Прошу извинить меня за то, что я плохо пишу, допускаю второпях разные неточности и ошибки, слова повторяю, употребляю в своей речи мало эпитетов и, случается, кружусь обреченно вокруг глагола «сказал»: я сказал, он сказал, ты произнесла — ага, вот видишь, нашел, однако, кое-что новенькое.
У меня и в школе-то никогда по литературе больше «тройки» не было, и, с горестной улыбкой обращаясь к моей матери, учительница нередко повторяла: «Орфографию, то есть правила и предписания, установленные грамматиками, он не старается соблюдать и, по-видимому, разделяет мнение тех, кто думает, что писать надо так, как говорят. Часто он переставляет или пропускает не только буквы, а даже слоги».
«Но такие ошибки бывают у всех», — возражала мама, которая никогда не журила меня за неуспехи и была вполне довольна регулярной «пятеркой» сына по математике.
Самым нелюбимым занятием школьных лет были сочинения, и я не знал хуже наказания, чем писать на заданную тему о Макаре Чудре, Коробочке, Герое нашего времени… Всегда в последний день, накануне сдачи работы на проверку, я садился за стол в своей комнате, открывал тетрадь и, уставившись в окно, принимался грызть ручку. Я сидел так полчаса, час, придумывая первое предложение, и за это время успевал обглодать кончик ручки так, что ей невозможно было писать: от легкого нажатия стержень проваливался, тут же показываясь с другой стороны — с той, которую я так настойчиво грыз. Я отправлялся к папиному секретеру и выуживал оттуда следующую жертву своей немоты. (Сейчас по старой привычке терзаю пресный на вкус карандаш.) Возвращаясь к столу, я на несколько минут задерживался у телевизора, затем пил чай, причесывался перед зеркалом, думал: а не почистить ли зубы, а то болит один — и снова опускался на стул в своей комнате, проклиная школу и хорошую погоду.
Теперь папин шкафчик и тот пейзаж за окном родительского дома на улице Громова — раз, два! — и отъехали больше чем на три тысячи километров, и я давно не пишу сочинений, так что это — первый опыт пост-ученического периода. Я волнительно спотыкаюсь о различные части речи, перечитывая, старательно вымарываю многочисленные, словно стремящиеся срифмоваться «уже» и «даже» и размышляю: «Я бы ли не предпочел сейчас фантастические возможности языка заменить другими и, будь я резчик по слоновой кости, отправил в странствие по всему миру легкую гемму с твоим изображением, а будь я строитель каменного храма в невидимой моим куриным оком Калькутте, то и там нашел бы, что тебе посвятить».
Что ж, я не плотник и не ваятель, однако ничто не помешает мне достать из папки шариковую ручку и положить перед собой на стол стопку листов, белых и терпеливых, готовых принять на себя чернильную легкость моего повествования. Чтобы оно было не только легким, но и обладало чертами маститой литературы, я поищу хорошее начало у кого-нибудь из знаменитых. Кто из них мастеровитее, я и не знаю, впрочем, это не важно, главное, что написано мэтрами порядочно — есть из чего выбирать. Пролистав пару наугад выбранных томов в неподвластных старению обложках, перепрыгивая от содержания к указанным страницам, я вынужден отказаться от многочисленных вступлений, где автор с первой же строки торопится назвать одного из героев по имени. Есть фраза, которая мне чрезвычайно нравится: «Я — московский Гамлет!» Фраза чертовски хороша, но она мне не подходит, потому что я до сих пор не удосужился прочитать историю датского принца. Стыдно, конечно. К тому же Москву в дальнейшем придется неоднократно упоминать.
К счастью, классика обладает свойством никогда не заканчиваться, и я вскоре обнаруживаю, что однажды «Было 8 часов утра — время, когда офицеры…», то есть студенты, ведь я — студент, и друзья мои — студенты, и она тоже была… впрочем, я забегаю вперед, а этого делать не нужно. Книга не терпит суеты, в ней, как в шахматах, действуют свои законы и правила. Гроссмейстер не в праве первым ходом двинуть ладью, а она-то — фигура поважнее. Она, можно сказать, королева повествования, которое с большими трудностями рождается в моей голове. Не справляюсь я с письменной речью — человек сведущий это заметит.
В поисках другой пристани, от которой мне бы отчалить, нахожу вот еще что: «В первых числах апреля 1784 года приблизительно в четверть четвертого пополудни престарелый маршал…» — но это уже решительно не годится. Никаких маршалов, будь то сам Ришелье, я не намерен преждевременно вводить в повествование. С отцом мы видимся редко, поэтому военных в моей истории почти не будет, и уж совершенно точно в ней не будет общеизвестной тетки из Тамбова, лиловых негров, придуманных бродягой Маяковским, и бледнолицых арктических исследователей, которые, сидя на льдине, мылом закусывают собак. Однако краткий взгляд на противоположный полюс я вам все-таки обещаю. Перечислением, весьма неполным, я хочу сказать, что на серебристый и золотой века в моем сознании давно ложится насылаемая могущественным капризом тень. Продолжая черный список, исключаю варенье из облепихи и оставляю малиновое, то самое, что с поездом присылают родственники Николая, моего соседа по комнате. Когда я пришел к ней в понедельник, ленточка у нее в волосах была малиновая. Но стоп, савраска, стоп — о ней пока ни слова. Рано еще.
Еще только восемь часов утра — время, когда я просыпаюсь, шлепаю по бесконечному коридору общежития в умывальник, потом обратно в комнату, где за завтраком съедаю традиционную тарелку охлажденной за ночь на подоконнике вермишели, и перед тем, как отправиться на занятия в институт, подхожу к термометру, прикрепленному при помощи лейкопластыря снаружи к оконной раме. Вид из этого окна будет служить мне картинкой для медитации, и описать его проще простого: одноцветные сизые дома, небо и деревья, с которых сошла вся листва и падают — вверх, вниз, разнообразно наискосок — скучающие птицы. Их компания явно разладилась. Стоит непоэтический ноябрь, точнее, его холодная и снежная вторая половина, отмеченная случайными солнечными днями, хотя и они уже не могут изменить терпеливого чувства, что солнце остывает и теперь будет долго длиться зима.
Я одеваю «галю», беру папку с тетрадями и отправляюсь в институт. Надо объяснить — ты ведь не знаешь, — что некоторые вещи у меня имеют свои имена. Однажды в автобусе меня окликнули женским именем, и я долго бы недоумевал, почему так произошло, если бы позвавший очкарик не объяснил, смущенно извиняясь, что у его знакомой похожая на мою кожаная куртка. Вот так моя коричневая потертая тужурка стала «галей», и подобным образом позднее часы превратились в «шорохи», очки в «стакан», а учебник по политэкономии в «зельц».
Я на втором курсе и на первую лекцию, как и полагается, опаздываю. Понаблюдав из-за приоткрытой в аудиторию двери за угловатыми, несуразными — кажется, вот-вот раздастся скрежет этого железного Буратино — движениями лектора Исы Адыговича, я решаю не раздражать его, и без того вечно нервного, и отправляюсь в курилку. Там Андрюша, профорг курса, с глазами, как вареные овощи, перетирает с двумя четверокурсниками эпизоды коммунальной жизни и, отказавшись от сигареты, скатывает из табака клубочек и кладет его за отпяченную сизую губу — пойманный карась. «Давно уже я привык укладываться рано, — бубнит он. — Ничего не поделаешь, такая вот персональная особенность. Еще рано, а я уже в постели. Кажется, это со мной давно. Иногда лягу и долго не засыпаю. Думаю, зачем рано лег, но вставать — все равно не встаю. Слушаю крики ночных птиц и свистки паровозов за ставнями. Долго слушаю, да так и засну. Даже сказать себе не успеваю — ну вот, мол, засыпаю».
Поздоровавшись с компанией, я извлекаю из папки газеты. В это время читальный зал закрыт, в курилке мало людей, воздух не загажен и свободны стулья — можно в течение получаса, сидя в любом углу этой трапециевидной комнаты, спокойно изучать новости неспящего мира с умеренным ущербом учебному процессу. Я всегда по дороге в институт покупаю в киоске у автобусной остановки пару газет или журнал. Часто читаю что-нибудь постороннее и на лекциях, которые в большинстве своем скучны, потому что преподаватели произносят свои речи без огня и страсти, обряжая в монотонные интонации потоки труднодоступных для понимания слов. «Товарищи студенты, — говорит, например, Иса Адыгович, прервав свое объяснение, но продолжая при этом жестикулировать по-заведенному, — просьба не шуметь! Что бы вы ни думали, программа курса пертурбации не подлежит». Зачастую лекции — это сонное царство, поэтому я немедленно покидаю аудиторию, чтобы начать речь о главном. Волнуюсь, как перед экзаменом по ПАСПВУ, есть такой предмет, да все с большой буквы, будто праздник какой-то.
Я шел по мокрому московскому проспекту. Мчащиеся машины размешивали колесами снег, превращая его в сочащуюся коричневую кашу. Хлопали двери магазинов, у табачного киоска цыгане пересчитывали деньги. Мне нужно было позвонить, но трубка в ближайшем таксофоне оказалась оборвана. Обезглавленный провод висел, раскачиваясь то ли от ветра, то ли по причине назревающего бунта машин. Конечно, это слишком ничтожное обстоятельство, чтобы признать его исключительным в простой иерархии дня, но именно за ним последовало нечто важное, а выражаясь языком учебника истории за 9-й класс, архиважное. То, без чего, собственно, не было бы ни предыдущих шести, ни последующих — пока точно не знаю скольких — страниц. Для начала я изменил маршрут и вместо подземного перехода, ведущего на другую сторону проспекта, к снежному парку и нарядному домику кафе, повернул к серому зданию института, известного в студенческих кругах под названием «Голливуд».
Был четвертый час субботнего дня, занятия в «Голливуде» закончились. В пустынном холле царил полумрак. Горели тусклые плафоны над раздевалкой и лампочка над столом вахтерши. Вдоль центральной стены в деревянных кадках тосковали по родине низкорослые пальмы. Посередине этого экзотического сада возвышалась беломраморная тумба, над которой блестели гладкие бронзовые скулы основателя института (Фред Астер? Дастин Хоффман?). Мимо гардероба, где, сидя на высоком бордюре, дрыгала ногами дамочка с незажженной сигареткой в руке, шел коридор в библиотеку. Буфет был закрыт (очень жаль!), а по лестнице (почему же нигде нет телефона?) спускались последние на сегодня студенты. Скорее всего, это были должники — как говорит мой сосед Николай, в чьей зачетной книжке есть следы преподавательских слез: «С трудом исправлено некоторое количество двоечек». Однако до сессии слишком далеко, еще не закончилась, как мы ее называем, «моторная» часть семестра, следующая за лекционными неделями, когда любители засыпать преподавателя вопросами превращают занятия в пылкие диспуты, за ходом которых увлекательно наблюдать со стороны.
Не забывая, зачем пришел, я двинулся по направлению к компании студентов, но, не дойдя до них, остановился около гардероба. Покачивание ногой прекратилось, на меня был брошен беглый взгляд, а для начала разговора этого более чем достаточно.
— Отсутствие телефона в холле громадного института есть не что иное, как злосчастный нонсенс, не правда ли?
— Что-что, прости?
— Я говорю, когда людям нужно связаться, крикнуть в трубку свое имя, а следом имя собеседника, а лучше всего собеседницы, то телефон или сломан, или его совсем нет. Никуда это не годится. А вот вас как зовут?
— Меня?
— Ну да.
— Мое имя вряд ли вам что-то скажет. Но если это так важно или, я уж не знаю, играет какую-то роль, то — пожалуйста, зовите меня Желтая Корона из Солнечных Перьев.
При ближайшем рассмотрении сигарета в ее руке оказалась сделанной из кости заколкой, вроде тех, что продаются на Арбате. Опять обманула моя близорукость. Между тем девочка, оставив без внимания наш разговор, надула щечку, тут же хлопнула ее прикосновением костяной безделушки и как-то обиженно посмотрела в темнеющий холл, через который шлепала обратно на свой пост толстая вахтерша в синем халате.
— Извини, как ты сказала?
Она опять повернулась, во взгляде — вежливый упрек в назойливости:
— Я сказала — Лола.
— Похоже, что ты не москвачка… не москвичка то есть.
— Нет, мой город довольно далеко отсюда. Самарканд, если знаешь. В Москве у меня бабушка.
— Ты шутишь?
— Нет, почему ты так решил?
Я так решил, потому что — очень просто, Лола, — за дверьми и окнами этого здания слякоть, холод и неуютное ожидание зимы, проникшее внутрь каждого прохожего. В городе, где отрицательная температура экономит в термометрах спирт, ежедневно понижаясь как минимум на один градус, ты говоришь мне о Самарканде, который я, может быть, и не знаю, но мне легче легкого отбросить тонкопленочные структуры на кремниевых подложках, которыми второй год упорно наполняют мою сопротивляющуюся голову, и вообразить себе желтые дыни на гомонящем базаре и горячий чистый песок с выросшими из него белыми домами и желтыми минаретами. Я также могу расслышать протяжную ноту муэдзина, странным образом спрятавшегося в кармане сидящей рядом девочки с длинными светлыми волосами и открытым европейским лицом без тени азиатской черноты.
— А где твой самаркандский акцент?
— Оставила его дома, у мамы. Она там преподает русскую литературу в старших классах.
Лола вздохнула и, снова обращаясь к уходящему в собственный мрак коридору, произнесла:
— Совсем уже устала ждать.
— Интересно, какой негодник тому виной, — полувопросил я и представил себе элегантного худого юношу, с чьим взглядом я в тот момент не был готов встретиться. — По-моему, он заслуживает наказания: «Гони жетон на метро и иди в кинотеатр с вахтершей».
— Да-а-а, — протянула она. — Это наш замдекана. Я перехожу учиться на модельера. Быть технологом — неинтересно. К чему мне эти станки и всякое… Лучше красивенькие вещи делать.
— Такие, как твоя сумочка? Догадываюсь, что это ты сама обшила ее глазастыми пуговицами.
— Ага. Мне так больше нравится.
Легкая улыбка и кокетливое движение плечами говорили о том, что Лола, скучая в ожидании, решила поиграть с незнакомым человеком, который зачем-то завел с ней бессмысленную беседу и никуда не торопится.
А я действительно не хотел уходить. Пока я стоял, облокотившись на бордюр, где она сидела, меня за несколько минут окутало неведомое мне раньше очарование. Девочка, без сомнения, была красива, но ведь красота проста, как афиша. Вот обаяние — совсем другое дело. Ее обаяние раскрывалось постепенно: каждая фраза и каждый новый жест добавляли новую прелесть. И было в ней что-то еще, какая-то тонкая осторожность, которую я почти сразу почувствовал, но бессилен назвать до сих пор.
Надо сказать, в моей жизни еще не было важных женщин. Все их прелести оставались там, где они были с самого начала — то есть у своих владелиц, — до меня же доходили только разные мелочи вроде приставленного к носу наманикюренного пальчика, или напряженных уголков губ, или какой-нибудь смешной фени, наподобие фразы «Обломись, ништячный», или мини-юбки, когда на улице мороз минус двадцать. Новое платье одновременно означало новую девушку, новый приятель, поджидающий ее после занятий около раздевалки, — тоже. Для меня было легче воспринять любую из простых перемен как появление нового человека, чем подстраивать свое впечатление от натуральной шатенки в узких джинсах и черной водолазке к шатенке осветленной, одетой в белое платье и туфли на квадратном каблучке.
Если вдруг какая-нибудь Света забывала со мной поздороваться и срочно отворачивалась к подруге, могущей оказаться и лицом мужского пола, я не слишком удивлялся и не торопился с воспоминанием о том, как эта же самая Света вчера сидела в институтском баре «Дельфин» и, поедая вторую порцию мороженого с персиками, в порядке обмена немыми благодарностями смотрела на меня своими большущими глазами.
Внутренняя жизнь девушек очень сложна, гораздо сложнее, чем, например, жизнь кузнечиков, которые крепко спят по утрам и громко чешутся в траве по ночам. Так пусть каждой достанет сил разобраться в себе самой. Вообще, мне кажется, нет большей ценности во Вселенной, чем человек, который знает, чего он хочет, и боюсь, что я сделал себе невероятно нескромный комплимент, себе тогдашнему, который, сидя в субботний вечер в пригородной электричке, направляющейся из столицы в тихий сосновый пригород, где находятся мой скучный институт и веселая общага, знал наверняка, где он будет в понедельник. Где и зачем.
Когда я задал Лоле идиотский вопрос, не носит ли она в сумочке Коран, она, усмехнувшись, показала мне кончик языка и сказала: «Нет. Знаешь ли, Коран — это слишком старая книжка, я предпочитаю другое». И назвала имя писателя, из многочисленных произведений которого я решительно ничего не читал, потому что вообще мало читаю. Когда я жил в доме на улице Громова, где у папы в трех шкафах томились двести томов Библиотеки всемирной литературы, у меня была детская привычка перелистывать вытянутых наугад с полки крепышей в нарядных суперобложках. Поэтому с именами писателей и названиями их произведений у меня с давних пор был полный порядок. Учась в третьем классе, я уже знал, что некто Мопассан написал романы «Жизнь» и «Милый друг», а «Госпожа Бовари» — это сочинение месье Флобера. И тот и другой — литература 19-го века, серия третья. Но читать — не читал.
— Я знаю «Сестру Керри», — сказал я Лоле, словно речь шла не о книгах, а об общих друзьях и знакомых.
— Хороший роман. Но мне больше нравится «Дженни Герхард». Я бы, пожалуй, перечитала его еще раз.
Снова и снова повторяя про себя наш разговор, я добрался до погруженного во мрак общежития. Ни одного освещенного окна во всех пяти корпусах. Такое случается. Порой мы по несколько часов сидим без света. На этот раз не горели даже фонари у центрального входа. Вахта дремала, а жильцы облепили подоконники лестничных клеток, где хоть что-то можно было разглядеть благодаря слабому свету с улицы. Отсчитывая рукой двери в коридоре, я дошел до своей комнаты. Толкнул дверь — открыто.
— Николай, — тихо позвал я. — Ты спишь?
В ответ раздалось чавканье, и из темноты прозвучало:
— Я ем.
— Почему шторы не открываешь? Я ничего не вижу.
— У меня только что свечка потухла. На пол, наверное, скатилась.
— Давно нет света?
— Не знаю, я спал… Сколько времени?
— Должно быть, начало двенадцатого. Я выехал с Ленинградского в двадцать один пятьдесят. Чего хоть жрешь-то?
— Да вот, консервы какие-то оставались.
Запинаясь за непонятные тяжелые предметы на полу, я прошел через комнату и сел на кровать. Было очень тихо. Слишком тихо, для того чтобы просто лечь и сразу заснуть. В голове понеслись какие-то нестройные фигуры и изображения. Они бунтарили мой мозг, а потом легли грудой, словно поверженные знамена. Пустоту вокруг хотелось заполнить громким посторонним голосом, читающим на латыни. Среди многочисленных человеческих удовольствий, большинство из которых подчинены достижениям цивилизации, возможность грезить и рассуждать не находится в зависимости от освещения. И это хорошо.
— Как ты думаешь, это опять они? — спросил я темноту.
— Думаю, да, — ответила темнота голосом Николая. — Опять сначала напряжение упало, а потом кабздец настал.
Они — это обосновавшиеся в одной из комнат нашего общежития хозяева электрической шашлычницы, которая потребляет мощность, равную половине той, что вырабатывает Братская ГЭС на пике своей производительности. Как только они садятся на мясную диету, все общежитие остается без света.
Мне кажется, что скоро за неопознанными владельцами шашлычницы начнется настоящая охота. Охотники, собравшись в безжалостный отряд, пойдут на запах непрожаренного мяса и в конце концов накроют логово наглых расхитителей электроэнергии. Виновных ждет позор разоблачения, а электрическую шашлычницу — немедленное расчленение на части.
Вполне возможно, что хозяева попытаются защитить свою шашлычницу и, выхватив по паре элегантно закрученных шампуров, обратятся в храбрых рапиристов, готовых к неравному сражению. Но их участь будет печальна, ибо не простые студенты придут по их души, а в эн плюс первый раз оставленные без света соседи-коммунальщики, народ порой безжалостный и беспощадный. Тот самый народ, который по милости растреклятых рапиристов-шашлычников сегодня вечером не смотрит «Телеканал для полуночников», не слушает Nevermind на полную громкость, не играет в азартные игры, не включает паяльники и, скорее всего, даже не откупоривает никаких бутылок, потому что в таких обстоятельствах разливать неудобно, а пить неинтересно.
В том, чтобы засыпать голодным в полной и вынужденной темноте, есть малое утешение. Это все-таки лучше, чем кушать полусырое перченое мясо и чувствовать, как ненависть бродит по коридору и пытается просочиться в комнату сквозь стены и дверь.
Зажегся свет. В комнате он был мутный и желтый, как взгляд на окружающее сквозь стакан с пивом, а за окном — иссиня-белый, пробивающийся даже сквозь плотные шторы в нашей комнате. Я давно заметил, что уличные фонари гаснут и загораются по графику и без предупреждения, но никогда не ломаются, если только в них не бросать бутылками и кирпичами. Они в некотором роде абсолютно безупречны. В этом их старая, никому не интересная загадка.
Свет снова погас. Но уже только в нашей комнате — не выдержала лампочка. Исчезло лицо соседа, сидящего за столом с зажатым в пальцах мокрым куском фиолетового кальмара. Пришлось включить лампу дневного света, которую мы обычно используем, когда делаем чертежи.
Закончив трапезу, Николай достал из-под стола печатающую машинку и принялся за еженощный труд. Каждую ночь в течение часа он изучает слепой метод. Судя по редким ударам по клавишам, дело у него дошло до трудных упражнений с использованием верхнего регистра. В коридоре громко упали кастрюли. Началась ночь.
Наш дом никогда не спит по ночам. Тому много причин, и в их числе преферанс и домашние задания одни из самых банальных. Даже если на целый этаж не нашлось компании, которая шумно выпивает, то все равно до часа, а то и до двух в комнатах бьется бродячий пульс музыки, постепенно становящийся все реже и от этого — только громче. Он резко обрывается, но двери продолжают хлопать, и по коридорам проходят худые очкарики с мечтательными взорами и какими-то специальными приборами в руках. По ночам они измеряют электрический ток и вообще не мыслят себя без подобных занятий, видимо, законы тока применимы и к ним самим. Наконец, когда «поздно» уступает место «рано», где-нибудь в теплом углу у зеленой батареи сидит на стуле, уставившись в книгу белыми глазами, последний участник ночного бдения.
— Читатель, у тебя сигарета потухла.
— Да я уже не курю. Спасибо.
— Скажи, ты читал «Дженни Герхард»?
— Давно. Кажется, в пятом классе.
— И что она была за девушка? Своеобычная?
— Все девушки живут напротив, в третьем корпусе общежития. А роман написал финансист. Он эту Дженни выдумал в перерывах между биржевыми сессиями. Сам знаешь, как цифры мозг сушат. Все освежались кокой и сигарой, а он в это время истории сочинял.
В дальнем конце коридора раздаются резкие шаркающие шаги. Чьи-то ноги, обутые в массажные тапки из жесткой резины, исполняют ритуал пожелания доброго утра. Звуки шагов, отражаясь от тускло поблескивающих, покрытых зеленой масляной краской стен, наполняют коридор. На «шорохах» без четверти пять. И чего не спится-то тебе, мудила грешный?
В воскресенье я предпринимаю ревизию полок. Наша комната разделена до самого потолка узким шкафом с мириадами полок и полочек, забитых, заполненных, заваленных таким чудовищным количеством хлама, что среди него, если хорошенько порыться, немудрено обнаружить что-нибудь из личных вещей фараона Рамсеса Седьмого. По крайней мере, такие диковинные артефакты, как чья-то вставная челюсть и паспорт на имя гражданина Отливанчика с утраченной — к моему великому сожалению — фотографией, наличествуют. Вместе с опутанной зелеными проводами электрической схемой неведомого устройства они летят с высоты моего роста и двух табуреток в большую картонную коробку для мусора. Николай периодически поворачивается на кровати и, на полметра вытянув шею, заглядывает в нее в поисках случайного полезного среди ненужного бесполезного. В который раз напоминает: «Если выбросишь мой фотоаппарат — будешь бит. Если найдешь — будешь премирован».
Вместо фотоаппарата я нахожу черепаху с облепленным синим пластилином панцирем, и Николай, приняв ее из моих рук, начинает отскабливать пластилин кухонным ножом, попутно рассуждая, способна ли черепаха охотиться на тараканов. «Конечно, в скорости она уступает этим гадам, но, возможно, у нее есть способность оказывать на них гипнотическое воздействие, как танк на пехотинцев Первой мировой войны. Если черепаха окажется плохим истребителем бытовой твари, я покрою ее панцирь лаком и заставлю служить декоративным целям. Гляди, Антон, какие у нее злые глаза!»
Я не обращаю на черепаху внимания. Мне важнее разобраться с тетрадями, которые аккуратными стопками сложены на одной из верхних полок. Судя по образцовому содержанию, их хозяин учился прилежно, обладал ровным девичьим почерком и был большим любителем обводить заголовки и формулы в цветные рамочки. Я почти всегда готовлюсь к экзаменам по учебникам, и не только потому, что свои записи веду из рук вон плохо. У меня все помещается в двух общих тетрадях, одна из которых для семинарских занятий, вторая для конспектов, но заполняются они преимущественно с арабской стороны: эпиграммами на преподавателей, квадратными абэвэгэдэйками морского боя, эскизами холодного оружия и видами космических кораблей следующего тысячелетия. Учебные пособия гораздо удобнее чужих тетрадок из-за наличия в них оглавлений и алфавитных указателей. Весьма редко случается, что лектор, остановив летящую к зеленому гектару доски полусогнутую руку с бруском мела, предостерегает бормочущее напротив него собрание слушателей: «Прошу вашего внимания, последующий материал очень плохо освещен в учебниках». Кстати, из этой фразы можно заключить, что страницы учебников отличаются различной освещенностью — с введением этой характеристики или, лучше сказать, параметра трудно не согласиться. Пользуясь учебниками, взятыми в лихорадочное время сессии в библиотеке, я и сам заметил, что наименьшей освещенностью отличаются разделы, изучаемые от часа ночи до четырех утра накануне экзамена. Порой же встречаются совершенно непроходимые черные дыры в виде выдранных из книги страниц.
Большую часть разноцветных конспектов приходится все же выбросить в мусор — их автор, Андрей Снегов, был студентом другого факультета. Иногда — и именно это следует называть зачетом по дисциплине — для получения заветной закорючки в зачетке «автоматом», то есть без экзамена, студенту достаточно продемонстрировать полное собрание лекций некоего ухмыляющегося преподавателя, но вряд ли без перемены лица он, конкретно взятый, сможет из моих рук принять образчик труда и внимания молодчины Снегова. Это, знаете ли, все равно что мне прийти на лекцию с кентавром на поводке. И все же оставляю: электротехника, специальные разделы матанализа в двух частях, пьезы, охрана труда и едва на четверть заполненная тетрадь с красными звездами на гранитолевой обложке, подписанная на корешке «философия». Именно в ней я сейчас и пишу. За последней страницей убедительного, как обморок, снеговского почерка — моя первая запись о Лоле: «Я намеренно просыпаюсь ночью, чтобы точно знать — сейчас ты спишь. Мне легче всего представить именно в этот час, какая ты на самом деле: желтые колечки волос на подушке, нежные веки, острые безопасные реснички, маленькая ладошка рядом со щекой. Неподалеку часовая бомба будильника с подстерегающим семерку бешеным колокольцем. Хочу быть пылинкой, осевшей на белую простыню и разделяющей ее с твоим телом — таким знакомым, таким неведомым».
Раздается стук в стену. Там живет Юрий, коллекционер шоколадных зверей, одногруппник Николая. Так он приглашает на ужин, не в силах переносить одиночество весь день напролет. С утра он ссорился со своей женщиной из-за того, что та отъела уши рослому шоколадному зайцу, который теперь стоит, надкушенный, на полке и не имеет ни малейшей коллекционной ценности. Женщина, ее зовут Оксаной, уехала в слезах к своей матери в Борзю.
Оставив наведение порядка и влажную после мытья черепаху, мы идем за стенку есть жареный картофель с огромной сковороды. В руках несем глиняные кружки, черный хлеб и пакет с молоком. Пища общежитских студентов грубая, хотя и не ядовитая. В ней мало калорий, но после нее обязательно снятся сны. Поедать ее лучше всего серебряными ложками и вилками, но не одновременно. Тарелки не обязательны, их отсутствие не испортит беседу, а только сократит время на мытье посуды.
