрении.

 

Глава вторая

Основания идеографического построения исторического знания

 

Идеографическое построение стремится к объединению наших исторических знаний с той познавательной точки зрения, которая обнаруживается в нашем «интересе» к конкретной действительности. Ввиду такой именно познавательной цели историк не может довольствоваться обобщением и образует особого рода индивидуальные понятия. Во главе их можно, конечно, поставить понятия об индивидуальном и его историческом значении; благодаря им множество представлений об отдельных чертах действительности уже получает некоторое единство. Этих понятий, однако, недостаточно для того, чтобы установить реальное отношение между историческими фактами: оно конструируется при помощи понятия о фактически необходимой причинно-следственной связи между ними. Впрочем, и последнее понятие слишком мало охватывает сложную историческую действительность: в сущности, лишь понимая ее как целое, в котором отдельные факты получают значение частей и занимают определенное положение, можно достигнуть высшей степени объединения изучаемых нами исторических данных.

 

§ 1. Основная задача идеографического построения

В обыденном мышлении легко вскрыть тот интерес, удовлетворение которого мы стремимся достигнуть путем идеографического построения: человек интересуется не одними только научными обобщениями; сам будучи индивидуальностью, он питает интерес и к конкретной действительности. Правда, человек ценит не всякого рода действительность, а только ту, которой он придает какое-либо значение; но если бы он не мог признать действительность того, чему он же придает значение, то и смысл последнего изменился бы для него; он мог бы ценить лишь свои идеи; а между тем всякому известно, что многие идеи получают интерес или приобретают особого рода интерес лишь под условием мыслить действительное существование их содержания; например, одно дело сознавать, что слушаешь сказку, и иное дело — принимать рассказ за изложение действительно бывшего; между тем последний и называется «историческим». Итак, можно сказать, что познавательная цель идеографического построения уже обнаруживается в нашем интересе к конкретной действительности; «настоящий» историк лишь ярче других переживает такое настроение: он «вообще должен испытывать непосредственное участие и радость к единичному, самому по себе взятому; он должен чувствовать влечение к живым проявлениям каждого отдельного человека и, даже без всякого отношения к ходу вещей, радуется тому, как человек во всякое время пытался жить…».

Ввиду нашего интереса к конкретной действительности мы и стремимся к научному ее познанию: оно имеет для нас и теоретическое, и практическое значение. В самом деле, с теоретической точки зрения мы придаем значение идеографическому построению прежде всего в той мере, в какой оно вообще объединяет наше знание; нельзя объединить совокупность наших знаний хотя бы об одном данном объекте, при помощи принципов одного только номотетического построения: ведь в состав такой совокупности мы должны включить знание индивидуальных особенностей данного объекта. Далее, если признать, что без данности исходного момента научного построения действительности эмпирические науки немыслимы, то и такой момент, т. е. конкретно данная, хотя бы в один известный момент, действительность требует самостоятельного обследования. Наконец, легко заметить, что мы интересуемся не только законом, но и его осуществлением в зависимости от действительности: лишь идеографическое построение, однако, может ответить на вопрос о том, где именно и когда именно он осуществлялся. С практической точки зрения мы также испытываем потребность не в одном только обобщающем знании, но и в его коррективе, каковым можно признать знание «историческое» в идеографическом смысле. В самом деле, если придавать категорическому императиву ту индивидуализирующую форму, которая уже была установлена основателем идеографического построения, то и осуществление ее предполагает наличность такого же индивидуализирующего знания — и не только в качестве логического требования, но и нравственного постулата. С такой точки зрения этика находит существенную поддержку в истории, занимающейся построением понятий с индивидуальным содержанием. В самом деле, при выработке этики с вышеуказанной точки зрения нельзя довольствоваться формальными свойствами долженствования вообще; она должна определять должное в отношении его к человеку как индивидуальности в ее социально-историческом значении. Сказать: «поступай так, как должно», — слишком мало; надо еще добавить: «если ты хочешь поступать хорошо, ты должен исполнить то, что, в силу твоей индивидуальности и условий места и времени, т. е. того определенного положения, какое ты занимаешь в действительности, ты один только в состоянии исполнить». Впрочем, такое же знание получает значение и в чисто утилитарном смысле: вся наша практическая деятельность в сущности сводится к совершению определенных действий в данное время и в данном месте; следовательно, она требует знания тех именно условий пространства и времени, в которых мы действуем; с такой точки зрения, без точного знания, например, того, а не иного распределения минералов, растений, животных, человеческих обществ и их учреждений, а также степени их развития во времени, нет возможности действовать с наименьшей затратой сил и с надеждой на успех. Итак, в совокупность нашего знания мы должны (и с теоретической, и с практической точки зрения) включать знание индивидуального; но для такого именно знания номотетической точки зрения недостаточно: надо прибегнуть к идеографическому построению; оно должно дать научное удовлетворение нашему интересу к конкретной действительности.

Познавательная цель, уже обнаруживающаяся в нашем интересе к конкретной действительности, еще яснее определяется при научном его удовлетворении.

В противоположность номотетическому построению, которое все более отдаляет нас от действительности, идеографическое построение стремится возможно более приблизиться к ней: оно изучает объекты как таковые; тогда как во всяком номотетическом построении ученый отвлекает от объекта черты, общие ему с другими объектами, и значит, не имеет в виду изучать его в его индивидуальности, а пользуется им лишь в качестве материала, пригодного для обобщения; историк в своем идеографическом построении признает индивидуальное целью своего изучения. Следовательно, идеографическая (или историческая в идеографическом смысле) точка зрения тем и отличается от номотетической, что с идеографической точки зрения ученый интересуется индивидуальным целым или единичными составными частями действительности не как познавательными средствами, а как такими ее частями, каждая из которых сама по себе уже заслуживает внимания в качестве объекта познания.

Таким образом, идеографическое построение ставит себе особого рода познавательную цель, а не особого рода объекты исследования; напротив, один и тот же объект можно рассматривать не только с номотетической точки зрения, но и с идеографической. Значит, в случае если наш интерес направлен именно к данному объекту, не поскольку у него есть общие с другими объектами свойства, а поскольку сама его индивидуальность представляет интерес, естественно прибегнуть и к построению особого рода — идеографическому; оно должно получить преобладающее значение и предопределять собою весь характер исследования, предпринимаемого для того, чтобы удовлетворить интерес подобного рода.

Научное удовлетворение нашего интереса к конкретной действительности и дается особого рода науками — науками историческими в широком смысле слова. С логической точки зрения можно говорить даже об истории физических процессов: например об истории света, о том, всегда ли был свет; когда и где он впервые появился, сколько существует очагов света и в каких местах они существуют и т. п.; то же можно сказать и относительно истории химических элементов (ср. генетическое значение периодизации элементов), а также небесных тел и Земли (космогония, геология), органических тел (биогенетические исследования, происхождение видов и проч.) и, наконец, человечества, т. е. его культуры.

Следует заметить, однако, что поскольку действительность нам дана, она представляется нам конкретно данной. В самом деле, действительность всегда представляется нам в данной конкретности; значит, если история занимается научным построением действительности, она должна заниматься таким построением ее в ее конкретности: «только частное и есть то, что действительно происходит». Следовательно, историю, в таком именно смысле можно назвать наукой о действительности, рассматривающей ее в отношении ее к конкретному.

Если, однако, основная задача исторического знания состоит в научном знании действительности в ее конкретности, то историк не может довольствоваться не только обобщением фактов, но и отвлечением от нее таких фактов; он не может ограничиваться изучением однородных серий явлений. С такой точки зрения «история» элементов и т. п. есть уже своего рода абстракция. То же можно сказать и относительно истории в узком смысле; историк человечества не может ограничиваться изучением, например, истории хозяйства или истории идей, истории нравов, учреждений и т. п.: ведь каждая из таких серий — абстракция; в действительности нет отдельных серий, а только сплетения их. Мало того: реальную связь их надо искать в реальных людях, т. е. в индивидуумах, каждый из которых, однако, обладает еще своею индивидуальностью, или в событиях, про которые можно сказать то же самое; принимая во внимание такие «индивидуальности», можно говорить и о конкретно данной исторической действительности.

Вышеуказанная познавательная цель идеографического построения обнаруживается и в том значении, какое историк-идеограф приписывает обобщению: ввиду научного удовлетворения нашего интереса к конкретной действительности он стремится возможно больше воспользоваться выводами обобщающих наук для научного ее понимания; нет сомнения, что в своих построениях он пользуется и номологическими, и типологическими обобщениями; но их установление не составляет цели исторического знания: историк прибегает к готовым обобщениям в качестве средств, пригодных для понимания конкретно данной ему действительности.

В самом деле, «тот факт, что всякая наука нуждается в общих понятиях, еще не доказывает, что каждая наука одинаково должна стремиться к построению системы общих понятий». Хотя естествознание и история нуждаются в общих понятиях, но они делают из них разное употребление. Для естествознания образование общих понятий есть цель, для истории они служат средством, а целью оказывается понимание индивидуального. История достигает такой цели обходным путем, сообразуясь с требованиями нашего мышления и нашего языка; ведь и в последнем мы постоянно пользуемся общими терминами для изображения индивидуального; в истории они также употребляются для обозначения действительно бывшего. С такой точки зрения историк широко пользуется законами, и в особенности «законами душевной жизни», поскольку таковые действительно установлены.

Законами ритма историк объясняет, например, производство и организацию хозяйственных работ у древних египтян (Бюхер); законами ассоциации (положим, ассоциации идеи движения с идеей одушевления) — анимизм первобытных верований данного древнегерманского или древнеславянского племени (Тейлор) и т. п.; историк может пользоваться общими законами психической мотивации и для объяснения действий определенных исторических деятелей, например Петра Великого, Наполеона и т. п.; или, принимая во внимание психологию толпы, объяснять отдельные эпизоды из Французской революции, революции 1848 г. (например, последствия выстрела на дворцовой площади в Берлине) и т. п.

В аналогичном смысле историк может пользоваться и типологическими обобщениями.

Какая-нибудь программа уроков, дающая понятие о том, чему и как кантор XII в. учил своих воспитанников или какой-нибудь кухонный счет XIV в. сами по себе, положим, не оказали существенного влияния на исторический процесс; но поскольку они могут служить для познавательных целей, такие типические для данного времени факты (если они типичны) получают значение и с идеографической точки зрения; можно пользоваться знанием таких «типов» для истолкования индивидуальных фактов, характеризующих Позднее Средневековье, о чем иногда забывают даже приверженцы изучаемого понимания истории. Возьмем еще один пример, на котором легче показать различие между познавательным значением типа и реальным значением конкретного факта. Положим, например, что при изучении возникновения государства у тлинкитов и ирокезов мы обнаружим такие процессы возникновения государства из родового устройства, которые имеют репрезентативно-типическое значение. Такое их значение нельзя, однако, смешивать с реальным значением типизируемых фактов, поскольку они важны с причинно-следственной точки зрения: факту возникновения вышеназванных государств, процессу их образования нельзя приписывать «почти всемирно-историческое значение», так как они в действительности оказали очень малое влияние на всемирно-историческое развитие человечества: ведь они существенно не повлияли на позднейшую культурную или политическую историю человечества, т. е. в качестве причины, фактора не играли в ней заметной роли. Следовательно, познавательное значение подобного рода фактов нельзя смешивать с реально-историческим влиянием их: факты, подобные вышеприведенным, очевидно, важны для познания хода образования государств, т. е. тех процессов, путем которых они вообще возникают; их познание, независимо от общего учения о государстве, может весьма пригодиться и для историка, поскольку он будет пользоваться им для истолкования конкретно данного случая возникновения известного государства; следовательно, такое знание может иметь для него познавательное значение, но не играет роли реального основания (т. е. причины), которым с причинно-следственной точки зрения объяснялось бы возникновение другого государства, например Северо-Американских Соединенных Штатов. С точки зрения реального значения несравненно большее (собственно историческое) значение можно приписать, например, хотя бы известному решению Фемистокла, действительно повлиявшему не только на ход древнегреческой истории, но (через ее посредство) и на развитие всемирной истории.

Итак, историк может пользоваться понятием «типа» в только что указанном познавательном его значении и с идеографической точки зрения. Историк принимает его, например, во внимание в тех случаях, когда он употребляет «тип» как своего рода критерий для установления степени уклонения от него данной индивидуальности, что в свою очередь указывает ему и дальнейшую задачу: выяснить, почему в данном конкретном случае такие уклонения действительности имели место. С только что указанной точки зрения, пользуясь, например, понятием о типе, положим, французского солдата революционной эпохи, он с большею легкостью отметит индивидуальные особенности Гоша (Hoche) или Наполеона. В аналогичном смысле можно применять научно установленный для данного периода тип материальной или духовной культуры (типы хозяйства, религии и т. п.), общественного строя, учреждений и т. п. для выяснения индивидуальных особенностей культуры данного народа в тот же (или иной соответственный) период времени. В средневековой Германии, например, сословный ландтаг обыкновенно состоял из прелатов рыцарей и горожан (тип); но на вюртембергских ландтагах рыцарей не оказывается; такой факт сам по себе (с историко-идеографической точки зрения) требует объяснения, а объясняя его, историк лучше входит и в изучение тех индивидуальных особенностей социально-политического устройства, которые именно для Вюртемберга и характерны.

Всякий раз, однако, когда историк имеет дело с каким-либо общим комплексом, со «средою» или коллективным существом, он, казалось бы, должен прибегать к образованию общих понятий, обнимающих их общее содержание (а не только значение); в таком случае он должен был бы признавать раздельные элементы подобного рода комплексов экземплярами, представления о которых обобщаются им в понятие о самом комплексе. Если, однако, историк рассматривает каждый из таких элементов как индивидуальную (в историческом смысле) часть данного целого, то, очевидно, он не выходит из идеографического построения и, в сущности, не оперирует над общими понятиями; правда, не все элементы, взятые порознь, могут и должны обращать на себя внимание историка, почему он и располагает их по группам, образующим данное целое, но каждой группе он приписывает индивидуальное значение как особой части целого комплекса.

В самом деле, понятие об этих группах имеет для историка лишь относительно общее значение; сравнивая относительно общее понятие с более общим понятием, мы, в сущности, тем самым получаем понятие о некоем индивидуальном объекте, т. е. по отношению к более общему можем рассматривать его, поскольку оно своими относительно индивидуальными чертами отличается от последнего; сравнительно с общими понятиями естествознания вышеуказанное понятие о группе, занимающей определенное место в пространстве и времени, уже можно считать частным. Выше было уже указано и на то, что в идеографическом построении такое понятие употребляется с целью выразить индивидуальность самой группы, а не общую природу вида, т. е. с целью выяснить ее значение как части данного целого, занимающей определенное положение по отношению к остальным частям данного комплекса; следовательно, понятие о данном государстве, народе, обществе, городе и т. п. группах может получить, смотря по точке зрения, не только относительно общее, но и относительно индивидуальное значение. Впрочем, во многих случаях то, что важно для данной группы (т. е. имеет общее значение), совпадает с тем, что встречается во всех элементах данной группы (т. е. с тем, что имеет общее содержание; ср. ниже). В таких случаях понятие о группе может получить общее содержание, но совпадения подобного рода, с логической точки зрения, должно признать простою случайностью: они не вызваны сознательным стремлением историка к образованию общих понятий, а тем паче к построению целой их системы.

Таким образом, и историк, придерживающийся идеографической точки зрения, постоянно обращается к общим понятиям; но он пользуется ими не для обобщения, а для индивидуализирующего понимания действительности.

Итак, основная задача исторической науки в идеографическом смысле состоит в том, чтобы с индивидуализирующей точки зрения достигнуть научного понимания конкретно данной нам действительности: история хотя и пользуется общими понятиями, но стремится изучить не то, что происходит всюду и всегда, а индивидуальное; она желает дать научное построение данных в различных точках пространства и различных моментах времени «индивидуальностей», в их реально-индивидуальном отношении к целостной исторической действительности и таким образом пытается конструировать понятие об историческом целом.

 

§ 2. Понятие об индивидуальном и его историческом значении

Научное удовлетворение нашего интереса к конкретной действительности достигается прежде всего путем образования индивидуальных понятий, объединяющих наше знание о ней.

Каждое из таких понятий есть понятие, содержание которого рассматривается с точки зрения его отличия от содержания других понятий и признается единичным; значит, такое понятие характеризуется ограниченностью своего объема: в предельном смысле можно сказать, что каждое индивидуальное понятие годится лишь для обозначения одного объекта.

Понятие об индивидуальном, однако, шире понятия об индивидуальности: ведь под понятием об индивидуальном можно разуметь и понятие об индивидуальном положении, и понятие об индивидуальности, занимающей такое положение. Данная материальная точка, например, может занимать индивидуальное положение в данной системе, определяемое методом координат; но взятая сама по себе, не в отношении (по ее положению) ко всем остальным элементам той же совокупности, она может быть заменена любою другой материальною же точкой, так же самой по себе взятой, и значит, не представляется нам индивидуальностью; субъект, занимающий определенное положение в обществе, напротив, признается нами индивидуальностью в той мере, в какой он, в силу присущего ему своеобразия, не заменим другим субъектом и должен занять то, а не иное положение в целом. С такой точки зрения понятие об индивидуальности уже связывается и с понятием о ее значении.

Действительно, можно сказать, что понятие об индивидуальности есть понятие о некоем единстве своеобразия, характеризуемом известною совокупностью признаков и, значит, не заменимым другим каким-либо комплексом в его значении; следовательно, оно есть наше построение, производимое нами с точки зрения того значения, какое мы приписываем данной индивидуальности; в таком же смысле можно сказать, что историческая индивидуальность конструируется с точки зрения ее исторического значения.

Впрочем, и под индивидуальностью можно разуметь или понятие о целом, поскольку его содержание единично, или понятие о части целого, не заменимой никакой другой его частью; в последнем смысле можно также рассуждать о значении индивидуальности в ее отношении к целому и соответственно формулировать понятие о ее историческом значении (см. ниже).

Понятие об индивидуальности характеризуется богатством своего содержания и ограниченностью своего объема: оно содержит множество представлений о разнообразных элементах конкретной действительности, объединяемых в одну совокупность, что отражается и в словоупотреблении: под индивидуальностью в более частном значении слова можно разуметь и личность, и событие, и социальную группу, и народ в той мере, в какой они отличаются от других личностей, событий, социальных групп, народов и т. п. Человеческое сознание, однако, не в состоянии обнять всю множественность конкретно данных элементов: сама по себе конкретная действительность настолько многосложна, что исчерпать ее до дна нет возможности. Ведь каждая мельчайшая частица данного тела, поскольку она занимает определенное место в нем и не проницаема для другой, представляется нам уже частью, материальной точкой данной массы; но представить себе реальную совокупность такого бесчисленного множества мельчайших частиц и, таким образом, воспроизвести данную массу в ее конкретности нет возможности; с указанной точки зрения нельзя представить себе материальной массы во всей ее конкретности: мы затерялись бы в ней. То же заключение с тем большим основанием можно сделать, если обратиться к изучению данного целого с качественно разнородными частями. Положение исследователя оказалось бы безвыходным, если бы он ввиду своих познавательных целей не имел возможности упрощать, т. е. схематизировать, содержание действительности, особенно в тех случаях, когда оно рассматривается не с количественной, а с качественной точки зрения.

Итак, действительность слишком разнородна для того, чтобы можно было изобразить ее во всей полноте ее индивидуальных черт; то же, разумеется, с тем большим основанием можно сказать и о той действительности, которую мы называем психической. Даже ограничивая свои наблюдения какою-нибудь мелкою частью человеческого рода, историк принужден сознаться, что содержание ее все же слишком разнообразно для того, чтобы он был в состоянии выразить все входящие в ее состав индивидуальные черты; при изображении исторических личностей и событий он, в сущности, должен отказаться от полного воспроизведения индивидуального во всей его совокупности и пользуется некоторым отвлечением для упрощения действительности: какое-нибудь сражение или осада представляются ему только в сокращенном виде, в основных своих чертах; иной раз он даже довольствуется простым регистрированием данного факта (в таком-то году происходила такая-то война и т. п.), не входя в подробное его описание. Следовательно, историк, подобно естествоведу, очевидно, нуждается в упрощении конкретного содержания данных своего исторического опыта; он образует своего рода «исторические понятия»; он не берет, например, всех людей или события со всеми индивидуальными чертами, а принимает во внимание лишь некоторых людей и некоторые события в их индивидуальности. Впрочем, и последнюю он представляет не в совокупности всех ее черт, а выбирает из них известные черты, которые он и соединяет в индивидуальный образ.

Итак, построение действительности уже обнаруживается в процессе ее упрощения. Нельзя, однако, признать всякое упрощение чувственно воспринятого особенно характерным процессом научного знания; ведь таким же стремлением характеризуется и вся наша деятельность — и даже, пожалуй, в еще большей мере практическая, чем теоретическая; без него мы не могли бы действовать. В данном случае следует рассуждать не об упрощении вообще, а о научном упрощении, т. е. квалифицировать процесс: научный характер построения действительности зависит не столько от упрощения ее, сколько от научно-критического обоснования той точки зрения, с которой оно проводится.

На каком же основании историк «упрощает» действительность и признает, что одно событие имеет историческое значение, а другое его не имеет?

Вообще, для того чтобы распознать в данной многосложности те индивидуальные состояния, события, комплексы или серии, которые должны быть признаны существенными, историк нуждается в критерии, с помощью которого он мог бы выбирать из многосложной действительности то, что имеет историческое значение. Так как научное построение истории, условием которого оказывается такой принцип, должно быть принято всеми, то последний не может иметь индивидуального характера; надобно, чтобы он был одинаково признаваем «всеми» и в таком смысле отличался бы общим значением.

Правда, что и естествознание нуждается в принципе выбора; но здесь принципом подобного рода служит общее содержание образуемого понятия: с такой точки зрения объекты рассматриваются лишь постольку, поскольку они содержат общие между собою черты. Указанный принцип пригоден для социологических исследований, но не для идеографического построения истории. Ведь история в идеографическом смысле придает значение не тому, что в данном объекте оказывается у него общим с другими, а самому объекту, поскольку он представляет особенности, ему одному свойственные, и поскольку с телеологической точки зрения для сохранения его индивидуальности (в целом ее виде принимаемой в расчет) ее должно признать единственною в своем роде. С такой индивидуализирующей точки зрения рассматриваемый объект, поскольку он имеет индивидуальный характер, а не общее с другими содержание, тем не менее, может получить всеобщее значение; мало того, по мере возрастания индивидуального характера объекта, особенностей, отличающих его от остальных и лишающих историка возможности заменить его другим объектом, всеобщее значение его возрастает.