«Ее счастье, что я не собиратель охотничьих ножей, — говорит Юрий, глядя, как мы оживленно придвигаем стулья и рассаживаемся вокруг стола. — Валялась бы сейчас мертвая посреди комнаты. А так сначала маму увидит, браги со своей бабкой-китаезой попьет».
Юрия приятно слушать, у него высокий мелодичный голос, как у подающего надежды шахматиста, но иногда он неожиданно с хрипом рубит, казалось бы, совсем безобидное по звучанию слово. Юрин дед по материнской линии был известный в нэповской Москве балалаечник. Позже он уехал в Амстердам, где открыл ресторан «Кулич» и записал пластинку, один из экземпляров которой сначала дважды теряли на почте, потом все-таки нашли, и вот теперь мы слушаем ее под Новый год. Особенно любимая нами мелодия называется «Алена, ножки зябнут!».
В этот раз мы включаем запись альбома «По волне моей памяти» и ведем разговор о том, как по-разному растут деревья. Солирует Юрий: «Как-то мы с братом сажали в деревне елки. Две из них прижились, а третья оказалась в стороне и стала расти буквой „зю“, мне так даже руку не выгнуть. С самого начала она была какая-то слабая и с одной стороны принялась желтеть. Потом ее еще курицы подкопали. Земля у нас на участке песчаная, мама ругается, что нам кусок пляжа достался, и лето было сухое и прохладное, так что елка совсем зачахла, и брат выбросил ее на помойку. Выдрал с куском земли и воткнул в самый центр мусорной кучи. Мы туда льем помои и сваливаем сорняки. Там уже полно всякой дряни, старые хозяева говорили, что раньше на этом месте рос убитый молнией гигантский ясень, но это скорее всего ерунда, вероятно, хозяевам наступила на голову корова, так как в наших краях не растут ни дубы, ни ясени. Весной мы по приезде убираем огород и, кха-кха, эта картошка зеленая, не ешь ее, Антон, сжигаем всю свалку. И вот, выходим мы на следующий сезон за огород с пол-литрой бензина и видим, что мусорная елка растет, прямая и пышная, словно нарисована на новогодней открытке. Черт знает что такое, говорим мы с братом, благородное дерево и вдруг поселилось среди рваных галош и пустых пузырьков. Тем не менее пришлось все оставить и костер не жечь. С тех пор елка растет вместе с помойкой, уже больше меня вымахала — елка, а не помойка».
Юра неожиданно замолкает, выжидательно смотрит на лежащую на столе ребром вилку, похожую на разогнутый знак вопроса, и просит нас пойти вместе с ним на телеграф звонить Оксаниной маме. Он уходит с Николаем, а я мою посуду в, мягко говоря, уделанной кухне, затем отправляюсь спать.
Окно в комнате расклеилось, по лицу бродит холодный воздух, и я воображаю ночную прогулку китайского императора в открытой коляске. В углу что-то постукивает, видимо, мы едем по каменистой дороге, но это не мешает беседе. «Если Ваше Величество ищет ответов, а не вопросов, то нужно дать Его Величеству совет смотреть не на Луну, а на ее отражение в озере». Грустные глаза черепах, гордая осанка деревьев, мудрость камней, зов калгамы — все это проходит перед моими глазами в виде цветного напоминания о скороспелом и безудержном дне. Вечернее столпотворение в моей голове — обычное дело. Живое и неодушевленное перемешались. Мир на ночь глядя будто бы бросает себя на алтарь воображения, и на улице становится тихо. Вдоль гряды сугробов бредут по направлению к телеграфу два идолопоклонника, они заходят внутрь, переговариваются и не дают спокойно дремать симпатичной девушке, положившей голову на ворох почтовых бланков. Ее молодой человек тоже где-то на другом конце Москвы не спит, и совсем не от того, что перламутровые рыбки в аквариуме перевозбужденно машут ему плавничками, а по той же причине, по какой один мой знакомый в данный момент кормит жетонами мертвый ныне и присно, никогда и никакой жизнью не живший телефонный аппарат.
А я, сложившись в постели, думаю о постороннем от бессилия понять свое, своим именем назвать его и правильно его прожить. Сомнения еще хуже, чем вопросы, возникает ощущение общего оттока крови. Солитеры души. Пиджак в клеточку каждое утро неимоверно жмет.
Поворачиваюсь к стене и засыпаю под урчание жареного картофеля в животе. Что, интересно, приснится сегодня?
Некий человек жил вдали от столицы. Однажды он решил отправить дочери письмо и подошел с конвертом к почтовому вагону поезда, следовавшего в метрополию. Но дорожный чиновник отказался взять послание, объясняя это тем, что груз опечатан. «Опечатано все, — сказал он, высунув наружу голову в фуражке, — кроме вот этого маленького окошка, через которое я разговариваю с вами». И оттолкнул руку гражданина, в которой тот держал свое письмо. Тогда осерчавший гражданин взял да и привязал хвост состава железным тросом к стоявшей у платформы водонапорной башне. Когда на семафоре зажегся зеленый свет, поезд не смог сдвинуться с места. Начальник поезда принялся звонить главному по станции, но ошибся номером и попал в квартиру того самого человека с письмом. В квартире после утомительной ночной смены на местной картонажной фабрике спала жена того человека. Она сонным голосом поговорила с начальником поезда и опять уснула. Тем временем человек с письмом подвел под центральный вагон еще один железный канат и закрепил его концы на кран-балке. Еще чуть-чуть, и он приподнял бы весь состав, как поднимают с тарелки вермишелину, взяв ее за серединку двумя пальцами. Но тут ему в пятку попала заноза, и он отвлекся. Поезд тем временем отцепили и вместе с конвертом уехали. Почтовый чиновник махал из неопечатанного окна кулаками и кричал в сторону удаляющегося перрона: «Всех хулиганов надо немедленно забирать в армию!»
В следующем письме Платон — так звали человека с конвертом — написал своей дочери, что они с матерью ходили в лес за грибами и набрали целое ведро подберезовиков.
Новое утро. В щель между колышущимися от сквозняка шторами видно, как на улице идет снег. Быстро пролетают похожие на белые помпоны снежинки. Их движение сопровождается стеклянным позвякиванием — это полулежачий Николай вращает в руках спасенную из вчерашнего мусора трубу калейдоскопа.
— Ты сегодня к какой паре идешь? — спрашивает он.
— К третьей. Только в другой институт.
— А я ни в какой не пойду. Довольно умножать знание. О, розочка получилась!
Проходя мимо кухни, я вижу сидящую на подоконнике Оксану в мокром пуховике и склонившегося над плитой с намотанным на руку полотенцем Юрия.
«…а ведешь себя так, словно цена мне — беш манат. Засеря ты!» — говорит, глядя в окно, Оксана.
Юра повисает над кофейной туркой и с растерянным лицом смотрит вниз, как будто женский голос мистически доносится до него прямо из медного жерла, куда он ничего, кроме необходимых для кофе ингредиентов, не клал.
Дорогу в «Голливуд» я не запомнил — так сильно волновался. А с чего бы вроде, с чего бы? Да вот опасался, что могу ее не узнать. Если встречу похожую девушку, то совсем растеряюсь: вроде не та, а другой не видно. Что делать, искать до полного совпадения образа и действительности или тихим голосом спрашивать: «Это ты или не ты?»
У дверей института задержался, призывая на помощь всех мыслимых кумиров, начиная с героя Микки Рурка из фильма «Сердце Ангела», заканчивая участниками Святого Семейства. Ничего не помогло. Но мне нравится всегда идти до конца. Пусть даже с ватными коленями, зато все попадающиеся на пути тумаки и пряники по праву твои. Точнее, они изначально твои, потому что сидят внутри, но всякий раз надо что-то делать, чтобы вытряхнуть их наружу. При достаточно зубатом воображении можно действовать и в фантазируемом пространстве, тем более что оно имеет гораздо больше измерений по сравнению с оставшейся за спиной в виде проспектов и площадей реальностью, но я предпочитаю гореть в языках настоящего пламени. И если я сгорю, то пусть ветер подбросит под облака мой пепел.
Время внести ясность. Зачем я пишу эту книгу? К чему повторять историю, которая хорошо мне известна целиком — от ноября до ноября? Затем, видимо, что эта книга не совсем о Лоле. Книжечка эта и не обо мне, не о страданиях молодого веретена, вырвавшегося из рук судьбы, преждевременно истощившей фантазию во времена бурного Средневековья. Не о фортуне-плутовке, которая носит в брюхе мнимую единицу и, щедро суля золотую корону, подсовывает рваную туфлю.
Не о Лоле. Скорее для нее. Не о себе, а в свое оправдание. Бронзовая фигура прошлого сделана из натянутых нервов настоящего. Пишу зачастую о нынешнем, преодолевая тем самым сегодняшнюю трясучку.
Лола шла по коридору прямо мне навстречу. На ней была белая вязаная кофточка, голубые джинсы по щиколотку и черные башмачки с лимузиновым блеском.
— Привет! — сказала она с искренним удивлением.
— Здравствуй! Мне на улице снег за шиворот попал. Холодно и мокро. Ты свободна сейчас?
— В целом — да. Подожди меня в читальном зале. Это — там, — махнула она рукой в сторону высоких дверей.
— Хорошо, — сказал я и пошел, куда показала Лола. Не стал оглядываться.
Была перемена после второй пары, около входа в библиотеку почему-то образовалась толчея. Ожидая, когда расчистится путь, я разглядывал студентов, выискивая отличия от той институтской публики, которую я наблюдал почти каждый день. Большой разницы не заметил — мы все одинаковы, когда делаем вид, что стоим в очереди за знаниями.
В читальном зале было немноголюдно. Я сел за стол около каталога и положил перед собой удачно выхваченный вчера в одной из комнат третьего корпуса предмет. «Дженни Герхард». Изрядно потрепанный седьмой том из собрания сочинений со старошифоньерным оформлением и надписью на титульном листе: 4 палата 1 отделение Афанасьевой Соне. Соня! Книгу прячь! Передавать их вам нельзя.
Лола будет, наверное, тысяча первым читателем этого экземпляра.
— Не надоело ждать? — на пять убыстряющихся ударов у меня в груди Лола подошла и села на соседний стул.
— Нет, за два дня уже привык, — ответил я спокойно с еще более неспокойным сердцем. Мой злосчастный ходилка не на шутку разволновался. Я пододвинул книгу к Лоле.
Она легонько дотронулась ладонью до обложки и сказала:
— Не могу ее взять. Спасибо, ты очень внимательный человек. Прямо как моя московская бабуля. Хотя у нас с ней жуткие отношения. Иногда жалею, что у меня нет маленького пистолетика.
— Могу принести в следующий раз…
— Пистолетик?
— Да нет, книгу!
— Не знаю, когда он будет — следующий раз. Я завтра улетаю в Самарканд.
— …Надолго?
— Не знаю… До конца января… Родители вызывают. Бабуля проговорилась, что я бросила учебу.
Сердце прекратилось, словно у него выросли уши, неравнодушные к тому, что я теперь скажу. Не могу понять, товарищ сердце, отчего, общаясь с Лолой, я смещен на уровень физиологии, и мое же собственное тело изменяет мне, гримасничает и ходит в обратную от намеченной цели сторону. Я кашлянул и услышал летящее в моей груди эхо.
— Жаль. Что тут еще скажешь…
— Почему?
— Хотел пригласить тебя в субботу в театр. Даже билеты купил. Может, сегодня успеем куда-нибудь сходить? Тут рядом в парке есть кафе.
— Не получится. Мне надо с девочками попрощаться.
— А вечером?
— Вечером я буду собираться. И пить чай с предательницей-бабулей.
Интерес к моей персоне покидал Лолу, и, хоть он изначально был бесполого рода, как будто я не джентльмен изо всех сил, а всего лишь старая подружка с новой прической, мне панически хотелось как-то удержать ее внимание. Романтическое будущее, о котором я еще не успел подумать, падало где-то там впереди покосившимся сюжетом. Не желая понимать, что жизнь никому и никогда не предлагает словесных состязаний, я смотрел в ее спокойные глаза и искал фразу, способную сжечь билет «Аэрофлота» в ее сумочке или хотя бы отстоять право на кафешный столик для двоих.
— Лола, я не могу так просто с тобой расстаться. И не могу сказать почему. Посиди со мной еще чуть-чуть и возьми эту книгу. Вернешь, когда снова будешь в Москве.
Несколько минут мы разговаривали, скованные ощущением близящегося прощания. Потом Лола проводила меня в холл, я натянуто улыбнулся и выдавил страдальческим голосом: «До встречи». Она сложила ладошку в виде галочки и молча кивнула. Хлопнула дверь, и солгунный день принял меня обратно.
До свидания, Лола… Какой бы снег ни сыпался сегодня с Шуховской башни, желаю тебе спокойно долететь до дома и поскорее вернуться назад. Диспетчеру погоды надлежит завтра явиться на службу в безоблачном настроении. Пока!
Следуя к метро пешком, переживая, что сказал и сделал что-то не так, я остановился около овощного киоска, купил у двигающейся в замедленном темпе продавщицы килограмм мандаринов, рассовал их по карманам, и, так как для ладоней места уже не осталось, сунул руки в рукава, как в муфту, и повернул вспять. Мне нужно еще раз увидеть ее. Непременно. Около подземного перехода, откуда был виден вход в институт, я съел на ветру, удивляя прохожих, несколько ледяных долек мандарина, выбросил, промахнувшись мимо мусорки, кожуру, развернулся и направился в парк. Там совсем никого не было, над расчищенными с утра дорожками с ночи горели фонари. Я шел размашистыми шагами, на ходу бросая мандарины в зарешеченные плафоны — оранжевые комки прочерчивали по воздуху плоские параболы и падали в сугробы, не успевая в полете набрать достаточно силы, чтобы пробить плотно слежавшийся снег. Один ударил в цель и, наколовшись на ребро железной пластины, остался висеть наверху наподобие дополнительной лампы. За воротами парка меня оглушил грохот автомобилей, рвущихся с Крымского моста на Садовое кольцо, и мое замешательство скоро растворилось в этом грохоте.
У меня всегда полно дел в Москве. Я хожу по магазинам, потому что надеюсь к тридцати годам порядочно разбогатеть, а пока выбираю необходимые мне для будущей жизни вещи. Среди них ручная кофемолка, чтобы каждое утро начинать с трескучей церемонии, черные гибсоновские ботинки, которые навсегда заменят мне спортивную обувь, дисковый плеер, точно такой же, как у лаборантки по физической химии, радиотелескоп для участия в проекте Озма, и шотландский свитер с горизонтальными полосками. На первый день, пожалуй, достаточно. Теперь о вечере. Кто сварит мне кофе? У кого будут лучезарные глаза? С кем мы сядем рядом, чтобы слушать, как шумят звезды, вонзая невидимые копья в готовую к капитуляции пустоту особняка на окраине соснового бора? Мы переезжаем в пригород на следующей неделе. Пора оставить шумный центр. Кто эта замечательная особа? После мандариновой атаки я не думаю, что это будешь ты, и вообще не думаю о тебе, Лола. На обложке ноябрьского номера глянцевой бурды девушка с безукоризненными данными: модная, красивая и никуда не зовущая. Надо всем быть такими!
Остановка у газетного киоска на углу Петровки и Кузнецкого Моста получилась не случайно: давно пора было купить карту города. Я много путешествую пешком — наугад и по заданным адресам. Не всегда удается выяснить, где находится искомая улица, без посторонней помощи. Следом за мной к окошку киоска наклонился странный, суетливый человек. Опирая рыжий портфель на край витрины, он попросил номер «Известий» и пачку «Магны». Я разглядывал обложки журналов, когда он, щелкнув замком портфеля и шмыгнув носом, вдруг заговорил со мной.
Оказался он тридцатишестилетним инженером из Костромы, преследующим в столице технический интерес по казенной надобности. За два дня он тут кое-что успел — разругался со столичным начальством и купил в подарок сыну робота-трансформера. Собирали его в дорогу, глядя не на прогноз погоды, а в полупустой шкаф — на нем был тонкий болоньевый плащ и великоватая ондатровая шапка. Молодое лицо, беспокойные покрасневшие глаза и вид в целом такой, будто он носил с собой что-то крайне необычное. Представился он Валерием Сергеевичем, фамилию свою не назвал, но сообщил, что русский немец, и торопливо попросил показать ему столовую или недорогой ресторан.
«Сильно жрать хочется», — сказал он и зачем-то хлопнул ладонью по рыжему портфелю.
Мы пришли с ним в «Оладьи», народную забегаловку на Пушкинской улице, где он выбрал пару салатов, оладьи со сметаной, оладьи с курагой, оладьи с шоколадом, малиновый десерт и компот. При этом посетовал на отсутствие в меню котлет.
«Люблю котлеты», — лукаво подмигнул он мне, пытаясь уместить на подносе все свои тарелки.
Я взял оладьи и чай со сливками. Мы встали у стойки, расположенной вдоль окна, и принялись есть, позволяя прохожим заглядывать нам в рот. Валерий Сергеевич задавал вопросы и, не дослушав, перебивал.
— А что, в вашем общежитии можно поселиться? — спросил он.
— Если ты не студент, то вряд ли.
— Мне, понимаешь, надо перекантоваться в Москве еще одни сутки.
— А где вы сейчас-то живете?
— Нигде. То есть — жил в гостинице. Но мне там не понравилось, и я выписался.
Он вытер рот смятым платком, вытянутым за желтый край из кармана брюк, поднял с пола портфель и извлек из него початую бутылку коньяка. Три звездочки на этикетке.
— Как думаешь, не заругают?
— Не знаю. Пожалуй, могут.
Он прижал бутылку к животу, покрутил головой и, стараясь действовать незаметно и оперативно, разлил коньяк по пластиковым чашечкам из-под шоколадного соуса, которые он предварительно сполоснул компотом. На столе между нами образовалось несколько янтарных лужиц. Я отказался, и с малой внутренней паузой он выпил обе порции. Просиял глазами. Придвинув очередную тарелку, принялся за салат.
Инженер из Костромы еще не закончил есть, когда я собрался уходить. Он засуетился, уронил на пол вилку и поинтересовался, куда я пойду.
— Мне нужно в Центральный универмаг, к знакомой, — солгал я, торопясь с ним распрощаться.
— Как зовут знакомую?
— Лена Розова, — ляпнул я первое же, что пришло на ум, удивляясь той смеси наивности и нахальства, которую представлял собой Валерий Сергеевич. Лена Розова. А что? — красивое имя! И выдумалось как-то неожиданно, будто слетело перышком с облаков.
В какой уже раз, оказавшись в центре Москвы, я не решаюсь пойти на улицу, где находится главный корпус Историко-архивного института, чтобы узнать, как можно перевестись туда с моего настоящего места учебы. Знаю, мама будет против. Против, несмотря на то, что она сильно посодействовала тому, что я обнаружил в себе способность присваивать времени запахи и цвета.
Недалеко от нашего дома на улице Громова находился магазин «Букинист», и мама частенько заходила со мной туда — выбрать что-нибудь из прошлогодних номеров «Нового мира» или полистать каталоги «ОТТО». В это время я, стоя в антикварном отделе, распределял остатки школьного внимания по полкам с патефонными пластинками, хранившими охрипшие после смерти голоса певцов, со швейцарскими часами, в которых время надежности обогнало обычный тик-так, с мундштуками и шкатулками, вырезанными из костей их владельцев, чьи изображения были тут же, под стеклом, на открытках и фотографиях, отобразивших наполненную серебряной пылью атмосферу девятнадцатого столетия.
К полке с книгами мой взгляд подходил незаинтересованным и усталым, и лишь однажды произошло громкое исключение, которое солидной в то время суммой в сорок четыре рубля расписалось в статье «кредит» нашего легко проедаемого семейного бюджета. На опушке икнувшего двадцать девятым томом словаря Брокгауза и Ефрона стоял исполин академического стиля, на строгом корешке которого было одно-единственное слово: золотыми равновеликими буквами — «Мироздание». Такую книгу невозможно с небрежностью шлепнуть на прилавок — не выдержит ни дерево, ни алюминий, от таких книг, как эта, руки архивариусов становятся сильнее, чем руки лесорубов, и если вы подумали, что дело в весе и размерах, то я должен добавить следующее: носить мироздание, закрывать мироздание.
Я вымаливал эту книгу три дня и три ночи, за обеденным столом и во время вечернего просмотра «Семнадцати мгновений весны», то мешая правильному родительскому пищеварению, то скорбной фигурой возникая на сон грядущий на пороге родительской спальни. Понимая, что на этот раз в ребенке прочно запала какая-то внутренняя клавиша и упорная просьба грозит превратиться в вечный зов, папа не выдержал и пожаловался по телефону дедушке: «Антоша учится хорошо, но в последние дни сильно занудствует», а мама, вернувшись однажды с работы, вызвала меня в прихожую и велела одеваться, чтобы идти покупать «это твое, бог ты мой, здание».
Можете себе представить, как рядом с высоким рыжим томом в два дюйма толщиной выглядели бледные корешки учебников для шестого класса. Ничтожество слова в жалкой упаковке. Синие с лица мысли. Выжить удалось одной лишь «Ботанике».
В двух местах книги был проставлен экслибрис хозяина: «Библиотека купца первой гильдии А. Ф. Коровина». Ума не приложу, зачем купцу следовало знать причины небесного хода: зерно или сахар никак не отмеришь звездной мерой, но, видимо, я мало знаю о жизни купечества, и если день Коровина начинался с расчесывания бороды, то заканчивался он не обязательно сушкой с маком и чашкой чая в толстых пальцах. Должно быть, случались японские куклы у детей и элегантные золотые пенсне у отцов.
Я не стал учиться хуже, и родителям, наблюдавшим за моими ежевечерними камланиями над странной книгой, не пришлось сожалеть, что они уступили навязчивому капризу сына, который тогда незаметно для всех понял худую цену обязательного сидения с прямоугольной системой координат в ученической голове. В этом, пожалуй, также заключены одновременная природа порыва и причина неуверенности, заставляющие мысленно то помещать себя в пятиэтажное здание на улице Громова, то извлекать себя из него.
«Постой, послушай, я с тобой», — настигло меня на подходе к Охотному Ряду. Пересекая дорогу, ко мне приближалась перекошенная грузилом портфеля фигура Валерия Сергеевича. «Я с тобой, лады? Познакомь меня с твоей знакомой, будь другом. У меня в Москве совсем никого нет».
Глядя в его улыбающееся лицо, я понял, почему на детских рисунках папы, несмотря на свой обычный «пошел на работу» вид, выглядят похожими на готовых к запуску в космическое пространство человеков с отделенными от туловища руками и ногами. Потому что у некоторых детей действительно такие папы.
Мы пошли вместе. Размахивая свободной рукой, Валерий Сергеевич залопотал о загазованном воздухе, от которого у него чешутся глаза, и о дырке в подошве полуботинка. Взгляд его был нацелен в тротуар, ход мелок и тороплив, в результате чего он постоянно убегал вперед, обманываясь на поворотах. ЦУМ был рядом, и мы скоро оказались внутри.
У какого отдела играть комедию недоумения, казалось безразличным. После паузы, во время которой мой спутник разгадывал ребус автомата с газированными напитками, мы поднялись на второй этаж и остановились в секции мужских аксессуаров. Вдоль одного из прилавков вышагивала крупная, ярко накрашенная девица. Вдоль другого медленно двигалась вторая продавщица: ее отличала заколотая в волосы красная роза. Мы подошли к той, что была с цветком.
— Скажите, здесь работает Лена Розова? — спросил я.
Девушка улыбнулась, обнажив неровные зубы:
— Извините, как вы сказали?
— Розова. Лена, — уверенно повторил я, заразившись нахальной прямотой своего спутника.
Девушка подумала, пристально глядя на ондатровый пень на голове Валерия Сергеевича, и поинтересовалась:
— Такая светленькая, чуть выше моего роста?
— Да, очень похоже… — мгновенно теряя уверенный тон, а вместе с ним и контроль над происходящим, согласился я.
— Ой, вы знаете, она перешла работать в Петровский пассаж. Знаете, где Пассаж? Недалеко, прямо по Петровке пройти. Вы ее легко там найдете — Пассаж небольшой.
— Спасибо, — поблагодарил девушку с цветком Валерий Сергеевич. Он повернулся ко мне, двинув по прилавку портфелем, в котором что-то звякнуло, вероятно японский робот или еще одна бутылка коньяку, отхлебнул из красной банки и с готовностью морского пехотинца спросил: «Куда нам теперь?»
Что последовало потом? Выступление лгуна на подтяжках? Или ария хромого путника на римской дороге? Нет, скорее нечто другое, то, что я немного подзабыл, потому как со времени последнего театрального бенефиса, которые устраивались в старших классах средней школы, прошло около трех лет. Так что срывающаяся декламация монолога Жуйского из стародавней комедии Чванского «Все всуе» не произвела на слушателей, а их было немного, ни драматического, ни смехотворящего действия. Правда, расчет мой был иным: не умея отбиться от навязчивого костромича косвенными намеками, я влез в шкуру светского плута и залопотал бред о гостеприимном ночном имении, временами посещаемом то дикими зверьми, то лесными разбойниками. Красная Роза слушала меня с вниманием и любопытством, видимо принимая драматическое словоблудие за чистую монету. Не знаю, что в этот момент происходило в уме Валерия Сергеевича, который в сценической проекции был сейчас Софочкой, но когда я, как того требовало действие пьесы, взял его за рукав и потянул, увлекая за собой, он нервно отдернулся и прильнул к прилавку. Прочь от моего героя, тотчас объявившего о своем намерении немедленно удалиться, но вскоре быть назад в сопровождении цыганского оркестра, за который придется заплатить кому-нибудь из присутствующих.
Валерий Сергеевич стоял огорошенный. Возможно, в его дремучей голове проскакала мысль о том, что он довольно нелепым образом пристал на улице к незнакомому человеку, по всей видимости студенту театрального училища, а они все с причудами… Но что наиболее важно, к человеку, который не пьет коньяк — это раз, никогда не был в Костроме или хотя бы ее окрестностях — два, и в-третьих, вместо того, чтобы разговаривать с приятной женщиной, украсившей себя чудесным цветком, собирается идти на встречу с какой-то малознакомой и даже кажущейся теперь слегка подозрительной Леной. Наверное, он стремительно утрачивал симпатии к московскому студенчеству, как ранее это случилось по отношению к столичному руководству и гостиничной обслуге, и лихорадочно пытался сообразить, куда ему теперь податься. Не дожидаясь очередного прозрения с его стороны, я вышел из магазина и направился к станции метро.
Поезд подъезжал к одной из платформ, когда я ускорил шаг, чтобы успеть взглянуть на указатель с названиями станций. Неуверенность в повторении действий некоторого рода. Поезд шел в нужном мне направлении. На эскалаторе мелькнуло рыжее пятно, потоки пассажиров перемешались, за спиной кто-то крикнул: «В твоем!» Стоя позади барышни в леопардовом пальто, которую оттесняли от дверей в вагон наряды попроще, я проводил взглядом вышедшую из света на свет высокую красавицу с букетом васильков. Ее толкнули, она поморщилась, затем распрямилась, став на голову выше слипшихся плечами мужчин и женщин, и пошла к эскалатору.
Из-за колонны появились знакомые шапка, улыбка, плащ. Я поспешно шагнул в вагон. Валерий Сергеевич вынырнул из-за чьей-то спины и закричал: «Ты карту забыл! Вот она!» Он втиснул между пассажирами розовый буклет с оторванным уголком и отскочил в сторону, остерегаясь готовых закрыться дверей. Поезд стоял.
— Ну, давай, счастливо оставаться! Как-нибудь, адрес я там написал. Еще в Большой театр хочу сходить… Слушай, я тебя завтра вечером буду около «Макдоналдса» ждать. В шесть часов, хорошо? Ты мне хоть чуть-чуть Москву покажешь, ладно?..
Мы поехали. Он еще что-то крикнул, снова поднимая в воздух ладонь, и наконец исчез, растворился. Когда действительность жонглирует нами, как раскрашенными деревянными палицами, трудно удержать в поле зрения неподвижный предмет, не говоря уже о целом человеке.