Следовательно, различая понятие об общем содержании от понятия о всеобщем значении, можно сказать, что с историко-идеографической точки зрения общность содержания данного объекта не может еще служить критерием для исторического выбора: историк должен принимать во внимание индивидуальный характер изучаемых им объектов; между тем если он будет придавать значение общему с другими содержанию объекта, он именно лишен будет возможности с такой точки зрения придавать значение самому объекту в его индивидуальности.

Впрочем, оставляя в стороне критерий «общности содержания» и имея в виду лишь всеобщее значение данного объекта, можно еще попытаться судить о нем по объективно данному признаку, а именно по числу вызванных данным фактом последствий. Положим, что чем больше (в количественном смысле) данный факт вызовет последствий, тем он будет иметь большее значение. Можно ли с идеографической точки зрения принять такой количественный критерий всеобщего значения факта по числу его последствий?

При ответе на этот вопрос следует прежде всего иметь в виду, что историк может или исходит из данного факта и выяснять его последствия, или, наоборот, начинать с изучения его последствий и восходить к тому факту, влиянием которого они были вызваны.

Если исходить из факта (причины), то уже надо иметь критерий для выбора того, а не иного факта; раз историк остановился на одном из них, значит, он уже выбрал его (хотя бы гипотетически) по его (предполагаемому) значению для всей общественной группы, которая им изучается. С указанной точки зрения историк принимает во внимание не всякий факт, а такой, который, по его мнению, сам по себе уже имеет значение и мог оказать реальное влияние на данную общественную группу, и только проверяет свою гипотезу путем индуктивного наблюдения над численностью последствий; но в таком случае критерий численности последствий не определяет всеобщего значения данного факта, а играет только контролирующую роль при установлении его исторического значения. Следовательно, критерий по числу последствий не дает еще основания для исторического выбора данного факта, если исходить из него при выяснении его значения. Нельзя применять его и в том случае, когда на основании всеобщего значения какого-нибудь «выдающегося» факта предпринимаются разыскания таких его последствий, которые сами по себе в качественном отношении могут быть малозначительны и ускользают от внимания историка; иными словами говоря, иногда ему удобнее исходить из ярко-бросающегося в глаза факта, чем из его последствий, часто рассыпанных по разным периодам и как бы затерянных в многообразии действительности; но и в данном случае он уже признает его значение и пользуется таким понятием для того, чтобы разыскать и выяснить его последствия.

Если историк исходит не из данного факта, а из его последствий, то все же на основании числа их он не достигнет цели. В самом деле, приступая к изучению таких последствий, он уже делает предпосылку: с идеографической точки зрения он должен принимать во внимание последствия такого факта (предполагаемого), который (в смысле логического предела) оказывается единственным в своем роде, а потому и получает особое значение; но в таком случае последнее должно обнаруживаться и в его последствиях, иначе самая связь между данным фактом (в его индивидуальной целостности) и его последствиями утрачивается и последние становятся обособленными фактами, по которым нельзя судить о их причине, поскольку ее характерные особенности отразились на ее последствиях. Вместе с тем следует иметь в виду, что каждый факт — причина, которая в сущности порождает беспредельное число последствий; Аустерлицкое сражение, например, вызвало массу сотрясений воздуха; каждая новая волна воздуха являлась одним из следствий, порожденных выстрелами; историк не принимает, однако, во внимание этих последствий: он интересуется Аустерлицким сражением с точки зрения его влияния на судьбу Священной Римской империи, на падение политического значения Австрии, на русско-французские отношения и т. п.; словом, он выбирает из бесчисленного множества следствий данного факта те, которые уже имеют (или имели), по его мнению, всеобщее значение; а для такого выбора он, очевидно, уже должен пользоваться некоторым критерием. Если же он будет выбирать следствия по их качественному значению, то он уже выйдет за пределы количественной их оценки: или поскольку она дает ему возможность выяснить всеобщее значение вызвавшего их факта, или поскольку он каждому из таких последствий будет придавать всеобщее значение для новой группы результатов. Итак, в том случае если историк будет исходить из последствий данного факта, он не окажется в состоянии, пользуясь одним только критерием численности (объема) последствий, построить историческую действительность. Наконец, при определении всеобщего значения данного факта по числу его следствий всегда будет возникать вопрос о том, какое именно число их признать достаточным для того, чтобы данный факт причислить к тем, которые имеют всеобщее значение; но трудно подыскать объективный критерий для такого определения. Ведь можно признавать «всеобщее значение» за таким фактом, который имел относительно меньшее число последствий, если только они были важны; «важность» последствий, однако, уже предполагает качественную их оценку. В сражении при Лютцене, например, шведы одержали победу над немцами; тем не менее «Валленштейн был доволен исходом дня, потому что хотя ему пришлось отступить, но Густава Адольфа уже больше не было в живых, и он считал, что теперь никто не может померяться с его армией».

Итак, всеобщее значение факта нельзя установить с точки зрения количественного критерия — численности его последствий; надобно принять во внимание качественный критерий: данный факт приобретает всеобщее значение, когда «важность» его должна быть признана или одинаково признается всеми; а историческое значение он получает лишь в том случае, если он имеет не только всеобщее, но и действительное значение, т. е. если он в своих характерных особенностях оказал действительное влияние на развитие человечества.

С только что указанной точки зрения нельзя смешивать два разных понятия, а именно ценность индивидуальности и ее историческое значение. Личность, например, получает значение в истории не только как ценная сама по себе, но и с причинно-следственной точки зрения, поскольку она становится фактором исторического процесса; данная личность может иметь очень большую ценность, но в то же время может быть совсем лишена или почти лишена исторического значения. Следовательно, личность получает значение в истории не во всей полноте ее содержания, а в тех ее проявлениях (действиях), которые фактически оказывали влияние на исторический процесс; то же можно сказать, конечно, и относительно события. Лишь комбинируя понятия о ценности и о действенности индивидуального, историк получает основание признать за ним историческое значение; такое сочетание и служит ему в качестве критерия выбора исторических фактов.

Итак, для того чтобы признать всеобщее значение данного факта, надобно прежде всего признать его ценность; но такое признание получает разный смысл, в зависимости от того, придерживаться теоретико-познавательной или психологической точки зрения.

С теоретико-познавательной точки зрения мы называем «ценностью» то значение, которое сознание вообще приписывает данному переживанию. Нельзя не заметить, что сознание вообще опознает такие состояния, которые сами по себе имеют для него определяющее его значение и характеризуются моментом некоего требования, предъявляемого нашим «Я» к собственному сознанию; такие «ценности» имеют для него абсолютное значение и, смотря по характеру требования, оказываются или познавательными, или этическими, или эстетическими. В зависимости, однако, от соблюдения или нарушения подобного рода требований или общезначимых норм и их характера мы образуем понятия, имеющие положительное или противоположное ему отрицательное значение, — истину, добро, красоту или ложь, зло, безобразие; мы, конечно, легко переносим понятия подобного рода на самые объекты, которые и получают в наших глазах соответствующее значение; в таком смысле, т. е. путем отнесения к ценности, мы и признаем за ними положительное или отрицательное значение.

С психологической точки зрения мы в сущности рассуждаем об оценке. Простое переживание эмоциональных состояний нельзя еще назвать оценкою вызывающего их объекта или самих этих состояний в качестве объектов: ведь оценка вообще характеризуется волевым отношением нашего «Я» к данному объекту; в таком случае субъект испытывает некоторое влечение к объекту, или обратно; он сознает, что данный объект нравится или противен ему, что он его хочет или не хочет, что он хочет своего хотения или не хочет его. Волевой характер оценки обнаруживается и в главнейших ее видах. В самом деле, в основе евдемонической оценки всегда лежит целеполагание; при оценке подобного рода субъект всегда ценит данный объект с телеологической точки зрения как средство для достижения удовольствия или пользы. В основе нормативной оценки, т. е. оценки, производимой на основании какой-либо нормы, всегда лежит признание нормы как высшей цели; само признание нормы как чего-то должного предполагает волевой акт, направленный на осуществление долженствующего быть.

Уже из вышеприведенных положений легко вывести, что аксиологическое суждение нельзя смешивать с обобщением. В самом деле, под оценочным суждением надо разуметь не субсуммирование под какое-либо общее понятие (например, понятия «государство», «религия», «искусство» и т. п.), а определенное отношение моего «Я» к определенному объекту, взятому в его конкретности; основанием такого моего отношения, моей оценочной точки зрения, оказывается не общее понятие, а понятие о ценности в качестве критерия оценки. Общие ценности, правда, вместе с тем оказываются и общими понятиями; но для историка общие ценности, как, например, государство и т. п., не имеют значения таких общих понятий, которые содержали бы то, что общеиндивидуальным ценностям и не придавали бы значения индивидуальным объектам: историк лишь относит к ценностям индивидуальные объекты для выяснения того, какое значение приписать им в силу именно их индивидуальности, признать их существенными или нет и т. п. С такой точки зрения и следует различать подведение под общее понятие или под закон (без всякого отношения к ценности) от «подведения» под общую ценность путем отнесения к ней индивидуального объекта: последнее лучше называть просто отнесением к общей ценности; оно, очевидно, служит не для того, чтобы отвлечь от объекта черты, общие ему с другими объектами, а для того, чтобы, напротив, построить его индивидуальность, т. е. ту именно комбинацию его особенностей, которая и получает ценность.

Самая законность приложения аксиологических суждений к научному построению действительности может вызвать некоторые сомнения; но большинство приверженцев идеографического построения истории указывают на то, что понятие ценности вообще лежит в основе науки. Уже сама истина как таковая (т. е. независимо от практического ее значения) представляется нам чем-то ценным; следовательно, момент отнесения к ценности есть и в естествознании, и в истории. Впрочем, оно применяется в естествознании лишь к конечной его цели, а не к объектам изучения, и не получает значения критерия для выбора материала, т. е. не кладется в основу научного исследования, что, напротив, имеет место в истории; в самом деле, естествознание вовсе не подвергает самих реально данных объектов своего изучения как таковых отнесению к ценности; оно ценит объект своего знания лишь в качестве материала, пригодного или непригодного для своей ценной в познавательном отношении задачи, состоящей в обобщении; история, напротив, стремится определить ценность самого объекта для целого и только такие объекты и подвергает дальнейшему собственно историческому изучению. Далее, отнесение к ценности не знания об объектах, а самих объектов, представляющихся субъекту реально данными в их конкретной индивидуальности, допускает со стороны историка признание их ценности не с одной только познавательной, но и с других точек зрения; такая операция и проводится путем отнесения данного объекта к познавательным, этическим и эстетическим ценностям и т. п. Наконец, историк, в узком смысле слова имеет дело (в отличие от естествоиспытателя) с такими индивидуальными объектами, которые он признает одновременно и субъектами, способными опознавать ценности, в отношении к которым данный факт получает свое значение.

Установление ценностей или их обоснование в сущности есть дело философии (в частности, философии истории), а не собственно научно-исторического построения. Действительно, философское размышление стремится опознать критерий ценностей и обосновать их путем нормативных оценок: оно вырабатывает систему абсолютных ценностей, т. е. с логической, этической или эстетической точки зрения признает абсолютную ценность истины, добра и красоты; полагая их в основу, оно может указать, какое значение (положительное или отрицательное) данные в сознании людей известного времени ценности имеют по отношению к такой системе, какое место они должны занимать в ней и т. п. Поскольку философ-историк или историк-философ, например, признает ценность научного знания, он будет признавать и ценность свободной мысли, «свободы совести», «свободы печати» и т. п. и с такой точки зрения оценивает государство; поскольку он опирается на абсолютную ценность нравственного начала, он с этической точки зрения может обосновать положительную ценность (идеального) государства: последнее становится в его глазах наилучшим формально-политическим условием для осуществления нравственности в человеческом обществе; с такой же точки зрения он будет придавать отрицательное значение общественно-политической дезорганизации и т. п.; поскольку он ценит «облагораживающее» значение искусства, он будет соответственно рассуждать и о функциях государства и т. п.

В таких случаях историк-философ прибегает к операции, которую можно назвать аксиологическим анализом: он стремится прежде всего выяснить, к какой именно ценности он может отнести изучаемый им объект, в отношении к какой из ценностей его индивидуальность получает наибольшее значение. Возьмем пример из области аксиологических суждений хотя бы о «Полтаве» Пушкина; можно изучать ее не с какой-либо обобщающей точки зрения, а с точки зрения ценности данного единственного в своем роде продукта культуры. Следует заметить, что ценность его связана с его единственностью в своем роде, т. е. с его индивидуальностью; что такая его ценность служит и основанием для того, чтобы данный факт стал достойным для нас предметом размышления и истолкования. Последнее может прежде всего состоять в опознании тех возможных точек зрения, с которых данный объект представляется ценностью, расчленением их и т. п.; при чтении «Полтавы», например, мы переживаем известные впечатления, но темно и неясно; задача истолкования может состоять просто в том, чтобы выяснить такое переживаемое нами или другими настроение, разъяснить его и опознать критерии оценки; в таком истолковании мы не имеем в виду придумывать какие-либо новые критерии или точки зрения, с которых можно было бы судить о факте; они только констатируются путем анализа; на основании его можно, как, например, в вышеприведенном случае, смотря по принятой нами точке зрения, отнести «Полтаву» или к логической (правда художественного изображения действительности), или к этической, или к эстетической ценности; но лишь с последней точки зрения индивидуальный ее характер получает наибольшее значение. Таким образом, установив аксиологический критерий, можно вслед за тем выяснить степень ценности изучаемого объекта, например степень художественной ценности данного продукта культуры и т. п.

Такой аксиологический анализ не направлен ни на установление причинно-следственной связи между данным фактом и другими, ни на выяснение его реального значения для истории человечества; следовательно, аксиологический анализ, занимающийся истолкованием ценности для нас данных объектов, рассматривает их с иной точки зрения, чем специально историческое исследование: правда, аксиологический анализ для понимания ценности, приписываемой нами объекту, должен обращаться к историческому его изучению; но последнее служит лишь средством для аксиологического анализа. С такой точки зрения переживание и понимание ценности объекта становится необходимой предпосылкой всякого исторического объяснения и построения; путем аксиологического анализа мы и определяем, какие именно объекты подлежат научно-историческому объяснению и построению.

Итак, историк-ученый в специальных своих исследованиях не занимается обоснованием ценностей: он признает, положим, ценность государства обоснованною и только относит к такой «культурной ценности» отдельные факты; каждый из них получает большее или меньшее значение (положительное или отрицательное) в его отношении к подобного рода культурной ценности; само индивидуальное нельзя признать существенным вне отношения его к какой-либо ценности: чем, например, человек приносит больше пользы или больше вреда государству (понятие, которое, разумеется, следует отличать от понятия о правительстве), тем он в глазах историка, принимающего ценность государства, получает большее положительное или отрицательное значение; значит, история изучает человека, поскольку он содействует (или препятствует) реализации социальных, политических и т. п. ценностей; то же самое можно сказать и про событие.

Таким образом, в отнесении данного факта к данной ему культурной ценности историк-ученый получает критерий для выбора тех, а не иных фактов из многосложной действительности: он оценивает объект путем отнесения его к таким культурным ценностям, как наука, нравственность и искусство, церковь и государство, социальная организация и политический строй и т. п. В частности, признавая, например, ценность государства, он, смотря по значению для него (т. е. государства) данной индивидуальности, придает ей соответствующую ценность, но не подвергает саму индивидуальность, взятую вне такого соотношения (как таковую), одобрению или порицанию и т. п.

Самая обоснованность культурных ценностей может, однако, не быть для историка данной. Само собою разумеется, что культурные ценности, обоснование которых принимается историком-ученым в качестве уже данного, на самом деле могут оказаться еще не обоснованными; тогда и отнесение к ним фактов будет также не обоснованным, а только гипотетическим или относительным. В таких случаях или историк принимается за обоснование тех культурных ценностей, к которым он будет относить отдельные факты, т. е. сам занимается задачей философской, логически отличной от простого отнесения к принятой уже культурной ценности, производимого историком-ученым; или, не пускаясь в ее обоснование, он просто ограничивается констатированием относительной ценности, т. е. той культурной ценности, которую данная общественная группа признавала тогда-то и там-то (например, ценность венецианского государственного устройства в XVI–XVII вв.), и занимается отнесением к ней изучаемых фактов с точки зрения людей того времени; но подобного рода историческую работу нельзя, конечно, признать окончательной.

Впрочем, если бы историк даже располагал обоснованными ценностями, то все же путем отнесения к ним изучаемых фактов он еще не мог бы достигнуть научного построения исторической действительности: с точки зрения принимаемого им критерия он выдергивал бы из нее известные факты. Историк, пользующийся обоснованными ценностями, должен, кроме того, выяснить, в какой мере они стали историческою действительностью, т. е. в какой мере они действительно признавались той общественной группой, которую он изучает. Следовательно, даже при обоснованности принимаемых им культурных ценностей историк не может устраниться и от отнесения изучаемых им фактов к общепризнанным ценностям: лишь с последней точки зрения он будет вправе говорить о реализации данных ценностей в действительности. Реализация их получает, однако, своеобразный характер, если принять во внимание, что объекты исторического исследования оказываются одновременно субъектами, которые могут сами признавать некие ценности, и что последние, значит, объективно даны историку в психике изучаемой им социальной группы; в отношении к ним он может придавать значение и тем, а не иным фактам. С такой точки зрения ему приходится отличать вышеуказанные виды отнесения к обоснованной ценности от отнесения к общепризнанной ценности: отнесение к обоснованной ценности требует обоснования той производной ценности, в отношении к которой отдельным фактам приписывается известное значение, а отнесение к общепризнанной данным обществом ценности предполагает только наличность ее признания в той самой общественной группе, которая изучается историком; общепризнанная ценность, значит, может не совпадать с обоснованной и в таком смысле признается лишь относительной.

Во всяком случае, если сам историк не устанавливает ценности целей и не обосновывает ее, а принимает их за ценные, поскольку ценность их уже дана в сознании людей, действующих из-за их достижения, он в таком случае судит о значении фактов в их отношении к уже данным ему, специалисту-историку, ценностям, поскольку они признаются данными людьми. Таким образом, «действительность становится историей», когда мы рассматриваем ее с точки зрения того значения, какое частное получает, благодаря своей единичности, для существ, наделенных волей и способных к действию. Понятие об общепризнанной ценности легко разъяснить хотя бы на следующем примере. Возьмем один из крупных фактов новейшей политической истории — объединение Германии под гегемонией Пруссии. Можно оценивать самую цель этого объединения и признавать «важным» или «неважным» вытеснение Австрии из Германии, на что Бисмарк и решился; но можно не входить в оценку данной цели, а принимать ее во внимание, поскольку она представлялась ценной немцам 1860-х годов, и только изучать, было ли решение Пруссии объявить войну Австрии в тот именно момент пригодным средством для достижения вышеуказанной цели, т. е. для объединения Германии, и если история ответит на такой вопрос утвердительно, то почему это решение действительно оказалось таким средством. С последней точки зрения историк и будет выбирать данный факт (положим, решение Бисмарка касательно разрыва с Австрией) путем отнесения его к общепризнанной ценности (т. е. к объединению Германии).

Итак, отнесение к общепризнанной данной общественной группой ценности сводится прежде всего к психологическому анализу тех критериев оценки, которыми данное общество действительно руководилось или руководится для того, чтобы выяснить, какой из них оказывался общепризнанным или признанным в большей или меньшей мере. По выяснении той именно ценности, которая оказывается в данной общественной группе общепризнанной, историк и будет выбирать факты путем отнесения их к такой ценности, эмпирически данной, т. е. к ценности, которую вообще люди признавали в данное время. Словом, историк будет пользоваться найденным таким образом критерием для того, чтобы, с точки зрения самого общества, судить о значении фактов, его касающихся.

Следует заметить, однако, что историк не может ограничиться изучением одних общепризнанных ценностей, хотя они одни, казалось бы, имеют объективное значение. Без обоснования их такие ценности все же оказываются результатами субъективной оценки, только с тем различием, что она проведена целою группой, а не отдельною личностью; но коллективная оценка может быть гораздо более субъективной, чем личная: психический уровень массы часто бывает ниже среднего, особенно в области отвлеченной мысли; без обоснования их такие ценности, в сущности, становятся, значит, проявлениями психики данной общественной группы, т. е. психическими фактами; а для выбора из них историк все же будет нуждаться в критерии, на основании которого он мог бы признать их значение и который, очевидно, он не может почерпать из самих фактов. Следовательно, историк-идеограф отказывается от установления какой-либо связи между обоснованными и общепризнанными ценностями лишь в том случае, если фактически лишен возможности приступить к такой работе и принужден в качестве критерия довольствоваться относительной по своему значению общепризнанной ценностью.

Впрочем, различие между отнесением к обоснованной ценности и отнесением к общепризнанной ценности может сглаживаться. Если исходить из того положения, что сознание человеческое способно опознавать абсолютные ценности, то можно допустить и такие случаи, когда критерий нормативной оценки у историка и у той общественной группы, которую он изучает, окажется общим. Люди не только подлежат отнесению к ценности в индивидуальном значении каждого из них, но и сами могут становиться в определенное отношение к той именно ценности, с точки зрения которой они и получают значение. В самом деле, хотя историк-ученый не занимается обоснованием ценностей и признает их данными, но он все же опирается на абсолютную ценность, по отношению к которой данная культура (положим, государство) и получает (производную) ценность, а если та же ценность признается (или признавалась) и общественной группой, изучаемой историком, то принимаемая им обоснованная ценность может совпасть с объективно данною, и следовательно, сама будучи обоснованной, вместе с тем становится объективной и общепризнанной.

В таком совпадении следует различать по крайней мере два вида. В известных случаях обоснованный критерий историка может совпасть с общепризнанною ценностью; в таком случае данный исторический деятель (личность, группа и т. п.) не сознает (или, может быть, лучше сказать: смутно сознает) связь между некоей абсолютной ценностью и общепризнанной, но не обосновывает ее; припомним, например, хотя бы борьбу греков с персами или объединение Германии в смысле процессов, нужных для сохранения и развития общечеловеческой культуры. Возможно, однако, представить себе, что обоснованный критерий историка совпадает с таким же обоснованным критерием исторического деятеля; для примера можно указать, положим, на историю Гусса или Галилея, на борьбу французов с коалицией из-за общечеловеческих начал и т. п.

Во всяком случае, следует всегда отличать отнесение к ценности от субъективной оценки фактов, проводимой самим историком; последняя отличается тем, что ее критерий не обоснован, и тем, что он не научно-эмпирического характера, поскольку он действительно признается «всеми». В субъективно-исторической оценке критерий обыкновенно берется под влиянием какой-либо субъективно-индивидуальной точки зрения — национальной, сословной, научно-цеховой (с точки зрения данного ученого направления, школы) и т. п.

Таким образом, историк получает возможность установить всеобщее значение индивидуального путем отнесения его к ценности, которая получает наибольшее объективное значение в том случае, если она может быть обоснована; впрочем, и общепризнанная ценность в качестве относительной может служить для предварительного выбора фактов; как бы то ни было, отнесение к ценности следует строго отличать от субъективно-индивидуальной оценки; тем не менее в действительности отнесение к ценности и субъективная оценка, разумеется, часто смешиваются в одном и том же субъекте — историке.

Понятие об историческом значении индивидуального нельзя, однако, ограничивать понятием о его ценности; ведь понятие об общепризнанной ценности уже находится в тесной связи с понятием о действенности индивидуального: историк интересуется вневременной ценностью в процессе ее реализации; а ценность тем полнее реализуется, чем более факт, в котором она воплотилась, имеет последствий.

В самом деле, если без признания индивидуального имеющим значение в его отношении к данной культурной ценности «настоящий» историк не примется за его изучение, ибо в противном случае выбор фактов будет иметь случайный характер, то и без наличности реальных последствий такого факта для развития человечества (данной группы его и т. п.) он не станет изучать его; индивидуальность, сама по себе очень ценная, но не оказавшая в качестве таковой фактического воздействия на данный процесс, в сущности лишена полноты своего значения и, во всяком случае, еще не имеет того значения, которое можно назвать собственно «историческим». Факт, сам по себе важный, но не имевший никаких исторических последствий, может, конечно, получить познавательное значение и в глазах историка, но поскольку он, благодаря такому его значению, обратит внимание не на него самого, а на значение вызвавших его причин; даже в том случае, если этот факт сам по себе имеет обоснованную ценность, историк еще не будет иметь достаточных оснований для того, чтобы признать в полной мере его реально-историческое значение. Лишь в том случае, если факт окажет реальное действие на развитие человечества и его последствия (путем отнесения к данной культурной ценности) будут признаны имеющими некоторую ценность, он получит и собственно историческое значение. В самом деле, если данный факт не имел заметных исторических последствий, то даже при самой высокой его ценности нет возможности вставить его в основной эволюционный ряд и, таким образом, выяснить его реальное значение для всего целого; и чем выше его ценность, тем вероятнее, что при отсутствии дальнейших исторических следствий, вызванных им, эволюция, приведшая к нему, есть особая боковая отрасль основного эволюционного ряда. Наоборот, если факт представляется историку не только следствием, но (с другой точки зрения) и причиной новых результатов, он может так или иначе вставить его в основной эволюционный ряд; а такое его значение он устанавливает лишь путем исторического исследования его действенности; оно может получить даже социологический характер, поскольку историк будет задаваться изучением объединяющего и уравнивающего влияния данного факта на последующие поколения.

Нельзя, однако, назвать факт историческим, принимая во внимание лишь то, что он имел вообще какие-нибудь последствия: сотрясения воздуха, производимые при представлении в определенном месте и в определенное время известной трагедии Шекспира на сцене, например, — тоже своего рода последствия его; но факт, уже признанный ценным, поскольку он как таковой имел последствия, получает особого рода историческое значение именно благодаря своим последствиям; последствия чтения или представления трагедии Шекспира, если они последствия ее как таковой ввиду признания ее ценности, также признаются ценными и оказываются производными ценностями: историческое исследование устанавливает лишь действительность и объем такого влияния и его дальнейшие результаты.

Понятие о действенности индивидуального с последней точки зрения уже обусловлено понятием о человеческом обществе. В самом деле, ценная индивидуальность получает историческое значение только под условием ее действенности; но последняя мыслима лишь в обществе, ибо специфический характер такого действования, также ценного, может обнаружиться только в том случае, когда оно будет обращено на среду, способную воспринимать его в его специфичности, что в свою очередь предполагает наличность некоего общества.

С точки зрения социальной сферы влияния индивидуального и индивидуальное его положение получает значение. Историк должен принимать во внимание такое положение, т. е. местные и временные условия действования. Личность, сама по себе и не особенно ценная, но благодаря данным обстоятельствам оказавшаяся в известном положении, обнаруживает большую действенность и получает иногда сравнительно большее историческое значение (например, Робеспьер, если принять характеристику его, сделанную Сорелем). Исторический факт также имеет тем большее историческое значение, чем сфера его действования больше; вот почему в истории данного периода факт, сам по себе важный (например, открытие дифференциального исчисления Ньютоном не позднее 1665 г.), тем не менее может занять относительно менее видное место, чем другой факт, сфера влияния которого в данное время оказалась гораздо шире (например, английская революция 1688 г.).

Коррективом к только что указанному понятию о сфере действования можно признать понятие о длительности последствий. С такой точки зрения, например, открытие дифференциального исчисления (и притом скорее в той форме обозначения, какая принадлежит Лейбницу, открывшему самый метод, по-видимому, независимо от Ньютона) может получить весьма важное значение.

С той же точки зрения индивидуальность или факт, своевременно не оказавшие действия, могут, тем не менее, начать влиять или сильно влиять на людей позднейшего времени и, следовательно, тогда и получают или приобретают новое историческое значение. Такое явление можно назвать зарождением или возрождением действенности данной индивидуальности или факта. Под понятие о зарождении или возрождении действенности данного продукта можно подвести и такие случаи, когда некая ценность становится общепризнанной не в то время или не только в то время, когда она возникла, а и в последующее время. Известно, например, что целый период европейский истории получил название «Возрождение» именно потому, что в нем указанный процесс возрождения действенности данной индивидуальности (т. е. античной культуры, в частности, положим, влияние философии Платона) обнаружился очень рельефно.

Таким образом, историк судит об историческом значении индивидуального не только по ценному его содержанию, но и по его действенности, т. е. по объему его влияния: принимая во внимание реализацию ценности в действительности, он получает возможность рассматривать вневременную ценность в данных условиях пространства и времени. Историк в узком смысле слова изучает, однако, лишь часть вселенной — человечество; значит, он всегда может понимать влияние индивидуального в смысле воздействия части на целое; с последней точки зрения, интересуясь сферой влияния индивидуального, он должен иметь в виду и общее содержание элементов данного целого или той группы, которая испытывает на себе данное действие: это содержание становится объективно данным критерием действенности индивидуального. В той мере, например, в которой человеческое сознание (человечество) влияет на историю мира, в нем есть нечто общее; в той мере, в какой данная индивидуальность — личность или событие — оказывает влияние на социальную группу, в ней оказывается общее ее членам содержание; а в таком содержании историк находит объективно данный критерий для того, чтобы судить о действенности индивидуального.

Следует иметь в виду, что понятие об историческом значении индивидуального, выясненное выше, служит не только для упрощения, но и для объединения наших представлений об исторической действительности. В самом деле, историк образует свое понятие об исторической индивидуальности в ее отношении к ее историческому значению; таким образом, он достигает «обозримости» или некоторого объединения своих представлений о разрозненных ее чертах; с той же точки зрения историк устанавливает и те важнейшие центральные факты, с высоты которых он может усмотреть группы и ряды второстепенных фактов и разместить их вокруг главных.

Следовательно, можно сказать, что понятие об историческом значении индивидуального уже служит для объединения наших знаний об эмпирически данной действительности и обусловливает возможность научно-исторического ее построения; но для достижения такой цели историк нуждается и в других понятиях; перейдем к рассмотрению одного из них, тесно связанного с только что установленным: я разумею понятие об исторической связи.

 

§ 3. Понятие об исторической связи

Понятие об историческом значении индивидуального, в сущности, легко комбинировать с понятием об исторической связи. В самом деле, отнесение к ценности нисколько не устраняет изучение тех именно фактов, которые путем такого отнесения признаны нами ценными с точки зрения связи их с вызвавшими их причинами или порожденными теми же фактами следствиями. Отнесение к ценности лишь дает основание выбрать из многообразия действительности те факты, которые затем подлежат изучению с причинно-следственной точки зрения; признавая данные цели ценными, историк-ученый может выяснять и причины, почему данные средства (действия и т. п.) привели или не привели к осуществлению таких целей. Изучение действенности данной индивидуальности, длительности ее последствий и возрождения ее действенности также приводит историка к изучению причинно-следственной связи между историческими фактами; лишь понявши, почему изучаемый факт оказался в данном месте и случился в данное время, можно объяснить себе, почему он в качестве части получил такое, а не иное реальное значение для данного целого: ведь один и тот же факт может иметь разные значения, в зависимости от его индивидуального положения, т. е. в зависимости от места, где он возник, и времени, когда он произошел; и только представивши его в определенном индивидуальном положении в пространстве и во времени, можно судить о его реальном значении для того целого, частью которого он оказывается.

Понятие об исторической связи, тем не менее, заслуживает особого рассмотрения: оно имеет большое объединяющее значение; благодаря ему мы связываем между собою исторические факты и получаем возможность представить себе непрерывность исторического процесса.

Ввиду познавательной цели идеографического построения историк не может, однако, ограничиться вышеуказанным понятием о причинно-следственном отношении; ведь он должен объяснить с причинно-следственной точки зрения не то, что у данного объекта оказывается общим с другими объектами и обусловлено общими ему с ними условиями, а то, что именно характеризует его и что может быть объяснено только тою именно комбинацией условий в данном месте и в данное время, благодаря которой возникновение данного индивидуального объекта в таком именно его индивидуальном положении и становится понятным; следовательно, он интересуется не обобщением отвлеченно взятых и дифференциально изученных причинно-следственных отношений, а данною в действительности индивидуальною связью между сложным комплексом условий и их результатом; он не может, значит, удовлетвориться общим суждением вроде: «если а дано, то при отсутствии противодействующих условий b должно следовать за ним (во времени)», а стремится определить, какова именно та совокупность условий и обстоятельств a 1, a 2,… a n, которая вызвала данный конкретный результат b x; но он не в состоянии ни заключать о нем по каждой из причин, взятых в отдельности, ни логически вывести фактическое их соотношение и такую же связь с данным конкретным результатом; словом, он должен принимать во внимание данность их встречи в их отношении к результату, уже данному в действительности.

С такой точки зрения понятие об исторической связи тесно связано с понятием о «случае»; но последнее может иметь разные значения: понятие о случае в метафизическом смысле нельзя смешивать с понятием о случае в теоретико-познавательном смысле.

С метафизической точки зрения можно рассуждать о действительности, ничем не вызванной, и называть ее абсолютной случайностью; разумеется, с таким понятием о случае в науке не приходится иметь дело.

С теоретико-познавательной точки зрения мы вообще называем случаем то, причину чего мы не знаем; но такое утверждение можно понимать двояко — в абсолютном и относительном смысле.

В теоретико-познавательном смысле мы говорим об «абсолютном» случае, когда утверждаем абсолютную невозможность для нашего разума установить причинно-следственную связь, что имеет место, например, если такая предпосылка принимается в числе самих условий задания: в теории вероятностей мы принципиально считаем невозможным познать причины уклонений; они признаются нами абсолютно случайными, и чем их больше, тем больше вероятность взаимного уничтожения таких уклонений в конечном итоге.

В теоретико-познавательном смысле можно, однако, рассуждать и об «относительном» случае или об относительно случайном с причинно-следственной точки зрения: если ученый не может на основании принципа причинно-следственности логически вывести из предшествующего последующее и строит совокупность причин только как данную в отношении их к уже данному результату, он пользуется понятием об относительном случае. Подобно тому как из свойств данной прямой линии, например, можно вывести, что если она будет продолжена, то она пересечет известную точку, но нельзя вывести, что она будет пересечена другою линией, и значит, с такой (относительной) точки зрения, исходя из свойств одной прямой линии, приходится признать это пересечение ее другой (в действительности) случаем, так и факт пересечения действия одной причины другой представляется нашему разуму относительно случайным; а между тем его надо принимать в расчет для объяснения данного результата.

Идеографическая теория знания принимает во внимание понятие об «относительной случайности» в теоретико-познавательном смысле слова при объяснении исторических фактов; его я и буду иметь в виду при изложении учения об объяснении действительности с идеографической точки зрения.

Иногда с понятием о случайности (в причинно-следственном смысле) смешивают, однако, понятие о маловажности данного факта; или, различая понятие о случайности в причинно-следственном смысле от понятия о случайности в телеологическом смысле, последнее приравнивают к понятию о маловажности. При образовании, например, ввиду данной познавательной цели какого-либо понятия, когда нам приходится от существенных составных частей действительности различать части или признаки несущественные, последние мы называем «случайными». Такое словоупотребление применяется и в практическом отношении: при обсуждении средств, пригодных для осуществления данной цели, известные вещи или свойства вещей, безразличные в практическом отношении, называются в указанном смысле случайными. Во избежание недоразумений я, однако, не стану называть таких «несущественных» или «безразличных» фактов «случайными». Ведь они признаются нами «случайными» или безразличными с какой-либо аксиологической точки зрения; их лучше называть маловажными, причем они могут оказаться таковыми или в теоретическом, или в практическом отношении (см. выше).

Итак, вышепоставленный вопрос сводится к вопросу о том, каково познавательное значение понятия об относительном случае для историка, желающего объяснить действительность. Попытаемся выяснить, в каком смысле он все же может стремиться к ее объяснению, несмотря на то что признает относительную случайность конкретных фактов.

Если бы в конце концов нам и удалось возвести к единому мировому целому данные замкнутые «системы вещей», его реальность все же представлялась бы нашему разуму данной и в таком смысле относительно случайной; да и самое направление движения его частей, поскольку оно дано, признавалось бы нами относительно случайным: теория происхождения нашей планетной системы уже принимает в качестве данного направление, в котором родившая ее туманность вращалась; мало того: наша наука в сущности имеет дело не с мировым целым, а с разрозненными его частями, действия которых скрещиваются. Такое понятие о данном скрещивании замкнутых рядов причинно-следственных соотношений, представляющемся нашему разуму относительно случайным, и, видимо, затрудняет научное объяснение исторической действительности.

Для того, чтобы лучше выяснить себе такое понятие, вообразим, что данный шар А (масса), получивши толчок, с известною скоростью (и в однородной среде) движется по плоскости; тогда, зная в какой-либо момент движения шара его положение, а также скорость его движения и принимая во внимание трение и т. п. условия, можно будет вывести определение того места, которое в известный момент шар занимал или займет на плоскости, а также соответственную его скорость, вплоть до того момента, когда он окажется в состоянии покоя, и таким образом, действием данной причины объяснить ее результат (следствие); но если в скорости или в направлении движения произошло видоизменение, вызванное, положим, столкновением шара А с шаром B, двигающимся по линии, пересекающей линию, по которой шар А следует, то видоизменение в скорости и направлении движения последнего, очевидно, нельзя вывести из закона его собственного движения, если факт столкновения между шарами А и В, оказавший влияние на последующее движение А (движение В, само по себе взятое, можно оставить без внимания), нельзя возвести к какой-либо общей причине, объясняющей его возникновение, и обратно, из нее вывести этот факт, то последний и представляется нам относительно случайным: движение каждого шара по известной линии можно вывести независимо от движения другого, но интересующие нас изменения в их движении можно объяснить, лишь принимая данность обоих и их столкновения, притом в точно определенном смысле. Если, однако, нельзя предвидеть действительного наступления их встречи (хотя бы вероятность ее и можно было установить), то реальный факт такой встречи представится нам относительно случайным. В таком случае пересечение причин, действующих независимо друг от друга, придется признать относительно случайным; а так как сама встреча подобного рода в свою очередь оказывается одним из условий, влияющих на дальнейшую «историю» шара А (и шара В), то последняя (в качестве следствий результата встречи А с В) представится нам относительно случайной.

Возьмем другой пример: кирпич, отвалившийся от карниза высокого дома, падает на голову проходящего мимо человека и пробивает ему череп. Можно установить причины, вызвавшие падение кирпича; плохая кладка карниза, влияние бури, расшатавшей кладку и т. п., положим, обусловили падение кирпича. Можно установить причины, вызвавшие то, что человек пересек линию падения кирпича, — ему нужно было пройти по данной улице, положим, потому, что он привык проходить по ней, когда идет в университет, и т. п. Можно, наконец, установить причины, вызвавшие при «встрече» кирпича с черепом человека его поранение. Сколько бы мы, однако, ни восходили в каждом ряде причин от ближайших к более отдаленным причинам, вызвавшим падение кирпича (в отдельности взятом), мы не будем в состоянии вывести из них тот факт, что он должен был ранить именно данного человека, и из причин, вызвавших его прохождение мимо данного места, что данный кирпич должен был упасть именно на него. Словом, ни из одного ряда, в отдельности взятого, нельзя вывести, что именно этот кирпич должен был ранить именно этого человека. Поскольку и кирпич, и человек даны в их конкретной индивидуальности, поскольку направления их движений даны, постольку дано и пересечение их в данном месте, в данное время; данность совокупности подобного рода условий представляется нам относительно случайной: таковою мы и считаем действительно происшедшую встречу. А между тем последняя (например, если проходивший — гениальный ученый) могла повлечь за собою (в случае его смерти) весьма «важные» последствия для истории человеческой культуры.

С формальной точки зрения подобное же рассуждение можно применить и в том случае, если говорить о реальном соотношении двух индивидуумов — I 1 и I 2. Положим, что I 1 наделен настолько развитым разумом и характером, что из них можно было бы вывести ряд его действий; последние зависят, однако, не только от его психических свойств, но и от встречи его с действиями I 2, I 3; поскольку нельзя предвидеть наступление конкретно данной их встречи в данном месте и в данное время, встреча с ними, оказывающая влияние на последующую деятельность I 1, представляется нам относительно случайной.

Между тем «встречи» подобного рода и должны быть, в сущности, признаны теми историческими событиями, которые оказывают влияние на ход истории, иногда весьма существенное, и которые, значит, нельзя выбросить из ее научного построения. «Встречу» двух или большего числа причинно-следственных рядов — «относительный случай» — мы называем событием. Политическая история и занимается главным образом событиями; их нельзя исключить из исторического построения, ибо они оказывают влияние на дальнейший ход истории. С такой точки зрения историку приходится считаться, например, с фактами, что Рафаэль и Шиллер рано умерли, а Микель-Анджело и Гете достигли глубокой старости; что Александр Великий и император Фридрих III умерли от болезни в цвете лет; что в обеих ветвях Габсбургского дома мужская линия быстро прекратилась; что семейство Лотаря вымерло и что то срединное царство, которое составляло как бы переход от Франции к Германии, упразднилось, а исчезновение такого царства оказало решительное влияние на образование двух обособленных наций — французской и немецкой; что посягательства на жизнь Вильгельма I и Бисмарка не удались, а посягательства на жизнь Филиппа Македонского, Цезаря и Александра II удались и т. п.

Для выяснения понятия об исторической случайности не мешает указать на отличие его от понятия о свободе воли, тем более что такие понятия иногда смешиваются. С идеографической точки зрения нет нужды прибегать к отождествлению свободной воли человека с обусловленной ею иррациональностью действий. Только сумасшедший отличается специфическою непредвиденностью своих действий, столь же, впрочем, большой (но не большей), как и непредвиденность «слепых сил природы». Каждый из нас, напротив, испытывает наибольшее чувство свободы при совершении тех именно действий, которые представляются нашему сознанию рациональными, т. е. исполненными не под влиянием физического и психического «принуждения», страстных аффектов или «случайно» замутившихся суждений, а ввиду ясно сознанной «цели», которую мы преследуем, применяя к тому наиболее адекватные средства. Если бы науке истории приходилось иметь дело лишь с «рациональным» и в таком именно смысле «свободным» действием, то задача ее была бы значительно облегчена: она могла бы по средствам, примененным данным деятелем, заключить о его цели, о «максиме» или о мотиве действующего лица. Так как всякое строго телеологическое действование есть применение правил, добытых путем опыта и указывающих на наиболее пригодные средства для достижения данной цели, то история (т. е. реально протекающий процесс) была бы не чем иным, как применением таких правил. Итак, нельзя смешивать понятие о случайности с понятием о свободе воли, по крайней мере в том смысле, в каком оно только что употреблялось. Вообще, можно сказать, что поскольку историк исходит из действительности, он не может не принимать во внимание и волевого воздействия данного индивидуума на возникновение какого-либо факта, но и такие явления он может рассматривать с точки зрения относительно случайной «встречи» данных условий и обстоятельств с волей данного индивидуума. Даже в том случае, если бы историку удалось доказать, что данный факт мог возникнуть без такого воздействия, нельзя отрицать, что в действительности он «случился» при наличности этого воздействия; оно, значит, должно быть включено в число причин, случайная встреча которых породила данный факт. В таком смысле историк и рассуждает, говоря, например, что Вторая Пуническая война разразилась благодаря решению Ганнибала, Семилетняя война — благодаря решению Фридриха Великого, австро-прусская 1866 г. — благодаря решению Бисмарка. С такой же точки зрения можно рассуждать и о «случайной» встрече данных обстоятельств с нравственною волей лица, которое при наличности этих условий признало за должное поступать соответствующим образом, что в совокупности и повело к известным результатам; припомним хотя бы появление Иоанна Гусса на констанцком соборе или Лютера — на вормсском сейме.