В вагоне мое внимание привлекла женщина тридцати с хвостиком лет. Она неподвижно смотрела в открытую книгу и, как мне показалось, за всю дорогу не перевернула ни единой страницы. Ее строгое худое лицо и тонкий удлиненный нос мне смутно кого-то напомнили. Незадолго до своей станции она подняла голову и поправила волну черного каре. Я заметил обилие серебряных перстней — по два, а то и по три на каждом пальце. На следующей остановке она вышла через дальнюю дверь.
Дома было накурено. Заканчивался дневной сеанс покера. Проигравшие вставали из-за стола и ложились на кровати, чтобы дать короткий отдых взвинченным нервам, остальные отделяли на столешнице деньги от карточных листов. Ян Безликий из комнаты напротив скрутил в рулон бумагу с записью банка, потер костяшкой согнутого пальца шрам над правой бровью и обратился ко мне: «Не делай кривое лицо: курить — это прекрасно! Ты не представляешь, как приятно запустить струйку табачного дыма в потолок! Также сигарета идет к любому напитку. Попробуешь раз — и не сможешь отказаться».
Когда игроки ушли, на ходу продолжая вонять своими гадкими чипиросами, я открыл форточку, а сосед принес откуда-то сыр. Мы сели пить чай, включили телевизор.
— Ты Оксану видел? — спросил Николай.
— Ага.
— Злая вернулась. Целую ночь на вокзале с какими-то таджиками просидела. Все деньги у нее украли, даже штраф в электричке заплатить было нечем. Пришлось от Фирсановки на автобусе добираться. Хорошая она все-таки деваха, повезло Юрику.
У самого Николая есть тайная невеста, про которую он никому не рассказывает. Просто время от времени говорит: «Поеду в Ховрино». А в Ховрино нечего делать постороннему человеку. Там нет ни рюмочных, ни родственных душ. Поэтому его невеста, скорее всего, холодных кровей и принимает поклонников не чаще чем раз в неделю. Юрий рекомендует Николаю забыть ее, а я молчу. Можно посоветовать ему взять билет до Останкино, чтобы очутиться в общежитии Института инженерок транспорта и там забыть свое трудное чувство с девчонками, у которых подвижные тела и храбрые сердца, но Николай упрям и вмерз по горло в льдину собственного постоянства.
— Завтра поеду в Ховрино, — говорит он, глядя в пустой угол комнаты.
А я пока — никуда. Все, из чего великолепно получился бы багаж путешественника: выцветший армейский рюкзак, дорожный каскет, лецитиновый крем для обветренной кожи лица, бензиновая зажигалка, непромокаемый атлас мира с вываливающейся страницей о Юго-Восточной Азии и всепроницающий бинокль, — все остается не при деле или служит иным, оседлым целям. Не переживаю, хотя очень хочу в путь. Оставаясь на одном месте, много узнаешь про себя, но совсем ничего — о свете, у которого мне известны две стороны — Восток и Запад.
Сегодня, освободив после ужина половину стола, я начинаю свою коллекцию Востока. В ней завернутая в вату пятицветная жемчужина, кусочек лотоса и бумажный клочок, на котором Лола написала свой адрес и телефон. Часть предметов пришла ниоткуда.
Существующее русское собрание: карманное издание стихов Саши Черного, открытки с питерскими мостами, подаренный дедом на семнадцатилетие массивный серебряный портсигар с мерцающим зеленым камнем на чеканной крышке. В него я и помещу мой Восток. И если мне придется когда-то уехать, бежать, если я удостоюсь чести быть изгнанным, я заберу с собой этот нехитрый набор вещей и не буду плакать о тебе, родная улица. Не буду, и не проси. Я спокойно и без грусти соберусь и без нервного насморка оставлю и эту страну, и этот язык. Подрагивающую страну и неподдающийся язык. Листья сомнений давно опали. Я бы хотел поселиться в Бангкоке и писать на английском языке стихи о море и рыбаках. Ни в коем случае не в Мадрид и не в Венецию, хотя я вижу эти города отчетливее, чем наяву. Запад не заманит меня ничем, Америка — спелый бред, туда я не хочу. Уверен, что вскоре после моего приезда случится непоправимое. Я буду идти по 42-й авеню Лос-Анджелеса, и в этот момент поднимется страшный ветер, гигантская трещина разорвет спину «Sears Tower», металло-стеклянный колосс станет медленно оседать всей своей смертоносной, неотвратимой тяжестью на землю — под одной из его коленок я и окажусь. Нет, не поеду.
Николай говорит, что никогда не покинет Москву, потому что кроме таинственной невесты из Ховрино, в Москве есть Мавзолей. Другие города, например, Иерусалим, где мавзолеи громоздятся друг на друга в бесконечном количестве, его не привлекают — из-за отсутствия у тамошних мавзолеев почетных караулов с торжественными сменами. Кстати сказать, Николай ни разу не был в Мавзолее и даже не собирается его посещать. Для него гораздо важнее тот факт, что в любой день, согласно публичному расписанию, он может совершить свое паломничество.
Щелкает крышка портсигара, отсекая путь воображению. День снаружи замолк. Впереди целая ночь, которую жаль потратить впустую.
Студенты, как известно, любят спать. Это потому, что у них много сил и мало денег. Засыпать они умеют в любое время суток на абсолютно произвольный срок. Делается это с тем, чтобы потратить избыток своей энергии в напряженном графике сновидений, оставив при пробуждении только то, что необходимо для посещения занятий и поедания пищи. Все происходит быстро, стоит только выключить свет — телевизор может продолжать. Звуки бултыхаются в глухой омут, сценки дня переворачиваются, теряя часть привычной раскраски, и вот толстяк Цзе Янь Лин пытается оседлать лунный серп в ночном небе. Усилия его похожи на движения неуклюжего человека, перелезающего через забор, — он забросил наверх одну ногу, но черные облака, на которых он стоял, ушли в сторону, и он стал медленно сползать вниз, увлекаемый тяжестью своей собственной туши — весьма и весьма почтенной. Сие результат необузданного влечения к рисовым колобкам суси.
Я открываю глаза и вижу, что заснул. Передо мной город Костопра.
Во вторник, когда Лола еще в Москве, я сижу на лекции и, открыв наугад страницу в учебнике политэкономии, зачерняю строчки, оставляя в них только буквы «Л», «А» и «О», в том самом порядке, в каком они стоят в ее имени. Мне всегда хотелось, чтобы у моей девушки было необычное имя. Татьяны и Лены, а также многочисленные Светы не то чтобы притупляют слух — они образуют некий серенький и унылый фон, похожий на небо над промышленными районами города Москвы в тихий безрадостный день. Это однообразие хочется взорвать живыми красками, новыми звуками: Дари, Идалия, Гэрэл. Мне досталась Лола. Дальнейшие события шагнули иначе, чем я себе грезил, и обладательница живой струнки исчезла.
Под штриховкой моей ручки исчезают теории и идеи, сухой текст политиздатовского учебника постепенно превращается в кардиограмму моих чувств. Я рад им и с удовольствием отмечаю, что вместо волнения в груди они зажигают в моей голове светильники. Скорее всего, это означает, что я не сентиментальный человек. Вообще-то странно думать о собственной начинке, когда вокруг почти три сотни человек пишут, склонясь над тетрадями, сосредоточенно стреляют взглядами в направлении доски, вникая в мудреную скоропись преподавателя. Не все, конечно, заняты делом, вон Николай с преувеличенной серьезностью втолковывает что-то насупившемуся Яну — наверное, насчет музыки по ночам; вон Света, некогда занимавшая мои мысли без малого целые сутки, наблюдает эволюцию трещины на потолке, вон безуспешно борется с дремотой Юрий, но даже у тех, кто не слушает лекцию, нет в данный момент уголка в сознании, отражающего необъятный лоскут неба со стремительно улетающим прочь от столицы самолетом, в котором — Лола. Мне поэтому даже как-то не хочется ни на что отвлекаться, нужно подождать, пока серебро не покинет синь, а та в свою очередь не истает, уступая место белесому полотну, для которого нужно искать краски — в реальности, а лучше в фантазии.
Задумываюсь о терпении. С пропажей Лолы никакие мои действия не отменяются. Я, как и раньше, остаюсь неутомимым исследователем Москвы, увлеченным дегустатором кофе во всех доступных с моей крошечной стипендией заведениях, удовлетворительным студентом всего лишь с одним не вызывающим скуку предметом во всем учебном плане. Кроме того, я привлекаю право кувыркать, отображая на свой манер, действительность, а иначе, какой еще достойный ответ возможен с моей стороны проехавшей мимо фортуне?
В такой чехарде представлений о вещах бывает, что попадешь в плохое место и не знаешь, как оттуда выбраться. Похожим образом случилось с моим рефератом по философии. Я начал его писать по причине испортившегося настроения, ровно через два дня после отъезда Лолы. Мне вдруг стало уныло, общага опостылела, и я надеялся каким-то образом сам себя выручить. Исчеркал два десятка листов, сломал клавишу на пишущей машинке, в итоге сдал работу вдвое меньшего объема с опозданием на день и всем остался недоволен. Но реферат полбеды, хуже, если погибнет также книга — этот ларчик с моими посланиями. Иногда очень трудно поверить в то, что она возможна. Вновь появляется желание немедленно увидеть не следующее, а самое последнее слово, будто оно предопределено, как стоящая после него точка. Но его пока нет ни в какой дали, нигде — ни на вечных каменных скрижалях, ни на хлипких трехдюймовых носителях.
Вдохну аромат поставленных Николаем на подоконник любимых цветов господина Андерсена, сказочника и человека, и, намагничивая ритмом слова, продолжу свою историю. Для тебя, Лола. Хочу тебя развлечь и еще хочу, чтобы ты знала о тех событиях, которые чуть-чуть задели твою судьбу, нисколько на нее не повлияв — вжикнули волчком где-то в стороне, а там стоял я, нелепо подставив им горло. Они чиркнули стремительно и четко, как это делают кометы или метеоры, способные наполнять людей восторгом гораздо сильнее, чем всю ночь не сходящие с небосклона звезды. Читай! Каждое слово здесь подсказано не головой, а пузом.
А как мне быть со смутными местами реферата? Не так, как с ветхими мостами, — придется защищать. Наш преподаватель философии курит без остановки: во время лекций он зажигает одну сигарету от другой и бросает окурки на железную решетку для слива химических реактивов. Стоя в раздевалке и загнав дотлевающий окурок в угол рта, он склоняется набок, щурится от дыма и поочередно попадает руками в загибающиеся рукава пальто, не забывая при этом попыхивать. Также дымит в институтских коридорах на пути в лекционный зал, одним словом, нигде не расстается с табаком, за исключением разве что столовой, где его никто ни разу не видел. В день защиты реферата я проспал первую пару, опоздал на лекцию, съел за обедом морковный салат и затем направился в назначенную философом аудиторию, чувствуя себя в хорошей форме для философской полемики.
«Мыслящие субъекты садятся в правом ряду, догматики — у стены», — объявил Александр Александрович, воскуривая новую.
В действительности сидеть было уже негде, аудитория, где собрались рефератчики, была переполнена, и я встал около окна, рядом с доской, на которой было написано четверостишие из «Графа Нулина».
Сидя за главным столом, Александр Александрович поочередно стягивал рефераты с вершины возвышающейся справа от него кипы работ и выкрикивал в общий галдеж имя очередного студента. Раздвигая стулья и высоко задирая колени, чтобы перешагнуть через чьи-либо ноги или завал из портфелей и сумок, вызванный начинал продираться навстречу преподавателю, который тем временем прочитывал открытую наугад страницу, вызывая в памяти отклик на повторно увиденное сочинение.
Когда я пришел, чуть растерянный Юрий отстаивал скрепленный розовой тесемкой частный взгляд на пантеизм. Затем шел реферат на ломких листах и с пятном на обложке студента Боро, жизнерадостного чудака с обезьяньим лицом, щелкавшего от недостатка слов во время объяснения пальцами. За ним защищались премудрые, как Лихуды, братья Ремизы в сверкающих очках, строгих джемперах и черных брюках. Во время беседы они переговаривались друг с другом, одновременно обращались к преподавателю и напряженно застывали, выслушивая его мнение. Их работа называлась «Личность Нового времени».
Из двенадцати девушек курса присутствовала единственная — Татьяна. Она осторожно села перед Александром Александровичем, молча его выслушала, печально улыбнулась на вопрос, второй, третий и, узнав его резюме, плавно удалилась, унося свою обитающую за пределами всех мыслимых наук девичью грусть.
Моя очередь настала, когда стопки с рефератами на разных краях преподавательского стола почти выровнялись, и в аудитории стало свободнее и тише.
Александр Александрович распластал локти на столе и взглядом застыл на краю той самой страницы, где я описывал странствующего монаха древности, умевшего гипнотизировать звуками своего имени летающих рыб. Он не читал, а, кажется, припоминал связанный с настоящим давний эпизод, о котором именно сейчас следовало вспомнить. Однажды на лекции он отвлекся и рассказал нам долгую историю об экспедиции к Берегу принцессы Рангхилль. Слушая этого маленького сухого человека, согревавшего себя папиросами у пустующей доски — тогда он курил «Звездочку», — мы все испытали странное чувство канувшей в никуда противоречивости. До этого спорили, шумели, как на ипподроме, а когда утомились, он воспользовался возникшей паузой, и никто больше не решился прервать его репликой или вопросом. Тогда подумалось, что быть философом — значит всегда ощущать под ногами Антарктиду.
«Скажите, — наконец произнес Александр Александрович, — какой проблеме посвящена ваша работа?» Он кротко улыбнулся и посмотрел на меня в упор жестковатым взглядом. Он, кажется, держал наготове возражение против моей интервенции в сезон философии. Если боевой слон наблюдает сбившуюся с курса бабочку, вокруг чувствуется невиданная легкость. В такой момент каждое поле может быть использовано для примирения. Вот несут снайпера в разбитых очках.
«Мне, Саша, грустно жить. Надеюсь, ты знаешь разницу между грустью и скукой. Кто не умеет их отличать, тот может свести их вместе и даже в одной строке. По случаю отсутствия одной хорошей девушки я объявлял давеча получасовую грусть, и ты, быть может, скажешь: „Неужели она заслуживает всего лишь полчаса плохого настроения?“ В этом случае ты будешь неправ. Куда там просто плохому настроению, это была самая настоящая отборная и пронзительная грусть, такая, что в эти полчаса я не отвечал на вопросы друзей, не обращал внимания на приветствия, брел прочь от института, опустив голову, и огромный мир вокруг меня пропал, будто ухнул в открывшуюся в груди пустоту. И ни звука оттуда. Снаружи — стук подошв по чудом уцелевшему тротуару и далекий шум моря мрачности, где волны огорчения бьют в непоколебимые атоллы обиды».
Он моргнул и пошевелился, словно напоминал себе о себе. Пепел сигареты упал на царапину на столешнице.
«Любезный Александр Александрович, я глубочайшим образом убежден, что подлинное озарение рождается только на пустом месте. В голове, застроенной готовыми небоскребами от альфы до омеги, не так просто его найти, то есть я хочу повторно сказать, что составлять много книг — конца не будет, и много читать — утомительно для тела».
Он открыл следующую страницу реферата — она была полностью черной: от края до края.
— При всем желании не могу отнести вашу работу к разряду философских. Что в действительности вы собирались написать: реферат по предмету или новый «Сонник»?
— Я не знаю, что такое «Сонник», профессор, но я абсолютно уверен, что если со всей силой стучать по голой земле большой палкой, то вылетевшая на другом континенте пыль может попасть в нос арабскому шейху, и результатом его чиха станет повышение мировой цены на нефть. Так я и пишу.
— Хорошо, но в таком случае, Антон, варварам нечего было бы есть. Проблема философии заключается не в утверждении личной неуверенности во всем, а в попытке довести рассуждение до идеала, объясняя возникший в центре хаоса свет.
— На мой взгляд, у философии нет проблем. Проблема есть у нас с вами, Александр Александрович, — какую оценку мне поставить? Как нам поступить, чтобы вы не погрешили против звания учительствующего, а я впредь не путал пылкие слова к девушке с формулами для больших энергий и скоростей.
— Не нужно быть радикалом, Антон. Говоря твоим языком, философия — дом на сваях, так что заплывай в гости. Четверка!
Он закрыл реферат и хлопнул по нему ладонью — в мой висок ударила искра. Мы, пожалуй, могли бы договориться, что оценки не будет никакой — ведь нет разницы, что быстрее плывет по реке: кленовый кораблик или червонный туз кверху крапом.
Он объявил пятиминутный перерыв, пощупал веки покрасневших глаз и принялся раскачиваться на стуле — сигарета во рту, пиджак расстегнут, руки в карманах брюк. Из коридора он был похож на влетевшего в форточку племянника Мефистофеля. Явился с выговором ректору за отсутствие печных труб и химических лабораторий. Если, насмотревшись в молодые глаза, сильно раздухарится, то, вероятно, отложит свое возвращение на кухню без кастрюль и начнет петлять ночью вокруг общежития, оставляя на снегу волчьи следы. Николай, который в такое время разглядывает в бинокль окна противоположного корпуса, сможет его заметить, но вряд ли возмутится узнаванием.
Пройдя между корпусами, я одновременно с сигналом окончания четвертой пары оказался на пороге буфета. В четыре часа пятнадцать минут в буфете нашего института можно купить стакан кофейного напитка бурого цвета и пирожное «кольцо с орехами» — продавщица обязательно положит его на мокрую тарелку — это так же обыденно, как и то, что орехи начинают сыпаться на стол, а не в рот, как только начинаешь его есть. Жуй внимательно, как это делает Читатель, джинсовой громадой возвышающийся справа от меня, и как за ближним к выходу столом ест Соня, румяная девица с первого курса физико-технического факультета.
— Помнишь, ты меня про Дженни Герхард спрашивал? — говорит Читатель, поворачивая ко мне свою огромную голову. — У меня возникла идея: она — это Драйзер в юбке. Сам посуди, какая, к дьяволу, фантазия у финансиста. Стоическая, вот какая… Черт, от этого кофе неприятный осадок на языке остается. Замечаешь?
— Да, есть что-то такое. Наверное, посудомойщики пьют одеколон из наших стаканов.
— Ты думаешь? Тогда я скажу тост.
— Нет, лучше я. Мне только что накатило в голову одно изречение школьного учителя по физике: «Кто считает мой предмет скучным, может записаться на факультатив по химии, но, насколько мне известно, там в спиртовки наливают керосин. Где же чистота научного эксперимента?!» Его звали Джон Петрович, он был лысый и почти глухой. Однажды, облокотившись на кафедру, он заснул на уроке, а мы открыли окно и стали играть в снежки собранным с подоконника снегом. Никто не заметил, как учитель встал и вышел из класса. Видимо, он так устал в тот день от школы, что предпочел уйти от нас в лаборантскую, чтобы спокойно сидеть там, глядя на черно-белый портрет Мэрилин Монро, или передвигать ящички с измерительными приборами. Давай, Читатель, выпьем за свободный полет фантазии!
Мы клацнули гранеными стаканами и отпили по глотку мертвящей жидкости. Остатки выплеснули в лицо буфетчице.
— Антон, убери крупинку с подбородка, — сказал Читатель, наваливаясь на стол, отчего столешница скрипнула и накренилась. — Я не люблю больших писателей. Таких, как твой Драйзер. Мне жаль потраченного на них времени. Лучше бы я, как и ты, занимался баскетболом или серьезнее относился к учебе.
— Разве я отстаиваю его особую ценность? Что ты, я всего лишь отношусь к нему как к общему знакомому.
Подошла Соня. Она кротко улыбнулась Читателю и строго посмотрела мне в глаза:
— Здравствуй, Антон. Как зовут твоего приятеля?
— Это Читатель. Знакомься, пожалуйста. Читатель, это Соня.
— Почему у вас такое имя? — удивилась она, одновременно раздумывая, удобно ли сесть рядом с нами.
— Все зовут его Читатель, — сказал я.
Соня села, поставив на узенькие колени свой блестящий черный сундучок. Одну руку она положила на его пухлую ручку, второй поправила тонкие мягкие волосы.
— Ты почитаешь мне вслух, Читатель? — спросила она.
— Конечно, — смущенно ответил Читатель. — Есть очень сильная вещь — «Ночь в Лиссабоне», тебе обязательно понравится.
— Великолепно, — заулыбалась Соня. — Вот и договорились.
Глядя друг на друга, мы молчали. Не знаю, о чем думал Читатель, а я не мог думать ни о чем, просто смотрел на профиль сидящей с нами девушки, а потом перевел взгляд на расплющенное пятно отраженного света на столе. Его сияние напоминало блеск ремелиовладельца. Как правило, ремелиовладелец похож на гирлянду из желтых шаров и плавно изогнут полумесяцем.
— Ты когда книгу вернешь? — спросила Соня, отрываясь от разглядывания украшенной одноцветной арабеской салфетки в руках Читателя.
Задавая вопрос, она чуть приподняла подбородок, придавая голосу строгости, а до этого, как я заметил, в разговоре с Читателем, наоборот, слегка опускала лицо, словно заранее соглашаясь. От этого она менялась и вызывала во мне то образ змеи, то образ матери.
А действительно, устрица, когда ты книгу вернешь? Лола обещала приехать в конце января, потому что собиралась начать новый семестр студенткой модельного факультета, а для перевода ей понадобится время. Надеюсь, что после возвращения мы сможем с ней видеться чаще. Оставшиеся до нашей встречи два месяца покажут мне зимний почерк печали и, пожалуй, научат этому почерку следовать. Соревнуясь с чередующимися днями в тишине, мы ляжем на белый до и после нас январский лист, и Вернувшаяся Лола взметнет все это вверх, разделяя на неодушевленных и простых.
Но в конце января Лола не приехала. На новогодней открытке, которую я ей отправил, худосочный амур в белоснежной пижаме с нарисованными золотой краской кудрями и сандалиями летел над крохотным незнакомым городом, зажав в руке праздничную лампочку.
Текст:
«Привет! С Новым годом! Как твои дела? У нас в последние две недели разразился такой отчаянный снегопад, что дворники панически бежали с улиц, бросив работу, и задорные студенты немедленно заняли их места. Вообрази, как вместо тягучего вставания в 7.00 с жалобами и нытьем ко второй, а чаще к третьей паре происходит подъем, до без пяти восемь — швыряние снегов широкими фанерными лопатами, потом душ, на завтрак огромный кусок жареной колбасы с белым хлебом, затем автобусный рывок и встреча с недоуменным взглядом преподавателя, который, наверное, думает: „Как же этим краснощеким читать теорему Котельникова? У них из ноздрей пар, будто они не студенты, а скаковые лошади“. Бодрый первый час сменяется рассудительным вторым, и тогда особенно четко думается о тебе. „Вокруг, возможно, Лола“, — первый час говорит второму. Я оглядываюсь, пытаясь разгадать прозвучавший из сердца намек. Тебя нет поблизости, но ты непременно в моей груди. Приезжай скорее. Еще раз с праздником и всего наилучшего. Пока!»
После того как открытка была запечатана, а конверт опущен в общажный почтовый ящик с нацарапанным на нем «Кораблев жив», писательский зуд не прекратился. Письмо брату на Север и две открытки родителям его только усилили. Несмотря на то что до экзамена по спецразделам матанализа оставалось всего два дня и я уже три раза брал в руки истерзанный предшественниками учебник, вместо проверенных уравнений я начинал следовать — не глазами, не мыслью, а чем-то иным — бегущему сквозь вечернюю комнату потоку, в котором летели напряженные фигуры — моя и многих других.
Новое и интересное чувство, Лола. В такой момент сердце погружается в невидимый океан тепла. Медлительные подобия подводных зверей водят хоровод отвлеченных понятий, кораллы неотшлифованных образов затеняют глубинное гнездо птицы смысла. Я — наученная грамоте рептилия, пишущая в темноте страницы без точек, запятых и тире мелким струящимся почерком, предчувствующая приближение времени суток, когда все слова вновь лягут тяжелыми вавороками на пограничные камни дня. Я был однажды на море, и расскажу тебе о нем чуть позже, это хорошая стихия для бледных и немых, но, кажется, я обретаю голос.
Когда я в первый раз позвонил тебе, сидя в темной, коричневой изнутри будке на телеграфе, мне казалось, я вот-вот совсем его потеряю: каждый зуммер в трубке звучал за его счет. Не подумай, что ты разговаривала с роботом, это был живой я, только с одним огромным ухом и очень маленькими, съежившимися горлом и языком.
— Извини, я заболела, — услышал я. — Позвони мне в другой раз. Лучше днем, но не в выходные.
— Ты получила открытку? — пропищал мой голос.
— Да. Спасибо.
На этом связь окончилась. Прежние пропорции не восстановились. Впервые я подумал, что можно иметь полный уверенной силы голос и оставаться величайшим молчуном на свете. Все зависит от того, к чему человек испытывает больше доверия: к собственным голосовым связкам или к читательному рефлексу своего адресата.
«Кхе-кхе, — громко прочистил горло лектор. — Щепетильников, обратите на меня свое внимание и выйдите из аудитории». Конфликт наш прост: я сидел на лекции и ел кедровые орехи, но это продолжалось недолго — раздраженный Иса Адыгович прервал объяснение Фурьёвых рядов и попросил меня удалиться. Он давно меня не любит, наверное с тех пор, как мы столкнулись с ним у входа в туалет, очень тесного и неудобного, и он заявил о моем неуважении к его сединам. Я, растерявшись, ответил: «Где два оленя прошло, там тунгусу всегда большая дорога».
А сейчас, когда в аудитории такой прелестный вид из окна, разве я могу заниматься учебой? Нет! Вот поэтому сижу и мечтаю, а лишенный этой возможности в одном месте продолжаю то же самое в другом, где ничуть не хуже и никто не гремит громовым голосом, одновременно повторяя на доске почти дословно всю свою речь и перенося слово «профессиональный» так, что в аудитории по-недоброму смеются.
Теперь сижу в зале со стеклянным куполом в стиле авангард. Несколько рядов желтых столов и трубчатодерматиновых стульев отделяют меня от бесчисленного количества книжных полок, где за цветным, чуть было не сказал «цветастым», многообразием переплетов, организованная нелепым порядком алфавита — наш Пушкин и их Пу Сун Лин, вавилонянин Борхес и собиратель одуванчиков Борхерт, Хлебников Велимир и такой же Владимир, — но с записями об электровозах, хранится, словно шевелится, квинтэссенция мозговых усилий человечества. По соседству робеет еще один студент. Среди египетских пирамид смысла летают пылинки обнаженного чувства.
Мне недавно встретилась одна странная книжка. Романтическая история о блуждании в лабиринтах дворца короля Андрея, об освобождении из плена восхитительной Ксении, возлюбленной рыцарствующего отрока Артура, про путешествие по каменным зубам и про ужас в пыльных шахтах, про осыпающиеся стены крепостей, кольцами ограждающие от влаги обитаемой земли логово короля. Очень длинная повесть была сильнее моего терпения, и я часто пропускал по несколько страниц, надеясь, что позже вернусь назад, но сюжет оставался понятен, и я продолжал, затем перескакивал вновь, не читая и десяти страниц подряд, и вот, неожиданно оказался у самого финала: друзья Артура толкали огромного деревянного коня, на котором сидели юноша и его спасенная подруга, а король с отрубленной рукой смотрел им вслед с высокой башни.
Тогда оказалось, что у повести есть продолжение, неоконченная автором вторая часть, черновик всего на пять страниц. Его я прочитал целиком.
Сорок шесть лет спустя король Андрей послал вызов обидчикам. Он снова желал встречи, и вот — ранним утром на выцветшем зеленом сукне залива Гоберрах развернулись бортами друг к другу два боевых корабля: «Там-Анийя» короля Андрея и «Гаяджан» старых друзей и Ксении, увы, уже далеко не той молодой красавицы. Король в желтом развевающемся плаще поднес некогда уцелевшей рукой бинокль к глазам и посмотрел на раскачивающуюся палубу «Гаяджана», где в кресле-качалке сидела с палочкой сгорбленная старушка в очках и шиньоне. Освобождая силой воображения ее лицо от морщин, волшебный король узнал в пожилой даме свою давнюю знакомую, тем более что она была одета точно так же, как носили в дни ее молодости и как она всегда одевалась: со строгой простотой и особым вкусом, свойственным некоторым высоким худощавым женщинам. Его воины стояли у приготовленных к бою орудий, но сигнала к стрельбе так и не последовало — король молча смотрел в бинокль, даже тогда, когда «Гаяджан» дал первый залп из орудий правого борта. Все смолкло. Корабли покачивались на волнах. На одном — седые старики в черных провинциальных костюмах и их спутница, прячущаяся от холодного ветра в складки пледа, на другом — скучающие бойцы, король и фрукты на столе. Король совсем не изменился, он принадлежал к тем силам природы, которые исповедуют иной смысл времени.