На основании вышеприведенных соображений уже можно придти к заключению, что историк должен исходить из конкретно данной действительности, поскольку она дана ему в его чувственном восприятии или переживается им; значит, историк не предсказывает факт, а исходит из совершившегося уже факта; но он пытается возможно дальше углубить анализ фактов в причинно-следственном смысле: он стремится выяснить, какого рода причины встретились в данном месте и в данное время и какие последствия имела данная встреча. Иными словами говоря, историк дает научное объяснение действительности, поскольку он объясняет соотношение элементов, в совокупности вызвавших данный результат.

Такое объяснение сводится прежде всего к тому, что историк должен определить, какие из причин, в совокупности породивших данный факт, зависят от более общей или друг от друга и какие, напротив, не могут быть поставлены им в такую зависимость и, значит, представляются ему данными независимо от других; к числу последних можно относить, например, и самый факт скрещивания или встречи действия одной причины (или нескольких) с другой (или несколькими), поскольку она не выводится из какого-либо закона и просто признается данной в действительности. С такой точки зрения естественно, например, различать общие условия и причины, долженствовавшие вызвать известный факт, при наличности подходящей индивидуальности и данность последней в данном месте и в данное время; встреча обеих групп обстоятельств и ведет к тому результату, возникновение которого объясняется.

Если историку удалось в данной совокупности обстоятельств различить зависимые от независимых, то он может пойти еще далее и попытаться выяснить значение в данной группе причин тех из них, которые он назвал случайными. В действительности вся совокупность условий с фактическою необходимостью вызвала, конечно, данный факт и только; но историк может пользоваться категорией возможности при взвешивании относительного значения данной исторической причины, в совокупности с другими породившей данный результат. С такой точки зрения он может задаваться, например, вопросом, что было бы, если бы данной причины не было или если бы она была заменена другою, т. е. могла ли бы она быть заменена другой, равнозначимой или нет, изменился ли бы при таких условиях результат или, точнее, собственно то его значение, которое мы признаем историческим, и т. п. Лишь в последнем смысле данная причина приобретает чисто исторический характер. Категория возможности может, значит, служить своего рода критерием для определения значения, причин, вызвавших интересующий нас результат; таким путем можно выяснить, в какой мере данное обстоятельство было действительно исторической причиной данного события и т. п. Ответ на вопрос подобного рода можно дать, однако, лишь пользуясь отвлечением и обобщением исторического материала: отвлекая данную причину или отвлеченно рассматривая другую, мы на основании общих понятий, установленных антропологией, психологией, социологией и т. п., рассуждаем о том, какое действие она могла бы иметь.

Таким образом, историк может обсуждать степень вероятности исторического события, поскольку отвлеченно рассматриваемые условия вообще признаются в большей или меньшей степени благоприятными для ожидания наступления известного (а не данного единичного) события. Вообще, если событие y порождено совокупностью (x, w), причем x сложное и не зависит от w, а w можно заменить и другим обстоятельством, то x уже можно считать совокупностью условий, в значительной степени благоприятствующих наступлению у. Если при присоединении к x какого-либо условия (w или другого) нам представляется, что вероятность иного по его историческому значению результата, чем у, очень ограниченна или мала, то такое причинение у можно назвать адекватным; и обратно: если бы без w результат (в историческом смысле) получился бы другой, то причинение, поскольку оно уже прямо зависит и от w, можно назвать «случайным». Смотря по тому, например, какое из вышеуказанных значений приписывать двум выстрелам перед замком, в совокупности с другими условиями вызвавшим мартовскую революцию в Берлине, придется и наступление ее признать результатом адекватного или «случайного» причинения.

Уже в вышеприведенных операциях историк постоянно пользуется понятием о причинно-следственной связи для выяснения того комплекса причин, который породил данный результат; но он может попытаться уразуметь и ту связь, которая обнаруживается между таким комплексом и его результатом. В самом деле, понятия о причинно-следственной связи (но не о законе в причинно-следственном смысле) и об относительно случайной встрече двух (или нескольких) фактов, из которых один оказал реальное влияние на другой, соединимы между собою, поскольку мы пытаемся объяснить фактически необходимую причинно-следственную связь между такими фактами. Для достижения указанной цели историк обращается к анализу своего понятия об индивидуальном объекте, который представляется ему фактически необходимым последствием действия на него другого индивидуального объекта; он разлагает такое понятие на его элементы, всегда остающиеся общими; далее он совершает подобную же операцию относительно индивидуальной причины и, наконец, устанавливает связь между общими элементами своего понятия об индивидуальном объекте — следствии и соответствующими такими же элементами своего понятия об индивидуальном объекте — причине. Если историку удастся совершить ряд таких операций, он затем снова соединяет общие элементы своего понятия о причине в одно понятие, представляющее ему индивидуальность этой причины, и таким образом, как бы обходным путем достигает научного понимания той фактически необходимой связи, в какой данная индивидуальная причина находится с порожденным ею индивидуальным объектом — следствием. Таким образом, историк выясняет, какого рода обстоятельства совпали и в совокупности произвели данный результат; самое стечение таких, а не иных обстоятельств в данном месте и в данное время остается для него относительно случайным, но он может объяснить себе, каким образом возник тот, а не иной результат.

Само собою разумеется, что идеальная цель, преследуемая путем подобного рода исследований, может и не быть достигнута в действительности. В самом деле, историку обыкновенно приходится констатировать в изучаемом им результате такой остаток, который он не может разложить на элементы и путем логической конструкции возвести к соответствующим элементам причины.

Вышеизложенную операцию можно представить себе в виде следующей схемы, где [A, N] — индивидуальная сложная причина (данное стечение обстоятельств, а не только стечение данных обстоятельств), а R — находящийся с нею в связи сложный результат.

Вообще разыскивая, какие обстоятельства вызвали R, и найдя [A, N], историк мысленно разлагает R и [А, N] на составные их элементы и пытается порознь установить связь между ними; различая зависимость R от A и от N, которое не зависит от A, он стремится выяснить зависимость R от A и зависимость R от N каждую в отдельности. Положим, что, восходя от R к А, исследователь сразу усматривает соотношение между r z и a z; но так как он не может сделать того же относительно r x и a x, то подвергнув их дальнейшему разложению и получив, таким образом, r m –1, r m, r m –1 и a m –1, a m, a m +1, он устанавливает между ними искомое соотношение и т. п.; очевидно, что в вышеприведенной схеме причинно-следственное соотношение между r y и a y совсем не удалось установить. Вместе с тем, однако, историк констатирует, что R зависит не от одного только А, но и от N, причем строит такую комбинацию [A, N] в отношении к уже данному в действительности результату R.

Итак, этиологическое исследование начинается с R; от него историк последовательно восходит к [A, N], поскольку и R, и [A, N] — его понятия, разлагаемые на их элементы; а затем он снова идет от [A, N] к R, что и объясняет ему причинно-следственную зависимость между [A, N] и R. Такое построение, разумеется, далеко не всегда удается сделать в полной мере.

Всякое историческое объяснение и состоит в том, чтобы возможно далее проследить историческую связь последующего факта с предшествующим, последнего с его предшествующим и т. д., пока историк не дойдет до первоначального факта, который принимается в качестве данного без объяснения его влиянием какого-либо предшествующего факта.

Для наглядной иллюстрации вышеуказанного хода мыслей возьмем несколько частных примеров, при разборе которых можно будет высказать и несколько дополнительных замечаний касательно существа дела.

Открытия, представляющиеся с первого взгляда актами индивидуального творчества, тем не менее могут подлежать некоторому объяснению. Открытие закона тяготения, например, сделано в сущности последовательными работами двух рядов ученых: «система небесной геометрии» была создана Коперником, Тихо-Браге, Кеплером и Ньютоном, а математическая теория движения, впоследствии приложенная и к движению небесных тел, — Галилеем, Гюйгенсом и Ньютоном. Оба ряда работ привели Ньютона к открытию закона тяготения, но при изучении истории открытия закона тяготения, очевидно, нельзя не принять в расчет самого Ньютона; между тем Ньютона как Ньютона, во всей полноте его творческой индивидуальности, конечно, нельзя логически вывести из вышеуказанных отдельно взятых рядов. Таким образом, при разложении понятия о полученном им результате (т. е. закона тяготения) историк замечает, что он включает в себя два понятия: систему небесной геометрии и математическую теорию движения и что оба понятия встретились и взаимно оплодотворили друг друга в творческом уме Ньютона. Аналогичное рассуждение можно применить и к другим проявлениям творческой мысли человека. Большинство сложных изобретений имели свою длинную историю, в созидании которой многие участвовали. Автор истории паровой машины (R. Thurston) пришел, например, к следующему заключению: «Великие изобретения никогда не являются созданием одного человека, они — результат накопленных усилий целого ряда работников». Обыкновенная машина не есть результат размышлений одного человека, многие исследователи содействовали ее построению, каждый из них приносил свой камень для постройки общего здания, например, Frey, Dufay, Wilke, Canton, Franklin; но каждый из них являлся творческою индивидуальностью, комбинировавшею предшествующие течения мысли; ее, значит, также надо принимать во внимание при объяснении уже данного в действительности результата.

Возьмем еще один пример из другой области; положим, что историк встречается с фактом Декларации прав человека и гражданина, сделанной французским Учредительным собранием 26 августа 1789 г. (дальнейшие ссылки — на §§ Декларации). Для объяснения факта Декларации историк исходит из нее как из данного факта; он подвергает свое понятие о нем анализу и добытые таким образом элементы старается поставить в связь с соответствующими элементами своего понятия о той сложной совокупности факторов, которая породила Декларацию. Историк обращает внимание, например, на наиболее общие черты, характеризующие Декларацию, — на ее рационализм и естественно-правовую конструкцию (§ 2 и др.), на ее индивидуализм и эгалитаризм (§ 1, 2, 7, 17), на выдвинутое ею понятие о народном суверенитете и теорию «общей воли» (§ 3, 6 и др.), а отчасти также на упоминаемое в ней учение о представительстве (§ 6) и о разделении властей (§ 16). Перечисленные общие элементы он пытается поставить в связь с такими же факторами, объясняющими их наличность в Декларации, например, с картезианской философией, с взглядами и деятельностью «философов века Просвещения», с появлением известной французской энциклопедии и т. п., с распространением учений Гроция, Локка, Руссо и других о естественном праве среди французского общества, с увлечением многих из его членов известными политическими теориями Монтескье, Руссо, Мабли и других писателей и т. п. Нельзя, однако, признать такое объяснение факта Декларации достаточным; историк должен принять во внимание и более частные его особенности; он должен объяснить, почему данный факт произошел именно во Франции XVIII в., а не в другой стране и в другое время; кроме некоторых из указанных выше обстоятельств, он замечает, например, что сама Декларация говорит о «презрении прав человека» (в связи с «незнанием» и «забвением» их) как о причине «общественных бедствий и порчи правительств»; это утверждение он ставит в связь с социальным и политическим строем «старого режима» и с признанием Декларацией права человека «сопротивляться угнетению» (§ 2); вместе с тем он принимает в расчет и то влияние, которое недавно возникшая американская конституция, частные «declarations of rights» и проч. оказывали на французов того времени. Тем не менее и такого объяснения будет еще недостаточно для понимания того, почему Декларация состоялась именно в данном месте и в данный момент французской жизни XVIII в.: для полного его исторического понимания историку нужно еще будет выяснить, каким образом все вышеуказанные факторы реализировались в данном месте и в данное время, т. е. каким образом они в совокупности встретились с людьми, реально синтезировавшими их в себе, что и повело к самому факту Декларации. С такой точки зрения историк припоминает, например, что Париж был центром Франции, в котором вся политическая жизнь страны была сосредоточена, что некоторые наказы 1789 г. требовали провозглашения Декларации, что определенные члены собрания — Сийес, составитель проекта декларации, Лафайэт, увлекавшийся декларацией 1776 г. — и другие встречались в Национальном собрании, произносили там речи или участвовали в прениях; словом, что они способствовали осуществлению того самого факта, который называется Декларацией прав человека и гражданина, и т. п. И только после такого исследования, дальнейшие подробности которого можно оставить здесь без рассмотрения, объявление ее в французском Учредительном собрании 26 августа 1789 г. станет понятным для историка.

Таким образом, при объяснении исторической связи историк исходит из конкретного факта, интересующего его ввиду его исторического значения, и от него восходит к той конкретной совокупности условий и обстоятельств, которыми в такой именно комбинации он затем и объясняет уже данный в действительности результат, т. е. тот самый индивидуальный факт, который его интересует.

Следует заметить, однако, что вышеуказанная операция, состоящая в расчленении наших понятий о сложном комплексе причин и элементов результата для того, чтобы по возможности усмотреть законосообразность связи между порознь взятыми причинно-следственными отношениями, не может еще удовлетворить идеографическое понимание действительности: выясняя генезис явления, т. е. то, каким образом данный факт возник, почему он оказался на данном месте и появился в данное время, она еще не дает построения данного факта в его конкретности; а без такого построения нельзя рассуждать и о влиянии его в его целостности на окружающую его действительность; лишь благодаря научному построению факта в его целостности, а не одному только объяснению его с точки зрения причинно-следственной связи, можно достигнуть понимания его влияния на данный процесс, его последствий и его «исторического» значения для данного целого.

В самом деле, сколько ни разлагать факт на составные его элементы, путем такого анализа нельзя еще установить его в его целостности. Как бы ни был совершен, например, исторический анализ «Сикстинской Мадонны», как бы ни объясняли ее возникновение из общих условий культуры того времени, в частности из религиозного настроения раффаэлевской эпохи и самого Рафаэля, из художественной школы, к которой он принадлежал, из его художественного развития и т. д., все же такой анализ не заменить «Сикстинской Мадонны» в ее целостности, да и не объяснить того влияния, которое она именно в ее целостности оказывает на зрителя.

Как бы совершенно ни были объяснены причины, вызвавшие сражения при Марафоне или при Ватерлоо, эти факты должны быть приняты во внимание в их целостности, поскольку один оказал влияние на последующее возвышение Афин и на развитие античной греческой культуры, а другой повлиял на образование германской империи и породил другие политические последствия. Следует также заметить, что и практически, обыкновенно, нет возможности в полной мере провести такой анализ до конца и получить чисто научный синтез добытых элементов.

Таким образом, при изучении действительности историк не может ограничиться ее разложением: для воспроизведения ее в ее целостности, поскольку последнее имеет историческое значение, историк должен научно построить ее путем синтеза, совершаемого с известной, критически установленной точки зрения и зависящего от данности в действительности того, по отношению к чему он проводится. Поскольку задача исторической науки состоит в научном построении действительности, историк не может ограничиться тем, что он исходит из действительности и путем анализа разлагает ее на те составные элементы, из которых она образовалась; историк не только исходит из действительности, но он стремится возвратиться к ней: разложив ее на элементы, он пытается представить их себе в известном синтезе.

Понятие об исторической связи между смежными фактами уже дает, однако, возможность проводить такой синтез, т. е. объединять множество представлений о разрозненных элементах действительности.

В самом деле, сложная совокупность многих условий и обстоятельств получает некоторое единство в отношении к уже данному в действительности конкретному результату; но даже если рассматривать последний как своего рода «случайный взрыв», все же можно изучать его последствия: в отношении к нему совокупность их также получает некоторое единство.

Вообще для того, чтобы с исторической точки зрения рассуждать о встрече двух или нескольких причинно-следственных рядов и о последующем влиянии ее на них, нужно признать реальность такой встречи; значит, надобно, чтобы она предварительно реализировалась в действительности, т. е. в данном индивидууме или в данном «событии». В только что указанном смысле значение индивидуума состоит в том, что он является реализацией элементов «встречи», признаваемых нами за действительность. В сущности, можно уже самый индивидуум назвать своего рода событием, поскольку каждый индивидуум представляется нашему разуму относительно случайной встречей множества причинно-следственных рядов, реальным центром скрещивания между собой нескольких серий, каждая из которых может быть построена согласно закону в причинно-следственном смысле. Мало того, благодаря своему волевому воздействию на внешний мир (ср. выше) личность может соединить воедино данные, но разрозненные условия и, таким образом породив их встречу, вызвать новое событие, которое в свою очередь может повести к новым результатам. В таком смысле, например, Юлий Цезарь, Лютер, Петр Великий, Наполеон оказывали влияние на ход истории. Люди, даже те, которые называются «великими», правда, реализируют в себе в значительной степени лишь синтез уже данных социальных сил; но подбор социальных сил, да и самый синтез их может быть проведен весьма различными способами; пользование того, а не иного из них в действительности зависит от той индивидуальности, в которой он получит осуществление; сама индивидуальность в качестве таковой обладает ей одной присущими свойствами; введенная в совокупность данных условий, она содействует образованию того синтеза, который происходит чрез ее посредство и благодаря ей.

В качестве иллюстрации к положению, высказанному выше, возьмем несколько примеров из истории наук. Все условия и факторы синтезируются в акте индивидуального творчества, привносящего от себя нечто новое, объединяющее и оживотворяющее их совокупность. В действительности факторы производят данный результат все вместе, а не каждый порознь; реальный синтез их получается в индивидуальности, или точнее, в самом акте индивидуального творчества. Всякая научная теория, открытие или изобретение может возникнуть лишь путем индивидуального научного творчества; нельзя учесть все факторы последнего, если не иметь научного, т. е. вполне точного, понятия о данном и едином мировом целом; нельзя, например, логически вывести Ньютона из окружавшей его среды; да если бы и можно было это сделать, нельзя было бы не говорить о Ньютоне; фактически приходится считаться с индивидуальностью Ньютона и признавать индивидуальность его научного творчества. Само собою разумеется, что чем выше индивидуальное творчество, тем менее оно зависит от обстоятельств и тем больше масса нуждается в нем, а не оно в ней. Нельзя, например, заменить Дарвина некоторым количеством второстепенных естествоиспытателей; из суммы их индивидуальных творчеств мы не получим индивидуального творчества Дарвина, ибо индивидуальности не экземпляры, которые поддаются подсчету, а сама индивидуальность не есть простая сумма элементов; последняя не даст еще единичной комбинации, известной нам из истории. Данная индивидуальность и проистекающий из ее существа акт научного творчества есть факт, данный в действительности; некоторые из его элементов, раз он дан, можно объяснить и вывести из окружающих условий; общие последствия такого факта можно также предвидеть, если иметь понятие о свойствах среды, в которой он имел место; но историк не может предсказать появление в данный момент и в данном месте данной, именно этой, а не иной ученой индивидуальности или данного ее акта индивидуального научного творчества, а значит, и его последствий в данном месте и в данный момент. Существо вышеизложенного рассуждения не изменится, если применить его не к гениальным ученым, а к средним людям науки: правда, в посредственном ученом всегда больше элементов, общих у него с другими посредственными учеными, но комбинация всех элементов, представляемая данною личностью, фактически все же остается единственной в своем роде. Заметим еще, что индивидуальное творчество обнаруживается уже в той именно комбинации, для которой ученый из массы элементов проводит выбор некоторых из них; эта масса все возрастает; тем больше творчества нужно в самом выборе их; и тут есть творчество, только характер и направление его изменились. Если, однако, в истории науки индивидуальное творчество всегда будет иметь значение и логическое раскрытие существа ее в действительности будет зависеть от такого творчества, то и наука должна будет иметь свое реальное, а не одно только логическое развитие, причем реальное ее развитие далеко не всегда будет совпадать с логическим уже потому одному, что оно будет зависеть от всех «случайностей», которым подвергнуто индивидуальное его осуществление.

В аналогичном смысле можно рассуждать и о целых народах, поскольку они в известном месте и в известное время выступали деятелями в истории: например, о греках (в частности, афинянах) в эпоху греко-персидских войн, о французах в эпоху великой революции и т. п.

Историку приходится, однако, обыкновенно иметь дело не с относительно случайной встречей обстоятельств, поскольку она стоит в связи с появлением данной индивидуальности, или встречей данных обстоятельств с данной индивидуальностью, а с встречей нескольких данных индивидуальностей (или, точнее, их действий), что он и называет событием в более узком, историческом смысле слова; под «событием» можно, следовательно, разуметь индивидуальное понятие, объединяющее множество представлений о разнородных фактах, образующих конкретное сцепление, в состав которого входит встреча последнего рода, причем совокупность их действительно дана и действительно влияет (или влияла) на ход развития человечества; поскольку такая совокупность представляется нашему разуму данной и, значит, относительно случайной, она и называется событием в узком смысле слова.

Итак, синтетическое построение действительности прежде всего сводится к установлению реализации встречи данных элементов в данной индивидуальности (личности, событии). Подобно индивидуальности, и «событие» в качестве такового может оказывать влияние на дальнейший ход истории, т. е. на последующее развитие каждой из тех серий, которые сплелись в нем. Данное событие, например переселение, открытие или изобретение, война, революция, влияет на людей: они все вместе подвергаются влиянию такого события; оно становится общею причиной перемен, происходящих в специальных эволюциях разнородных серий явлений, и становится как бы связывающим их узлом. Изобретение паровой машины, например, оказало влияние на развитие хозяйства (применение ее в разных отраслях фабричной промышленности, быстрое обращение товаров и проч.), на развитие просвещения (легкое передвижение и общение людей друг с другом, распространение известий, корреспонденции и проч.), на политическое развитие (стратегическое значение железных дорог и т. п.); французская революция оказала влияние на подъем национального духа французов (ср. войны из-за «естественных границ»), на социально-политический строй (а в связи с ним и на некоторые другие стороны культуры) во Франции, на территориальные захваты, произведенные некоторыми другими державами во время революционных войн, на последующую историю их политики и т. д.

«Всеобщая» история и занимается главным образом изучением событий, оказавших влияние на развитие человечества, и его результатами. С указанной точки зрения «политическая» история получает особого рода смысл: ведь она стремится выяснить значение воздействия индивидуумов на общий ход развития и событий, отразившихся на жизни всех людей (данной группы, народа, человечества), и на разных проявлениях их жизни, т. е. событий, касавшихся массы населения и видоизменивших ее жизнь.

Таким образом, понятие об исторической связи между смежными фактами уже служит для объединения наших представлений о действительности; вместе с тем оно в сущности лежит в основе понятия о непрерывности исторического процесса: помимо взаимозависимости фактов между собою в данном состоянии культуры, историк получает возможность пользоваться им для установления непрерывной связи между фактами, следующими во времени; лишь принимая во внимание историческую связь между индивидуальными событиями и развитием культуры, можно представить себе непрерывную цепь соотношений, в противном случае между ее звеньями оказывается разрыв, который остается реально не заполненным. Такая связь часто обнаруживается, например, между историей учреждений и событиями «внешней истории»; случаи подобного рода можно припомнить и из древней, и из новой истории. По словам одного из древних мыслителей-политиков, «Саламинская победа, виновником которой был народ, служивший на кораблях, доставила Афинам гегемонию и вместе с развитием морского могущества государства усилила в нем демократический элемент»; и наоборот, «в Аргосе знатные граждане, прославившись битвой с Лакедемонянами при Мантинее, тотчас приступили к ослаблению национальной демократии» и т. п.; или история французских политических учреждений времени революции не может быть надлежащим образом построена в виде непрерывного процесса, если не принять во внимание влияние на них европейской коалиции и т. п. Итак, не пользуясь понятием об исторической связи в вышеуказанном смысле, историк не может установить и понятие о непрерывности исторического процесса; но понятие об исторической связи получает еще более широкое значение для объединения исторических данных при комбинации его с понятием об историческом целом.

 

§ 4. Понятие об историческом целом

Нельзя достигнуть научно-исторического построения конкретной действительности путем одного только ее объяснения с точки зрения исторической связи между смежными ее элементами. Хотя такое объяснение есть уже своего рода построение, объединяющее наше знание о ней, но оно еще не дает возможности охватить ее во всей ее целостности, т. е. по возможности достигнуть того предела, к которому идеографическое знание стремится, а не от которого оно удаляется, подобно номотетическому; для того чтобы приблизиться к такому пределу, историк пытается образовать понятие о целом: он признает, что каждый отдельно взятый исторический объект входит в одно целое вместе с другими такими же объектами и что каждый из них тем самым определяется в своей индивидуальности как незаменимая часть целого.

В сущности понятие о целом, т. е. о некотором реальном единстве многообразия, тесно связано с понятием об индивидуальном: ведь своеобразное целое есть уже нечто индивидуальное, а с исторической точки зрения в узком смысле слова его единство существует лишь в данной индивидуальности, в субъекте консенсуса или эволюции; он полагает себе цель, общую для всех по своему значению, обладает общей волей и самоопределяется в объединенной деятельности членов целого; но такое понятие все же получает особого рода смысл, если рассматривать данное целое не в отношении его к другим целым, а в отношении его к своим частям, только в нем приобретающим полноту своего значения. С последней точки зрения можно рассуждать о том, в какой мере понятие о целом обусловливает собою понятие об индивидуальном характере его частей.

Предельное понятие о целом, т. е. о таком целом, которое уже не мыслится в качестве части другого, более обширного целого, заключает все эмпирически данные нам представления в качестве его частей; оно есть понятие о мировом целом; оно представляется нам целостною действительностью, части которой, однако, мы можем в свою очередь называть относительными целыми; мы называем их относительными в том смысле, что мы или не в силах довести объем нашего понятия до конечного предела и довольствуемся его частями в качестве своего рода целых, или ввиду цели данного исследования считаем возможным пренебречь значением данного комплекса в качестве части вселенной, а берем его в качестве целого. Наша Солнечная система, например, есть целое в отношении к образующим ее планетам; человечество есть целое в отношении к составляющим его народам и т. п. С такой точки зрения чем часть дробнее и чем она менее рассматривается в отношении к целому, тем она оказывается более отвлеченной, и можно сказать, что отдельно взятый индивидуум есть абстракция. В исторической действительности (понимая ее в узком смысле), например, каждый индивидуум (поскольку он признается именно индивидуумом) есть часть некоего целого: он житель данной страны, член семьи, общества, государства, человечества. То же самое можно сказать и про событие; и оно представляется нам в полноте его реальности, лишь если вставить его в действительность, частью которой оно оказывается.

Выше мы, правда, признали как бы некоторую общность между историческими объектами данной реальной совокупности, поскольку все они входят в состав ее одной; с такой точки зрения можно было бы заметить, что включение индивидуальности в данное целое грозит уничтожением ее особенностей; но тут следует различать отношение между экземпляром и общим понятием от отношения между частью и целым, ее обнимающим. Смешение между такими отношениями ведет к ошибке, известной в логике под названием quaternio terminorum. В самом деле, представление о каждом экземпляре, мыслимом независимо от остальных, субсумируется под общее понятие об их совокупности, тогда как каждая из частей данного целого в своем реальном положении зависит также от остальных и занимает определенное место в данном целом; из того, что историк вставляет индивидуальный объект в качестве части целого в такое целое, также индивидуальное, вовсе не следует, что он подчиняет представление об этом индивидуальном объекте общему понятию; историк не выделяет мысленно свойства или процессы изучаемых им объектов, а напротив, рассматривает последние как индивидуальные части данного целого; каждая из них становится именно частью данного целого лишь в той мере, в какой она незаменима другой, и следовательно, получает в нем свое индивидуальное значение.

Легко было бы, конечно, возразить, что едва ли каждый индивидуум имеет настолько значения в обществе, чтобы быть признанным особою самостоятельною частью этого общества как целого; но такое возражение, в сущности, касается не формальных признаков понятия о части, а только его содержания. Действительно, в понятие части можно включать группу из нескольких индивидуумов, приблизительно одинаковых по своему значению для данного целого. Тем не менее, сравнивая «группу» с тем целым, в состав которого она входит, историк придает понятию о ней индивидуальный характер; он пользуется относительно общим содержанием своего понятия о группе только для того, чтобы представить индивидуальный характер данной группы, отличающий ее от остальных групп как частей данного целого.

Вообще можно сказать, что идеографическое объединение нашего знания стоит в тесной связи с его индивидуализированием: составной элемент данного целого мы признаем частию его с тем большим основанием, чем в меньшей мере можно заменить его другим элементом, т. е. чем в большей степени он обладает индивидуальным характером.

С такой точки зрения историк, например, может изучать все (культурное) человечество как единственное в своем роде целое, частями которого он признает отдельные (исторические) народы; данный народ — государство с его культурой, общественными слоями, провинциями, городами и т. п., каждый или каждая из которых представляется ему частью данного целого; или данный город, в индивидуальном облике которого он также различает отдельные его части и т. п. Впрочем, то же самое можно сказать и об эволюционных сериях. Каждая из исторических серий представляется историку в виде части единой эволюции человечества и в таком смысле также получает наибольшее значение при наибольшей степени ее индивидуализации как части, не заменимой никакой другой частью данной эволюции.

На основании только что сделанных замечаний естественно придти к заключению, что под «целым» можно разуметь два разных понятия: за отсутствием лучших терминов я назову одно коэкзистенциальным целым, а другое — эволюционным целым. Под понятием о коэкзистенциальном целом я разумею такое понятие, которое строится с статической точки зрения: оно относится к устойчивой системе элементов, каждый из которых занимает определенное положение в пространстве, т. е. место в топографических пределах данного целого. Под понятием об эволюционном целом я разумею такое понятие, которое строится с динамической точки зрения; оно относится к последовательной смене элементов, каждый из которых занимает определенное положение во времени, т. е. момент в хронологических пределах данного целого. Реальное соотношение частей в каждом из таких целых понимается различно. Положим, что некое целое S имеет значение S k в качестве коэкзистенциального целого и значение S e в качестве эволюционного целого; и что S k = Σk (А, В, C, D …) и S e = Σe (A, В, С, D …). Тогда объяснение реального соотношения A, В, С, D … в S k и S e будет разным: в S k элементы A, В, C, D … как данные мыслятся независимо друг от друга; в S e те же элементы мыслятся, напротив, в необратимой зависимости друг от друга. В S k достаточно выяснить причины, вызывающие А, В, С, D … порознь, а также взаимное влияние А на В, С, D …, В на A, C, D … и т. п. и обратно (S k — А) на A, (S k — B) на В и т. д. Здесь хотя А, В, С, D … приводятся в зависимость друг от друга, но поскольку каждый из них мыслится независимо друг от друга, и зависимость их обратима. В S e соотношение элементов иное. Здесь в числе причин, вызвавших B, приходится иметь в виду и предшествовавшее ему во времени A; в числе причин, вызвавших С, предшествовавшие ему во времени В, а может быть, и А и т. д.; таким образом, элементы системы S e, предшествующие данному, могут влиять на него, что ведет к изучению зависимости между В и [S e — (B, С, D …)], между С и [S e — (C, D …)] и т. п. Достаточно принять во внимание только что указанное различие между коэкзистенциальным целым S k и эволюционным целым S e, чтобы придти к заключению, что изучение реального соотношения между частью и целым будет различным, смотря по тому, какое значение приписывать самому целому: строить его в виде коэкзистенциального или эволюционного целого.

При образовании понятий об одном из таких целых историк пользуется, конечно, вышерассмотренными принципами консенсуса и эволюции, но с идеографической, а не с номотетической точки зрения: он не упускает из виду ни понятия о субъекте, ни понятия об индивидуальной целостности консенсуса или эволюции, благодаря которым совокупность элементов каждого из них и получает наибольшее свое единство и значение, а понятие о ней — наилучшее приложение к построению исторической действительности; впрочем, интерес собственно исторического построения сосредоточивается, главным образом, на установлении понятия об эволюционном целом.

Понятие об эволюционном целом, разумеется, находится в тесной связи с понятием о развитии; как указано было выше, последнее конструируется не без помощи телеологического принципа, но только в регулятивном его значении.

В самом деле, понятие о развитии строится ученым под условием понятия о некоем телеологическом единстве; в его формальном значении оно оказывается и для историка логическим prius, под условием которого он устанавливает причинно-следственную связь между звеньями и располагает их в необратимый ряд; части этого целого он представляет себе в качестве причинно-связанных между собою и непрерывно сменяющихся во времени стадий данного процесса, как бы направленного к осуществлению известной цели; с собственно исторической точки зрения он признает, однако, такой данный в действительности процесс единичным и единственным в своем роде.

Понятие о развитии, как видно, связывается с понятием об общем направлении, или «общей тенденции», которая в нем предполагается, всякий ряд представляет известную планомерность; значит, между его звеньями можно установить нечто общее, поскольку данная тенденция обнаруживается в них и как бы сводится к достижению некоего общего результата; тем не менее в историческом развитии каждая из таких стадий сохраняет свое индивидуальное значение, поскольку она в ее реальном отношении к целому не заменима никакой другой и способствует реализации в регулятивном смысле приписываемой ему цели.

Общее понятие о развитии можно, конечно, вообще прилагать к действительности, поскольку она изменяется; но понятие об индивидуальном историческом развитии уже содержит понятие о фактах с историческим значением; кроме того, такое развитие само представляется историку ценным, поскольку он относит его цель к ценности, а значит, и процессу ее реализации также придает историческое значение.

Понятие об историческом развитии, например о развитии человечества, служит историку для объединения своего знания об отдельных фактах (хотя и не для обобщения их); изучая, каким образом то, что есть, стало именно тем, что оно есть, он размещает факты по их историческому значению и в их реальной связи в данном эволюционном целом; но он может понимать историческую эволюцию и в качестве целого, в состав которого частные эволюции входят в виде частей; тогда последние представляются ему как бы продольными разрезами или нитями, из которых сплелась общая эволюция. С такой точки зрения историк может изучать, например, историю религии, историю хозяйства, историю учреждений и т. п., хотя и знает, что ни одна из таких «историй» сама по себе, отдельно от других не существует в действительности. Понятие о частной эволюции, иногда называемое «исторической серией», служит для таких же познавательных целей, как и понятие об общей эволюции человечества (или данной общественной группы и т. п.), но, разумеется, применительно к более узкой области исторического материала.

В таких рассуждениях, однако, легко преступить границы, за которыми теоретико-познавательное построение превращается в метафизическое: гипостазируя цель исторического развития, историк уже признает ее объективно данной в действительности ценностью. Впрочем, понятие о прогрессе образуется не без некоторого субъективизма и в том случае, если оно связывается с понятием о непрерывном возрастании ценности; придерживаясь такого понимания, историк, в сущности, забывает об эволюционном целом, состоящем из частей, и обезличивает стадии эволюции: он придает им значение одних только средств для достижения ценного результата и считает каждую последующую стадию более ценной, чем предшествующую, так как она по времени своего возникновения ближе к конечной цели, и т. п. Понятие о регрессе, построенное с такой же субъективной, но соответственно обратной точки зрения, вызывает те же замечания. В зависимости от степени субъективности избранного историком критерия оценки значение таких понятий о непрерывном совершенствовании или упадке, улучшении или ухудшении для объединения исторических фактов в серии, конечно, умаляется: оно может оказаться совсем непригодным для научного построения исторической действительности.

На основании вышеприведенных соображений можно придти к заключению, что историк интересуется главным образом не индивидуальным, самим по себе взятым, а индивидуальным как целым или индивидуальным как частью: историк в узком смысле слова сосредоточивает свое внимание лишь на той части мирового целого, которую мы называем человечеством, и преимущественно изучает ее в качестве относительного эволюционного целого, выясняя, какое именно реальное значение каждая его часть имела или имеет в историческом процессе его образования.

В таких построениях историк заменяет обобщающее понятие о законе объединяющим понятием об историческом развитии, хотя бы оно было понятием о единичном и единственном в своем роде процессе (например, о развитии человечества). С эволюционной точки зрения он, конечно, в состоянии будет указать на то общее направление, которое примут факты, но он не может говорить о его реализации в действительности (т. е. именно об истории осуществления такого направления) прежде, чем факты действительно не наступят, и прежде, чем предполагаемое общее направление, которое без них будет голой схемой, не осуществится в действительности.

 

Глава третья

Критическое рассмотрение идеографического построения исторического знания

В предшествующем отделе я попытался систематически изложить то построение теории исторического знания, которое получается, если придерживаться идеографической точки зрения; мне казалось желательным развить систему основных ее принципов в том виде, в каком я понимаю их, не стесняя себя ни изложением одного какого-либо построения, предложенного данным мыслителем, ни критикой его выводов. Теперь не мешает, однако, войти в рассмотрение некоторых отдельных положений, вызывающих разногласие даже среди самих приверженцев идеографического построения истории.

Сами основатели разбираемой теории, например, слишком мало обращают внимания на то общее, что оказывается между знанием в номотетическом смысле и знанием в идеографическом смысле. Выше мне уже пришлось заметить, что научное знание стремится к объединению разрозненных эмпирических данных и что такая задача должна быть общей для обоих видов нашего знания, хотя и достигается нами разными путями. Приверженцы идеографического направления, однако, слишком увлекшись логическим противоположением «естествознания» истории, преимущественно настаивают на различии тех познавательных задач и точек зрения, с которых такое объединение проводится.

В теории задача, преследуемая научным знанием вообще и общая обеим его областям, остается в тени, что уже дает не совсем правильное понимание собственно идеографического построения: увлечение тем же противоположением оттесняет на задний план и ту объединительную функцию, которую история должна отправлять с идеографической точки зрения, а пренебрежение ею ведет и к дальнейшим последствиям.

В самом деле, если история в идеографическом смысле объединяет наше знание о действительности, то поскольку она научно строит не только целое, но и реальное соотношение между частью и целым, она должна представлять себе последнее в виде такой индивидуальности, которая вместе с тем состоит из частей; историк, значит, должен научно устанавливать их значение для индивидуального целого, принимаемого им в качестве данного. С последней точки зрения, если бы историк стал рассматривать хотя бы весь мир или весь мировой процесс как данное индивидуальное целое, он должен был бы признать своей задачей в самом широком смысле слова и изучение реального соотношения между частями и таким целым; само собою разумеется, что ту же точку зрения он может применять и к более узкому содержанию, например, к истории человечества и т. п.

В только что указанном, чисто формальном смысле все же можно, пожалуй, сказать, что история занимается изучением «индивидуального»: ведь связь между частями и целым в известном смысле также признается «индивидуальным». Не следует забывать, однако, что упуская из виду объединительную функцию исторического знания, легко придать понятию «индивидуального» гораздо более узкое значение, отчасти уже поставленное в зависимость от его содержания; под индивидуальным в последнем смысле можно разуметь конкретно данные в действительности индивидуальности, т. е. личности и события; но уже на основании вышеприведенных соображений естественно придти к заключению, что, за исключением разве предельного случая, нельзя ограничивать область истории изучением таких «индивидуальностей» (т. е. личностей и событий), отдельно взятых, вне их отношения к данному целому. Вышеприведенные соображения, однако, не всегда достаточно принимаются во внимание приверженцами идеографической теории; напротив, они слишком мало настаивают на том, что само целое представляется историку такою индивидуальностью, которая мыслится в качестве состоящего из частей целого, и что с последней точки зрения задача истории-науки и состоит в объяснении того реально-индивидуального отношения, которое обнаруживается между частями и данным историческим целым.

В связи с только что приведенными рассуждениями можно рассмотреть и другое положение основателей теории: в задачу истории-науки они включают «изображение единичного», или «изображение индивидуального» и т. п.; но мне не раз приходилось уже указывать на то, что история-наука занимается прежде всего научным построением конкретной действительности, а не ее «изображением». Научное ее построение обнаруживается, например, и в установлении исторического значения фактов, и в аналитическом изучении ее с точки зрения причинно-следственной связи, и в синтетической ее конструкции, хотя бы, положим, в образовании понятия об историческом целом. Итак, лучше отличать научно-историческое построение от изображения действительности, легко смешиваемого с художественным воспроизведением ее с чисто эстетической точки зрения.

В сущности, сводя понятия о требованиях сознания вообще и о системе абсолютных ценностей в области исторических построений к понятию об этической ценности, основатели идеографической теории полагают, что самое установление системы абсолютных ценностей не входит в специально-историческое изучение, что историк исходит из «данного ему» (и значит, не чисто личного) «интереса» к той действительности, которую он изучает, и что самый процесс ее изучения проводится путем научно-исторического метода, который (в специально-научном его значении) можно применять к какому угодно объекту; следовательно, историк может выбрать его и путем отнесения его к одной только общепризнанной ценности, объективно данной ему в опыте. Такое положение, однако, нисколько не устраняет необходимости и для того, кто занимается исторической работой, сознательно различать отнесение данного объекта к обоснованной ценности от отнесения его к ценности общепризнанной, а не довольствоваться лишь простою интуицией. Ведь в случае отнесения объекта к ценности без ее обоснования историк будет признавать общепризнанную ценность только фактом, критерий выбора которого нельзя почерпнуть из него самого; такой факт можно подвергать лишь «психологическому анализу». Итак, вышеприведенная конструкция в сущности предполагает опознание со стороны историка абсолютных ценностей, с точки зрения которых он мог бы обосновать ценность общепризнанную. Слишком мало останавливаясь на выяснении этой связи, представители разбираемого направления так же мало обращают внимание и на совпадение между отнесением к обоснованной ценности и отнесением к общепризнанной ценности.

Недостаточно оттеняя только что указанное положение, основатели идеографической теории также пренебрегают различием между всеобщим значением данной индивидуальности (личности, события) и ее историческим значением; последнее связано с вышеуказанным понятием о действенности индивидуального и, значит, с понятиями о численности и о длительности его последствий. История действительно должна считаться с индивидуальным; она должна научно построить его, т. е. объяснить, каким образом из общего возникло частное; но историк не может остановиться на такой стадии своей работы. Индивидуальное получает историческое значение в его глазах, поскольку оно становится «общим достоянием», следовательно, поскольку оно отпечатлевается, или повторяется, в других индивидуумах. И чем число таких повторений больше, тем и «всеобщее значение» факта, уже за ним признанное, становится важнее (в положительном или отрицательном смысле) и в историческом отношении. Таким образом, с точки зрения действенности индивидуального следует признать, что объективный признак общего значения данного конкретного факта, отнесенного к ценности, состоит в общем содержании данной общественной группы, поскольку оно характеризуется именно этим фактом.

Вообще, несколько упуская из виду понятия о численности и длительности последствий, основатели идеографической теории не могут отметить и связь между этими понятиями и понятиями о консенсусе и об эволюции; они также едва ли достаточно заботятся о том, чтобы в понятие свое об историческом развитии включить понятие об историческом значении звеньев данного необратимого эволюционного ряда, мыслимых как части одного эволюционного целого, да и слишком мало останавливаются на выяснении того, каким образом понятие о человеческом развитии конструируется в зависимости от такого именно его значения.

При оценке разбираемой теории следует еще иметь в виду, что она мало интересуется свойствами объектов, изучаемых историей. В самом деле, с чисто логической точки зрения, из нашего научного знания легко выделить целую группу исторических наук, занимающихся изучением конкретно данной действительности; но с такой точки зрения, в противоположность «естествознанию», включающему и психологию, и социологию, к группе исторических наук придется причислить, например, и геологию, и историю культуры. Деление наук, проводимое с указанной точки зрения, вовсе не считается со свойствами изучаемого объекта: принимая его во внимание, можно сказать, однако, что социология, например, все же ближе к истории, чем геология, и т. п.; геолог может свободно игнорировать принцип чужого одушевления; социолог и историк, напротив, исходят из такого принципа в своих построениях, что обусловливает и сходство в некоторых методах их исследования; геолог пользуется исключительно законами физики (в широком смысле), а социолог и историк — в значительной степени законами психики для научного построения действительности.

Такие перекрестные соотношения часто слишком мало принимаются во внимание основателями идеографического построения: резко различая «естествознание» от исторической науки, они забывают, что некоторые отрасли «естествознания» пользуются принципами, общими с теми, которые употребляются историками, не говоря о том, что вышеуказанная терминология («естествознание» и «история-наука») представляется во многих отношениях искусственной.

Ввиду только что указанного перекрестного соотношения между науками, изучающими более или менее общие им объекты, логическое противоположение между общим и частным трудно осуществить на практике в полной его исключительности: ведь термины «естествознание» и «история» давно уже ассоциировались с фактическим содержанием сложившихся наук, каждая из которых фактически занимается частью обобщением, частью индивидуализированием и, значит, по своему содержанию не может быть резко противопоставлена другой, а характеризуется разве только преобладанием одной из таких точек зрения. Следовательно, принимая во внимание фактическое содержание наук, можно сказать, что история, подобно естествознанию, в сущности, может иметь дело с относительными обобщениями хотя бы потому, что историк, за отсутствием нужных ему относительно общих понятий, сам вырабатывает их применительно к изучаемым им объектам и в зависимости от тех именно познавательных целей, которые он преследует.