Через неделю я пересказал книжную историю своему одногруппнику Марату Устрову. Он поинтересовался, кто автор. Я наморщил лоб и с удивлением обнаружил, что не помню его имени. Обратились к всезнающему Читателю. Но и он не знал ни автора, ни истории о короле. Когда Читатель осведомился о названии книги, мне снова пришлось морщить лоб и удивляться собственной рассеянности.
После занятий мы втроем отправились в библиотеку и часа два перебирали наугад тома в шкафах отдела свободного доступа, пытаясь найти книгу по скудным внешним признакам: матерчатая темно-зеленая обложка, тисненый парусник на корешке. Безуспешно.
На следующий день я вернулся в библиотеку и неожиданно обнаружил то, что искал: дореволюционное издание, твердая зеленая обложка — это была та самая книга. Опасаясь, что она снова пропадет, я заполнил формуляр и взял ее с собой на лекцию. В аудитории принялся переписывать страница за страницей в тетрадь с гранитолевой обложкой, а потом прикорнул, и, когда очнулся, оказалось, что сон начался раньше — не было ни книги, ни не относящихся к предмету записей.
Я вздрогнул и тряхнул головой. Мимо проходили сокурсники: лекция благополучно закончилась. Прошествовал, потрясая учебником политэкономии, Марат, прошмыгнули хихикающие девочки, прошел Ян с обезьянкой на плече, прошагала примадонна курса Александра Ефремова, широкобедрая блондинка с алым бантиком вместо рта.
Благодаря тому что я сидел у входа, все миновали мой стол, и это выглядело как шествие к находящемуся за моей спиной священному предмету, хотя в действительности там располагались только такие же столы и газетная стойка. Люди входили по одному, торопливо двигались вглубь зала с сосредоточенными лицами, а среди выходящих преобладали пары и маленькие компании — они направлялись прочь неспешным шагом, негромко разговаривая и улыбаясь.
Я прихлопнул ползущего поперек строчки жука и раскрыл тетрадь на новой странице. Она вдохновляла на письмо к Лоле, но начать его удалось почему-то лишь с середины: «Если ты заставишь стронуться с места свои московские мысли и впустишь в них воспоминание о нашей встрече, я, без сомнения, вскоре узнаю об этом. Расстояние играет важную роль для пароходов и поездов, но не для нас и не для ощущений. Может быть, взаимность ловка и способна включить звучащую суперстратом связь, может быть, мы, сами того не зная, прижаты спиной друг к другу, может, есть явления, которые усиливает желание их объяснить…»
Аккуратно извлекаю лист из тетради и рву его на четвертые, восьмые и шестнадцатые — на углу стола возникает горка клетчатых лоскутков, которые вдруг разлетаются от порыва непонятно откуда взявшегося ветра. Кто-то стремительно прошел, а я его и не заметил. Сгребаю ногой бумажные осколки под столом. Следующая страница бела, мертва, и от ее чистоты у меня в голове становится пусто. Не буду я огорчаться пресным посланием к Лоле. Мне пора отправляться на абонемент за книгой с таблицами полных эллиптических интегралов I рода: нам задали множество непростых задач по предмету… как же его? Еще такой седой толстяк его читает… Опять забыл, ну и бес с ним, примеры-то в тетради, рядом с неудавшимся письмом к Лоле. Стоп, а что, если обратиться к ней на «Вы»? Ведь она настоящая дама, она почти принцесса, она шипастая роза, цветущая пред моими мысленными очами. Итак, «От души желаю, чтобы эти письма канули в Лету, а осталась бы пьеса, которую мы с Вами создавали с такой страстностью». Что я хотел сказать? Уже не знаю. Пылкость ума разбивает воображение вдребезги, и его искристые частицы летят — одна в тартарары, другая в зубы к римским псам-церберам, которые проглотят ее на драку-собаку, третья присоединяется к жужжащей над Лапландией метели, остальные затухают коликами в подушечках пальцев, сжимающих шариковую за тридцать шесть коп.
Попробую остыть у картотеки. Сдаюсь в плен любому, самому жалкому подобию порядка. Мне надоело ходить ферзем. От вольных движений слева падает лес, справа корчит морды однорукий король. Лучше сидеть в почтовом ящике и выталкивать всю поступающую почту обратно, а когда никто никуда не пишет, слушать сквозь воспоминание школьный звонок и думать, что последних четырех лет, когда я начал безудержно влюбляться, еще не бывало.
С заполненным требованием в правом манипуляторе иду к библиотечному барьеру. Карамзин, «О солитонном режиме трехчастотных когерентных взаимодействий импульсов при дисперсии групповых скоростей».
«Оставьте требование, а за книгой подходите через пятнадцать минут», — доносится до меня сквозь вату в ушах. Всего-то, оказывается, нужно было услышать человеческий голос. Простой женский голос. Выгнув тонкое запястье, она указала на красную коробочку для заказов и вернулась к распределению книг и формуляров. Ее худенькие оголенные до плеча руки выглядели на фоне уложенных пластами громадных фолиантов гибкими и изящными, а лицо — таким приветливым и спокойным, что я чуть было не осмелился ее позвать. Как ты хороша! Как прекрасны все далекие и недосягаемые, не закованные в броню неприступности, тихо перешедшие из ангелов в люди.
Так и не оживший валун языка во рту молча благодарит ее. Завихрения импульсов, скоростей, а главное, времени устаканиваются. Деревянные стрелки настенных часов изображают гимнастическую фигуру, эквивалентную четырнадцати ноль-ноль. Тревожная месса переместилась из головы в живот.
Похлопывая себя по бедру оцарапанной утром в автобусе папкой, я направился к раздевалке. В местной столовой сносные обеды только по четвергам, когда готовят свекольник и жареную рыбу, а в остальные дни меню однообразно и более чем уныло: суп капустный лист, рагу с Овном, компот из мертвых груш. Шашлык и салат «Каналья» не подают никогда. Поэтому путь мой лежит в «Розмари», поближе к недорогим пельменям со сметаной, черным хлебом и томатным соком.
Там на бледно-зеленой стене висит видная с любого места копия хорошо известной картины «Девочка с персиками». Напротив малиново светится реклама сандеев. Над сверкающими салатницами и вращающимися тарелками с безукоризненно нарезанными ломтиками рыбы и сервелата лоснится желтое лицо продавца.
Я сажусь спиной к празднику жизни, разыгравшемуся в витрине, ставлю перед собой тарелки с дымящимся кушаньем и складываю газету на ширину колонки, чтобы она не занимала лишнего пространства на столе. Рядом есть свободные места, их занимают двое молодых мужчин, одетых в одинаковые черные костюмы и однотонные галстуки. Один из них постарше, рыжеват и медлителен, как лемур, второй — брюнет отточенно спортивного вида.
Так как они вошли без верхней одежды, то скорее всего очутились здесь проездом, будут есть быстро, сидя с легким наклоном друг к другу, коротко переговариваясь и поглядывая на часы. Уже приступили. Начинают обильно перчить суп харч-харч и покрывать хлеб душераздирающим слоем горчицы. Я баландаю пельменину в чашке со сметаной и читаю о результатах баскетбольных матчей в суперлиге «Б».
— Ничуть не жалею, что ушел из райкома комсомола, — говорит лемур медвяным голосом. Наверное, во рту у него золотой зуб. — Спайка с бывшим главой администрации меня не устраивала, зато теперь существует другой путь наверх. Я могу использовать Ластина в своих целях и знаю, что он не будет действовать мне наперерез. На этапе предварительных переговоров справится существующая команда, затем я думаю подключить тебя и Свету. Игра предстоит жесткая, поэтому решай, справишься ли ты. Ответ мне нужен как можно скорее.
— Я готов, Олег, — раздается голос брюнета. Он звучит несколько напряженно, словно тот пытается разгадать, какая разведка его вербует — японская или немецкая.
— Пойми, что правила одинаковы для всех. Я не могу сделать исключение ни для своей любовницы, ни для институтского друга. Что касается работы, то все другие дела остаются в стороне, таков мой принцип.
— Я понимаю…
— Не перебивай. Ты лучше скажи: сможешь ли ты раз и навсегда выбрать между деловой карьерой и карьерой в спорте?
— Ты имеешь в виду танцы? Я не занимаюсь уже полгода.
— Вот как? Ты не говорил! У тебя вроде была новая партнерша?
— Она тоже ушла. Правда, не по своей воле.
— Вы же, кажется, собирались пожениться?
— Ее мать была категорически против. Самодурка, каких свет не видывал. Готова была загубить девчонке будущее, лишь бы не выпустить ее из-под своей опеки. Мы же с Ириной второе место на Европе заняли.
— И где она сейчас?
— У родителей в Грозном. Тут она жила с шести лет у тетки. Английская спецшкола, бальные танцы, крутой институт — это все теткина заслуга. Только если Ира любую вещь ловила буквально на лету, то ее мамаше приходилось вдалбливать все в голову часами: почему дочери нельзя уезжать из Москвы, почему на костюмы приходится тратить большие деньги, зачем приходит этот юноша, то есть я, ну и так далее. Но, знаешь, подобные нервотрепки стоили того, чтобы Ира продолжала танцевать. У нее был талант.
— У вас что-то случилось?
— Ее украли. Какой-то Закир или Захер увидел ее и захотел в жены. Когда он узнал, что у девчонки пятьдесят процентов кавказской крови, то решил действовать по старинке. Тетке позвонили и сказали: «Жал, што она у вас кусаэца, за эта кармит нэ будэм». Я носился по городу и собирал деньги для выкупа, хотя все больше понимал, что ее вряд ли отдадут. Эти гады просто решили срубить дополнительный барыш, поэтому и засветились перед нами. Я купил, где посоветовали, два «калаша» и патроны. Вся эта вонючая братия сидела в частном доме в Коломне. Из соседних ларьков им приносили жратву и водку. Нужно было выманить их наружу и надрать жопу как следует, они же обыкновенные трусы. Даже удивляюсь, отчего местные так лебезили перед ними. Жмоты и трусы поганые. План, как с ними справиться, был у нас с приятелем на мази, и тут приезжает в Москву ее мамаша. Дочери нет. С ней припадок, истерика. Несколько раз тетка оттаскивала ее от телефонного аппарата, потому что та решила сообщить все властям. Эта паникерша ходила по квартире с флаконом корвалола и всех нас называла извергами. Она сбежала-таки из дома, помчалась на Лубянку, давала там налево и направо взятки, умоляла, чтобы мой и теткин телефоны поставили на прослушку, и, по ее собственным словам, три раза падала в обморок. В итоге был штурм, после которого Ирина три дня пролежала в реанимации. На этом танцы закончились. Вот такие дела, Олег.
Какой чистый и приятный звук издает простая фаянсовая тарелка, когда о край легко задевают ножом или вилкой. В который раз, не в первый и не в десятый, я задумываюсь о случайностях и снах. В отличие от времени, похожего на мозг любой из обезьян, сны могут иметь три различных содержания: прошлое, настоящее и будущее. Сон вида настоящее бывает наиболее редко и заканчивается пробуждением, он не уходит, выцветая, в тьму, равную той, из которой появился.
Сегодня ночью я проснулся оттого, что попугай откусил мне палец. «Каким же образом, — думал я, лежа в темноте, — попугаи проникли в мое отдыхающее сознание и почему до сих пор я не видел там Лолу?» Накануне я читал очередной детектив. Со страниц истории попугай и слетел. Он прыгал по клетке, кричал какую-то чушь про то, как муж загубил свою жену, потом хохлился и честным голосом просил сахару. Затем, стервец, тяпнул меня за палец. Почему же глупая птица так легко впорхнула туда, где уже давно ожидаю я Лолу?
От «Розмари» я повернул налево, чтобы пройти вдоль дома и посмотреть на витрины расположенных подряд магазинов «Радио», «Наташа», «Трубадур». Послышалась автоматная очередь. Стрелявший прятался за открытой дверью подъезда и оттуда колотил в упор по лежащим на снегу под смехотворным прикрытием мусорных бачков противникам. Улица была пуста, через пять домов впереди поспешно разворачивалась дребезжащая «Победа». Оружие замолчало, успокаиваясь в руках горластого воина, который, вероятно оставшись неудовлетворенным результатами стрельбы, закричал: «Мишка, Санька убиты! В помойке, убиты!»
Случайности, как видно, ведут себя иначе. Они воспламеняют восприимчивых к их огню и сразу гаснут, чтобы затем вспыхнуть и прожечь сюртук действительности уже в другом, неожиданном месте. Зимняя улица, вроде той, на которой вдруг воцарилась полуденная тишь, вырастает из сугроба, и, похожим образом, каждая вящая история начинается нос к носу с незнакомцем или его собакой. Я не подвержен романтическим печалям и уважаю кувшины, в которые посажен людской дух, но вот ослабла ласковая цепочка, держащая нестойкого сангвиника у канонической ноги воспитания в семье, где папа — военный консерватор и владелец двух редакций ПСС В. И. Л., и я впал в примитивное платоническое чувство. Теперь я твой мурлыка, Лола, и весь состою из частей.
Сейчас опять буду звонить. Ты можешь солгать, что тебя нет дома, можешь, испытывая неловкость, повесить трубку или посчитать меня ненормальным и запретить любые воспоминания, но найдется ли действие, способное изменить главное: мимолетной милостью дочери современного ширваншаха я превращен в пионера ультравысоких сфер. Никто до и, я уверен, никто после не повернет раскочегаренный лайнер с пассажирами-нервами и пассажирками-эмоциями в такой позитивно-сумбурный поток. Ведь раньше мне на лекциях хотелось то зевать, то браниться, что я и делал — в рукав, шкерясь, как курильщик в кинотеатре, а нынче — грызу орехи и чист лицом, воображая пломбирно-кремовый, плюшево-белый праздник твоего возвращения.
— Здравствуй, Лола, это Антон!
— Здравствуй.
— Я ездил позавчера в институт узнать, не приехала ли ты. Твои одногруппницы, Катя и, забыл, как ее зовут, очень смешливая девушка передают тебе привет.
— Мы разговаривали в мой день рождения.
— У тебя был день рождения? Когда?
— Шестого февраля.
— Поздравляю! Очень жаль, что я не знал.
— Ничего. Спасибо.
— Отчего у тебя грустный голос? Я сегодня весь день прислушиваюсь к голосам. У тебя — грустный.
— Да так. Из-за меня одни неприятности.
— У кого?
— У всех.
— Только не у меня. Поверь, твой облик — самый светлый из всех известных мне на свете. Можешь спросить у зеркала.
— Я не разговариваю с зеркалами.
— У вас есть снег?
— Нет. Здесь его и не бывает.
— Что же делают зимой дети и дворники?
— Ссорятся.
— Что-нибудь определилось с твоим приездом?
— Ничего.
— Я еще позвоню. Пожалуйста, не скучай.
— Я не скучаю.
В трубке гудки, шорохи и щелчки, в моей груди гигантская наутилида — уже не шевелится, окаменела. Если бы некто произвел аутопсию внутренностей кабинки, он не обнаружил бы разительного сходства между процессами в телефонном аппарате и превратностями сердца, хотя во время нашего разговора они работали как одно целое. Литературная хирургия.
Надавливаю носком ботинка на дверь, и она с нарастающим по тону скрипом начинает растворяться, едет, распахиваясь настежь, и ударяет в соседнюю будку. Граждане, карябающие телеграммы казенными стило, дружно оборачиваются, чтобы взглянуть внутрь телефонного склепа с угасшим светильником эбонитового аппарата связи и телом основоположника теоретической любви. Тело начинает шевелиться, встает на ноги и идет прочь, но на пороге замирает, намереваясь дать оставшимся некоторые наставления: «Передайте тому, кто зайдет в кабину номер шесть, что трубка еще очень горячая. Осторожнее там, даже если разговор заказан с Заполярьем. Не случайно у меня самого кружится голова, хотя, кажется, это началось еще утром».
Лола, я серьезно заболел. Второй день температура не опускается ниже 37,9, даже утром. Болят глаза, тело ватное и кажется, будто я выдыхаю горячие автомобильные газы. Иногда возникает ощущение, что я заполняю собой всю комнату и входящим в нее людям становится тесно: они жмутся к стенам, не могут подойти ко мне, изловчаются и нависают сверху, как долговязые столбы со светящимися плафонами вместо голов.
Доктор отказался прийти в наше общажное гетто, у него слишком много пациентов в поликлинике, а сосед, выслушав мои жалобы, сказал, что все ясно, грипп, и отправился за волшебными мандрагорами, которые должны меня излечить. Два дня не появляется, наверное, во время поисков попал в Ховрино, а если так, то ждать его обратно пока не приходится, поэтому я без зазрения совести бросаю апельсиновые корки на его кровать и ем витамины с его полочки.
К тому же если бы он был здесь, то стал бы издеваться над моей системой «руки в тепле, ноги в холоде», он считает, что я простудился из-за своих легких полуботинок. Я не стал ему рассказывать, что виной моей болезни были мерзкие мальчишки. Они остановили меня на улице и попросили поиграть с ними в мяч. Я бросал большой разноцветный, похожий на пляжный, мяч, а когда, поскользнувшись на ледяной лунке, упал, они со смехом и криками навалились на меня, стали давить на грудь и сыпать в лицо снегом. Потом убежали, а один, в красном пальто, забыл свои санки, и их забрала проходившая мимо старушка. Я читал в «МК» про этих озорников, про этих добилней, я знаю, кто они, ботинки тут ни при чем.
Весь сегодняшний день я не поднимался с кровати, дважды стучал в стену соседям, которые приходили, чтобы развести мне в банке клюквенный морс и укрыть еще одним одеялом. Билеты на «Кабалу святош» пришлось отдать одногруппникам — Желдыбину и Махорину — они заходили навестить меня после занятий.
Как обидно, ведь на поиски этих билетов я потратил больше недели — касса театра продавала только по заказам, в театральных киосках ничего, кроме Нового цирка, Петросяна и Театра мимики и жеста, не предлагали, перекупщики заламывали невозможную цену, и оставалась только надежда купить их в день спектакля, как вдруг мне повезло, и я приобрел пару билетов в подземном переходе у пенсионера в каракулевой пилотке.
Теперь буду лежать, болеть и ждать, когда придут Ж. и М. и расскажут, как в театре было здорово. Как они шагнули из сумерек прямо в залитый светом театральный подъезд, и навстречу им вышла невероятно полная дама с холеным рыльцем и розовыми руками, в куполообразном пурпурном платье и, лорнируя их, представилась Мельпомидой (Ж. всегда путает фамилии): «О, я хотела бы говорить с вами о Театре! О! В этом храме зеркал человеческих глаз, где причудливы все отраженья мгновений эпохи, каждый чувствует новое слитое с мудростью старой, и, вина выпивая бокал, он вкусит символический смысл бытия на коленях пред сценой в роли отринувшего старую роль мирового судьи».
«Чего-чего?» — выдавливаю я из воспаленного горла.
«О, Театр! Чу, Театр! Ну же, сколько для вас в этом слове, юнцы?» — продолжает она, не обращая внимания на раздающиеся из кровати возгласы.
«Да, — хриплю я, — понятны восторги мне эти». Я хотел бы ответить Мадам: «Я люблю этот мир. Мне знакомо, и вы угадали».
Напряженное молчание занавеса, затем — музыка, свет, появление актеров, всплеск интонаций, пробуждение сюжета, а в зрительном зале — минуты полной отрешенности от своего действительного положения во времени и пространстве.
Мадам продолжает: «Браво, прозелит! Теперь мы с тобой поднимемся на легендарный Неерзонов дом без кухонь и прихожих и вспомним историческую беседу двух великих актеров. Что они делали, запершись вдвоем на 18 часов, в памятном и далеком 18.. году? А часы тогда были долгие, не в пример мимолетным нынешним. Ты думаешь, они там пили вино и закусывали варениками с лососем?»
«Нет, я так не думаю, Мадам, они там не закусывали».
«Так, может быть, они делали что-то постыдное, что неприлично делать двум порядочным людям, хотя в некоторых случаях и простительно богеме?»
«Да нет же, у меня и в мыслях ничего подобного не было, тем более что я прекрасно знаю, чем они там занимались».
«Правильно, мальчик, они не делали ничего вышеназванного, они там спали. Положили головы на синие сафьяновые подушки и, как были во фраках и не снимая перчаток, заснули на диване валетом и видели один и тот же сон про новый театр. Это я им явилась во сне с чудесной идеей. Не удивляйся, что я слишком молодо выгляжу, за моими плечами небывалый жизненный путь! Моя фамилия Грушецкая, и я горда каждой своей затеей».
Она горда, ей радостно, а мне плохо. Плохо, Лола, того и гляди вырвет. Вечером я совсем расклеился. Прости, но если бы ты могла прийти, сесть у кровати, открыть на коленях книгу, которую ты не читаешь, и вслух пробежать «Йасин». Ведь что проку от этих таблеток, глотаю пятую, выпиваю стакан морса, отвернувшись к стене, пытаюсь отвлечься от муторной ватности, овладевшей всем телом, и представляю, как двое счастливчиков поднимаются сейчас от Охотного Ряда по Тверской, чтобы через квартал повернуть направо к вожделенному зеленоватому зданию.
На правой стороне проезда темно, теснятся автомобили, на левой — свет, свет, бьющий в глаза свет электрических свечей. Нижняя половина фасада ослепительна и будто подвижна, верхней владеет ночь.
Внутри здания, при взгляде на театральную публику создается впечатление, что все друг с другом знакомы, всех объединяет общая цель, которая вовсе не заключена в предстоящем спектакле, хотя о нем уже говорят и еще как заговорят в антракте. Во всем, даже в стоянии в буфете и в толкотне около столика с программками, чувствуется неуловимо господствующий тон. У лестницы на бельэтаж молодой человек в элегантном костюме ожесточенно накручивает диск телефонного аппарата и отдает последние на сегодня деловые распоряжения, пристукивая по паркету носком ботинка. Из буфета доносится звон бокалов с шампанским.
Спектакль о Франции времен Людовика XIV, которого играет Сам, о подлых католических грымзах, об одной молодой стерве и о Мольере. Живая музыка, музыканты в черном с воротниками «жабо», которые совершенно скрадывают их шеи, так что головы кажутся по-игрушечному посаженными на плечи. Трубач с круглым плоским лицом, дряблыми щеками и маленьким носом с горбинкой, начинающимся из впадины между щелочек глаз, похож на сухую жабу. Название белоснежной части его туалета усиливает это впечатление.
О действии следует упомянуть, и вот либретто моего рассказа, то есть его краткое содержание: «Два приятеля пришли в театр. Билеты у них были на балкон, но они подкараулили два свободных кресла и сели в первом ряду партера. Во время антракта пили газированную воду и прислушивались к мнениям театралов. В начале второго акта разгневанный король резко встал из-за стола, и из его перстня выскочил бриллиант. Прокатившись по полу, камень остался лежать на сцене, временами поблескивая. Один из приятелей это заметил, и оба, волнуясь, принялись обсуждать, настоящий бриллиант или фальшивый. Разглядывая его в бинокль, они мечтали подобраться к беглому камушку. Действие пьесы гоняло актеров по всей сцене — схватки на шпагах следовали одна за другой, — но сосед справа неотрывно смотрел в ту же сторону, что и приятели. Вероятно, и он заприметил бриллиант. Спросив театральную программку, приятели выяснили, что антракта больше не будет, скоро финал. Один приятель посетовал, что жаль, мол, они не прихватили с собой цветы, иначе можно было под видом поклонников пробраться на сцену. Вышли они из зала вместе с остальной публикой и стали выжидать благоприятный момент, чтобы юркнуть обратно. Но у дверей встали служительницы театра, похожие на бдительных и непреклонных часовых. Приятели препирались, споря, кто пойдет и скажет, будто забыл в зале носовой платок или очки. Ни один так и не решился, уверяя, что бриллиант безусловно бутафорский. По дороге домой они окончательно рассорились, назвали друг друга трусами и больше уж никогда не ходили в театр».
Когда лекции читают в больших аудиториях, мы обычно сидим вместе с Маратом Устровым. Он читает журнал «Здоровье», а я пишу его почерком записки девушке с загорелым островитянским лицом, сидящей в соседнем ряду: «Алина! Во избежание процесса самозамораживания с моей стороны, немедленно сжальтесь надо мною. Сделайте это, не стесняясь подруг, в перерыве между лекционными часами или во время большой перемены. Ваш торжественный незнакомец, пьющий в Вашу честь академическую ересь крупными глотками».
Марат закладывает журнал расческой и с понимающим выражением смотрит на доску, где преподаватель аккуратно вычерчивает гистограмму, напоминающую пейзаж Манхэттена, если смотреть на него со стороны статуи Свободы.
— Не представляю, как мы будем это сдавать, — заявляет Марат, не отрывая взгляда от Манхэттена.
— На двоечки.
— Этот дядя — буквоед, мы с ним намучаемся. Неужели учить придется?
Окончив свои угловатые художества, лектор поворачивается к нам и согнутым пальцем тестирует микрофон. Раздается отвратительный визг искусственного животного, бедная аудитория втягивает головы в плечи, лектор извиняется и, покрутив ручку громкости, начинает голосом из бочки рассказывать о том, что же он так старательно рисовал все это время.
От того, что мое сознание опять отказывается поверить в дружественность звучащих слов и отгораживается от них мыслью ни о чем, неожиданно появляется сиреневая картинка воспоминания, и я вижу компанию девушек в ярких, чуть было не сказал снова «цветастых», майках, шортах и с рюкзачками, стоящих на противоположной стороне улицы. Одна из них, на роликовых коньках, подкатывает ко мне и предлагает купить для нее булку с изюмом, а потом вместе со всей компанией идти на пляж. У нее красивые волосы, громкий уверенный голос и нарочито спортивный вид. Я поспешно соглашаюсь, и девушка, отталкиваясь от моего плеча, отъезжает к подругам, а те бодро машут мне руками.
В булочной мне нужно заплатить полтинник, и я, ничуть не сомневаясь, что моих денег сегодня достаточно даже для посещения такого магазина, как «Подарки», решительно киваю крупной даме в фиолетовом блузоне за кассой и обнаруживаю в кошельке только две монеты по двадцать пенсов. Выложив их на ладонь, я смотрю на кассиршу, которая медленно поправляет за дужку недавно пропавшие у меня в поезде очки и с интонацией ироничного полувопроса говорит: «I think of myself as long as I’m inside myself, don’t I?»
Я рассказываю эту историю Марату Устрову.
— Что она тебе сказала? — спрашивает он.
— Кто, роллерша?
— Нет, продавщица.
— А-а-а, она сказала: «Ты думаешь, что ты взрослый, а оказывается, у тебя нет денег».
— Ты неправильно ее понял. Вот в точности ее слова: «Я думаю о себе, только когда я наедине с собой», и это совершенно верно, потому что если ты все время крутишься возле каких-то там девочек и занят выполнением их капризов, то навсегда останешься маленьким и нищим. Продавщица оказалась умной теткой.
— Нет, Марат, — не соглашаюсь я. — Она не предостерегала и не поучала меня, она скорее издевалась, увидев мою неплатежеспособность.
— Ты прав, если полагать, что другие совершают только те поступки, которые ты им приписываешь, однако я с этим не могу согласиться.
— Ты не видел эту даму, Марат, а я стоял с ней лицом к лицу — нас разделял только прозрачный пластик ее будки.
— А разве играет какую-нибудь роль внешность человека, если он выражается просто и ясно, как наш семинарист по гражданской обороне?
— Определенно. Когда похожая на пушистого ангела девушка осьмнадцати лет лежит на диване в вечернем туалете и говорит, что она смертельно устала от жизни, то, очевидно, причина ее недуга в чрезмерном количестве поклонников и злоупотреблении вином, шоколадом и дареными аксессуарами.
— Твое представление о жизни испорчено кинематографом, а что касается тети с кассой, не была ли она похожа на умалишенную?
— Нет.
— На эмигрантку?
— Нет.
— Тогда по какой причине она произнесла, заметь, довольно простую фразу, пытаясь сказать совсем не то, что эта фраза означает? Это редко случается с нормальными людьми. С тобой это происходит чаще, чем с другими, потому что тебе отчего-то мало обычных слов.
— У меня необычный адресат, вот почему.