Понятие о процессе образования «группы», например, представляется историку относительно общим, поскольку он изучает возникновение ее путем установления общих между ее элементами черт хотя бы, например, в тех случаях, когда он следит за повторением в сознаниях индивидуумов данной группы одного и того же индивидуального факта, открытия, изобретения за его постепенным распространением в данной общественной среде и т. п.

Историк может также образовывать относительно общие понятия, поскольку он рассуждает о чем-то общем между частями одного и того же целого (коэкзистенциального или эволюционного).

Следует иметь в виду, что такие же понятия с относительно общим содержанием историк может конструировать и с чисто эволюционной точки зрения. Трудно представить себе возможность построения эволюционного ряда, обыкновенно предполагающего известную степень отвлечения, без «закона» образования такого ряда (см. выше); каждое из звеньев его может отличаться от остальных, и тем не менее, в процессе образования их одного из другого должно оказаться нечто общее, некая «общая тенденция», обнаруживающаяся в данном ряде. Далее изучение совпадения логического построения некоторых рядов с объективно данною последовательностью исторических фактов (например, в истории наук) тоже может выяснить то общее, что в данном ряде заключается, хотя бы он в действительности и был известен нам лишь по одному данному случаю. Наконец, самое понятие непрерывного развития данного ряда предполагает построение относительно общего понятия о повторяемости данного культурного фонда в целом ряде поколений.

Таким образом, фактически историк может сам вырабатывать и относительно общие исторические понятия. В логическом отношении сознательно различая номотетическую точку зрения от идеографической, он, конечно, не должен смешивать их, но в действительности он может соединять их в своей исторической работе. Само собою разумеется, что практические условия такой работы над сырым материалом (например, трата времени и сил, сопряженная с его изучением, совершенно раздельна с каждой из указанных точек зрения разными исследователями и т. п.) естественно приводят к тому, что один и тот же исследователь обрабатывает его и с номотетической, и с идеографической точки зрения.

Впрочем, теория исторического знания, построенная с идеографической точки зрения, ничего не имеет против такой фактической комбинации; но она не должна приводить к смешению двух принципиально разных точек зрения, с которых один и тот же ученый может изучать эмпирически данную ему действительность.

Примечание. Отдел третий — об объекте исторического познания (не читанный в нынешнем академическом году) — будет напечатан во втором выпуске курса.

 

Отдел третий

Объект исторического познания

[216]

 

С познавательной точки зрения, принятой выше, историк, интересующийся действительностью, может, конечно, приступать к изучению весьма разнообразных объектов: ведь он уже занимается историей, когда задается вопросом о том, каким образом нечто, данное в действительности, возникло в определенном месте и в определенное время.

В указанном смысле свет, химический элемент, наша планетная система, земля, какой-либо естественноисторический вид, человечество и т. п. могут служить объектами исторического изучения. Все ли они, однако, в одной и той же мере заслуживают названия «исторических»? и не чувствует ли каждый из нас, что человечество можно назвать с большим основанием историческим объектом, чем, например, свет?

Действительно, историк, признающий «историческое значение» индивидуального, не может с одинаковым вниманием относиться ко всякого рода объектам и преимущественно интересуется историей человечества; благодаря вышеизложенному учению он может обосновать свое предпочтение: убежденный в том, что человеческая культура имеет особенно важное историческое значение, он ввиду последнего и изучает, главным образом, историю человечества.

Такое решение проблемы, в сущности уже вытекающее из предшествующих рассуждений, не дает, однако, достаточного понятия об объекте собственно исторического познания; для того чтобы выяснить его содержание, я попытаюсь наметить хотя бы в самых общих чертах характер явлений, изучаемых историком, и выделить из них факты, преимущественно интересующие его, а затем укажу и на главный объект исторической науки, включающий все остальные, т. е. на историю человечества.

 

Глава первая

Общий характер явлений, изучаемых историком

При выяснении понятия об объекте исторического познания я буду исходить из представления о действительности, содержание которого каждый из нас строит из эмпирических данных. В том случае, когда я высказываю ассерторическое экзистенциальное суждение о построенном мною из таких данных содержании моего представления, я и рассуждаю о действительности. В самом деле, если я стану высказывать суждение только о действительном существовании своего представления, а не о действительном существовании его содержания, я должен буду иметь представление о своем представлении и приписывать действительное существование последнему; во всяком случае, в таком суждении я еще не буду утверждать действительное существование чего-либо, имеющего для меня объективно-реальное значение и «данного» моему сознанию, я не буду формулировать суждение о действительном существовании объекта внешнего мира; поскольку я испытываю свое представление, я, конечно, всегда имею основание утверждать его существование в моем сознании, но отсюда до утверждения действительного существования того, что именно я себе представляю, т. е. до утверждения действительного существования содержания моего представления, еще далеко; лишь обоснование такого утверждения ведет к правильному понятию о действительности.

Итак, для того чтобы признать, что данное представление обозначает действительность, я должен признать его содержание реально существующим; я должен иметь основание высказать относительно такого содержания экзистенциальное суждение, т. е. ассерторическое суждение, что оно действительно существует (или существовало). Следовательно, мое знание о действительности есть прежде всего обоснованное экзистенциальное суждение о содержании моего представления, т. е. о том именно, что в нем содержится.

С номотетической точки зрения, только что приведенная формула, однако, не может быть раскрыта до конца: придерживаясь ее, я принимаю во внимание реальное существование только общего содержания моего представления; но с идеографической точки зрения, я могу говорить о реальном существовании содержания своего представления в полной мере, не упуская из виду и его индивидуальных черт. В самом деле, утверждая реальное существование чего-либо, я, в сущности, всегда включаю в такое утверждение представление о существовании данного определенного конкретного содержания в данном месте и в данное время.

Какое именно содержание моего представления о действительности я, однако, должен признать реально существующим для того, чтобы назвать ее исторической?

Приступить к решению такой проблемы можно, лишь исходя из различия между бытием и быванием и несколько выяснив себе понятие об изменении.

В вышеуказанном широком смысле всякое бытие представляется мне действительностью: все то, о чем я имею основание говорить, что оно существует, я могу назвать действительным фактом; но можно употреблять тот же термин, придавая ему более узкое значение, относя его не к бытию, а к быванию, не к тому, что пребывает, а к тому, что бывает, к тому, что происходит или случается в действительности.

В таком случае мое знание о действительности состоит в экзистенциальном суждении не о всяком содержании моего представления, а прежде всего о том его содержании, которое называется изменением.

Понятие об изменении можно формулировать следующим образом: в том случае, если я (на основании принципа тождества) отношу к одному и тому же объекту два различаемых мною (на основании принципа противоречия) содержания моего сознания и признаю такие содержания объективно существующими и сменяющими друг друга во времени, я, в сущности, и говорю об «изменении».

Таким образом, изменение в объективно-реальном его значении, т. е. в качестве факта, происходящего (или происходившего) в действительности, мыслится во времени. Впрочем, передвижение вещи в пространстве мы также называем «изменением»; но в таком случае мы или не приписываем «изменению» объективно-реального значения (ибо сама «вещь» не изменилась) и рассуждаем о нем только в смысле преемства испытываемых нами при наблюдении за ее движением состояний нашего собственного сознания, или должны приписывать его той среде, часть которой перемещается на наших глазах; но в последнем случае, говоря об изменении в размещении частей данного целого, мы представляем его себе изменяющимся во времени, т. е. в объективно данной последовательности состояний этого целого: мы различаем предшествующее его состояние от последующего, так как размещение его частей в предшествующем было иное, чем в последующем.

Итак, историк интересуется понятием не о постоянном пребывании того, что изменяется, а об изменении в состояниях того, что пребывает, т. е. понятием об изменении, действительно происходящем (или происходившем) во времени.

Вышеуказанное понятие об изменении или о факте в смысле изменения входит и в понятие об историческом объекте: хотя и в него, разумеется, должно включить понятие о том, что именно изменяется, например понятие о совокупности живых существ, обнаруживающих признаки психической жизни, о человечестве, о народе, о государстве и т. п.; но то, что пребывает, поскольку оно не изменяется, очевидно, не составляет предмета собственно исторического изучения; в сущности, только бывание, изменение того, что пребывает, интересует историка: он обращает внимание не столько на то, что есть, сколько на то, что было в его отношении к тому, что есть; он изучает «судьбы» человечества, народов, государств и т. п.

Можно, однако, интересоваться изменением или с номотетической, или с идеографической точки зрения. С номотетической точки зрения, историк изучает то, что есть общего между изменениями, с идеографической — то, что характеризует данное изменение, отличает его от других и, таким образом, придает ему индивидуальное значение в данном процессе. Следовательно, в объективно-реалистическом смысле можно сказать, что историк-номотетик интересуется лишь теми изменениями, которые повторяются в действительности, а историк-идеограф, напротив, обращает внимание главным образом на изменения единичные, если они имели или имеют историческое значение.

В зависимости от той точки зрения, которой историк придерживается, значит, он интересуется фактами, поскольку он может мыслить их повторяющимися во времени или в пространстве или же случающимися один раз. В нижеследующем изложении я попытаюсь выяснить то значение, какое они могут иметь для историка, причем не забывая только что сказанного, для упрощения терминологии я уже буду говорить просто о повторяемости или единичности фактов, а не о том, что я мыслю их повторяющимися или случающимися один раз.

Можно представить себе такие факты, которые повторяются во времени, а не в пространстве; факт прохождения данной кометой данной точки небесного меридиана или ее орбиты в данный момент времени, например, может повторяться бесконечное число раз, хотя бы интервалы повторения были велики, но он будет происходить только в одной точке мирового пространства.

Такие факты, однако, не могут интересовать историка, поскольку он имеет в виду, главным образом, построение эволюционного целого: факт, постоянно повторяющийся во времени (а не в пространстве), не может быть помещен в эволюционную серию, в которой факты следуют один за другим именно во времени же (а не в пространстве). Историк не имеет основания признать факт, постоянно повторяющийся во времени, именно этою, а не иною определенной частью данного эволюционного целого; значит, он не будет в состоянии поместить такой факт именно в это, а не в иное положение в целом. В самом деле, если представить себе, положим, что данная совокупность S образована из ряда элементов, расположенных во времени, например A, B, C, D,… N, и если A, С,… повторяются, то историк не будет в состоянии точно расположить их, самих по себе взятых, во времени; такой ряд будет постоянно пересекаться повторением одних и тех же фактов. Только принимая во внимание элементы B, D,…, которые, положим, не повторяются, историк получит основание, предварительно построив ряд… B,… D,… и усмотрев в нем пробелы, расположит группы (A, A, A,…) и (С, С, С,…) относительно… В,… D,… и т. п.; но в таком случае историк будет, в сущности, оперировать для построения интересующего его целого не фактами, повторяющимися во времени, а наоборот, фактами, которым он не приписывает такой именно повторяемости. Возможно, однако, что историку не удастся сделать подобного размещения; тогда вышеуказанный ряд представится ему, положим, в следующем виде:

А, В, С, A, D, C, E,…

При таких условиях изучаемый ряд будет прерываться повторением А, С,… и историку придется отказаться от построения одного линейного ряда: он, может быть, даже не окажется в состоянии усмотреть в нем единство и будет рассуждать только об отдельно взятых последовательностях вроде А, В, С, далее E, F, G и т. п.

Впрочем, повторяемость во времени может интересовать историка с точки зрения действенности и «длительности последствий» данного факта; но в таком случае он не может приписывать всем А, А, А,… или C, C, C,… и т. п. равнозначащего значения; он может говорить только об относительной повторяемости во времени в том смысле, что индивидуальный факт влияет на последующий процесс и, в силу подражания и т. п., повторяется более или менее продолжительное время в жизни данной общественной группы.

Можно представить себе, однако, факты, которые повторяются в пространстве, а не во времени, но в другом смысле, чем мы мыслим факты, повторяющиеся во времени, а не в пространстве. В сущности, нельзя мыслить один и тот же факт повторяющимся только в пространстве, а не во времени. Ведь единовременное возникновение одного и того же факта в разных местах, собственно говоря, нельзя себе представить: в таком случае мы мыслим несколько фактов, возникающих единовременно ввиду тождества или сходства условий, тождественных или более или менее сходных между собою; то сходное, что данный факт имеет с другими, мы и называем повторяющимся в пространстве, а не во времени, т. е. обнаруживающимся в каждом из фактов, единовременно возникающих в разных пунктах пространства; но в таких случаях мы всегда имеем дело с несколькими фактами, хотя бы и вполне сходными, а не с одним. Тем не менее в известном смысле можно мыслить повторяемость «одного и того же факта» в пространстве, но только под условием, что пределы времени, в течение которых он повторяется, невелики и что мы, признавая их неважными, можем пренебречь ими. Действие, возникшее в данной среде, например, вызывает подражание. Если историк полагает, что такой процесс заслуживает внимания лишь с точки зрения его распространения в данный период времени, причем он считает возможным пренебречь временем, потребным на его распространение, то он в таком именно смысле и признает факт повторяющимся в пространстве, а не во времени.

Факты подобного рода историк, очевидно, легко может расположить и в эволюционный ряд: раз они представляются ему повторяющимися в пространстве, а не во времени, они могут быть расположены друг за другом во времени; значит, они могут представляться ему в виде частей одного и того же эволюционного целого; следовательно, с относительно идеографической точки зрения, историк может интересоваться ими, но, главным образом, лишь в том смысле, что данный оригинальный факт оказывает влияние на окружающую среду, что он распространяется в пространстве хотя бы, например, путем подражания и т. п.

Следует заметить, однако, что при изучении изменений, повторяющихся в действительности, ученый все же преимущественно интересуется лишь тем, что есть между ними сходного, значит, тем, что относительно постоянно, поскольку оно повторяется в каждом изменении; но, с такой точки зрения, интерес, в сущности, перемещается на то общее, что оказывается между изменениями, на их повторяемость и т. п., а не на самый процесс изменения; следовательно, если последний преимущественно считать объектом собственно исторического изучения, то историк и должен иметь, главным образом, в виду не изменения, повторяющиеся в действительности, а единичный процесс изменения как таковой, хотя бы историческое значение отдельных изменений и выяснялось путем исследования их повторяемости или влияния их во времени и в пространстве. Во всяком случае, положение таких фактов в данном эволюционном целом, очевидно, может быть только одно, и историк, конечно, займется его определением, если он может признать за фактами подобного рода некоторое значение для изучаемого им целого.

Вышеустановленное понятие об объекте исторического познания как об изменении, происшедшем в действительности, однако, все еще недостаточно для того, чтобы характеризовать понятие о таком объекте в специфически историческом смысле.

Легко придти к заключению, что хотя историк и обращает внимание на количественные изменения (например, рост или убыль населения), он все же, главным образом, интересуется качественными изменениями. По крайней мере с идеографической точки зрения, он изучает именно такие изменения: лишь качественно отличному от остальных факту он может приписать значение самостоятельной, индивидуальной части данного целого.

Впрочем, и такое определение объекта исторического познания для целей собственно исторического исследования все еще слишком широко: ведь многие науки занимаются изучением качественных изменений; превращение энергии, наступающее лишь при невознагражденном различии в «интенсивностях», есть уже качественное изменение; историку необходимо выяснить, какого рода качественные изменения во времени он разумеет, когда он рассуждает об исторических фактах. В таких случаях он, подобно психологу и социологу, обыкновенно имеет в виду какое-либо изменение в состоянии данного субъекта (индивидуального или коллективного), например его переход от состояния душевного покоя к душевному возбуждению или от горя к радости, от отчаяния к надежде и т. п. В случаях подобного рода ученый — психолог, социолог или историк — имеет дело с такими качественными изменениями, которые происходят в чужой психике; рассуждая о них, он уже опирается на особого рода принцип: он предпосылает наличность чужой одушевленности, с точки зрения которой он и конструирует такие перемены в чужой психике, в сущности недоступной эмпирическому его наблюдению.

Между тем проблема чужой одушевленности до сих пор остается еще очень мало выясненной, и самые точки зрения, с которых она выясняется, не всегда различаются.

В самом деле, нельзя смешивать метафизическую постановку проблемы «чужого Я» с теоретико-познавательной: метафизик рассуждает о «сущности души», о «вещи в себе», называемой «чужое Я» и т. п.; гносеолог же задумывается лишь над теми основаниями, в силу которых он считает себя вправе признавать «чужое Я».

В метафизическом смысле можно или отрицать чужую одушевленность, или утверждать ее существование, смотря по тому, придерживаться материалистической или спиритуалистической точки зрения. Материалист полагает, например, что душа есть функция материи и что сознание рождается из телесных процессов; значит, он, собственно говоря, не интересуется самостоятельным значением чужого «Я». Спиритуалист, исходящий из представления об «абсолютном Я», или о «всеобщем сознании», отражающемся в каждом индивидуальном «Я», напротив, признает за каждым «Я» известное значение, хотя бы производное, и в одинаковом реальном отношении всех эмпирических «Я» к абсолютному «Я» усматривает основание для взаимного признания каждым из них «чужого Я». Не останавливаясь на подробном рассмотрении подобного рода теорий, получающих дальнейшие разветвления, например, в гилозоизме и монадологии, я замечу только, что при метафизической постановке проблемы решение ее, в сущности, уже опирается на такие состояния сознания, как вера, и что оно, во всяком случае, выходит за пределы тех эмпирических данных, какими наука располагает; вместе с тем нельзя не заметить, что материалист, отрицающий самостоятельное значение чужого «Я», часто признает его на практике; а спиритуалист, по убеждению которого, чужое «Я» есть лишь отражение высшего начала, подрывает самостоятельное значение растворяющейся в нем чужой индивидуальности; можно также сказать, что гилозоист атомизирует сознание, а монадолог признает его абсолютную замкнутость, что едва ли вяжется с признанием чужого «Я».

При теоретико-познавательной постановке проблемы можно также решать ее или в отрицательном, или в положительном смысле.

Последовательный солипсист, например, признающий существование лишь собственного своего «Я», собственных своих представлений (praeter me ens aliud non est), с такой точки зрения, теоретически отрицает и наличность чужих сознаний: на основании моего представления о чужом «Я», говорит солипсист, я не могу утверждать его объективной реальности, ибо каждое чужое «Я» есть только содержание моего же собственного представления; значит, мое представление о чужом «Я» еще не дает мне основания утверждать наличность чужого сознания, данного в действительности. В качестве методологического приема такая теория, конечно, ограждает мыслителя от догматического утверждения существования чужого «Я»; но сама она еще не выходит за пределы скепсиса относительно действительного его существования и, значит, слишком мало удовлетворяет запросам нашего «Я»: ведь солипсист не может представить самого себя только представлением другого (если бы он существовал), хотя последнего и считает только своим представлением; кроме того, в числе своих же представлений солипсист встречает и такие, содержание которых он черпает из бывших состояний своего сознания; но оставаясь вполне последовательным, он не может различать свои представления о действительно бывших состояниях своего же сознания от испытываемых им в данный момент представлений о таком содержании и не имеет возможности говорить о своем «Я» в полноте его значения и о непрерывности своего сознания: оно распадается на множество мгновенно преходящих «Я», «чужих» друг другу, что с точки зрения солипсизма, однако, неприемлемо. Помимо указанных затруднений, солипсизм представляет еще одно неудобство: в теории отрицая чужую одушевленность, солипсист признает ее на практике; он поступает так, как если бы люди были одушевлены; но такое расхождение теории с практикой не свидетельствует в пользу самой теории и лишает ее последователя возможности применять ее на практике.

Итак, можно сказать, что отрицание чужой одушевленности вообще приводит к целому ряду затруднений; но и обоснование такого принципа, с теоретико-познавательной точки зрения, представляется затруднительным. Впрочем, интуитивист легко решает нашу проблему: чужое «Я», говорит он, «дано мне непосредственно, оно инстинктивно познается мною вместе с чувственно воспринимаемым, но нечувственным образом». Гносеолог, придерживающийся другого, критического направления, не может, однако, удовлетвориться вышеприведенным решением: он должен выяснить те основания, в силу которых он приписывает такому своему переживанию объективное значение: если «чужое Я» не оказывается непосредственно данным в моем опыте и я заключаю о нем по наблюдениям над телесными процессами, то и возникает вопрос, на каком основании я делаю такое заключение? При его обосновании следует различать теоретическую точку зрения от регулятивно-телеологической или практической.

С теоретической точки зрения, можно, казалось бы, утверждать, что понятие о «сознании вообще» уже включает признание чужого «Я». В той мере, в какой я, например, сознаю сверхиндивидуальность общезначимых категорий моего мышления, я уже считаю их обязательными для всякого сознания, что как бы предполагает признание его существующим и помимо моего собственного сознания; то же можно заметить и относительно общезначимости научных суждений: она предполагает признание их таковыми всяким другим познающим субъектом; аналогичные рассуждения легко сделать и относительно нравственных и эстетических понятий. Следует иметь в виду, однако, что понятие о сознании вообще в его трансцендентности, т. е. вне-пространственности и вневременности, не дает основания признавать реальное существование чужого «Я» в его конкретной индивидуальности.

В связи с вышеприведенным соображением можно поставить и другое, исходящее из понятия о соотносительности между понятиями о субъекте и объекте, о «Я» и о «не Я». Всякий, кто сознает свое «Я», т. е. кто обладает самосознанием, вместе с тем мыслит его в его отношении к содержанию сознания, т. е. к объекту или к «не Я»; в таком смысле, понятие о «Я» предполагает и соотносительное ему понятие о «не Я»; но соотношение «Я» — «не Я» получает наиполнейший свой смысл лишь в том случае, если «не Я» однородно с «Я», т. е. если я ставлю свое действительно существующее и одушевленное «Я» в соотношение с действительно существующим и одушевленным «не Я» или чужим «Я»; иными словами говоря, «самосознание есть вместе с тем сознание другого», сознание своего «Я» достигает наибольшей своей характерности лишь под условием его соотношения с другим «Я»: они мыслятся как взаимно обусловливающие друг друга части одного целого. С такой точки зрения, сознание своего «Я» логически, а не только психологически требует его противоположения чужому «Я», т. е. ведет к утверждению, что и последнее существует. Рассуждение подобного рода, однако, все же не дает возможности установить объективные признаки, на основании которых познающий субъект мог бы утверждать одушевленность той, а не иной конкретно данной ему индивидуальности.

Если отрицать возможность теоретически доказать чужую одушевленность, то при фактическом признании ее всяким нормальным сознанием приходится искать его обоснование в другой области. Принцип признания чужой одушевленности действительно гораздо тверже устанавливается в его регулятивно-телеологическом значении: категорически не утверждая его в данное время в качестве безусловно доказанной истины, можно пользоваться им для целей познания в качестве научной гипотезы, нужной для объяснения некоторой части действительности; но можно принять его и в качестве нравственного постулата, без которого нельзя представить себе «другого» как самоцель, в отношении к которой наше поведение и должно получить нравственный характер.

Принцип признания чужой одушевленности можно признать гипотезой; она нужна психологу, социологу или историку для того, чтобы объединять свое знание о наблюдаемых им чужих поступках и деятельностях. Такая гипотеза, не противореча опыту, более вероятна, чем обратное положение. В самом деле, положим, что я (А) высказываю гипотезу об одушевленности B, C, D,…; она более приемлема, чем гипотеза о том, что В, С, D,… — механизмы: ведь при высказывании гипотезы об одушевленности В, С, D,… я (А) не попадаю в постоянное противоречие с своим опытом, в котором я переживаю собственную свою одушевленность, данную вместе с испытываемыми мною раздражениями, с моими движениями и т. п.; между тем при высказывании гипотезы об отсутствии одушевленности в B, С, D,… я принужден исключить себя (т. е. А) из сферы ее приложения, ибо я не могу признать самого себя только механизмом. Следовательно, гипотеза о чужой одушевленности в ее приложении к известной части действительности оказывается в большем соответствии с данными нашего опыта, чем обратное положение, что и придает ей большую вероятность.

В качестве гипотезы принцип признания чужой одушевленности действительно предпосылается и в психологии, и в социальных науках, и в истории; в теории и на практике, когда мы имеем дело с подобными нам существами, этот принцип оправдывает то доверие, какое наше сознание инстинктивно питает к нему, выдерживает проверку в его разумном приложении к эмпирическим данным и служит для их объединения и для их объяснения. Само собою разумеется, что такую гипотезу нельзя смешивать с мнимоэмпирическим знанием «чужого Я»: ведь всякий познает «чужое Я» при помощи подстановки самого себя в условия его душевной жизни и, значит, строит ее исходя из представления о собственной своей индивидуальности, как некоего единства, а также из элементов собственной своей жизни; но гипотетически конструируя «чужое Я» для объяснения его действий, нельзя забывать, что познающий субъект не обладает эмпирическим знанием «чужого Я» и принужден ограничиваться наблюдением над «внешними» обнаружениями его душевной жизни, телесными процессами, значение которых он толкует на основании собственного своего «внутреннего» опыта; только благодаря такому допущению, например, целесообразности данных действий, он получает, однако, возможность установить некоторую непрерывность в их ряде, представить себе развитие данной деятельности, а значит, и соответствующих событий и т. п.

Наконец, с точки зрения «практического разума», принцип признания чужой одушевленности принимается в качестве нравственного постулата. В самом деле, нравственное сознание моего «Я» требует, чтобы я признавал чужую одушевленность: ведь нравственно свободная деятельность моего «Я» не может быть деятельностью без объекта; но такой объект должен побуждать меня к нравственно свободной деятельности, а не механически «связывать» ее в причинно-следственном смысле; значит, он должен мыслиться мною таким же нравственно свободным, признающим мою свободу субъектом, как и я сам, что нельзя высказать, не признавая «чужого Я», не считаясь с его индивидуальностью как самоцелью, не уважая в нем самобытной человеческой личности; следовательно, с указанной точки зрения каждое «Я» должно признавать чужую одушевленность, хотя бы оно и не могло доказать действительное ее существование. Таким образом, с точки зрения безусловного требования нравственного своего сознания, каждое «Я» постулирует одушевленность именно того, в отношении к кому оно в данном месте и в данное время свободно предъявляет себе такое требование.

Впрочем, понятие о чужой одушевленности можно рассматривать и с точки зрения его психогенезиса, т. е. интересоваться не основаниями, в силу которых каждый из нас признает чужую одушевленность, а тем, каким образом представление о ней возникает в нашем сознании. С такой точки зрения, приходится сказать, что представление о чужом «Я» уже дано в инстинктивном переживании чужой одушевленности; следовательно, принцип признания чужой одушевленности фактически включен в «сочувственное» ее «переживание» и развивается через его посредство.

Сочувственное переживание до сих пор еще мало выяснено; может быть, оно есть результат особого рода «конгениальности» или «созвучия» между однородно организованными существами. Вообразим, что А вслед за В, благодаря «симпатии» (в широком смысле) и подражанию, безыскусственно воспроизводит в себе внешние телодвижения В; но воспроизводя его действия хотя бы в зачаточном их виде или даже испытывая только тенденцию к их воспроизведению, А переживает соответствующие им и более или менее прочно связанные со своими собственными телодвижениями состояния сознания; значит, А, не противопоставляя себя В, может без всякой задней мысли (например, без научной цели) отдаться сочувственному переживанию, его одушевленности и провести подстановку состояний своего сознания под телодвижения В; вместе с тем А испытывает ассоциированные с ними состояния своего сознания как «чужие» и приписывает их В, полагая, что последний «выражает» их во внешних проявлениях своей жизни.

В случаях подобного рода А гораздо легче и полнее переживает, однако, те психические состояния, которые он сам уже ранее испытывал в связи с соответствующими им обнаружениями и которые он инстинктивно ассоциирует с внешними обнаружениями психических состояний В.

Такая ассоциация — двойная, а именно:

1) А ассоциирует свои состояния сознания с соответствующими своими же действиями;

2) благодаря установившейся у него ассоциации подобного рода А ассоциирует чужое действие В, отождествляемое им со своим собственным, с соответствующим ему собственным состоянием своего сознания.

Такая двойная ассоциация, а затем и простое воспоминание о ней, надо думать, обыкновенно лежат в основе процесса «сочувственного переживания».

Однородный психический процесс, вероятно, происходит и в случаях еще более сложного «сочувственного переживания»; его можно представить себе в виде следующей схемы. Положим, что А переживает связь между своими представлениями и словами; вместе с тем, различая своя «Я» от чужого, А сознает, что он (А) воспринимает такие же самые сочетания звуков от другого лица — В; благодаря вышеуказанному двойному ряду ассоциаций А получает возможность сочувственно переживать то, что говорит В. Нечто подобное происходит и при восприятии со стороны А вещественного образа с конкретным содержанием (а не символа), под условием если он признает его произведением чужого творчества — В. Наконец, при наличности еще нового (третьего) ряда ассоциаций между своими словами и вещественными их символами, им самим начертанными, А может испытывать сочувственное переживание при восприятии однородных знаков, начертанных В; в таком случае А связывает чужие начертания с состояниями собственного своего сознания.

Впрочем, воспроизведение чужой одушевленности связано не только с ассоциированием известных представлений, но и с заключением по аналогии, хотя бы оно и не всегда ясно сознавалось. В сущности, заключение по аналогии, которому многие приписывают значение в качестве доказательства чужой одушевленности, вряд ли может претендовать на такую роль. В самом деле, лишь в том случае, если я подменяю понятие о моем «Я» понятием об «одном Я», я могу по аналогии сделать заключение о «другом Я», т. е. перенести свое представление об «одном Я» (в данном случае отождествляемом с моим «Я») на «другое Я»; но в таком случае я уже исхожу из признания чужой одушевленности, ибо оно лежит в основе моего понятия об «одном Я» как о некоем экземпляре, по которому я могу путем заключения по аналогии судить о другом экземпляре того же вида. С такой точки зрения, заключение по аналогии уже предполагает признание чужой одушевленности; но оно все же, кажется, не теряет своего специфического значения при его квалификации: А, утверждающий наличность одушевленности в B, в сущности, по аналогии заключает лишь о специфическом виде одушевленности B, о его горе или радости и т. п., т. е. связывает их с теми телодвижениями, в которых В выражает их; допуская душевную жизнь В, А судит только о переменах, происходящих в ней, по знакомым ему из собственного опыта специфическим внешним признакам; например, по слезам или смеху «другого», действующих на него более или менее заразительным образом А заключает о тех состояниях сознания В — горе или радости, которые он выражает.

В психогенезисе признания чужой одушевленности легко различить элементы, которые уже были вскрыты при анализе того же понятия с теоретико-познавательной точки зрения, но в качестве факторов, а не оснований. Каждый из нас, например, тем более утверждается в мысли об общезначимости истины, чем более замечает ее общепризнанность: самое объективирование наших восприятий находится в тесной зависимости от нашего же сознания, что данный объект признается реально существующим и другими «Я»; каждый из нас постоянно ссылается и часто принужден ссылаться на чужое мнение или чужой вывод относительно таких объектов; следовательно, и в данном случае общепризнанность истины становится фактором ее общезначимости и как бы социальным продуктом: объективное существование чужого «Я» признается с тем большею убежденностью, чем больше утверждающий сознает, что то же «чужое Я» и другими признается объективно существующим. Развитие самосознания находится также в тесной зависимости и от противоположения своего «Я» «чужому Я»: ребенок на втором месяце по рождении уже различает прикосновение к нему матери или няни даже в темноте, от других раздражений и приспособляется к ним: он дает себя держать, ласкать и т. п.; но его самосознание растет в зависимости от его собственных усилий расширить свое «Я» и подражать тому «другому», которого он уже различает от вещей, лишенных одушевленности; развитие его личности, однако, продолжается и в последующее время: он замечает, что окружающие его люди суть «чужие Я», аналогичные с его собственным «Я», и таким образом, начинает ясно сознавать оба понятия в их взаимозависимости. Регулятивно-телеологическое значение признания чужой одушевленности можно также представить себе в виде его генезиса. Такой принцип развивается, например, в зависимости от стремления любознательного ребенка или дикаря почерпать из собственной одушевленности элементы, пригодные, по его убеждению, для объяснения движения разных предметов, существ и других явлений (анимизм); всякий из нас постоянно воспроизводит чужую одушевленность, когда имеет дело с людьми и т. п. Вместе с тем то одобрение или порицание, которое более или менее резко высказывает наше «Я» о чужих действиях, естественно предполагает одобрение или порицание того именно, кто действует, т. е. способствует развитию чувства чужого «Я»: оно ярче переживается в подобного рода оценке, что легко заметить даже в трудах некоторых ученых социологов и историков; они более или менее ярко воспроизводят одушевленность людей в зависимости от более или менее резкой оценки их действий.

Следует заметить, однако, что воспроизведение чужой одушевленности во всей ее полноте представить себе нельзя хотя бы уже потому, что в таком акте всегда соучаствует то сознание, в котором чужая одушевленность воспроизводится: «Я» не могу перестать быть «Я» даже в момент сочувственного переживания чужого «Я». Такое переживание, ассоциирование и заключение по аналогии обыкновенно сводится к воспроизведению в себе не чужого «Я», а более или менее удачной комбинации некоторых элементов его психики или даже просто отдельно выхваченных состояний чужого сознания, игнорируя остальные.

Итак, и с гносеологической, и с психогенетической точки зрения, принцип признания чужой одушевленности может получать весьма разнообразные значения, не всегда, однако, различаемые учеными: постоянно применяя его в психологии и других науках, они редко выясняют, в каком именно смысле они его признают. В таких науках психолог, социолог или историк пользуются принципом признания чужой одушевленности для научно-психологического понимания изучаемых ими объектов, что и придает ему особого рода оттенок. Следует заметить, например, что подобно другим ученым, имеющим дело с аналогичными объектами, и историк в сущности уже противополагает себя как познающего субъекта познаваемому им объекту, т. е. тому именно объекту, которому он и приписывает некую одушевленность. Вместе с тем он основывает такое свое истолкование на предпосылке о единообразии природы вообще и единообразии психической природы человека в частности; эта предпосылка постоянно делается ученым: в ее общем виде — в естествознании, в ее квалифицированном виде (единообразие психической природы человека) — в психологии. Историк также пользуется понятием о единообразии психики, например, в тех случаях, когда он рассуждает о единообразии в единстве и цельности человеческих сознаний; исходя из положения, что единство и целостность сознания, например, у А (историка) и В единообразны, историк может заключить, что он на основании единства и целостности своего сознания сумеет понять значение освоенного им элемента сознания B в сознании самого В. Лишь опираясь на такую предпосылку о единообразии психической природы человека, историк может сознательно пользоваться заключением по аналогии (в вышеуказанном его смысле) для того, чтобы действием известных психических факторов объяснять внешние обнаружения чужой жизни, которые доступны его собственному чувственному восприятию. Впрочем, не мешает заметить, что смотря по тому, каких воззрений ученый придерживается на отношение «души» к телу — учения о психофизическом параллелизме или учения о взаимодействии души с телом, и заключение его о чужой одушевленности получает различные значения. Если историк, например, остается верным учению о психофизическом параллелизме, он судит по внешнему действию субъекта о сопровождающем его состоянии сознания, но не может предполагать причинно-следственное соотношение между ними; он, значит, не считает себя вправе мысленно восходить от внешнего действия субъекта к состоянию его сознания, как от следствия к причине, а рассматривает внешнее действие субъекта лишь как признак, в соответствии с которым последний и должен испытывать то, а не иное состояние сознания. Если историк, напротив, склоняется к учению о взаимодействии души с телом, он может сказать, что внешнее действие субъекта есть следствие сложной причины, в составе которой состояние его сознания играет известную роль; он, значит, имеет основание мысленно восходить от внешнего действия субъекта к состоянию его сознания, как от следствия к причине, что, разумеется, придает его заключению более аподиктический характер. Во всяком случае, процесс собственно научного психологического понимания характеризуется не инстинктивным воспроизведением чужой одушевленности, а возможно более наукообразным заключением по аналогии; на основании аналогии с тою связью, какую ученый стремится возможно более точно установить между данным состоянием своего сознания и внешним его обнаружением, он заключает о наличности у постороннего лица состояния сознания, соответствующего тому внешнему его проявлению, тождество которого (по крайней мере, в известном отношении) с собственным его обнаружением предварительно установлено; он заключает, например, о тех, а не иных состояниях сознания (т. е. «души») постороннего лица по его внешним действиям — движениям, выражению лица, жестам, словам, поступкам и т. п. Таким образом, историк стремится перевоспроизвести в себе то именно состояние сознания, которое ему нужно для научного объяснения изучаемого им объекта; он анализирует пережитые им состояния и выбирает то из них, которое, судя по чисто научному исследованию внешних его признаков (внешнему обнаружению), всего более подходит к данному случаю; он как бы примеряет наиболее подходящие состояния своего собственного сознания к проанализированному и синтезированному им внешнему обнаружению чужой одушевленности, подделывается под нее и т. п.; ему приходится искусственно (в воображении или в действительности) ставить себя в условия, при которых он может вызвать его и т. п., хотя бы и несколько раз. Лишь после таких исследований он может перевоспроизвести в себе то именно состояние сознания, которое он считает нужным для надлежащего понимания чужих действий. Наконец, следует иметь в виду, что ученый, в частности и историк, постоянно подвергает свое научно-квалифицированное психологическое построение чужой душевной жизни научному же контролю; он признает его лишь гипотезой, сила которой зависит от степени ее пригодности и области ее применения; он принимает ее лишь в том случае, если факты ей не противоречат и если она помогает ему объяснить эти факты.

Само собою разумеется, что в тех случаях, когда ученый стремится научно применить принцип признания чужой одушевленности к построению коллективного, а не единичного субъекта, содержание его осложняется: ведь подобно психологу, занимающемуся коллективной психологией, или социологу, историк, изучающий жизнь или историю человеческих обществ, часто подставляет свою одушевленность под чужие действия целой социальной группы; он стремится представить себе чужую одушевленность в смысле коллективного сознания: он должен построить, например, понятия о единстве коллективного сознания данной группы, хотя бы временном и не распространяющемся в одинаковой мере на всех ее членов, — об уровне ее сознания, об общей ее воле, об объединенном ее действии или организованной ее деятельности и т. п.

Понятие о чужой одушевленности в его применении к конструкции объекта исторического познания окажется, однако, еще более сложным по своему содержанию, если припомнить особенности собственно исторического знания и его задач.

Историк занимается научным построением действительности; значит, он должен установить, что переживаемое им представление о чужой одушевленности есть вместе с тем воспроизведение реально данной одушевленности той именно индивидуальности, которой он приписывает известные действия или в зависимости от которой он изучает данный исторический факт.

Далее следует заметить, что при применении разбираемого принципа историк переносит общее понятие о своей одушевленности на предшествовавшие ему поколения. Помимо сознательного применения вышеуказанного принципа в одном из общих его значений, он, следовательно, должен еще установить те основания, в силу которых он применяет его к объяснению прошедшего. Вообще можно сказать, что историк предполагает некоторое сходство между своей одушевленностью и одушевленностью изучаемого им исторического деятеля, общественной группы и т. п. Если историк исходит из предположения, что его психика и психика некогда бывшего другого индивидуума разнятся лишь в интенсивности комбинированных элементов, то соответствующие видоизменения в интенсивности элементов психики историка (например, при мысленном погружении его в среду, где жил изучаемый им некогда бывший индивидуум) приблизят его к пониманию психики последнего; но даже приняв такую гипотезу, он может сомневаться в ее приложимости: она требует сохранения полного соответствия между обеими комбинациями, фактическое осуществление которого едва ли может иметь большую вероятность. Вообще при перенесении своей одушевленности на ранее бывших людей осторожный историк все же будет различать понятие о сходстве между своей одушевленностью и одушевленностью прежде бывшего субъекта от понятия о сходстве между некоторыми элементами, общими обеим одушевленностям; лишь в последнем смысле он может говорить с достаточным основанием о перенесении своей одушевленности на человека прежнего времени; историк может приблизиться к научно-психологическому пониманию прежде бывшей психики лишь путем научного анализа элементов своей собственной душевной жизни и признаков чужой, уже признанной им, с тем чтобы установить общие им элементы; самая же комбинация последних между собою и с другими элементами чужой душевной жизни может представиться настолько своеобразной, что полное и живое понимание ее все же будет еще очень ограниченным, даже если вообразить, что историк сумел постигнуть те из них, которые отличались от его собственных; но вероятность такого постижения все же может быть мала, и его результаты окажутся гадательными.

Во всяком случае, историк уже пользуется принципом признания чужой одушевленности для того, чтобы построить понятие о качественном изменении в психике того лица (индивидуального или коллективного), деятельность которого он наблюдает в действительности; он судит об одушевленности данного субъекта по его действиям и их результатам и обратно исходит из предположения о его одушевленности для понимания его действий и их продуктов.

Такое понимание объекта исторического познания, однако, все еще слишком широко; правда, оно дает основание различать объект историзирующих дисциплин естествознания от объекта истории в узком смысле; но оно вместе с тем сближает ее с психологией и социальными науками, недостаточно отграничивая от них область собственно исторического исследования: ведь историк интересуется не столько изменениями в чужой психике, сколько индивидуальным ее воздействием на окружающую среду; не столько отдельно взятыми изменениями, сколько единичным и непрерывным рядом изменений, т. е. становлением или происхождением того, что действительно оказалось в результате подобного рода воздействий; не столько порознь изучаемыми группами или сериями фактов из истории культуры, сколько развитием человечества и т. п. Лишь в том случае, если понятие о качественном изменении рассматривать в связи с такими гораздо более сложными понятиями, можно точнее установить область собственно исторического исследования и ближе подойти к понятию об объекте собственно исторического познания.

 

Глава вторая

Специфический характер собственно исторических фактов

Понятие об изменении естественно связывать с понятием о той причине, которая его вызывает и действие которой в нем обнаруживается. С только что указанной точки зрения понятие об историческом объекте уже включает понятие о некоем причинно-следственном отношении: само изменение ставится в зависимость от действия некоей причины, вызывающей данное следствие, т. е. появление того именно, что дает основание говорить об изменении в вышеуказанном смысле; лишь принимая во внимание (хотя бы гипотетически) факторы, «действию» которых историк приписывает данное изменение или характерные его признаки, он может признать в нем то, что нужно для того, чтобы считать данное изменение историческим фактом.

С такой точки зрения, всякое историческое изменение можно рассматривать как взаимодействие между средою и индивидуумом. В той мере, в какой действие среды предполагает некоторую воспринимающую его деятельность индивидуума, а воздействие индивидуальности на среду — восприимчивость последней и ее содействие, нельзя, конечно, представить себе каждое из таких реальных соотношений порознь; но в зависимости от той познавательной цели и согласно с только что предложенным пониманием исторического изменения историк может преимущественно рассуждать или о действии среды на индивидуума, или о воздействии индивидуальности на среду; изменение, вызываемое таким влиянием, он, значит, может называть фактом; для того, однако, чтобы последний признать историческим фактом, ему нужно еще квалифицировать свое понятие о подобного рода влиянии, иначе он не будет иметь основания называть и вызываемое им изменение историческим фактом. После того, что уже было сказано о принципе признания чужой одушевленности, ясно, что историк, рассуждающий о таких действиях или воздействиях, не может ограничиться пониманием их в механическом смысле; он преимущественно интересуется «психическим» их характером, так как имеет в виду соответственный характер вызванных ими изменений. С последней точки зрения, историк разумеет под «средою» преимущественно одушевленную «надорганическую» или «общественную среду», а под «индивидуальностью» — живую человеческую индивидуальность; он изучает влияние среды на индивидуума или индивидуальности на среду, главным образом, в той мере, в какой подобного рода взаимодействие вызвало соответствующие перемены в душевной жизни данной личности или целого общества, или даже всего человечества, а значит, и соответствующие перемены в продуктах их культуры.