— Об этом мне ничего не известно. Я иногда вижу другое: у тебя мысль, как ведро, только вместо того, чтобы носить им воду, ты надеваешь его себе на голову.
И похож на рыцаря двадцатого века, верно? Я — твой рыцарь на хромом коне, Лола! Да что там на хромом — и вовсе без коня! Я — лыцарь, ковыляющий на своих двоих по тундре чувства среди карликовых березок смысла, скрытый их неровной листвой до пояса, на котором прикреплен верный своим утробным и пугающим звукам горн. Тууу-туруру! Рррупутупу-тупу! Мне кажутся детством робости все слова о чем-то и ни о чем. В каждом из них опечатка: в методичке по волновой оптике вместо 1987 напечатали 1937. Черный год, ведь и Александр Сергеевич погиб в тридцать седьмом, хотя говорят, что он жив, только очень старенький, потому что давно родился. Стихов он уже не пишет, а просто гуляет по Санкт-Петербургу, разглядывает осенние парки, присаживается на скамеечки и разговаривает сам с собой. Иногда заходит на Мойку, там его узнают и очень ему рады.
Я пытаюсь думать над словами Марата. Странно, когда человек с красивым лицом живет на берегу великолепного озера и имеет хромоногие мысли. В остальных случаях беспорядок в голове объясним. Изобретатель мрачной стороны слов, сидя на коммунальном очке, громко шуршит бумагой, чтобы выходящий из туалета знал, что не надо щелкать расположенным в коридоре выключателем.
Я пытаюсь думать над словами Марата. То, что меня то и дело обрушивает собственными стихиями куда-то вниз, не означает, что между мной и Лолой сочиненная глубина. Это означает, что я все еще слаб и не знаю, как преодолеть кажущееся бездной расстояние, доверяя при этом словам более, чем всему остальному. Однако, даже иногда внутренне содрогаясь, словно при виде голого человека на холодном ветру, от одной только близости тетради, в которой пишу, я не сорвал ни одного флага с твоего имени, видимо, целых четыре крыла в нем — так выглядят на перевернутом рисунке чайки — всегда меня выручали.
Зачем ты спешишь, читай медленнее, вслушивайся в звуки имен, проговаривай их вместе со мной и после каждого произноси «Лола», чтобы увидеть, что другого, похожего, нет. Странная, надо сказать, привязанность. Приходит на ум одна давнишняя история, в которой я и Лола как будто поменялись местами.
«22 июля 1905 года я со своей сестрой и ее мужем поехала в Киев на бега. На ипподроме мы были в час дня, сестра с мужем ушли играть, а я заняла место у столика и довольно равнодушно разглядывала бегущих лошадей. Случайно обратила внимание на соседний столик, за которым сидел господин в форменной фуражке и черном плаще и пристально смотрел на меня. Я отвернулась… Потом от своего столика перешла к барьеру и стала особенно внимательно глядеть на лошадей.
Постояв минут двадцать, вернулась и заметила, что опять те же глаза следят за каждым моим движением. Я буквально была парализована и с враждой посмотрела на этого человека в черном плаще (мне почему-то казалось, что он почтовый чиновник: в формах я совершенно не разбиралась). Потом я села, повернувшись к нему спиной, решив не обращать никакого внимания на такое бестактное поведение этого „черного плаща“.
За час до окончания бегов мы с сестрой стояли у барьера и разговаривали. Он был тут же и как будто прислушивался к тому, о чем мы говорили.
— Разве ты поедешь в Дарницу? Ты, кажется, хотела сегодня остаться в Киеве? — спросила Маруся.
— Нет, я раздумала, непременно с семичасовым поездом уеду: мне хочется скорей добраться домой, здесь утомительно.
Бега окончились. По дороге на вокзал мне надо было заехать минут на пять к знакомым… К поезду я опоздала, было очень досадно… Следующий поезд в 11 часов ночи. К 11 часам приехала на вокзал. Курский поезд уже подали. Вхожу в вагон II класса и занимаю место у окна. Такие боковые места у окна — два кресла одно против другого. Я села. Пробил первый звонок. Входят пассажиры, носильщики, толкаются, спорят из-за мест, выходят, возвращаются… Я сижу в своем кресле с полузакрытыми глазами. Места напротив меня не занимает никто. Второй звонок. Входит носильщик с чемоданом и за ним… тот самый человек. Я была изумлена.
— Здесь свободное место, можно сесть? — спрашивает меня.
— Свободно, — отвечаю я холодно.
— Вы, вероятно, недалеко едете, что не отстаиваете места напротив.
— Да, до третьей остановки, до Дарницы, — отвечаю коротко я и тем хочу дать понять ему, что разговаривать с ним вовсе не желаю.
— Какое совпадение, ведь вы хотели ехать в семь часов, я слышал. Вы говорили об этом даме на бегах у барьера. Ведь это судьба, что я вас встретил. Я смотрел на вас на бегах. Вы были шокированы моим поведением… Иначе я не мог.
Поднимаюсь со своего кресла, иду в другое отделение, хочу переменить место. Свободных мест нет, я возвращаюсь. „Что за малодушие, — думаю я. — Почему мне бежать?“ Сажусь.
— Вы, конечно, можете думать обо мне что хотите: что я нахал, искатель приключений, что я, наконец, вагонный шулер, но я знаю, я уверен, что вы измените обо мне это мнение. Я убежден был, что встречу вас.
— Да, мне очень странно, дико, что вы так со мной говорите: ведь мы не знаем друг друга, и я не вижу никакого смысла и основания для нашего разговора, — отвечаю я почти дерзко.
— Да бросьте, оставьте ваши условности, будьте тем, кто вы на самом деле. Вам мало осталось ехать до Дарницы, а мне много надо вам сказать.
В вагоне полумрак, горят свечи. Я не могу разглядеть лица говорящего со мной, а на бегах я его вовсе не рассмотрела: я видела одни лишь глаза. Слушаю его. Отвечаю… Узнаю, что он морской офицер. На это говорю:
— Не такая большая честь быть морским офицером: они не так уж хорошо проявили себя на войне.
Он засмеялся.
— Да, вы правы, я это чувствую и потому ношу плащ: он закрывает офицерские погоны. — Он снял плащ и повесил его.
Когда до Дарницы осталось не более десяти минут, он сказал:
— Простите меня за дикость моей просьбы: разрешите мне вам писать.
Вот это было для меня совершенно неожиданно и привело меня в ужас. Допустив этот разговор, я уверена была, что на этом кончится наша встреча. И вдруг просьба о переписке. Как? Первому встречному пассажиру сказать, кто я? Ни за что!
— Вы очень оригинальны, — ответила я.
— Очень, очень прошу вас, дайте мне ваш адрес, — тихо, с лаской в голосе проговорил он. — Верьте мне, я не позволю никогда себе ни одним словом, ни одним намеком сделать то, что могло бы вас обидеть, оскорбить.
Я говорю ему адрес и ужасаюсь своих слов. Он записывает и дает мне свой:
— Измаил, П. П. Шмидт, миноносец № 253. Еще одна просьба: возьмите в память нашего знакомства эту коробку с конфетами, — и вытаскивает из чемодана огромную красную коробку — „Сухое варенье. Балабуха“.
„Кто он, этот мой странный спутник?“ — думала я, проснувшись на другой день и увидев на столе эту красную коробку. Вчера, пока я шла к дверям вокзала, он стоял у своего вагона и смотрел мне вслед… Уже в лесу я слышала третий звонок, потом свисток паровоза, потом стук колес уходящего поезда.
Вот так случайно я встретила Шмидта, говорила с ним один лишь раз в жизни, сорок минут, в вагоне, потом в течение четырех месяцев бесконечная переписка… и в результате каземат Очаковской крепости, военно-морской суд и проводы Шмидта на смертную казнь.
Я сначала не знала, отвечать или нет на его открытку и письмо. Я колебалась, знала, что он ждет от меня ответа, молчала. Потом как-то внезапно я написала ему несколько слов и послала. Он писал мне много, вызывал на откровенность. В особенности его обидело одно из моих писем в конце августа, когда я категорически заявила ему, что не вижу смысла в нашей переписке, и спросила, для чего мы, собственно, переписываемся. Как-то в одном письме я сыронизировала, назвав его эгоистом и сказав, что он, по моему мнению, больше всего в мире любит себя.
На это он мне ответил словами, полными обиды: „О, если бы вы знали, как противоречит этому мнению вся моя жизнь; она большей частью уходит даже не для друзей, а для совершенно чужих мне людей, которые приходят ко мне и говорят со мной с гораздо большим доверием, чем вы“. Иногда я получала письма, написанные в пять часов утра, оказывается, Шмидт не спал всю ночь, он работал над темой „Влияние женщин на жизнь и развитие общества“ и по окончании писал мне. Письма приходили буквально каждый день, так что я всегда была в курсе его дел.
„Ну, до свидания, теперь я уже твердо верю, что услышу от тебя хоть слово и что увижу тебя, и мне весело, как мальчику. Удобно ли тебе будет говорить мне „ты“? Я думаю, да, потому что мне писала раз: „хорошо, подумала я, ты мне пишешь такие письма, так я не буду отвечать тебе долго“, значит, в мыслях ты мне уже говорила „ты“. Милая, славная моя Зинаида, как много я думаю о твоих письмах, как вспоминаю их. Я даже помню, где и как лежали на них твои слова, на этих дорогих сгоревших листиках. Ну, давай же, моя подруга милая, твои славные руки, я их крепко жму и целую, думай обо мне, жди меня, не забывай, пиши, приезжай.
Твой любящий тебя всем существом своим Шмидт.
Не пришли ли твои родные в ужас, что ты была в переписке с „государственным преступником“?“».
Пока мы спорили в аудитории, все изменилось на промерзшей улице. Ее окатило ярким светом, сугробы заблистали и задержавшийся с ночи сумрак небесный и тротуарный сгинул в пуп земли.
В Москву! В Москву! Автобус с красной полосой по борту, намылившийся пустобрюхим по Ленинградскому шоссе, заберет приплясывающего на остановке молодого человека и довезет, минуя стоящие в профиль к будничной трассе безымянные районы, до станции «Речной вокзал». Там — в метро, где в одном вагоне с кислыми старухами и утратившими в подземелье дар речи детьми поезд помчит по зеленой ветке до пересечения с кольцевой линией. Далее — вверх по эскалатору, на воздух, на площадь Белорусского вокзала.
Чтобы перебраться с одного плеча Тверской на другое, нужно опуститься под улицу в ее загаженное нутро, где работают меха гармоники или баяна, сыплющего в подземный холод звуки патриотических мелодий. Данный переход всегда вызывает в памяти один и тот же эпизод, прибавляющий яркости зыбкому свету моих рассуждений о случае.
Однажды мы с друзьями решили отправиться в поход на Чусовую. Пока я дожидался прибытия всей компании в Москву, пока, следуя телеграфным распоряжениям, покупал, сдавал и снова приобретал железнодорожные билеты, летняя сессия закончилась, общежитие опустело, и в нем остались только редкие оторвыши, торговавшие на рынке радиодеталями или распространявшие по городу техасскую лотерею. Я каждый день ездил в бассейн «Москва», а потом гулял по центру, прикрыв макушку бейсболкой «Hugo Boss», доставшейся в подарок от брата. Случалось, что я пользовался этим гнусным переходом по два-три раза за день. На площадке, от которой лестница расходилась в разные стороны, стоял книжный лоток с мемуарной литературой: маршал Жуков, бедняга Наполеон, выдающиеся женщины, знаменитый неудачник, чье имя я позабыл… Мне улыбался двухтомный Чаплин, но я решил отложить покупку до возвращения из похода, где могли случиться непредвиденные траты.
Резервные червонцы остались лежать в нагрудном кармане рубашки с монгольскими всадниками, чтобы, дождавшись своего рокового часа, который пробил на самой середине бесновавшейся реки, слететь вместе с ней от порыва ветра с байдарочной кормы и пойти ко дну. Утонувших денег было не жаль, память о них моментально истаяла под действием радостного солнца, слепившего глаза и отражавшегося на веслах, волнах и мокрых глянцеватых бортах. Они как будто превратились в то, чем прежде никогда не были, оставив при этом мокрый след на лицах грустящих под водой рыб.
Случаю, ей-богу, подвластно все, особенно хорошо ему удаются игры с людскими намерениями. Само воспоминание болталось теперь, прикрепленное невидимой паутинкой к служебному фонарю, в ореоле волшебного света, совершенно отдельно от дурно пахнущей стужи подземного перехода.
На Тверской образовалась автомобильная пробка, и остановившийся поток транспорта был похож на издыхающего дракона в разноцветных латах. Водители смотрели вперед, пассажиры разглядывали пешеходов. Я свернул в направлении Миусской площади, где находилось издательство «Республика», долго не мог найти нужный мне дом, потом позвонил из фойе по внутреннему телефону и спросил отца моего одногруппника. Его не было на месте, он двадцать минут назад уехал за новым материалом в Дом Бируни, но женщина, ответившая мне, вызвалась помочь и пригласила подняться на третий этаж, в шестьдесят восьмой кабинет. Она разительно отличалась от своего рыхлого голоса: худая, как трость, с резкими, внезапно замирающими движениями. Объясняя, что мне следует сделать, она непрерывно курсировала между облезлым шкафом горчичного цвета, откуда появлялись ложечки, вилка, чашки с блюдцами, белый хлеб, пакет сливок и что-то еще, и столом, куда все это перемещалось.
Я поблагодарил и отправился по обрисованному ею маршруту: до конца коридора, по лестнице вниз, через две двери на правой стороне к третьей, за ней к завхозу Диме, сказать, что я от Олега Григорьевича. Вместе с Димой мы спустились еще на пару этажей в подвальное помещение, где за железными створами — дверьми их нельзя было назвать — с круглыми иллюминаторами из синего стекла были сложены огромной горой перетянутые бечевками кипы. Дмитрий раскрыл одну из них и вынул наружу заветный предмет, о котором я так вовремя узнал и на чью помощь серьезно рассчитывал.
Вернулся я в разгар ужина, а может, у них был поздний обед. За столом сидели трое: к худой женщине прибавилась другая, прикрывавшая ладонью жующий рот, отчего ее подбородок то появлялся из-под пальцев, то прятался вновь, и мужчина средних лет с некрасивой небритостью на лице и переменчивыми, грустно-веселыми глазами. Когда они услышали, какой путь я проделал, то разом закивали, а мужчина, держа над газеткой сочную шпротину, сказал: «На издательской фене это называется „увидеть тираж“. Следовательно, с тебя причитается. Мы здесь пьем коньяк или хорошую водку».
— Кофе будешь? Вкусный, из агрегата, — спросила меня сквозь ладонь вторая женщина.
Я отказался. Спасибо, у меня в Москве свои кофейные достопримечательности: на левой стороне Тверской, в двух шагах от слияния улицы с площадью Белорусского вокзала — кафе-фаворит без названия. В этом приятном заведении четыре одинаковых зала, в последнем — огромная кофеварка «Cimbal» с корпусом из горящей меди и литым золотым орлом в стиле Третьего рейха на куполе. Орел, конечно, фальшивый, чего ни в коем случае нельзя сказать о кофе. Черный и крепкий, он великолепен. Выпиваешь большую чашку, равномерно откусывая от шоколадной конфеты, и мнишь себя сидящим на ниццеанском побережье возле готовящегося к ночному кутежу казино с предварительным залетом в город нераскрашенной мечты, о котором я однажды обмолвился. В нем тоже пьют этот горячий напиток.
Сегодня заходить не буду — улица ведет меня стороной. Неодинаковыми шагами, прижимая к сердцу сбывшуюся мечту, суперкнигу в черно-зеленой обложке, я иду вдоль бордюра, мимо тротуара, сквозь застывший в февральском восторге воздух. Не в вечность ли я иду по Малой Бронной? Заметь, именно так: вечность с маленькой буквы, Малая Бронная — с большой.
Встречный обращает мое внимание на болтающийся шнурок, и мне приходится взять книжку в зубы, у нее горький корешок, и, стоя в позе цапли, я привожу ботинок в порядок.
Иду дальше, про себя отмечая, что светлые прямые волосы обогнавшей меня девушки похожи на Лолину прическу во второй день нашего знакомства. Зима, а она ходит без шапки. Да и не только волосы: рост и легкая игра бедер — все, как у нее. Никогда не видел Лолу в верхней одежде, пожалуй, точно такая же яркая курточка была бы ей к лицу. А лица-то я и не разглядел. Прибавляю шаг.
Нет, клянусь этим городом, я не верю в возможность того, что она может оказаться здесь. Мы оба к этому не готовы и попросту не найдем, что сказать друг другу.
Перебросив сумку с левого плеча на правое, девушка сворачивает на бульвар и пропадает из виду. Скорее, скорее… Неужели ты не понимаешь, что это невежливо — не здороваться со знакомыми, пусть даже малознакомыми людьми только потому, что в данный момент у тебя мысли в рассеянии и ты, такой наделенный убеждениями, напрочь отрицаешь телепортацию живых существ. Тогда как объяснить, что девушки на бульваре уже нет? Мираж в синих джинсах исчез.
Ах, вон она, перешла, воспользовавшись перерывом движения, на противоположную сторону бульвара. За ней! Как угодно: «Простите, вы очень похожи на… надо же, это ты». Или: «Мне необходимо с вами познакомиться, пожалуйста, не спрашивайте зачем…» Можно приветствовать даму стихами, правда, для такого случая я не помню ничего подходящего, кроме полностью неподходящего:
Выдержка из дембельского альбома моего старшего брата.
На днях Николай, раскачиваясь на скрипучей кровати в такт и в тон когерентным колебаниям со стонами за стеной, шуршал страницами новой книги, вынесенной им под пиджаком из фонда открытого доступа, мешал мне заснуть и громко цитировал из-под скрученного однажды в купейном вагоне ночника:
— но и это совершенно не то.
Движение на Бульварном кольце замедлено, машины усиленно газуют, и над проезжей частью поднимается серый вонючий туман, мешающий мне разглядеть ту сторону, где мелькает ее зеленая курточка. Мы идем вверх по бульвару сходящимися параллельными путями, но отыскать брешь в транспортной сутолоке, чтобы перемахнуть к ней и начать волнительное знакомство, никак не удается. Прищурившись, я вглядываюсь в ее отдаленный профиль, потому что мы уже поравнялись, но она идет очень быстро, и моя догадка колеблется между «не может быть» и банальной очевидностью. В поле зрения въезжает троллейбус и, закупорив половину движения, заслоняет мне вид напротив. Вперед — ох, простите! Столкнулся с прохожим, который оказался намного мягче ускользнувшего справа фонарного столба. Человек чертыхнулся и наклонился за слетевшей с головы шапкой. Паническим зигзагом я огибаю корпус троллейбуса и, сделав два прыжка перед мчащимся «ягуаром», оказываюсь около ограды. Сугроб, дорожка, сугроб, опять ограда — дальше путь свободен, и где же она? Навстречу катятся два болоньевых шара, вдаль бежит согбенная драповая спина, а зеленый маячок погас, сгинул неизвестно в каком Шведском тупике.
Десять минут спустя я стоял, забывая волнение, на укатанном тротуаре, а напротив, через неширокую улицу светились перечеркнутые знакомым жестом, широкими меловыми полосами крест-накрест, две витрины готовящегося к открытию магазина «Пишущие машинки и авторучки». Между прочим, авторучкой одной известной марки именно из этого магазина безотказно написана моя повесть. Широкое желтое перо, легкий чеканный корпус.
В правой витрине стояла девушка. С осторожностью поворачиваясь, она что-то замеряла кожаной рулеткой. Потерев локоток, посмотрела наружу, заметила меня, улыбнулась. Мы познакомились через стекло: я изобразил пантомимой, как меня зовут и что я студент, а она написала обратными буквами на меловом поле «Зора» и послала мне воздушный поцелуй.
Потом я пошел на набережную и, остановившись у каменного парапета, за которым скончалась от холода река, почувствовал, как устали за день мои ноги. Повернул по направлению к дому. Красная площадь была перекрыта, я пошел к метро сквозь универмаг и на одной из его линий увидел прислонившуюся к стене нищую ободранную старушку в некогда зеленом, дико грязном пальто, на вид детском, выглядевшем так, возможно, из-за того, что пальто ей было сильно мало. Нуждающаяся, голодная, очень запущенная. Седые пряди, выбившиеся из-под платка, летали вокруг ее лица, а она тихонько тянула за поводок забившуюся в угол посеревшую от грязи собачонку и что-то говорила ей, пытаясь успокоить бедное, до смерти перепуганное толчеей животное.
На выходе из ГУМа раздавали рекламные подарки. Меня стиснули слева, потом справа, мотнули к стене и дали шанс продраться к двери. Кому-то я двинул локтем. Выбравшись на улицу, остановился рядом с неподвижным высоким мужчиной, держащим руки в карманах шикарного длиннополого пальто. Он разговаривал с дамой в тотчас мной узнанной зеленой курточке и синих джинсах. У нее было неровное старящееся лицо и сухой голос, в тепле которого потрескивали французские слова.
Из наступившего вечера излилась бодрящая сила. Ведомый ею по подземному переходу, я услышал сопровожденный музыкой вопрос: «Знаешь ли ты, что такое тоска по Новому Орлеану?» — и ответил на него отрицательно.
Тверская, стержень прогулки, опять возникла передо мною, причем не единично, а двойственно: из огней видимой улицы возникала вторая. Бросив обертку от жевательной резинки под засыпанный грязным снегом «мерседес», я отправился по одной из них и прошел ее всю. Разноцветные светящиеся занавеси прикрывали окна домов, увенчанных, словно коронами, фальшивыми бриллиантами реклам, а понизу тянулась гирлянда вывесок магазинов и прочих заведений. Со стороны похоже на человека, под ногами которого чужая земля, и говорит он порою сплошные нелепости, а где-то между гортанью и ступнями болтается его душа в ожидании чувства.
Улица шла извилистее, чем обычно. В темной дали мне мерещилась колоннада. Памятник Пушкину был повернут к площади спиной, изо рта статуи Маяковского вырывался ветер. Я порядочно устал, когда наконец приблизилась площадь Белорусского вокзала.
На углу ресторана «Якорь» полыхал киоск. Пламя одним мощным языком поднималось вверх и раскачивалось по сторонам, шаря по стене в поисках окон. Рядом стояла дежурная машина муниципальной милиции, и вышедшие из нее двое молодых парней в форме с оттопыренными дубинками на поясах уже не смотрели на пожар, а разглядывали стоящую невдалеке компанию кавказцев, вероятно хозяев гибнущего хозяйства. Пожарных не было, киоск пылал вовсю, я медленно прошел мимо, разыскивая метро.
Станция была на прежнем месте, да и отчего ей куда-то перемещаться? Игра осталась позади, несмотря на то что один из пассажиров эскалатора пытался что-то продолжать: хлопал ладонью по движущейся периле и смешно приседал перед тем, как спрыгнуть на твердый пол. Он мне знаком — его шапка катилась сегодня по бульвару.
В вагоне нашлись свободные места, и я сел, точнее, безвольно плюхнулся. По правую руку от меня провинциальный старичок с лицом как вогнутое зеркало, такое оно было живое и бессмысленное, читал книжку, а рядом с ним была третья за сегодняшний день красавица. На этот раз не мифически ускользающая и не шалящая из-за стекла, а монументальная — из плоти и одежды. Мягкие складки пальто открывали обольстительные колени и тонкую шею с наклоном, перенятым у Пизанской башни. Шею венчала разноцветная головка, для которой у меня нет ни аллегорий, ни эпитетов, и напрочь отсутствует желание их искать, потому что вовсе не высокий штиль способен привести эту прелестную конструкцию в движение. Тут подойдут выражения попроще, например… Да нет, я теряюсь, даже не знаю, пусть попробует кто-нибудь другой… Ага, вот старичок-то оказался озорным, а ведь и не подумаешь, на его тщедушную фигурку глядя:
«Если ты хочешь ночного веселья, следуй за мной».
Я краем глаза посматриваю вправо и вот увидел, что красавица поворачивается в сторону моего соседа.
«— Вы что, принимаете меня за проститутку?
— Ни в коем случае, я имел в виду совместное посещение шоу „Войор“. Мы с другом, вот он сидит рядом, направляемся туда…»
Поезд, распахнув темноту, выезжает на станцию, наша третья равнодушно поднимает глаза от страницы, которую только что читали трое, встает, показывая свой рост и осанку, направляется к дверям, к которым нельзя прислоняться, и, на малый миг остановки потеряв свою грацию, покидает вагон. Старик тоже отрывается от книги и смотрит ей вслед — съезжающиеся двери с громыханием затворяются. Повторяя руками движение створ, старик захлопывает мировой бестселлер у себя на коленях.
Взгляды, взгляды, взгляды. Больше других знают о человеческом взгляде страницы книг, хотя сами без взгляда остаются немы. Знание бывает немым, когда не нашлось еще человека, способного его воспринять. Но в нашем с Лолой случае все наоборот: я терзаю воспоминание, составляя пассажи, у которых путь следования известен заранее — к Лоле.
Вспоминаю одно старое слово. Помнится, я небрежно обронил его однажды. Оно немного похоже на твое имя. Им можно заменить много других слов, в том числе и те, которыми я сейчас пишу. Оно содержит в себе уйму смыслов, но я чураюсь его, потому что, когда я говорю, например, «птица», то понятно, что это чайка плюс попугай, деленное на два, или голуби, которые топчутся на твоем подоконнике, — разница не столь важна, главное, что крылья, клюв и чего там у них еще, — и каждый поймет, о чем я. Но когда произносишь то самое слово, как знать, чем оно отзовется в чужих головах, а что до моей, то я предпочел бы в такой момент смолчать, но так как Зорин подарок заправлен чернилами доверху, то вместо молчания я буду многословен, но объясню все не торопясь и по порядку. Для любителей краткости, к каковым я сам принадлежу, у меня есть нечто вроде лозунга: «Я — фанат Лолы!»
Память самочинно и упрямо генерирует ее образ. Созерцая его, я замечаю, что иногда он отчетлив, иногда тускл и почти пуст, но всегда узнаваем. На внутренний оклик он отвечает неохотно и часто прячет лицо. Скользнув в метро мимо моего плеча неожиданно и кратко, он снова скрылся, и, конечно, было бы глупо оборачиваться ему вслед. Ожидая в очереди автобус, я силюсь вызвать его снова и снова и получаю то лужицу джинсовой голубизны, то вальсирующую графиню, которая вместо лорнета держит у лица сверкающую сковородку.
Мне досталось сиденье у прохода. Кондуктор вышла, и автобус тихо отъехал от остановки. После поворота водитель сугубо нажал на рычаги и педали, двигатель зарычал, и наш транспорт дремотной торпедой помчался по слякотному шоссе.
У пассажиров был утомленный вид. Слева, повалившись на мамины колени, спала девочка с надкушенным яблоком в руке. Мадонна с младенцем. Смотреть на спящую девочку было необыкновенно радостно. Сегодня утром я окинул взглядом аудиторию — ни в ком ни единого намека на Лолу. Ни в одной студентке ни малейшей похожей черты. И вот вечерняя развязка: если бы не разница в возрасте, я бы решил, что это спит Лола. Если б не что-то еще и еще, то Лола дремала бы сейчас на моем плече.
Отношения между людьми — невидимая река. Если часто черпаешь из нее воду, то перестаешь обращать внимание на ее вкус и цвет. Если пытаешься нести в ладонях первую пригоршню, то движешься, словно со связанными ногами. И где тут золотая середина?
К ужину я опоздал. На подоконнике были оставлены жареный картофель и молоко, на столе лежала записка: «Готовься к лучшему. Николай». Освободив на полке место для суперкниги, я поужинал. Поставил на плиту чайник и снова спустился в холл, к столу, на который выкладывают почту. Жду письма. Удивительных слов от частично переиначенной в слова Лолы.
Письма и телеграммы разбросаны на столе в ужасающем беспорядке. Три письма, адресованных Добролюбонравскому — не знаю такого, интересно, с какого он факультета? — варварски разорванный на две половинки конверт со штемпелем республики Камчатка, многочисленные открытки с разнообразными букетами, поздравительная телеграмма, мятая квитанция, подписанный ломаной латиницей конверт из Чехии, еще телеграмма. От нечего делать читаю телеграмму. Друзья приглашают Потапа Синицына в гости в Орел. Просят прихватить с собой деньги и подругу. Вот как, не знал, что у Потапа есть подруга…
Мне ничего. Открытая нота.
Хочется прогреметь. И я мысленно гремлю: «Мне кажется, что Лола на всех континентах! Я вижу, как географические карты дышат ею! Чувствую, что почтовые марки соблазнены ее красотой! Мои уши улавливают трепет радиоволн, пытающихся сообщить нетронутую новость о ней. От этого шалит мое сердце».
Шалит. А я по-прежнему в стороне.
Возвращаюсь в комнату и с порога смотрю на покусанную обложку суперкниги. Сегодня я к ней не притронусь. Сегодня я распадаюсь на части от гудящей в голове пустоты. Пожалуй, начну чтение завтра на лекции, в надежде, что чужая вострая мысль соберет меня воедино. Включаю на магнитофоне News of the world, ставлю ручку громкости на второе деление. Надо же, совсем забыл про чайник.
На кухне восклицания:
— Ну кто опять слил макароны в раковину?!
— Это еще что, у меня вчера картошку с плиты сперли. Вместе со сковородой. Хоть бы сковороду вернули, гады. Не дождешься. Ну ничего, у меня сковорода меченая. Найду — устрою!
— А в моем чайнике кто-то сосиски сварил. Стал я наливать, а из носика вода бежит мутная. Заглянул под крышку — там обертки сосисочные плавают.
— Что за свинтусы у нас на этаже завелись? Надо сказать комендантше. Пускай разбирается.
Утративший сковороду прикуривает от электрической плитки, с которой я только что снял кипящий чайник, и выходит с сигаретой в коридор. Я на всякий случай заглядываю под крышку. Ничего лишнего.
У Юры закрыто. Придется пить чай одному. По такому случаю завариваю в чашке, накрыв ее сверху блюдцем. Выжидая положенные три минуты, гляжу в расписание занятий и отмечаю, чего завтра не миновать. На обязательной для посещения лекции по теории очевидности будем играть в крестики-нолики, на лабораторке по полупроводникам займемся изучением пурпурной чумы, а на семинаре по электротехнике вполголоса продолжим с Маратом Устровым диалог о судьбе «Непобедимой армады». Марат считает, что если бы испанцы добрались в свое время до берегов Британии, то англичане разделили бы участь южноамериканских индейцев, и тогда от британской культуры до нас не дошло бы ничего, кроме камней Стоунхенджа. А я фаталист. Увлекшись, воображаю встречу сеньоров и сэров.
Чай давно готов. Пожелтевшая изнутри чашка кажется древней скорлупой, заключившей в себе горячую вселенную: содержимое вращается, несчетное количество чаинок пирамидой собирается на дне. Мелкие частички бунтуют около поверхности, вылетевшие на границу двух стихий влажно поблескивают. Пар, похожий на росу из летающих бусинок, появляется и тут же исчезает. Утекает аромат.
Я ставлю чашку на ладонь и смотрю на субстанцию, которая греет мне руку, продолжая медленное движение. Нездешний медно-красный оттенок.
В несколько крупных глотков, обжигая горло, я заливаю в себя чайный космос, выплевываю попавшие в рот лоскутки листьев, выключаю магнитофон и ложусь спать с недоощущением полноты бытия.
Эти листки выпали из Аниной сумки, когда она доставала купленный мне в подарок очешник.
— Что это? — спросил я, увидев волны незнакомого почерка.
— Из поезда… похоже на шутку, — ответила она и затолкала листки обратно.
До следующей остановки я любовался подаренным мне аксессуаром, а потом беспокойство стало охватывать меня все сильнее и сильнее. Мне было непонятно, отчего у людей в дороге вдруг просыпаются эпистолярные способности, и они, эти странные пассажиры, вместо того чтобы жевать свои бутерброды с колбасой и запивать их чаем из граненых стаканов, начинают писать друг другу письма, словно их везет не современный поезд с вагонами межобластного типа, а тряский дилижанс, направляющийся в первую четверть девятнадцатого столетия: надо доставить в надлежащее место всю галантную публику, неуютно чувствующую себя в нынешнем веке с его экстраразвитыми коммуникациями.
— Слушай, а почему ты решила, что это шутка?
Аня пожала плечами.
— Ну, когда человек так пишет, — улыбнулась она, — это не может быть серьезно.
Покопавшись в сумочке, она достала листочки и с простодушным видом подала их мне. Я начал читать довольно разборчиво написанный бред, в котором действовали рыцари, короли и едва ли не рогатые колдуньи, однажды поразившие воображение неизвестного писателя. Аня, по всей видимости, тоже участвовала и была представлена сказочной принцессой, чья роль заключалась в освещении своим судьбоносным присутствием бессмысленных поступков всех остальных героев. К ней обращались, как к оракулу, и она на все давала величественное согласие, сопровождая свой ответ плавным взмахом левой руки.
— Я даже не знаю, кто это написал. Всю дорогу продремала, а когда открыла глаза, то на откидном столике поверх моего журнала лежали эти листики, — сказала она.
Я проснулся посреди ночи с ощущением неприятного жжения в животе. Встал и принялся бродить по комнате, выпил стакан воды и снова забрался в постель. Лежа в кровати с зажмуренными глазами, пощелкал выключателем неработающего светильника над головой и вспомнил, как много лет назад так же проснулся и испытал сильный страх за будущее, в котором ко мне неминуемо придет старость. Мне казалось тогда, что заслон, отделяющий меня от этого жуткого времени, непрочен и разрушится с той же неизбежностью, с какой пройдет оставшийся до рассвета отрезок ночи.
А еще в детстве я умел видеть молекулы, но это иногда мне мешало. Ладно, хватит вспоминать все подряд, надо спать.
……………………………………………………………………………
Тиран, неприятный широколицый толстяк в военном френче, ехал по городу в автобусе. Вместе с двумя министрами и тремя телохранителями они занимали диван за спиной у водителя. От работающего рядом двигателя шел жар, и по лицу тирана, министров, телохранителей обильно струился пот.
Военный министр Тирана имел при себе кое-какие проекты по своей части. Тиран велел достать из портфеля проекты и объявил экстренный инженерный совет, на котором первым делом принялись обсуждать идею автомата, усиливающего ненависть к врагу. Развернутые листы с эскизами и чертежами занимали так много места, что пришлось приказать сидящим на соседних местах пассажирам уплотниться и придерживать края бумаг.
Дискуссия была прервана на короткое время, когда автобус проезжал площадку детских аттракционов. Дети всегда вызывали у Тирана умиление. На площади, в центре большого хоровода, топтался нескладный человек с кондукторской сумкой на животе. Прежде чем поставить своего ребенка в медленно движущийся круг, нужно было отдать человеку монетку. Невдалеке расположился ларек с напитками, от которого родители наблюдали мерное и безмолвное вращение замкнутой цепочки детей.
Постояв несколько минут, поехали дальше, но не успели вернуться к идее автомата, как внимание совещавшихся привлекло новое здание кафе на углу двух проспектов. Внутри кафе всегда находились люди, потому как крыша этого замечательного заведения держалась на головах самих посетителей. Такое архитектурное решение было придумано одним социальным реформатором в целях сплочения общества. Тиран был доволен и с одобрением причмокивал ветчинно-розовыми губами.
Во время лекции меня часто спрашивают: «Антон, что ты пишешь в своей красной тетради? Ты ведь совсем не смотришь на доску! Похоже, там у тебя не лекция». Что мне ответить моим любознательным соседям по аудитории? Я пока не готов рассказать им правду. Я вспоминаю Тирана, листки из Аниной сумочки и многое из того, что случилось раньше. Хотя «случилось» не совсем подходящее слово. Я наугад выбираю одну из историй и отвечаю:
— Я пишу роман без головы.
— Как это? — удивляются соседи справа и слева. — Ты сочиняешь нечто вздорное, без научной основы и здравого смысла?
Я усмехаюсь:
— Ну что вы, разве я могу? Я, студент такого учебного заведения, где даже от борща в студенческой столовой веет интегралом? Категорически — нет! «Нет», которого в иных обстоятельствах вы от меня ни за что не добьетесь, потому что я хронически привык говорить и людям, и обстоятельствам — да! В произношении этого слова я тренируюсь с тех самых пор, как научился вообще что-либо говорить. И клянусь, мое «нет», сказанное необдуманно или второпях, всегда несет в себе скрытый зародыш «да». Вот и сейчас, говоря «нет», то есть утверждая, что я не могу быть антинаучным, я тем самым заявляю, что — да, фантазирую, но в рамках строгой теории, имя которой — здесь вы, пожалуй, будете слегка огорошены — ломающийся, паясничающий, кажущий зрителю зеленым язык абсурда. А что еще мне остается после несправедливого исчезновения Лолы? Учитывая расстояние между нами, трудно хоть немножечко не сойти с ума. Или начать ерничать. Вот я и ерничаю. И сны, между прочим, тоже на моей стороне.
Произнеся про себя все вышеназванное, я продолжаю вслух:
— Вечно вам подавай здравый смысл и реальную основу. Просто хлебом вас не корми, а… корми вас хлебом, на который намазан бескомпромиссный реализм вместо масла! А ведь что представляет собой наша так называемая реальность, если хорошенько в ней разобраться? Вчерашний вымысел, старая сказка. Тем не менее могу вас утешить. Я не антинаучен в своих записях. Фантастичен — да, этого у меня не отнять. Однако мысли сказочника и ученого зачастую движутся в одном направлении. У сказочника порой даже с некоторым опережением. Впрочем, судите сами. Мой роман начинается с чествования изобретателей, которым наконец-то удалось построить машину времени. В первой главе машиной только любовались, во второй на ней принялись колесить во времени взад и вперед, а в третьей с огорчением заметили, что до определенных — и, надо сказать, весьма интересных — исторических периодов машина, увы, не достреливает. Повозившись с ее устройством, а заодно и с физической теорией, на чьих принципах основана работа машины, пришли к выводу, что дальность путешествия зависит от массы тела пилота. Это подтвердил и опыт — на максимальные дистанции удалось замахнуться пилоту-карлику и семилетнему ребенку. Ученым и прочим заинтересованным лицам, многие из которых оказались весьма тучны, забраться в изрядно удаленные времена не представлялось возможным.
Одной ученой женщине, мелькнувшей в первой главе и вышедшей на авансцену в четвертой, очень хотелось отправиться далеко в будущее. И хоть весу она была небольшого, всего сорок пять кило, машина с поставленной задачей никак не справлялась. Цель в будущем оказалась настолько отдаленной, что, по подсчетам теоретиков, до нее смог бы добраться только тот, чей вес составляет всего двенадцать килограмм. То есть ни карлику, ни самому юному путешественнику во времени туда было не добраться. В такое будущее можно было отправить разве что новорожденного, но какой в этом прок — он если и вернется, то, кроме «агу» и «утя», ничего не расскажет.
И тогда храбрая женщина решила — в будущее полетит одна моя голова! Непосредственно перед путешествием голову следует отделить от тела и, пока она еще что-то соображает, бросить в машину времени и нажать на кнопку «пуск». Будущее, в которое отправится голова, настолько технически совершенное, что выкатившуюся из странного прибора голову средствами искусной медицины там немедленно приставят к новому телу и не дадут ей пропасть.
«Но как ты вернешься обратно? — спросили у женщины восхищенные и немного испуганные современники. — Ведь тебе снова придется того… хрясь… в общем, даже не знаем, как это лучше назвать».
Именно над тем, что ответила мужественная женщина, я сейчас и раздумываю, глядя в разворот тетради с алыми звездами. Не исключено, что в ее планах было привезти из будущего такие технологии, которые позволили бы ее коллегам вторично спасти отсеченную голову. Правда, возможен и другой поворот событий. Хорошенько подумав, женщина сказала самой себе: «А зачем мне вообще возвращаться обратно? Новое тело, здоровые внутренние органы, не исключено, что и грудь больше, чем нынешняя! Если и стоит забираться в чертову машину снова, то лишь затем, чтобы отправиться еще дальше в будущее. Там мне, возможно, к здоровому телу приделают еще и новую голову, а то у меня на старой — морщинки вокруг глаз». Вслух она, конечно, ничего такого не высказала, вслух она произнесла что-то вроде «Наука требует жертв!». И правильно сделала, потому что представитель комиссии по делам незаконных мигрантов во времени был тут как тут и внимательно за ней наблюдал.
Звенит звонок. Лектор поспешно прощается, аудитория шумно, с единым вздохом облегчения встает.
Замолчав, я тем не менее не в силах остановить мчащуюся к слиянию истоков и финалов мысль. Фантазер? Выдумщик? Свистопляс? А чего вы ждали от молодого человека, чьи желания не исполняются, диплом ему не выдан, а сам он живет на стипендию размером с божью коровку? Сны и воображение — вот все, что у меня есть! Сны и воображение — вот мои воины! Сегодня после занятий и тщетных блужданий по зимней столице мы снова соорудим с ними на троих.
Звонок, как я уже сказал. Все встают, я продолжаю сидеть. Так мне легче выполнять хитроумные преобразования. Не те, о которых нам только что твердили на лекции, а свои собственные — из лиц в фиалки, из ниц на царство, из грязи в князи, из студенческой столовой в ресторан «Шевалье». Ну-ка, что у меня на этот раз? Превращу-ка я в чаек своих любознательных соседей по аудитории. Всех — и Марата, и Алину, и Юрия, и Николая — всех превращу в чаек, а лектора — ему особая честь — в пеликана в очках.
Чайки начинают вылетать из аудитории. Попутно они собираются в стайки, а я возвращаюсь к звездной тетради. Вновь погружаюсь в работу, ведь мне необходимо найти зависимость снов от возраста спящих, и я крайне близок к разгадке. Полученный результат я в следующем письме сообщу Лоле, завершив, таким образом, научную публикацию в трепетных традициях древности, когда книгу с решениями систем нелинейных уравнений называли не иначе как «Яшмовое зеркало четырех элементов». И посвящали свои труд парфюмерной шкатулке возлюбленной дамы.
Но вот досада, заскребла, зацарапала по странице ручка — чернила в ней — йок! Нужно обратиться за помощью к чайкам. Но их нет, все дружно вылетели вон: в аудитории пусто. Я — один, и лишь гипнотическое шевеление легких штор на окнах, облитых чем-то темно-синим и глубоким, а из звуков только мерное гудение люминесцентных ламп под потолком и далекие стуки на лестнице — неведомо чем и обо что.
Ботинок скользит на оброненном тетрадном листке. Я поднимаю его, и на нем — что это? Неужели стихи? Да — слабенькие, невыразительные, про бегство из этого мира, с блуждающей рифмой и нечетким размером, но все же — это стихи. А стихи дорого стоят.
Откуда мне знать? Я пробовал. Стираю ладонью с листка отпечаток ботинка и, сложив бумагу вдвое, кладу в тетрадь, к собственным поэтическим опытам, немногочисленным, посвященным все ей же, все ей.
Скорее всего, Аллола, такие строки не следовало бы отдавать на твой суд. Осада молчанием совсем истощила арсенал моих средств самовыражения. Мне не нравится отсутствие рифмы между 1-й и 3-й строчками, а между строчками 5-й и 7-й рифма откровенно слаба, но надо сказать, что в русской поэзии, в ее наиболее героическом, а следовательно, красном разделе, в главе «Апофеоз справедливой ярости» можно найти и более смелые опыты:
Экспериментаторство с рифмами для глаз, а не для ушей.
Но я не пытаюсь выгородить себя за чужой счет. Нисколько. Я только в желаниях своих поэт, а опорой, как видишь, выбрал прозу.
И продолжаю надеяться, что когда-нибудь все закончится, я навсегда захлопну красную тетрадь, и пару, а может, тройку месяцев спустя кто-то из твоих знакомых принесет тебе пухлый номер «Современника» или «Нового мира», а еще лучше — «Звезды Востока», в который чудесным типографическим образом перепорхнет содержание красной тетради: «Лола, ты читала про кремлевских жен? — спросит знакомая. — Такой ужас! Держи, пощекочешь на досуге нервы». И как только ты отвернешь обложку, так скакнет в твой зрачок четырьмя столь знакомыми буквами: «Я здесь!»
Мне хочется быть узнанным как можно скорее. Вот почему ту малость, которой обладаю, — твое имя, я выношу в заглавие и ужинаю, не отрываясь от рукописи, соря на нее крошками бутерброда. Вновь красный прямоугольник тетради на столе оказывается тем самым, и единственным, окном, через которое можно рассмотреть множащихся бесов, насылающих на меня разнообразные сомнения: что ты никогда не материализуешься, что, несмотря на мое доселе все побеждавшее упрямство, подобравшаяся к собственному экватору книга так и не состоится, что я занялся отчаянной чепухой. Самый крупный бес среди них — тот, что ведет подсчет минувшего времени. Глядя на него, я пробую улыбнуться. Хотя внутренне… нет, об этом лучше ни слова.
Снимаю с руки часы и перевожу стрелку на три оборота вперед. Глядя на цыкающий круг циферблата, воображаю, чем ты в данный момент занята: стучишь пальчиком по калькулятору у себя на работе, сидишь на берегу пруда на пустынной стороне улицы Авиценны, ругаешься с младшей сестрой… Откуда такие сведения, спросит нас некто третий? Разумеется, из первоисточника, отвечу я. Чем дальше катится колесо моей истории, тем меньше в ней достается работы авторскому воображению.
«Сев за стол в пустеющем ресторане, я принялся есть холодную мерзость люля-кебаб. Со сцены объявили: „Следующей песней Алик дарит всех своих друзей!“ Музыканты заиграли „А можно, Россия, остаться с тобой?“ Меня это так развеселило, что я хотел пойти побрататься с этим самым Аликом и его друзьями. Если бы не усталость и зверский аппетит, ей-ей присоединился бы к их неугасающему банкету. Вслед за исполнением „России“ лидер ресторан-бэнда объявил: „Теперь мы поздравим Лолу с днем рождения и исполним нашу лучшую песню!“ Тут же в пространство перед сценой выскочила сама „Лола“, дылда в длинных штанах. Принялась угловато дрыгаться, немилосердно глумясь над ритмом музыки. Пару раз подмигнула ножке стола, за которым я сидел, дожевывая кебаб и пригубляя минералку с пузырьками. Вот видишь, есть на свете места, где твое имя весьма популярно. Им там называют не только людей, а еще и заведения для почтенной публики. Например, кафе на автостанции в твоем городе — первое, что я увидел, когда вышел из облака пыли, поднятой колесами автобуса».
Прости за то, что бесконечно возвращаюсь к одной и той же теме. И ты, третий, тоже прости! Но что у меня есть, кроме имени? Лола. Л-о-л-а. Лолалолалола. Лоуа.
Воскресенье началось с лучшего, несмотря на то что сам по себе воскресный день — наихудший в неделе. Он свободен от каких-либо обязательств, которые приятно динамить, угождая пленившему тело ватному оцепенению. Лежишь себе в постели и можешь не вставать. Незачем. Хочешь завестись с самого утра — вскочить, прикрикнуть на потерявший голос будильник, торопиться куда-нибудь — и не можешь. Некуда. Воскресные мотивы звучат уже накануне, когда чувствуешь, что усталости нет, и ты грустишь, заранее зная мучения утреннего похмелья лени. Вместо того чтобы поминутно дегустировать отдых свежим ощущением, будешь бродить взглядом по замершим в комнате предметам и с неприязнью думать о необходимости влажной уборки. Потом проголодаешься и тут уже не сможешь себе отказать — пересчитав собранные по разным карманам деньги, отправишься в торговый центр, где, без энтузиазма оглядывая прилавки мясного и молочного отделов, зайдешь в кафетерий, чтобы съесть пару сосисок, выпить кофе с пирожным и забыть о еде до вечера. Страдальцы собственной неорганизованности, они же убийцы времени, слоняются весь день напролет из комнаты в комнату в поисках дела, и в лучшем случае это заканчивается взятым напрокат конспектом пропущенной лекции. В худшем — нетрудно догадаться.
Думаю, что человек теряет утонченность не только в грубом действии, но в не меньшей степени излишне доверяя естественной силе настроения, ведомый самим собой на соблазнительную встречу со своим портретом в образе фарфорового таракана.
«Хватит думать — голова треснет», — звучит с порога знакомый голос. Николай вернулся! И не один! За ним в комнату проходит молодая женщина, с интересом разглядывающая стены нашего жилища и то, что в них помещено. При этом мне достается внимания чуть больше, чем «Бегущему по лезвию» Харрисону Форду, но значительно меньше, чем другому Николаю, запечатленному во время декламации «К***» со сцены актового зала в десятом классе средней школы. Женщина одета в роскошное белое платье с узкой юбкой и длинными рукавами с пуховой оторочкой. На ногах у нее блестящие белые туфли с маленькими золотыми кокардами. Николай выглядит ей под стать: приталенный черный костюм, рубашка с узкой бабочкой, ботинки заслоняет спинка кровати, на которой я лежу, но их лаковое сияние освещает его идеально выбритый подбородок. Николай улыбается с редко свойственным ему смущением, и я догадываюсь, что белизна стоящей с ним рядом незнакомки не какая-нибудь, а подвенечная. Николай знакомит нас: спутницу зовут Катя, она подходит, протягивает руку, и я приветствую ее, словно шагнувшую со мной через пробуждение фею. Такие мне редко снятся. Николай прерывает наше рукопожатие словами: «Одевайся, сонный принц. Можешь взять мой галстук. И никаких водолазок. Мы пока зайдем к Юре с Оксаной».
После их исчезновения я снова начинаю дремать, в жидких сумерках проглядывает цепь розоватых гор с пухнущими на вершинах облаками, плоскодонная степь скрывает глохнущую в траве дорогу. Я напрягаю зрение, пытаясь разглядеть границу равнины и гор. Вдруг мое видение сматывается, напуганное звучащим из-за горизонта грохотом — на меня надвигается, по пути опрокидывая стулья, третий за сегодняшнее утро Николай. Его лицо искажено гневом: «Ты что, сдурел? Хочешь сорвать мне свадьбу? Ну как корабль полетит без такого фрукта, как ты? Посмотри туда, посмотри скорее!» Он хватает меня за ухо, стаскивает с кровати, волочет к окну и указывает пальцем вниз — туда, где перед входом в общежитие стоит нацеленное прямо в двери своим шикарным стреловидным корпусом Нечто.
«Сам ты Нечто! — продолжает орать Николай. — У тебя, наверное, и брюки еще не поглажены, свидетель хренов!»
Я понимаю, что брюки действительно не поглажены, и причина такого недоразумения весьма проста. Брюк у меня нет. И вот тогда я окончательно просыпаюсь.
Выскочив из комнаты, мы с Николаем бежим по коридору в разные стороны, распространяя шухер на весь этаж. Этаж в ответ содрогается, а мы, напротив, успокаиваемся. За двадцать минут все недостающие вещи найдены, важнейшие роли распределены, праздничный кортеж готов. Мы, его участники, — некоторые со стороны напоминают манекены, обойденные финальным прикосновением модельера, — стоим на скользких ступенях общажного крыльца с перекинутыми через руки куртками и пальто и ждем, куда укажет главное лицо. Хотя и так все ясно: ослепительным блеском радиаторной решетки нас встречает готовый к свадебному полету корабль. Он базируется сейчас в такой ощутимой близости, что мы испытываем восторг от его несбыточного вида и одновременно изумляемся безукоризненным линиям его контура.
— Может, шампанского? С бахом, — ища примирения, произносит Николай и кладет руку на Катину талию. Виском дотрагивается до ее плеча.
— В машине, — одновременно с пригласительным жестом говорит Катя.
Мне позволяют сесть рядом с водителем. Он похож на пилота из «Космической одиссеи», парня по имени Бамба. Его очки из той же пластмассы, что и колесо рулевого управления. Губы сжаты, перстень на среднем пальце изящен, пиджак черен, как битум.
От пассажирского отсека нас с Бамбой отделяет полупрозрачное матовое стекло. Стоит мне только захотеть, и стекло любезно опускается, и я сначала вижу чьи-то ноги, потом улыбку, отделенную от лица, затем само лицо, и это оказывается Юрий. Он отстраняется, чтобы пропустить мне навстречу руку с бокалом шипящего напитка.
— «Абрау Дюрсо». Смотри не выплесни на приборы, вызовешь короткое замыкание, — предупреждают сзади.
— Что я — не знаю? Как-никак в техническом вузе учусь, — говорю я и делаю первый глоток, одновременно ощупывая мягкую кожу сиденья.
Неслышно включается двигатель, и пятиэтажная коробка общежития проплывает перед глазами от одного края обзора до другого, а затем убыстренно исчезает вдоль правого борта нашего корабля. Я догадываюсь: пока мы салютовали шампанским, кто-то незаметно занавесил окна специальными экранами, куда вставлены цветные слайды с изображением тех мест, мимо которых нам хотелось бы проследовать. Мы не едем, а преспокойно стоим себе на одном месте, там же, около общажного подъезда с обледенелыми ступенями, а наш корабль превращен в уютный кинозал с Бамбой-киномехаником.
Удобно устроившись, мы переговариваемся, дуем шампанское и наблюдаем разноцветное трюкачество в окнах. «Нельзя ли включить „Шанхайский сюрприз“ на боковом стекле? Нет? Что ж, тогда, будьте любезны, еще бокальчик!» Последние кадры: мачты стадиона «Динамо» на левом экране и витрина с дверьми пункта назначения на правом. Мы покидаем необычный кинозал, и, надо же, слева действительно стадион «Динамо»… «Ты куда, Антон? Право руля, нам сюда».
В новом месте окружает атмосфера шуршащей суеты, люди двигаются от центра в стороны, уступая дорогу главной процессии, то есть нам. В шуме выпестовывается музыка, звучащая все ближе и ближе. Открываются створки белых дверей такой высоты, словно в них собирались вводить слона. Мы что, теперь в цирке? Нет, мы в огромной зале, похожей на бальную. С тихим стуком за нами затворяются двери, и шампанское оглушительно ударяет мне в голову. Не помню, но к-кажется, я танцевал. Точно — в одиночку и парой с леди, дирижировавшей торжеством. Я властно выдернул ее из-за столика, где она стеснялась, глядя как брачуемые совершают свой первый официальный поцелуй, и перекладывала из одной руки в другую короткую витую указочку. По широкой примыкающей к моей груди дуге я запустил ее в центр ликующего круга гостей. Мы сделали много виртуозных па, настолько смелых, что поразительно, как только не упали в оркестровую яму. В то время как ее внимание было приковано ко мне, я все искал и не мог найти, откуда доносится музыка с явственно различимыми голосами скрипок, взрывами фанфар и радостными всплесками тарелок. Нас качнуло, и мы врезались на полном ходу в подбадривающую толпу. «Роза, ты едешь с нами!» — успел крикнуть я, выпуская ее возбужденное тело и падая на руки кого-то из присутствующих.
— Я доволен твоим выступлением. Кате тоже понравилось, — сказал Николай в машине, склоняясь надо мной. — Вино будешь?
— Скажи, я успел ее пригубить? — прозвучал мой слабый голос.
— Насчет этого не уверен. Зато загубить ее постную карьеру тебе точно удалось. На-ка выпей.
Добрый друг вложил в мою изгибающуюся длань бокал новой формы с красноватой жидкостью. Рядом улыбалась Катя, принимая от Оксаны дольку экзотического фрукта.
— Мы уже едем?
— Да что ты — мы летим!
Я поднялся в кресле, стараясь удержать двойное равновесие. Жидкость в бокале покачивалась не случайно. На этот раз все было по-настоящему, наш корабль стремглав проносился по Москве мимо знакомых мест. Они сейчас выглядели несколько иначе: не как привычные объемные декорации, а проще, приземленнее. Они утратили свои монументальные черты и размашистый печальный блеск. Площади походили на блюдца, а дома стояли лакеями, застывшими на волосок от вельможного гнева.
После процедуры бракосочетания Кате стало жарко. Она попросила Бамбу открыть люк, и решила выбраться на крышу. Сбросила туфли и по нашим плечам покинула кабину. Николай держал ее, как мог, и все равно, когда мы сворачивали на Большую Пироговскую, Катя чуть не соскользнула вниз от неожиданного порыва встречного ветра. Она не испугалась, продолжая хохотать и неистовствовать, и спустилась обратно только на подъезде к Новодевичьему. «Ведьму тоже можно призвать к порядку», — сказала она и чмокнула мужа в щеку. Мы сделали вокруг стен монастыря несколько кругов, снова вписались в Садовое кольцо, махнули дважды вдоль обожаемого мною Крымского моста, спустились на набережную и оттуда, гадая по сплетенным пальцам переулков, выехали к Кремлю.
«В воскресенье чистый воздух и нет проблем с движением», — сказал Бамба басом.