Впрочем, смотря по тому, ввиду какой познавательной цели ученый интересуется фактом, он преимущественно изучает или действие среды на индивидуума, или, обратно, воздействие индивидуальности на среду.

Историк, изучающий прошлое человечества с номотетической точки зрения, интересуется преимущественно действием среды на индивидуумов в ее уравнительном значении, т. е. в той мере, в какой она производит такие изменения в психике индивидуумов (а значит, и в их действиях, и в их продуктах), благодаря которым они делаются сходными в некоторых отношениях; вообще социальные явления, возникающие под давлением общественной среды, он может подвести под такое понятие.

Историк, изучающий действительность с идеографической точки зрения, разумеется, объясняет ее при помощи тех обобщений, которые получаются путем изучения подобного рода социологических фактов; но для научного построения индивидуальной конкретно данной действительности он нуждается и в другом понятии о факте; по своему содержанию оно ближе всего подходит к вышеуказанному понятию о воздействии индивидуальности на среду.

В самом деле, говоря о воздействии индивидуальности на среду, историк уже включает в свое понятие о нем и понятие о реальном его существовании: он представляет себе изучаемое им воздействие «данным» ему, действительно существующим. Такой характер с гораздо большим основанием можно преимущественно приписывать понятию о воздействии индивидуальности на среду, а не обратно — понятию о действии среды на индивидуум; ведь с понятием о воздействии данной индивидуальности на среду историк всегда связывает и понятия о вполне определенном месте и времени ее воздействия, значит, и о совершении его в конкретных условиях данного пункта в пространстве и данного момента во времени, чего нельзя сказать относительно понятия о воздействии среды на индивидуумов, если самую среду не представлять себе с индивидуальными особенностями, отличающими ее от какой-либо другой среды. Вместе с тем воздействие индивидуальности на среду должно признать индивидуальным ее воздействием на среду; и чем больше такой деятель обладает индивидуальностью, тем более и воздействие его на среду или продукт, в котором оно обнаруживается, будет отличаться индивидуальным характером, т. е. окажется «случайным» в относительно познавательном смысле, единственным в своем роде фактом, подлежащим научно-историческому объяснению и в его генезисе, и в его последствиях для данной социальной группы, претерпевшей соответствующие изменения. Таким образом, можно сказать, что под историческим фактом в его наиболее характерном, специфическом значении историк преимущественно разумеет воздействие индивидуальности на среду.

Обратимся к дальнейшему выяснению того общего содержания, которое историк вкладывает в свое понятие о факте в вышеуказанном смысле слова.

Самая этимология слова заслуживает внимания: слово factum означает то, что сделано; но историк не может довольствоваться таким чисто механическим пониманием факта: для него factum означает то, что кем-либо сделано; под фактом он преимущественно разумеет воздействие индивидуальности на окружающую его среду — мертвую и в особенности живую. В таком смысле, например, скребок, сделанный из кремня, есть факт; удар, нанесенный А его врагу В, есть факт; слово, сказанное А его другу С, есть факт.

Воздействие индивидуальности на среду не представляется историку механическим процессом уже потому, что такая индивидуальность понимается им в смысле субъекта, который характеризуется единством сознания, придающим единство и его действиям; значит, и воздействие такого субъекта на среду характеризуется не механическими, а психическими его особенностями. Следовательно, можно сказать, что историк изучает те факты, которые состоят в психофизическом воздействии индивидуальности на среду, и обращает внимание преимущественно на психический характер такого воздействия; даже воздействие субъекта на мертвую среду характеризуется теми превращениями энергии и перемещениями материальных точек, которые субъект производит ввиду какой-либо цели; тот же психический характер его воздействия, разумеется, обнаруживается еще яснее в его отношении к живой человеческой среде.

Итак, нисколько не отрицая механического воздействия человека на среду, я думаю, что оно не представляет самостоятельного интереса для историка; в качестве историка ученый специально интересуется психическим воздействием индивидуальности на среду; но психическое воздействие индивидуальности характеризуется воздействием ее сознания на среду, и оно всего лучше обнаруживается в ее воздействии на одушевленную же общественную среду; значит, можно придти к заключению, что под историческим фактом в наиболее характерном, специфическом его смысле следует преимущественно разуметь воздействие сознания данной индивидуальности на среду, в особенности на общественную среду.

Предложенная формула для правильного ее понимания нуждается, однако, в некоторых дополнительных разъяснениях.

Следует заметить прежде всего, что под понятием «индивидуальности» можно разуметь и коллективное лицо, поскольку оно в каком-либо отношении может быть представлено в виде индивидуальности; значит, под «индивидуальностью» в вышеприведенной формуле можно разуметь и все человечество, поскольку оно в качестве носителя сознания воздействует на окружающую его среду, а его воздействие признавать главным историческим фактом, обнимающим все остальные. В зависимости от того более или менее широкого значения, какое историк приписывает тому же термину (например, смотря по тому, будет он разуметь под индивидуальностью группу народов, между собою родственных (или государств), или отдельный народ (или государство), или общественный слой, или город, или союз, или, наконец, отдельное физическое лицо), он может говорить о факте воздействия такой индивидуальности на среду в более или менее широком смысле.

Понятие среды можно также расширять или суживать в зависимости от его содержания: историк может говорить, например, о воздействии человечества на окружающую его среду вообще или на мертвую, или на органическую, или на общественную среду в частности; о воздействии данного народа или государства на данную группу соседних народов или государств, о воздействии данного индивидуума на общество.

Понятию о самом воздействии индивидуальности на среду можно также придавать различные значения в зависимости от его содержания. Последнее может быть чрезвычайно разнообразным, но легко заметить, что историк обращает наибольшее внимание на волевое воздействие данной индивидуальности. В самом деле, всякое действие тем менее чисто механическое, чем в большой мере оно оказывается результатом психических, а не одних только физических факторов; но наиболее характерным в психическом отношении фактором действия должно признать волю; без воли, в частности, без волевого решения, нельзя представить себе и целесообразное действие, т. е. действие, сознательно направленное самим действующим субъектом к известной цели; вместе с тем наиболее непосредственное воздействие индивидуальности на среду имеет характер волевого воздействия. В «первобытных» обществах можно уже встретить людей, обладающих довольно резко очерченною индивидуальностью и воздействующих на своих соплеменников. «Исторические деятели» обыкновенно также оказываются людьми, наделенными сильною волей, благодаря которой они бывают в состоянии с большей, чем другие, решительностью, настойчивостью и постоянством преследовать свою цель и, таким образом, воздействуют на общественную группу; достаточно припомнить имена хотя бы, например, Фемистокла, Юлия Цезаря, Лютера, Петра Великого, Фридриха Великого, Наполеона, Бисмарка и приписываемое им значение в истории для того, чтобы придти к заключению, что историк интересуется преимущественно волевым воздействием таких индивидуумов на данное целое, т. е. на ход истории. В аналогичном смысле можно рассуждать, конечно, и о целом народе как о своего рода индивидуальности, воздействие которой на окружающие народы также находится в зависимости от степени волевого ее напряжения: историк обращает внимание, например, на ту силу воли, какую французы обнаружили в эпоху революции в борьбе против коалиции.

Впрочем, и факты с индивидуальным характером, в свою очередь, могут оказывать подобного рода воздействие; но последнее все же сводится к воздействию коллективного лица (например, войска) на среду; следовательно, и к явлениям подобного рода можно прилагать вышеуказанное построение, только объект его отличается большею сложностью.

Следует заметить, однако, что с точки зрения того понятия о факте, которое включает понятие о результате некоего действия, характеризующем изменение или, точнее, перемену; не само воздействие человеческого сознания на среду, а продукты такого воздействия и могут быть преимущественно названы историческими фактами.

Даже если называть наличие самого воздействия историческим фактом, все же нельзя рассматривать это воздействие вне его отношения к данному результату. В самом деле, не всякое воздействие индивидуума на среду признается историком заслуживающим названия исторического факта: мне уже выше приходилось указывать на то, что лишь факт, которому историк приписывает ценность, а также действенность, численность и длительность его последствий, получает в его глазах значение собственно исторического факта; следовательно, уже с такой точки зрения, историк, пользующийся термином «факт» в его узком специально историческом смысле (факт из истории человечества), связывает его с понятием о некотором результате. Сверх того, такое воздействие ведь доступно чужому наблюдению только в его результатах. Следовательно, factum можно понимать и в смысле того, что кем-то сделано, т. е. не в смысле процесса его воздействия, а в смысле вызванного им результата. Само воздействие обнаруживается, конечно, в его результате; последний и становится обыкновенно доступным восприятию историка или — в громадном большинстве случаев — стороннего наблюдателя, по показанию которого историк судит о факте.

Предлагаемое несколько измененное понимание термина «исторический факт» удобно и в том отношении, что под него легко подвести понятия о продукте или о состоянии культуры: в своих исходных моментах они всегда не что иное, как результаты воздействия индивидуальности на среду.

Таким образом, легко объяснить, почему историк часто разумеет под фактом результат данного воздействия индивидуальности на среду в вышеустановленном его значении. Во всяком случае, такая спецификация содержания исторических представлений сама может также служить поводом для употребления термина «факт» в более узком смысле.

При выяснении понятия об историческом факте в вышеуказанном его значении следует еще принять во внимание, что его содержание может быть или сравнительно простым, или очень сложным.

В научном исследовании, разумеется, важно иметь дело с возможно более элементарными простейшими фактами; но столь же важно не терять из виду характерных признаков собственно исторического факта, что и мешает полному его разложению на простейшие элементы, даже если бы это и было возможно. С такой точки зрения, под простейшим историческим фактом можно разуметь самое элементарное, происходящее в данном пункте пространства и в данный момент времени преимущественно психическое воздействие индивидуальности на один из элементов окружающей ее среды, в особенности общественной среды.

В большинстве случаев, однако, факты, изучаемые историком, оказываются не простейшими, а относительно весьма сложными. Каждый из них можно представить себе в виде целой системы воздействий данной индивидуальности на среду, объединенных единством цели, или даже их результат. Данное орудие есть, например, сложный факт, ибо оно есть результат целой системы воздействий его творца на данное вещество (положим, на кремень), объединенных единством цели, ввиду которой он и подверг его обработке. Субъект, в котором такая система воплощается, может быть или физическим, или коллективным лицом; отряд, который берет приступом крепость, систематически выполняет группу или ряд действий, результат которых, положим, состоит во взятии крепости: историк называет взятие крепости фактом.

Впрочем, во многих случаях историк изучает не одну систему таких воздействий, а производную систему воздействий, которую он представляет себе образованной по крайней мере из двух более простых систем воздействий. Субъект, в деятельности которого каждая из них воплощается, находится в противодействии или взаимодействии с другим и т. п. и может мыслиться или в единичном, или в собирательном смысле. Сражение представляется, например, историку такой именно производной системой воздействий: каждая из враждебных сторон (субъектов — в собирательном смысле) совершает ряд воздействий, направленных на противника. В случаях подобного рода можно или говорить о сложном воздействии (т. е. о системе воздействий) на среду, в частности, разумея под нею и того, на кого подобного рода воздействие направлено (например, на противника), или представлять себе систему воздействий, которые субъекты оказывают друг на друга (например, самое сражение), своего рода воздействием противодействующих групп субъектов, находящихся во взаимодействии на среду, т. е. на соответствующие народы или государства, представителями которых сражающиеся оказываются, или на совокупность народов или государств, частями которых можно считать вышеназванные народы или государства и т. п.

Следует иметь в виду, однако, что историк, даже тот, который придерживается идеографической точки зрения, не может ограничиться исключительно тем пониманием исторического факта, которое предложено в предшествующих рассуждениях; нельзя забывать, что он пользуется понятием об историческом факте и в относительно обобщающем смысле.

В самом деле, понятие о воздействии индивидуальности на среду уже предполагает понятие о влиянии среды: человеческая личность складывается в общественной среде и не может воздействовать на нее без ее содействия, на что уже было указано выше. Вместе с тем историческое изучение преимущественно психического воздействия данной индивидуальности на среду тесно связано с изучением распространения такого воздействия в той же (или более широкой) среде; припомнив, что историк разумеет под историческим значением факта (его действенность и проч.), можно сказать, что последнее находится в прямом отношении к сфере данного воздействия (или к его результату).

С такой точки зрения, под вышеустановленное понятие об историческом факте можно подвести факты, которые представляются нам повторяющимися в пространстве и даже во времени. В самом деле, положим, что изобретение, сделанное данным лицом, распространяется в данном обществе или передается последующим поколениям путем внушения, подражания, авторитета и т. п.; но такой факт есть все же факт воздействия изобретателя на среду: сила его обнаруживается в объеме его действия. Само собою разумеется, что в случаях подобного рода историк прибегает к обобщению, поскольку он, например, изучает степень всеобщего увлечения данного общества этим изобретением; но с идеографической точки зрения, он пользуется обобщением, главным образом, лишь для того, чтобы судить об историческом значении (в частности, силе) индивидуального воздействия по объему его действия, о культуре, характеризующей данную социальную группу или ее развитие, в отличие от других, и т. п. В известном смысле историк может даже самое распространение или передачу данного (а не другого) изобретения в данной сфере признать индивидуальным фактом. Если иметь в виду, что термин «изобретение» можно понимать в очень широком смысле, то и вышеприведенное рассуждение получит широкое применение. Само собою разумеется, что в тех случаях, когда изобретение одного субъекта путем подражания и других способов воспроизводится другими субъектами с изменениями, зависящими от индивидуальных свойств воспроизводителя, повторение его может оказаться в значительной мере фиктивным.

Следует заметить, однако, что историк изучает данное целое в реальном его отношении к частям; с такой точки зрения, он также пользуется понятием о действии среды на индивидуальность. Действительно, историк не может построить цельный исторический процесс из одних только фактов воздействия индивидуальности на среду: для его построения он должен поставить их в связь с фактами действия среды на индивидуальность, т. е. принять во внимание взаимодействие между ними; пренебрегая им, он не объяснит влияния, оказанного на деятеля данным состоянием культуры, и значит, не усмотрит непрерывности изучаемого им исторического процесса, так как не будет в состоянии из отдельно взятых индивидуальных воздействий построить непрерывную эволюционную серию. Итак, ввиду того, что деятельность индивидуальности, а тем более преемственная деятельность нескольких индивидуальностей (единичных или коллективных) развертывается в известной зависимости от окружающей их среды, историк-идеограф также принимает во внимание факт ее действия; но он пользуется таким понятием об историческом факте в смысле действия некоего целого, т. е. среды (в особенности общественной среды), на ее часть, т. е. на данного деятеля, или на преемственную деятельность нескольких деятелей, в каком бы смысле каждый из них ни понимался.

С такой же точки зрения историк может представить себе и воздействие индивидуальности на среду как воздействие части на то целое, к которому она принадлежит; но и в последнем случае он изучает, главным образом, факты воздействия данной индивидуальности или данного «Я» на ту общественную группу, членом которой оно оказывается, и конечно, имеет в виду преимущественно такие его воздействия на «чужие Я», которые вызывают в психике совокупной их группы изменения, имеющие историческое значение.

Впрочем, кроме исторического факта, можно было бы указать и на другие, еще более сложные объекты исторического познания: всякий исторический процесс образования более или менее значительного целого, тесно связанный с процессом взаимодействия между средою и индивидуумом, т. е. с чередованием между действием среды на индивидуума и воздействием индивидуальности на среду, может служить таким объектом. В числе объектов своего изучения историк признает, например, «историю народа», т. е. процесс образования данной народности с характеризующей ее культурой, одним из главнейших; но говоря о процессе подобного рода, историк, в сущности, разумеет под ним конкретно данный процесс образования некоей индивидуальности: в понятие о постепенной ее «индивидуации», или обособлении от окружающей ее среды, он уже включает те понятия об индивидуальном ее воздействии на среду и о действии среды на ее деятельность, которые были выяснены в предшествующих рассуждениях. Понимание такого объекта зависит, конечно, и от многих других понятий; едва ли не главнейшее из них состоит в понятии о том реальном отношении, в каком «история народа» находится к самому главному из объектов исторического изучения — к истории человечества; на выяснении ее нельзя не остановиться: она представляет такие особенности исторического объекта, которые еще не были рассмотрены выше.

 

Глава третья

Главный объект исторической науки

Вообще можно сказать, что историк интересуется целостною «действительностью», или совокупностью исторических фактов, связанных между собою, а не разрозненными или оторванными друг от друга обломками действительности.

В самом деле, приступая к изучению действительности с идеографической точки зрения, историк, в сущности, представляет себе ее в виде как бы единого целого, которое вмещает в себе все ее части, связанные между собою, в котором каждая из них находит свое положение; тогда он может представить себе и исторические факты или целые группы и серии их в виде как бы более или менее значительных частей единой совокупности, в которой они и располагаются.

С такой точки зрения, только мировое целое, единое и единичное, представляется в полной мере действительностью, каждая из частей которой лишь искусственно может быть извлекаема из реального его единства для научного ее рассмотрения. Следовательно, историк, научно строющий действительность, должен стремиться к образованию понятия о ней как о таком целом; он изучает его в соотношении его частей и в совокупности заключающихся в нем исторических фактов.

Впрочем, понятие о мировом целом — предельное: даже в том случае, если ученый принимается за исследование с обобщающей точки зрения, он не должен забывать, что имеет дело только с частью или частичкою действительности; тем менее может историк упускать из виду подобного рода ограничения, научно строя историю в идеографическом смысле. Понятие о мировом целом, кроме того, стоит слишком далеко от собственно исторических исследований; историк понимает объект своего специального изучения в более узком смысле: ему достаточно принять во внимание такой объект, который мог бы включить совокупность исторических фактов в вышеустановленном их значении. С последней точки зрения, историк-специалист рассуждает не о мире как о целом и не о воздействии на него каждой его части, а ограничивает объект своего изучения именно тою индивидуальною частью мирового целого, которая преимущественно известна ему как носительница сознания, воздействующая в качестве таковой на мировое целое и в зависимости от него действующая.

Само собою разумеется, однако, что историк может представить себе эту часть и в виде относительного исторического целого, понятие о котором уже было затронуто выше.

Действительно, он признает главным объектом собственно исторического познания содержание своего понятия об историческом целом, под условием которого он только и может установить историческое значение каждого отдельно взятого факта, группы, серии, народа и т. п. в надлежащей полноте; но такое содержание он, в сущности, может свести к истории человечества.

Вообще, рассуждая об истории человечества, историк прежде всего характеризует его некоторым реальным единством его состава: человечество состоит из индивидуальностей, способных сообща сознавать абсолютные ценности, что и может объединять всех; по мере объединения своего сознания человечество все более становится «великой индивидуальностью»; она стремится опознать систему абсолютных ценностей и осуществить ее в истории, воздействуя, таким образом, и на тот универсум, частью которого она оказывается; такое воздействие предполагает, однако, наличность цели, общей для всех по своему значению, существование общей воли и проявление объединенной и организованной деятельности членов целого, созидающих культуру человечества, разумеется, в зависимости от той мировой среды, в которой им приходится действовать.

Понятие об историческом целом строится, однако, преимущественно с эволюционной точки зрения; значит, оно получает и соответствующее содержание в истории человечества. Человечество, более или менее полно представляемое одним или многими народами, оказывается субъектом индивидуальной эволюции, совмещающей в себе и те единичные события, которые оказали влияние на общий ход его развития, и те отдельные исторические группы и серии, из которых оно складывается. В самом деле, пристально всматриваясь в историю человечества, историк замечает все более и более возрастающую взаимозависимость между ее частями: он все менее способен понять историю, например, вне ее зависимости от ряда событий — положим, от тех открытий и изобретений, движений народных масс и переселений, реформ, сражений и т. п. фактов, которые оказывают все большее влияние на целую совокупность народов, т. е. на дальнейший ход их развития; мысленно переходя от предшествующего периода в истории человечества к последующему ее периоду, он все менее в состоянии изучать один без другого историю одного народа вне ее связи с историей другого народа, историю его культуры вне ее отношения к культурным влияниям других народов и т. п.

Вместе с тем субъект такой эволюции, взятый в одном из своих состояний, представляется частью того эволюционного целого, которое образуется из их ряда и осуществляется в историческом развитии; значит, историк может рассуждать и о воздействии этой части, взятой во времени, на осуществление исторического целого, а через него и на универсум, с которым оно находится во взаимодействии.

Таким образом, историк восходит к тому понятию об объекте исторического познания, которое можно назвать «историей человечества»: нисколько не устраняя рассмотренных выше понятий об изменении и историческом факте, об истории народа и т. д., оно, напротив, предполагает их, только подвергая их дальнейшей индивидуализации.

В самом деле, понятие об истории человечества, конечно, включает понятие об изменении в том его значении, какое оно получает благодаря применению к его построению принципа признания чужой одушевленности: ведь развитие человечества есть индивидуальный ряд изменений, состоящих прежде всего в конструируемом нами процессе постепенно возрастающего единства человеческого сознания в коллективном субъекте — человечестве, благодаря которому оно и приобретает все большее историческое значение. Понятие об истории человечества включает также и понятие о собственно «историческом» факте: ведь всякое целое можно мыслить состоящим из частей, а реальное отношение части к целому — и в виде ее воздействия на целое; таким образом строя наше понятие об историческом объекте, можно сказать, что оно преимущественно состоит в понятии о воздействии части на то историческое целое, к которому она принадлежит; и каково бы ни было конкретное содержание нашего понятия о части, будет оно, например, отождествляться с понятием о данной исторической личности или о целом народе и т. п., самый акт воздействия такой индивидуальности на целое, в зависимости от которого она действует, да и результат такого взаимодействия есть уже исторический факт.

Развитие человечества представляется нам, однако, не разрозненными историческими фактами и даже не группами или сериями их, а единым непрерывным процессом, звенья которого связаны изнутри, т. е. образуются не в одной только зависимости от внешнего воздействия такой индивидуальности на окружающую ее среду или от действия на нее среды; человечество является, конечно, индивидуальною частью, все более сознательно воздействующей на мировое целое; но вместе с тем, взятое в одном из временных состояний своей культуры, оно же становится частью, образующей все с большею сознательностью и то историческое целое, которое по содержанию своему оказывается историей человечества и получает приписываемое ему значение в его взаимодействии с мировым целым.