Когда часы на стенке салона пробили четыре, мы отправились на банкет. Юрий, расположившийся теперь впереди, объявлял достигаемые кораблем рубежи скорости, в то время как мы курили сигары и пробовали коньяк. У меня с сигарой не ладилось, все выбирали наугад, и так как в ящичке лежало несколько сортов, мне досталась короткая толстуха с зеленым рисунком на бумажном кольце. Я застревал лицом в дыме, путался с собственными пальцами, пытаясь придать им вид, характерный для опытных курильщиков, кашлял. Пошел снег, и мы открыли окна, чтобы пустить его внутрь. Снежинки разбивались о наши лица, таяли в коньяке, облепили сидевшего с краю Николая, который пытался рассмотреть в зеркало опаленную пламенем зажигалки бровь. «Я вышла замуж за снеговика, да?!» — веселилась Катя, вытирая ему лоб платком. Оксана сделала музыку еще громче и стала подпевать.
К общежитию мы подъезжали, вкусив всех на свете стихий. Общим числом шесть. Бамба вышел вместе с нами и оказался двухметрового роста. «У него железные нервы», — уважительно и тихо пропел Юрий. «Не обращайте внимания, он же робот, — сказала Катя и нашла глазами Николая. — Бутылки и закуски в багажнике».
Выгрузившись на прежние ступени компанией, напоминавшей букет светофоров с клонящимися в разные стороны плафонами, мы сфотографировались и проводили взглядами корабль, долго исчезавший за поворотом. Над водительским креслом горел красный огонек.
Чтобы прийти в себя, я решил принять душ. В комнате скинул ботинки, развязал галстук, долго не мог найти полотенце и взял чужое. В подвальных субтропиках текла вода из поломанных кранов, ноги скользили по мокрому полу, и, чтобы раздеться, пришлось встать ногами на лавочку. На ней лежали сплющенная конфетная обертка и раскиселившийся кусок мыла. Под теплой водой я начал засыпать и даже увидел отрывок из недавнего сна, раскрашенного по-новому. С арабскими субтитрами. И у Тирана был розовый френч. Я включил в соседней кабинке холодную воду и вставал по очереди под разные струи, пока не возникло ощущение, что в груди вместо сердца застыл осколок казенного металла. Мне вдруг непередаваемо сильно захотелось винегрета, который дружище Николай называет за темно-фиолетовый цвет салатом «Дары моря». Я заторопился к нашей компании. В ней Николай из Костромы, Юрий — уроженец Холмска. Читатель — москвич, но живет вместе с нами, потому что у него антагонизм с бабушкой и младшей сестрой. Одна пытается его накормить, другая включает в общей комнате музыку и танцует — все это отвлекает от книг. Кстати, вчера видел у него в руках толстенную книгу «Пустыни» — шестьсот пятьдесят страниц, — для меня это чтение на год, а он за полнедели уже на середине. Как пылесос! Я показал ему суперкнигу и спросил его мнение. Конечно же, сама вещь была ему знакома, кажется, по журнальной публикации. В ответ он выразился так: «Это желательно читать, сидя в тихий час в пабе на О’Коннел-стрит, когда не торопишься ни на учебу, ни на футбол».
А чем Тверской бульвар хуже? Расположившись на мысу китайского квартальчика, прочитываешь страницу, потом смотришь десять минут в окно, прикладываешься к стаканчику горячего шоколада, и в голове сами собой соединяются давние дублинские похождения и настоящие бредни Москвы. Внутренне замолкаешь, и только тогда удается расслышать, как из стоящего особняком Парижа вплывает в это фантазийное марево детская колыбельная песенка. Мама поет.
Что-то я совсем разнежился под теплым водопадом. Сворачиваю кранам головы, но вода все равно не перестает. Шлепаю в раздевалку, поднимаю из лужи упавшие с вешалки брюки, промакиваюсь полотенцем, полуодеваюсь и иду наверх.
Первым я встречаю Яна, смачно затягивающегося сигаретой на лестнице между третьим и четвертым этажами. «Хорош гусь» — таково его приветствие. Когда я прохожу на ступеньку выше, он зацепляет пальцем край полотенца и, с криком «Ап!», срывает его с моих бедер. Его спутница Власта, семнадцатилетняя девица с алыми губами и тяжелой волной крашеных волос, хихикает и глупо улыбается. Не улыбайся, не прощу — ни тебя, ни твоего дураковатого приятеля. Я и из книги-то его был готов выбросить, но смотришь, а он всякий раз изловчится, да и уцепится за абзац и примирительно молчит, краснея мочкой уха, в которую вколоты два серебряных кольца. Он, как и некоторые другие, скользящие в неведомых мне измерениях люди, привит к древу повествования самостийно, быть может, для того, чтобы добавить некую неисказимую авторской волей канву. Пусть. Главное, что под полотенцем были надеты трусы.
Банкет начинался с прохладцей. К вернувшимся из путешествия москванавтам прибавились захмелевший от пробки Читатель, Ян с подружкой, невзначай пообещавшей стриптиз, как только совсем стемнеет, и еще пара патронов из обоймы нашего этажа. Мы проголодались так, что ели в полном молчании, улыбаясь друг другу набитыми ртами. Я набросился на желанный винегрет, к которому присовокупил шпроты и бутерброды с острой корейкой. Было очень вкусно. Юрий с Оксаной почему-то сидели на разных концах стола. Неужели опять поссорились? Катя, которая орудовала вилкой медленнее остальных, застыла и вопросительным взглядом обвела стол. Тогда Юрий отодвинул тарелку, намереваясь произнести тост. Он встал, поднял бокал, оценил его прозрачность на свет и пригладил ладонью пиджачный лацкан. Я настроился на пять официальных минут, но Юра изменил своей традиции сложносочиненных речей.
«Я обещал Кате спеть, — проговорил он. — Поэтому, чтобы сейчас не произносить много фраз, я лучше исполню самое лиричное из известных мне произведений. Оно называется „Луна над Вероной“ и посвящается Николя и Кэти».
Юра зазвучал белиссимо итальяно. Он, как вурдалак, умеет преображаться в особенных обстоятельствах. На этот раз он вытянулся почти до потолка, накренился вместе с комнатой и вызвал маленькую синюю туманность у себя над головой. Когда он потушил последнюю ноту, мы в восторге зааплодировали. С порога шагнули новые гости, жаждавшие успеть к следующему взлету бокалов. Постепенно комната наполнялась: Ж. и М. притащили в своих сетях Александру, которую никто не видел раньше с подобной прической: распущенные волосы с завитушками на концах делали ее похожей на польскую певицу с черно-белой фотографической открытки тридцатилетней давности. Она посмотрела на меня немного игриво и тут же из архивной единицы превратилась в обольстительную чушь.
Я оглядел наш круг. Лола блекла. Тут все куролесило и шумело, а она стояла поодаль, неизменная и увлеченная собой. Однако нет… Если приглядеться, вокруг нее все же было удачное освещение, и она летала, как будто была поставлена на невидимые качели.
Николай протянул руку с бутылкой в мою сторону. Для крепких напитков у нас в комнате водится набор химической посуды. Наполнив мензурки доверху, он подмигнул мне и потянулся ложкой к «Дарам».
— Ты мне много налил, — запротестовал я, вспоминая историю с шампанским.
— Ничего, ты закусывай.
— Все равно много. Хочешь меня отравить?
— Что ты, наоборот!
Водка называлась «Красный Холм». Не знаю, где такой. Катя закурила и, кашлянув в сторону, обратилась к нам обоим:
— Ребята, пора зажигать танцы.
Стол вынесли в коридор и поставили поперек прохода. У Яна включили диско, соорудив около дверей колонну из динамиков. Повесили пиджаки на спинки стульев, отделились от стола и задвигали, закачали бедрами, привлекая в компанию всех, кто в это время появлялся на этаже и либо тут же замирал в растерянности, либо пытался по стенке незаметно проскользнуть к себе и своим уединенным занятиям — разумеется, тщетно.
Власта изящно извивалась, стоя на стуле, и решительно отбрасывала руки Яна, когда тот приближался, чтобы совлечь ее с шаткого подмостка на дрожащий пол. «Музыку громче! — звучали голоса из дали коридора. — Диджея на мыло!»
В разгар танцевального нон-стопа Катя вернулась к столу и устроилась в одиночестве, видимо желая перевести дыхание. К ней подошел Николай, но она его прогнала. Налила себе водки, выпила и закусила толстолобиком. Подозвала меня жестом. Ей было весело, она не испытывала ни малейшего разочарования, несмотря на то что была окружена незнакомыми людьми совсем не ее круга.
— Обязательно приезжай к нам в гости, — сказала она. — Отец обещал, что через пару недель мы будем в собственной квартире. Хотя, по правде говоря, я — никакая хозяйка.
— Хорошо, — ответил я, воображая себе пустую комнату с яркими обоями, а в ней по-прежнему облаченных в праздничное хозяев.
— У меня есть незамужние подруги. Одна, Жанна, великолепно готовит. Характер — золото. Даже мой первый муж, редкий зануда, расцветал, как аленький цветочек, когда она заходила к нам. Мы с ней занимались бальными танцами, правда, это было давно. Она тоже блондинка, немного пониже меня. Сейчас работает в «Самоцветах» на Арбате. Куся говорил, что у тебя нет постоянной девушки, ты якобы ищешь и очень разборчив. Это так?
— Ну да… Вроде того. Ищу.
— Ты не стесняйся. С высоты своего жизненного опыта могу тебе сказать, что с первого раза угадать невозможно. Прежде два-три раза обожжешься и только потом найдешь подходящего человека. Он, как правило, на дороге не валяется. Может даже случиться, что он не свободен, тогда опять начинается нервотрепка. С моей ближайшей подругой именно так и вышло. Она уже три года встречается с женатым мужчиной. На эти выходные они уехали в пансионат, поэтому я ее не пригласила.
Катя собиралась продолжать, но нас обступили люди с надетыми на вилки помидорами и огурцами, сигнализирующие при помощи сильно разнящихся изысканностью формы сосудов неудержимую готовность выпить сейчас и балагурить дальше. Женский голос спросил, куда намечено свадебное путешествие. «В Питер», — ответил возникший из массовки Николай. Он встал позади Кати и положил руки ей на плечи. Над белой манжетой покачивалась крупная капля рубиновой серьги.
Я вспомнил, как около года назад бродил ночью на канале Грибоедова в поисках крылатых львов, охраняющих мост. На колоннаде собора происходило свидание, проспект затих и прислушивался, какие звуки раздаются поблизости. Несмотря на сумбур на обоих флангах зрения, где воздевали к небу, а точнее, к потолку, разномастную посуду, тогдашняя тишина явилась вновь. Мне захотелось найти неожиданный способ, как выключить разом шум и превратить коридор, утыкающийся в зеленую батарею и закрытое фанерой окно, в Невский проспект и золотой шпиль на горизонте. Думаю, такое понравилось бы всем.
«Я шел по темной улице вдоль канала», — начал колдовать я, но меня никто не слушал. Публика была захвачена известием, что на свадьбе может появиться Яша Кораблев. «Было бы здорово», — закивал кому-то в ответ Николай и наклонился, чтобы объяснить Кате природу общего восторженного импульса. Вообще-то Кораблеву невозможно дать краткую характеристику. Назвав его, к примеру, «бациллой веселья», упускаешь из виду обширную географию его приключений, сказав, что он не кто иной, как «беспачпортный бродяга в человечестве», не принимаешь во внимание его талант скрупулезного рисовальщика, а также оптимизм, способный рассеять любой туман, выползающий из дверей деканата во время сессии. Его прибытие сюда могло быть приравнено к фейерверку-сюрпризу, и хотя оно шло не с пригрезившейся только что стороны, я чувствовал, как подключаюсь к единому желанию. Праздничный котел готов был вскипеть, поэтому сию же минуту требовался волшебник с баночкой разноцветных специй и хрустальными лягушками, волшебник, способный обернуть все это ему одному ведомой игристой изнанкой.
М. обезоружил наши надежды. «Кораблев в бегах, — сказал он. — Разве вы не слышали, что его вчера загребли в милицию за употребление алкоголя в общественном месте? За несчастную бутылку пива, правда, седьмую по счету, остальные стояли по стенке в ряд, а в сумке оставалось еще две, в тамбуре электрички, причем в тот самый момент, когда герой облегчался. Дело было так. Машинист объявил: „Станция Новоподрезково“. Двери открылись, и, здрасьте вам, перед ним на перроне двое легавых, а он им прямо на ботинки. Произошло, так сказать, задержание во время недержания. Ратуя за мирный исход дела, Кораблев предлагал своим без пяти минут конвоирам вместе выпить за давно прошедший, но ничего страшного, День святого Патрика. И пытался показать, как св. Патрик скорбно выглядел при жизни. В отделении его посадили в „обезьянник“, где он принялся петь ирландские баллады, чтобы как-то освежить дух, кстати сказать, в обоих смыслах очень неважный, своих собратьев по несчастью, которые таращили на него пустые зенки и скребли грязными ногтями небритые рожи. У Кораблева при себе не оказалось ни единого документа, даже паршивого студака, не было ни копейки денег, и вдобавок ко всему помощник дежурного отчего-то испытал к нему личную неприязнь. Так что общая картина складывалась далеко не радужная. Рассудив эдак, Яша втянул живот — он ведь не такой, как пиводородный, да-да, не π-водородный, а пиво-дородный Ж. — и протиснулся между вертикальными прутьями клетки. К счастью, ротозеи спохватились слишком поздно. Яша метелицей — и до вокзала. Там его видели во время посадки на „Янтарь“, где работает проводником его дядя. Кораблев сказал: „Это не бегство, а временный вынос тела. Я ведь выложил в ментовке все сведения о себе. Пусть пишут письма, после этого я вернусь“. И уехал».
Вне всяческих сомнений, никто бы не удивился, если бы после отзвучавшего М. в коридоре возник тот, о ком звуки повествовали. Поэтому мы сначала немного подождали, обратившись в сторону лестницы, и уж затем налили, вознесли и т. д.
В голове вновь воцарялся хаос. Пришествие его провоцировало состояние какой-то смешной одураченности. Путались лица. Вот это, например, кто? Кажется, Ян. А вот это? Кажется, я. Собственной персоной. Песроной. Пестроной. Я — шум тем в устрице дель мара. Следующая физиономия не помещается в объектив. Следовательно, Читатель. За ним Юрий, не то играющий в чехарду, не то изображающий согбенную старушку.
— Послушай, Антон, — доносится из-за возвышающихся рядами бутылочных горлышек его голос, — хочу попросить тебя, как подгулявший вегетарианец нового эпикурейца, — проводи меня домой.
— Что с тобой стряслось?
— Желудок. Оксана убежала за таблеткой.
Со стороны когда мы идем, то наверняка похожи на букву «Л», главную в алфавите, так что, Юра, не сгибайся, пожалуйста, чтобы нам не потерять известное значение и не превратиться в туманную арабскую «За». В комнате горит настольная лампа, но свет от нее не доходит до кровати, отчего, уложив Юрия и присев рядом на стул, я начинаю разговаривать с темнотой:
— Скажи, тебе понравилась Катя?
— Не думаю, что это хорошая тема для обсуждения, Антон.
— Да, но трудно об этом не думать.
— Катя — министерская дочка. Гораздо важнее, чтобы Коля нравился ее родителям, а остальное — дело десятое.
Субъективные мнения моих друзей иногда пронзают мою грудь наподобие орудия единорога: их неожиданная простота раскалывает единство моей личности с остальным миром, а также с ними самими, с обыкновенными ребятами, которые по вечерам жарят картошку на погнутых сковородках, дают друг другу взаймы бритвенные станки и проездные билеты, вместе переживают безденежье и поломку кабельного телевидения, предпочитают мясо рыбе и высказывают несогласие матерными выражениями. Мне начинает казаться, что я не живу общей жизнью, а таскаю с собой повсюду скатанную в рулон цветочную полянку, расстилая ее везде, где предстоит немного задержаться. Пыльца ни разу не явленных мне воочию растений заволакивает всякую открытую для зрения брешь и набивается в ноздри, мешая улавливать запахи реального мира.
Появляется Оксана со стаканом бесцветной жидкости и огромной желтой пилюлей, которая из ее ладони мигом перекочевывает в найденный на ощупь раскрытый рот страдальца.
— Горькая, — раздается из темноты слабое возмущение.
— Вот вода. Выпей всю. Едва нашла нормальную аптечку, у всех один аспирин.
Я вышел за дверь и оказался в положении рефери на ринге: по левую руку с Николаем, выступившим из прекратившей пляс ватаги, по правую — с рослым нацменом, за спиной у которого, словно обугленные столбы, стояли ему подобные.
— Мы не можем шуметь. У нас семейный праздник, — взвешивая на ладони воздух, размеренно чеканил слова уполномоченный правых, с каждым словом все крепче и крепче врастая ногами в пол. Слева обозначилось растерянное лицо Яна, который, переводя взгляд с Николая на равнодушно наблюдавшего перемещения в противоположном стане черного человека, суетливо заговорил:
— Послушайте, братья, мы не хотим никого обидеть. Давайте по-соседски отмечать все вместе. Ваш праздник…
Николай посуровел и перебил его:
— Нет, Яник, они нам тут не нужны. У них своя бодяга, у нас — своя. Послушай, кацо, или как там тебя, здесь свадьба. Ты должен понимать, что это нельзя тихо.
Стоявший во главе черного частокола сменил руку для жестикуляции и сказал:
— У нас семейный праздник. Он требует уважения всех.
— Где же ты раньше был? Будь добр, потерпи там еще два часа.
Частокол ожил и задвигался, так как фигуры в нем были одушевленными, хотя и имели склонность замирать, как в игре о волнующемся море. У рослого пришло в движение только лицо, с участием губ и бровей изобразившее сгущающееся недовольство:
— Эй, ты не хочешь со мной говорить.
Он что-то коротко добавил на своем языке стоящим позади него, и из темной гущи вразвалку выдвинулся самый черный, малого роста, коренастый, как корчага, немолодой и жующий, так что обнажались его кривые зубы, в которых он презентабельно ковырял пальцами. Безобразный карла. Он выставил вперед полусогнутые руки и небрежно ткнул Николая в грудь. Ему явно хотелось увидеть, каков будет ответ. Стало понятно, что готовится драка. Николай отклонился назад и с размаху вмазал свой лоб в широкую переносицу карлы. Тот рухнул, освободив дорогу остальным, которые разом бросились на Николая, сминая и топча его. Левая сторона отреагировала криком и встречным рывком.
Помню летящий в мое лицо волосатый кулак. Помню в наступившей наконец-таки тишине пол перед глазами. Я лежал накрытый скатертью, крепко сжимая в руке вилку. Когда зашевелился, намереваясь встать, сбоку упал и покатился под стул бокал с отпечатком огненной губной помады. Вроде ни у кого такой яри на лице не было. На лестнице кричали. Все двери вокруг были открыты настежь. К противоположной стене прижимался один из младших членов черного гурта, издававший тихие и невнятные злобные звуки. Увидев медленно карабкающегося по спинке стула человека, он зашипел, продвинулся по стене дальше и шепотом забормотал: «Паляжи вильку, паляжи…» На пороге своей комнаты появился скрюченный Юрий, зажимающий рукой правый бок. Он подошел к шептуну и тихонько ткнул его в спину: «Иди куда-нибудь отсюда». Тот вздрогнул, но не сдвинулся с места. Я бросил вилку на перепачканный стол. Половина лица куда-то подевалась. Вдвоем мы выпили водки, и Юрий мрачно сказал: «Дураки». Я побрел в умывальник, на ходу бережно ощупывая свою физиономию. Отняв от ноздрей руку, увидел покрытые красным кончики пальцев.
Стоя с разбитым носом над раковиной с отколотым краем, я вдруг понял, что название моей книги следует изменить. Обязательно изменить. Прошлое не подходит — чересчур открыто и как-то без игры. А ведь у нас тут такое веселье! Теперь я от Лолы спрячусь. Кровь остановилась. В умывальник вошел Николай с поцарапанной щекой, в измятом костюме без пуговиц и с оторванным рукавом.
— Ты вроде без синяков, — сказал он, двукратно просканировав меня взглядом с головы до ног.
— Да, спасибо.
— Пойдем-ка на крышу от греха подальше. Сейчас менты пожалуют. Все бы ничего, но одному, кажется, ногу сломали. Он выхватил на лестнице нож и давай махать им вслепую. Чуть без глаза меня не оставил, идиот.
Мы вернулись в комнату, взяли уличную одежду и пошли к пожарной лестнице. На плоской крыше продолжился наш разговор:
— Где Катя?
— Я отправил ее домой на такси.
— В Ховрино?
— Да. У нее фингал — тоже дралась.
Когда я стоял в умывальнике, жуткой судорогой свело скулу. Я подергал лицом — боль пропала. Сейчас на холодном ветру опять заныла челюсть, пришлось вытянуть и держать рукой воротник. Ночь тлела изнутри. В выемке неба вращалась луна. Отделенные от нас горой света, похожие на темные силуэты жителей побережья, на краю противоположной крыши тоже стояли люди.
Невдалеке закутавшийся в одеяло Читатель, покачиваясь на стуле, освещал страницу книги карманным фонариком. Николай посмотрел на него неодобрительно: «Больной фанатик! Давай сбросим его вниз?» С крыши мы наблюдали движение машин у подъезда. Милицейский бобик уехал порожняком, вряд ли кого обнаружив на месте побоища, только, быть может, прихватив за «жэ» ранее драматических событий уснувшего на лестнице Ж., не способного давать свидетельские показания по причине косых очей и заплетающегося языка. «Скорая» не появилась. Николай наклонился и плюнул вниз. «Слава Богу, — сказал он, — значит, все целы. Еще пяток минут — и я поеду». Вскоре он пожал мне руку, выстрелил незагашенным окурком в сторону Читателя и, продзынькав подошвами по ступеням железной лестницы, удалился. Так, Сражением Ножа и Вилки и последовавшим за ним Прощанием на крыше закрылся миф о таинственной ховринской диве.
Ночью коротко взвыла сирена. Юру увезли с аппендицитом. Я помогал нести его на носилках до машины. Оксана шла рядом и взволнованным голосом повторяла: «Юрец, держись!» Врачу: «Мне можно ехать с вами?» Мне: «Антон, закроешь комнату, ключи не помню где, сам посмотришь, кажется, на столе оставила».
Вернувшись на этаж, я пошел прочищать заложенную носопырку. Сильно сморкнулся и почувствовал, как правая сторона носа вздувается, образуя упругую опухоль. С приложенным к новообретенной части лица мокрым носовым платком прошел по коридору и завернул в распахнутую дверь комнаты, из которой орала музыка. Там, кое-как повалившись на постели, все замерли в неудобных позах: в расхлюстанной одежде, со свешивающимися руками, с перекрещенными ногами. Кто-то из них, возможно, танцевал во сне. Музыку я выключил.
Никак не могу припомнить, зачем мы потащились через эту унылую площадь. Чего нам не сиделось там, где мы обычно торчим, разговаривая о разных пустяках. Нет, поперлись-таки в этот квартал, внешне схожий с арабским городом, таким, как он является во сне. Шли по сухим гладким плитам и удивлялись, что окружающее имеет одинаково серый с песчаным проблеском цвет, и даже тюки, сложенные скирдой около сановитой башни, выглядели, как давно брошенная кем-то шваль. Кругом серость, словно осадки выпадают только в виде пыли и ночью, чтобы люди окончательно не задохнулись.
У погасшей от недостатка электроэнергии вывески, которую невозможно было прочитать либо пришпилить к ней воображаемый смысл, мы остановились и задрали головы. Высокий дом, очень много этажей, но рухлядь жуткая, и непонятно, чего ждать, когда стоишь в ползущем на стонущих канатах лифте, похожем на не выдержавшее испытания искусственное чрево. Неужели же вверх, когда по вечно конфликтующим законам тверди и небес после отзвучавшего лязга закрываемой двери эта железо-деревянная клетка обязана рухнуть вниз, провалиться сквозь землю и лететь к самому ее пылающему центру, где светятся такие рубины, до которых не дотянуться ни одному землекопу.
В момент окончательной остановки лифт крупно вздрогнул и освободил нас. Внутри здания было не так гадко, как снаружи. Шлендали люди. За прозрачной стеной с открытой дверью располагалась стойка продажи авиабилетов с расстеленным перед ней узорчатым грязноватым ковром. Несколько подростков рассматривали расписание и расспрашивали миловидную служащую, которая то и дело поправляла прическу из пепельных волос. Инам тут же рванул в ее сторону, потому что он всегда теряет самообладание и начинает горячиться в присутствии молодых симпатичных девушек. Там уже скучал наш знакомый Саид из магазина верхней одежды, и я успокоился, потому что знал — если из-за Инама возникнет конфликт, Саид все уладит.
Сам я повернул направо в зал ожидания и увидел там тьму людей, молча и неподвижно сидевших рядами в тесных креслах с чемоданами и сумками. Никто из них не смотрел ни в одно из трех окон с чуть выгнутыми наружу стеклами.
У дальней стены старый плешивый пень курил коричневую папиросу и размахивал над головой газетой, отгоняя большую арабскую муху. По ногам пробежал лукавый рыжий кот, затем сразу несколько голосов закричали: «Приготовиться всем — газовая атака!» Не заметил, что принялись делать остальные, а мальчик, рядом с которым я остановился, вытянул из рюкзака кислородную маску с гофрированной трубкой и выплюнул на пол недоеденное печенье. Было неясно, скоро ли включат газ и каковы его удушающие свойства — заранее волноваться не имело смысла, но и упасть на пол, задыхаясь и протягивая руки к окружающим, тоже казалось непозволительным и постыдным.
Мальчик сопел и кашлял, похоже, он был полный дурак и не умел сообразить, что делать с устройством и как приладить маску к лицу. Оно у него уже начало искажаться, как фотография в огне, и он бросил штуковину мне, но и у меня ничего не получилось. «Черт с тобой, идиотский мальчик, — подумал я, — ты, видимо, из тех людей, чью кудлатую голову неприятности, ликуя, узнают издалека. Мужайся тут, а я побежал».
Вверх, по идущей неодинаковыми пролетами лестнице, сквозь бунтующие от ветра впереди меня клубы пыли, ударяясь о выступы узко сдвинутых стен.
На одном из поворотов я оглянулся — за мной мчались еще несколько человек — прыгал через ступеньку Инам, мелко трясся мальчик с вываливающейся из перевернутого рюкзака поклажей и стучащей по камням маской, ожесточенный Саид, чьи кованые башмаки высекали из пола сонмы оранжевых искр, и кто-то еще.
Когда мы выбежали на воздух, то оказалось, что пятиугольная башня, внутри которой была закручена лестница, высоко поднимается над крышей здания, и без того величайшего в видимой округе. Крутой свод с изображениями шайтанов на куполе над нашими головами был по периметру украшен крупными овальными сапфирами. Держа друг друга за концы одежды, мы столпились у края площадки, куда пол шел под сильным уклоном, возникшим оттого, что башня была отклонена от вертикали на невероятный для меня, как архитектора, угол.
К одной из колонн был привязан воздушный шар, и мы по одному стали перебираться в продолговатую корзину, чувствуя, что вскоре проблемы этого неблагополучного квартала окажутся от нас далеко.
Я проснулся и понял, что потерял новое название. Я хотел скрыться от Лолы, потому что она, являясь причиной моей истории, никак не появится на авансцене этой самой истории — то есть в Москве. А ведь она могла бы показать, что все истории не просто плоды подогретого случаем воображения, они расцвечивают одноликую судьбу, сопровождая ее, как выписанные из-за границы пажи. Простую апелляцию к Лоле неплохо бы заменить другим четырехсимвольным мордентом, в котором сплелись нездешний звук и твердый смысл.
Но Инам, он какой? Полноватый мужчина тридцати с лишним лет, одетый в темный костюм, рубашку в синюю полоску без галстука, лицо у него в любой ситуации выражает желание как можно скорее все понять, сделать выводы, а после этого расслабиться и либо молчать, либо делать иронические, пылко окрашенные самолюбием замечания. А Лола, она не такая, она естественная, и ничто не заставит ее волноваться, у нее тысяча поводов быть красивой и ни одного, чтобы упасть с пьедестала, на который ее поставили природа и я.
Тогда, спрашивается, какого дьявола я решил сменить вывеску? Мне попортили фотокарточку, крепко заехали по ребрам, выпитое до сих пор тяготит и голову, и желудок, но все-таки столь помятый вид не заставил бы меня отказаться от встречи с Лолой, если каким-нибудь окольным образом к ней вдруг пролегла бы дорога. Я склонен думать, что как трудно или, наоборот, свободно нам ни дышалось бы, всегда над нашими сегодняшними понятиями присутствуют небеса высшей реальности, даже беглый взгляд из белизны которых на мостовые наших прозрений дает оценку, что мы слишком неопытны и чрезмерно серьезны. Это не означает, что в чьей-то власти сюжеты всех наших потрясений и где-то на гигантском колене дремлет рука, сжимающая могущественные нити. Если даже и есть кукловод, то сам, в свою очередь, подвешенный за ногу.
Из ангара чужих идей я различаю одинокий зеленый семафор, светящий на воле прежде всего озорным смельчакам. «Ходить по путям приятно!» Обязательно позвоню ей сегодня. Заранее знаю, как робко зазвучат в трубке слова, как, разговаривая о простецких вещах, я буду путаться и завивать высоким штилем фразу, но вот уже в руке две монеты, и первый звонок — в справочную, а второй — непосредственно в цель:
— Добрый день, Зора сегодня в магазине?
— Минуточку, сейчас я ее позову.
— …
— Я слушаю.
— Привет, Зора, надеюсь, ты меня помнишь. Нельзя сказать, что мы знакомы, но мы видели друг друга, однако поговорить нам не удалось, помешало стекло — ты как раз что-то делала в витрине, наверное готовила ее к оформлению, а я стоял рядом, на улице. В общем, вышло забавно.
— Ну, я помню.
— Меня зовут Антон.
— Так.
— Я хочу с тобой встретиться. На этот раз без препятствий в виде стекол или, например, вуали на твоем лице, хотя выйдет правильнее, если сказать, что это на моем лице нынче не все в порядке — нос слегка забаррикадирован…
Кажется, она меня не слушает: отстранилась от лопочущей заискивающим голосом трубки и смотрит на даму, которая отвечала на звонок, обладательницу хрипловатого сорокалетнего голоса, появившуюся с новым сообщением для Зоры.
— Я все поняла. Извини, мне нужно срочно идти.
— Ну ладно, всего хорошего.
— Пока.
Сам виноват. Так имеют право поступать только практикующие решительные действия, ибо они не нуждаются в обдумывании своих поступков и поутру, соскочив с кровати, сразу готовы ко всему вплоть до восшествия на баррикады, потому что их следующий шаг — незамедлительное следствие предыдущего. Я, напротив, тихоход. Мой мир претерпевает изменения в молчании. Его необходимо разгонять постепенно, не пренебрегая саднящими мелочами. Возвратись в комнату и собери обрывки утренних мыслей. О Лоле, о Боге и о том, что ты самонадеянно называешь книгой. Пойми, что тебе никогда не выйти за пределы индивидуального послания, потому что у тебя нет должников, кроме нее. И тебе, которому не нужно ни есть, ни спать, все равно, как она будет называться, потому что название находится за той гранью, которую ты способен переступить. По эту сторону рая. Так разреши моему имени на обложке лететь к ней, в глушь Самарканда, ничем не отягощенному, легко сопровождаемому — и потому добро пожаловать, стюардесса-пятая-буква!
Теперь открой шторы, в комнате слишком темно. На подоконнике стоит наполненная на ⅔ трехлитровая банка с пучеглазой золотой рыбкой в голубоватой воде. Догадываешься, откуда она взялась? Наверное, ее забыл кто-то из вчерашних гостей. Не совсем так — я ее туда поставил в награду себе за живость восприятия, следствием которого явилась великолепная яркость моих воспоминаний. Только что? Нет, затрудняюсь ответить когда, потому что едва ты начинаешь упоминать о времени, оно, как клин, вонзается между нами, мешая изменить глагол, не позволяя игнорировать будущее в прошедшем и вырывая нас обоих из блаженного созерцания рыбки на окне.
Она смотрела подобно старой знакомой, с равным вниманием блуждая взглядом то по моему лицу, то по боковине располневшего шкафа, то осматривая стекло, и продолжала волновать воду широким лучезарным хвостом. Я дал ей имя Чанчала и отнес в больницу к Юрию вместе с двумя грейпфрутами и коробочкой сухого корма. На следующее утро вновь позвонил Зоре. Разговаривал как ни в чем не бывало, спокойно попросил о встрече, мгновенно подавил внутреннее ликование, услышав, что она согласна, напоследок спросил о театре, преувеличенно вежливо попрощался, повесил трубку и воспел себе хвалебную оду, составленную из отрывков разнообразных мелодий франко- и англоязычных исполнителей.
Помпезное восшествие к себе на четвертый этаж на миг омрачилось представлением о плачевном состоянии моего гардероба. Мне не в чем отправиться на свидание с девушкой-звездой. Впрочем, меня мог бы выручить свидетельский костюм: владелец пиджака и брюк согласен был ждать до четверга, а хозяин обуви отсутствовал целую неделю, но что в таком случае я одену на следующую встречу? Выгладив брюки, я вернул арендованные вещи, а потом сел по-турецки на кровать и оглядел подоконник с оставленной на нем немытой сковородкой. Выход есть: взять деньги в долг у бутлегеров из триста двадцатой, поехать в новые торговые ряды на Петровке, купить там, отсчитывая сумму новенькими бумажками, хрум-хрум, ладные джинсы и черные казаки с усеченными носами, напялить на себя обнову, испытать продолжительный экстаз, чувствуя сковывающую ноги новизну, выпендриться перед Зорой, из ложной скромности не решаясь задать вопрос: «А какая джинсовая фирма тебе больше нравится?», вернуться домой, сесть в ту же позу и не знать, как рассчитываться с кредиторами.
По таким этапам я и пошел. Нетерпение визуального кайфа было так велико, что я попросил у продавщицы разрешения переодеться в глубине ее шатра за шторкой, а затем, держа в руке пакет, куда была свалена бывшая одежда, перешел через улицу к магазину, где работала неизвестная Л. Р. И там предстал у зеркала в новом, так сказать, жениховствующем обличье. Конечно, воздыхатели Зоры имеют сто очков вперед, потому как отобраны не случайно. Представляю, как Зора действует, включая в нужный момент свое всепобеждающее обаяние, которое незаметно превращает избранных ею обычных людей во взволнованных поклонников.
Эти не совсем, впрочем, обычные люди иногда останавливают свои замечательные автомобили около ее магазина и входят внутрь в развевающихся брюках, решительно выстукивая по полу каблуками дорогостоящих ботинок, чтобы, приблизившись к прилавку, за которым стоит молодая спелая девчонка с кокетливой улыбкой на лице, купить «Паркер» с корпусом под розовый мрамор, а еще, как оказывается, и затем, чтобы пригласить Зору поужинать или для начала просто сделать комплимент ее пребольшущим псевдонаивным глазам.
Принимает ли она приглашения, я догадываюсь, но не знаю наверняка: когда я спросил ее об этом, она рассмеялась и назвала меня «мальчиком», но не простым, а «милым», хотя я бы и тогда не обиделся. Невзирая на то что я не отворяю дверей перед теми, кто покупает у Зоры ручки с широкими золотыми перьями, не подаю им кофе и не тру тряпкой лобовые стекла их автомобилей, я все равно именно тот, кем назвала меня моя новая знакомая, и какое значение имеет, что твердит об этом мое самолюбие. Ведь человек не таков, каким он себя полагает, а таков, каким его видят окружающие, он представлен в обществе мнениями посторонних людей. Наверное, поэтому я никому и никогда не расскажу о своей собственной иерархии общества. Никому, в том числе и Зоре — на ее «мальчик» я улыбнулся и кивнул, и был ей искренне благодарен за то, что она идет со мной рядом, слушает мои пустячные истории, соглашается зайти в дешевое кафе, где нет даже стульев, поэтому я усаживаю ее на подоконник и с громким дребезгом придвигаю к ней стол на высокой куриной ноге.
— Значит, ты опечален тем, что в людях иссякает романтизм? — спрашивает она, без труда вылавливая рыбку из пруда — центральный мотив, звучащий в потемках моих предшествовавших повороту в кафе рассуждений. Не хочу показаться Зоре дураком. Достаточно славы оплывшего носа. Пока набираю воздух для очередного нырка в маняще-пугающий омут умозаключений, Зора говорит: «Я и вправду проголодалась». Она откусывает от пирога с черносливом и, жуя, поворачивает золотистую башенку, чтобы рассмотреть причину шума около кассы.
— Нет, Зора, я просто завидую нашим родителям. Когда они были молоды, даже государственный треп имел романтический привкус. Ты, наверное, видела плакатики с объявлениями метрополитена об обучении молодежи. Там есть такая фраза: «Машинистам и помощникам машинистов предоставляется бесплатная форменная одежда», — разрядкой выделено слово «бесплатная». В шестидесятых выделили бы не это, а следующее за ним слово. Сожалею, но культ профессий полностью обновился под влиянием денег.
— Можешь не продолжать: у меня отец полжизни промотал в экспедициях по Северу. Тогда тоже за словом «полярник» стояло понятие «полярки». Извини, что оспариваю, но, на мой взгляд, романтики — это глуповатые люди с необъезженным воображением. Воздушные замки возводить намного легче, чем строить реальные дома. Однако ни один мечтатель не откажется получить квартиру в Крылатском или Строгино.
— Я понял, ты считаешь романтическое мировоззрение упадочным. Оно такое и есть, в том смысле, что романтики вымирают даже быстрее, чем ремелиовладельцы. Но их достоинство не в идеалах, а в романтическом духе, которым они обладают. Им позволительно вообще не думать, потому что они — одухотворенные люди.
У кассы раздался шум. Зора засмеялась, глядя на высокого старика с покатыми плечами, который своей нелепой жестикуляцией неведомо в чью сторону отвлек ее внимание от разговора. Продолжая улыбаться, она повернулась обратно:
— Тебе виднее, раз ты об этом много думаешь. Я — точно не романтик, мне слишком нравится жизнь вокруг. Дискотеки, магазины, работа — все это приносит мне радость. Жаловаться не приходится.
— А если бы ты знала, что есть на свете место, где магазины и дискотеки лучше, чем в Москве?
— Я и так знаю, что есть. Но туда пока никто не пригласил.
Мы допили — я чай, Зора какао — и вышли на улицу. Дневная оттепель закончилась, снова похолодало. Навстречу шли прохожие, и мне хотелось свернуть туда, где никого нет. Внутренняя суета стала овладевать мной. Я уже ничего не рассказывал, а задавал Зоре несвязные вопросы, а она стойко противостояла зябкому ветру и отвечала односложно. У меня возникло ощущение, что неосознанно я пытаюсь от нее оторваться и убежать, гонимый ее неприкасаемым видом: прямая шея, четкий шаг, руки вложены в карманы новомодного кожаного полупальто, локти отставлены назад и чуть разведены в стороны.
Скрупулезно перемолотая скала труда и времени воплотилась в ней, содеянной со вкусом, но без моего участия. Я не мог желать большего, чем пожатие руки, сближение губ или прикосновение щекой. Молча останавливая ее, я чувствовал, что действую словно по чьему-то приказу и до сих пор не успел разобраться с собственными намерениями. «Прошу тебя. Я сама», — сказала Зора и взяла меня под руку. На Второй Брестской в ряд стояли дома. Обман весны, напускавшей на город холодные вечера, был увенчан хитро представленным самообманом. На углу темного здания я снова попытался ее поцеловать. Она подставила щеку. Благодарю, Зора, другую не нужно. Да нет, с чего ты взяла, что я обиделся — у меня были совсем другие намерения. «В следующий раз поведу тебя в „Огни Москвы“, — сказал я. — Такую видную девушку, как ты, необходимо приглашать в рестораны».
Она улыбнулась — без удивления, без насмешки, как будто я был не считающий копеечки студент, а попугай из московской квартиры, прокричавший «Пиастры!». В улыбке, в поощрении движения слов, а не их смысла, проглядывал набросок дружбы, и я не знал, что мне теперь мысленно делать: продолжать надеяться или ставить на Зоре крест.
Попрощавшись с ней у метро, я остался один и дал волю всем внутренним голосам, по возможности внятно звучащим. Вступила партия найденыша со Второй Брестской: «Вот Зора приедет домой, а там ее ждет муж. Большая проблема в том, что ты до безобразия вежливый молодой человек и не можешь задать девушке сакраментальный вопрос о ее семейном положении. А она, скорее всего, замужем, да — замужем, и по возвращении в семейное лоно с удовольствием расскажет своему притопленному в кресле с газеткой супругу о нечаянном дурошлепе, который подкараулил ее в конце рабочего дня, чтобы, вдохновенно распевая поэтические гимны (какие еще гимны?), водить ее по стылым улицам Москвы. „Если бы ты, пупся, в таком же стиле ухаживал за мной, — скажет она, нагружая мякотью своих бедер его колени, — я бы подумала, что, несмотря на твои мудрые залысины, из нас двоих не я, а ты младше на семь лет“. Они будут весело смеяться — и я бы тоже рассыпался мелким бисером, если бы был посторонним, а не внутренним голосом. Другая беда в том, что ты себя чрезвычайно мало ценишь, поэтому находишься в вечном поиске оправдания возникающему у тебя интересу к новым знакомствам. При условии, что в общажном туалете работал бы хоть один сливной бачок, я бы посоветовал тебе бросить записную книжку с адресами и телефонами всех известных тебе барышень в его пучину. Они ровно того стоят. Настоящая избранница никогда не заставит мужчину волноваться, она пробуждает ощущение спокойствия и безбрежности своих оков, как будто ты стоишь на краю океана. А эта якобы блистательная Зора никогда не разглядит, что над тусклотой каменных нагромождений мегаполиса, в котором она живет со своим весьма вероятным мужем и остальным населением столицы, вознеслись хрустальные пики аллегорических вершин, являющиеся одновременно ключами к небесам. Надеюсь, ты понимаешь, что речь идет о бессмертной душе поэта. Уверен, такое достояние сулит тебе одиночество и скромный доход, и никак не обладание некой пассажиркой метро, по жизни расфуфыренной цыпой-дрипой, которая за весь вечер больше не вспомнит о тебе, зато несколько раз подойдет к большому домашнему зеркалу, чтобы покрутиться перед ним, задавая традиционный дамский риторический вопрос. Да фиг с ней, с Зорой, она всего лишь проявление кажущейся свободы выбора, а вот ты — мультикультурный тип, пытающийся при помощи слов преодолеть душевную рознь и конечно же не способный этого сделать. Ведь она непреодолима».
Голос исчез, хотя привычка обращаться к невидимому собеседнику осталась. Пройдя мимо колонн концертного зала и спустившись по ступеням, я остановился у ворот сада «Аквариум» и подумал, что готов действительно пожертвовать романом с Зорой за возможность прямо сейчас от души рассмеяться и забыть давящую на меня с момента расставания с ней тему жертв. Я, скорее всего, тоже не романтик. Меня обжигает что-то другое: не горячие сквозняки странствий, а рабское поклонение красоте, на жертвенник которой мне нечего положить, кроме себя в новых джинсах. Помнишь, я говорил тебе про слово, которое старше, чем мадам Грушецкая? Его толкование сродни попыткам обрисовать бесконечность: то выталкивающая из себя бусинки звезд чернота, то система множащихся отражений, то поваленная набок восьмерка. Мне представляется иная картина — это та тьма дел, которые, будучи переделаны все до одного, способны сблизить нас с Лолой. Поэтому мне иногда кажется, что само слово придумано от бессилия. Не получается высказать то, что иногда случается с обыкновенными людьми. Так же и «красота» — не слово, а пропащая попытка объять необъятное.
Но ведь Зора уступает в притягательности Лоле и, тем не менее, остается недоступной. Кое-что из этого прояснил мне брат. Он возвращался из Белоруссии и остановился у меня на пару дней. «Я плохой обольститель, — огорченно признался я ему. — Есть, видишь ли, такая категория девушек, которых я не способен расположить к себе никакими усилиями и с которыми я даже не могу вести себя непринужденно. Они в ответ тоже чувствуют себя зажато и стесненно, хотя они мне очень симпатичны, и я это пытаюсь от них не скрывать».
Не отрывая взгляда от страницы «Спорт-экспресса», брат повернулся в мою сторону и сказал:
— Я чертовски соскучился по свежим московским газетам, а ты со своими бабами никак не даешь мне спокойно почитать.
— И не дам, пока не поделишься опытом.
— Тоже мне нашел донжуана. У меня всю жизнь одна женщина. Как ты легко можешь догадаться, моя жена.
В этот момент открылась дверь, причем с тем самым яйцещемящим скрипом, с которым она всегда отворяется, если толкнуть ее рукой и позволить медленно вращаться на несмазанных петлях. В комнату обыденно вошли похожие на экипаж военного самолета времен Второй мировой, то есть в кожаных куртках со множеством ремешков и застежек, в таких же сложных штанах и высоких ботинках — Лола, придерживавшая ладонью планшет с проделанным маршрутом, Зора, чьи не менее прекрасные волосы были распущены, а шлем она держала в руках, и жена брата, Марина, старшая по возрасту, но младшая по званию, скорее всего радист — связь с землей и так далее. Я сидел спиной к двери и видел их появление на иссиня-черном экране бликующего оконного стекла. Чтобы не дать зрению сбить меня с толку, я напялил на нос «стакан» — он, вернее, они, у меня слабые плюсовые для коррекции зрения. Окружающее приняло размытый вид, и тогда я начал поворачиваться на сто восемьдесят через правое, нет, через левое плечо.
— Кто вам нужен? — спросил брат, не меняя вальяжной позы. Я довершил разворот: на пороге комнаты стояла троица из свадебного конфликта с рослым «кацо» посередине, с липнувшим в ту ночь к стене маломеркой и еще одним шибздиком, по параметрам похожим на первого. Для верности я снял очки — нет, этого не помню. Они посовещались, рослый выступил на шаг вперед и сказал, обращаясь к моему брату: «Он биль наш гость. Извините». Затем дверь за ними закрылась.
Брат недоуменно пожал плечами, встряхнул газету и произнес: «К нам на комбинат скоро японцы приедут». Пройдя по комнате, он включил ящик, чтобы послушать новости и прогноз погоды, а я вынул из папки красную тетрадь со священным текстом и приготовился писать.
— А где Николаша? — спросил брат, клацая переключателем телевизионных каналов.
— У него медовый месяц в Ховрино. А возможно, где-то в его окрестностях. В институте уже давно не появляется, и бумажка с его телефонным номером куда-то запропастилась. Ума не приложу, где я ее в последний раз видел. Не единственная, кстати, пропажа, сегодня утром обнаружил, что телефон Лолы утратил свою целостность, помню только три первые цифры из пяти: 3–12. Почему-то моя забывчивость, поглотившая уже немало имен и событий, принялась за ее номер с хвоста.
— Кто она, эта Лола?
Раз уж у меня загудела самолетная тема, то Лола — это полет на бомбардировщике с отваливающимся крылом. Еще есть Зора — боязнь навигационных приборов и отсутствие веры в их колеблющиеся показания. Как-то примерно так ответил я брату. Он опять заглянул в газету, словно прежде, чем начать говорить, ему необходимо было свериться с ее содержанием.
— Возможно, что те, о ком ты ведешь речь, просто женщины, которых не устраивает твой типаж. Они понимают, что ты не глуп, им даже интересно с тобой, но они воспринимают тебя только как приятеля, ты не обладаешь фенотипом, который их приковывает. Ни одну из них я не знаю, но у меня складывается впечатление, что, расшибись ты хоть в лепешку, ничего кардинально не изменится.
Брат снова уткнулся в газету. Зная его привычки, выработанные десятилетней семейной жизнью, я посмотрел на часы и предположил, что через тридцать, максимум сорок минут, в продолжение которых я буду тщетно призывать изготовившегося было к диктовке, но отлетевшего ангела, он уснет в неизменной позе, уронив чтение на пол. Сбылось на тридцать второй минуте. Телевизор, нарушитель драгоценной тишины, из которой в любой момент может заструиться словообразующий ток, выключать нельзя — брат сразу же проснется и забурчит сонным голосом: «Зачем? Я же смотрю…»
Чуть ниже левого плеча из крупной петли моего свитера выглядывает кончик светлого волоса. Я начинаю высвобождать его, он оказывается неожиданно длинным, девичьим, и, держа перед глазами его неравномерно бегущую вниз синусоиду, я гадаю о вероятной владелице волоса. Оксана носит короткое каре, Зора темнее, и по сходному признаку вслед за ней исключается большинство знакомых девушек, с которыми я когда-либо склонялся над одним учебником в библиотеке или сидел плечом к плечу в аудиторном зале. Можно предположить контакт с незнакомкой, но в последние недели я избегал тесных очередей в студенческой столовой. На время свадьбы свитер был сложен и убран в шкаф. Быть может, волос вплелся в шерстяные нити давно — он сделал несколько извивов меж узлов и петель, и я их заметил, когда извлекал его наружу. Вьющиеся растения на готических гербах означали, должно быть, изворотливость и одновременно настойчивость взрослых членов семьи. Волос плавно колышется и светится с переливом, по всей длине гоняет золотая искра.
В день второго свидания с Лолой я носил этот свитер. За столом в читалке Лола сидела с правой стороны, но, когда мы вместе шли по коридору, она была довольно близко слева от меня. Распущенные волосы покрывали ее плечи и… пожалуй, я ничего больше не в состоянии вспомнить. Остальное, румянец на щеках, лазер в глазах, огненное рукопожатие, — могу лишь домыслить.
«Мои воспоминания тоже вянут, устаревают, как грампластинки или обложки журналов, но я всегда ищу, чем оживить, чем обновить их. Ищу и, как правило, нахожу: то солнечный свет, простреливающий улицу в новом ноябре, то ленивая утренняя акварель на фасадах домов — в основном идут в дело неодушевленные предметы. Видимо, такого же свойства и вечный моторчик памяти. Вчера по случаю своего выздоровления друг пригласил нашу небольшую компанию в кинотеатр на старый диснеевский мультфильм Snow White. Я снова благодарен судьбе, ты опять ожила в красоте и прелести сказочной девочки. Вы так похожи. Очаровательная манера жмуриться смеясь, грациозные, неосознанно кокетливые жесты, так по-разному звучащий голос.
Теперь, когда я увидел, что моя сказка жива, разве я могу увлечься другим, разве могу довольствоваться обычным, тем, что не удивляет меня? Ни умом, ни телом, ни сердцем — никак».
Вроде бы никак. В меньшей мере телом и в большей сердцем. Касательно ума сам сказать ничего не могу. Разве что покритиковать соседний департамент памяти, который сегодня меня подводит. Факт. Что-то не помню я этой «никаковой» заметки. Страница, написанная синей капиллярной ручкой. Ага, есть. Компания школьных ветеранов. Зимние каникулы у родителей в Новосибирске во время моего академического прогула. Продолжая вспоминать, отпускаю волос за дверь, чтобы мозглявый сквознячок унес его по коридорному тоннелю на станцию любого другого мечтателя. Это волос Александры, которая, сидя утром на скамейке в физкультурном зале, держала на коленях мой свитер, пока я показывал двум чайникам из тридцать первой группы, как делается трехочковый бросок в баскетболе. Четыре раза попал и два раза облажался. Итоговая результативность — шестьдесят шесть процентов. Неплохо без разминки. И перед девушкой не стыдно.
В правом ухе скрипит: дверь снова подает свой старческий голос. Нахожу среди мелкого барахла на полке воткнутую в колпачок от шариковой ручки пипетку и, набрав в нее растительного масла, закапываю в петли. Брат начинает храпеть, теперь телевизор можно выключить, но одухотворенная тишина все равно не наладится. Так что пусть работает. С грустью смотрю я в раскрытую тетрадь — слово, записанное в нее последним, кажется изваянием из серого камня, бульдожьей мордой, титаном, воздвигнутым не слабосильным мной, а кем-то иным — со стальной волей и запредельной скоростью нейронов в мозгу. Хотя это всего-навсего слово «мышь».
Запираю тетрадь в несгораемый сейф, которого у меня нет. Зевая шире себя, заваливаюсь на кровать без хозяина и постепенно засыпаю без сновидений, невзирая на вспышки и хлопки, сопровождающие «Разборки в маленьком Токио».
Весь следующий день был, даром что весенний, ненастным и темным. Смуты на небе выдалось больше, чем на земле, серебряно блистали спицы первого в году дождя. Острия спиц, скрипнув, вонзились в утро и вновь появились за полночь из мягкой темноты. Брат уехал в Кунцево в моей куртке, а я не пошел в институт, потому что запоздавшее темно-вишневое кашемировое пальто, которое он привез мне в подарок из Минска, необходимо будет продать, чтобы вернуть долг бутлегерам. Щеголять в нем мне не придется.
Провел целый день в кровати, читая журнал «Юность» за 1983 и 1982 годы. Изредка поднимался, чтобы взглянуть в окно меж дрожащих дорожек, оставляемых на стекле каплями дождя. Когда ветер ударял в окно, капли двигались наподобие разбегающихся тараканов.
Ночью, когда мы журчали, разливая по стаканам чай, на улице стихло, и я, оставив дымящийся стакан с горкой сахара на дне, вышел гулять и гулял целую неделю, оставаясь на одном и том же месте, а именно на воспеваемой Юрием горе Арарат. Когда вернулся, вымарал оду горе целиком.
Знаешь, Лола, писать книгу, в которой есть ты, очень приятно, хотя сложно и малопонятно. Быть может, наше маленькое счастье, а на большее в условиях такой неудовлетворительной видимости рассчитывать не приходится, полностью в этом и заключено. Я пишу и не пользуюсь лирой. У меня есть барабан на стене. Когда соседи увлеченно грустят под классическую музыку, я, не вставая с кровати, стучу в барабан и чувствую, как дух мой крепнет от варварских звуков. Я начинаю верить в то, что следующая сценка, которая выйдет из-под моего пера, будет достойнее и тебя, и самого пера, не вполне еще заслуженного.
Сейчас я иду по улице, черный снег умирает под ногами. Воздух впервые теплый, отяжелел. За забором, который вторую сотню шагов тянется вдоль дороги, кран, получивший отдых от каждодневного труда подвешивания грузов. Прикрепленный высоко и наклоненный к земле прожектор освещает все еще падающий снежеобразный дождь. Людей нет, у них дела клонящегося выходного дня. Я один среди шумящих автомобилей.
Дождь. Ветер. «На всем белом свете, — говорю я себе, — тысячи мифологических существ, среди которых Додола, потерявшая ключи от ворот, запирающих брызжущие осадки, прижизненно канонизированный Яша Кораблев и вооруженный микрофоном Кащей, преподаватель электронного машиностроения. Такой уж у нас институт — невозможно поручиться, что по ночам в его коридорах и холлах не бродит старик Франкенштейн, щелкая выключателями и выискивая в раздевалке номерок с датой своего рождения. Из сонма кудес я выбрал три. Теперь что-то должно выйти на первый план: живая Лола, книгва или Зора. Книгва чуть потеснила Лолу, но в целом они заодно — хранятся далеко и не внемлют никаким призывам. Не боятся ни измен, ни проклятий. Ведь не боитесь? Вот ты, Лола, — не боишься?»
Невозможно разгадать хитрую улыбку случая, как невозможен буддизм без чая. Похожим образом с неотвратимостью тени для путешествующего по шахматной доске приближается осознание нашей, увы, мадам, несовместимости. Не поправляйте меня, слово лишь степень условности, но мы-то реальны, и таков же щит из воздуха и отчужденности, непробиваемый для моих лепо искрящих молний. Ты недоступна.
Так что, милая девуся, мне было интересно узнать, что связанные мыслью и чувствами слова живут по особым законам, которые позволяют легко перенести знаменитый небоскреб из Чикаго в LA, но встречают протестом любую попытку соединить наспех два сердца.
Можно начинать все сначала, с приглашения в книгу. Окунись в эти слова, чтобы понять беспонтовую стихию, шумящую в голове молодого человека, сидящего за столом в компании с тетрадью и стаканом остывающего чая. По комнате плетутся сумерки, а за окном, ну что там за невиданная с осени грусть повторилась за окном, может, снова наладчик погоды в соплях, и серое рябит на белом, может… да нет, нет там никакого дождя. Там исполняется заключительный минор дня. Назавтра обещана хорошая погода. Ведь я то самое завтра знаю лучше, чем любое вчера: взял и перенесся по своему усмотрению в любое время суток.
— Лола, приглашаю тебя вечером в иную Москву, — смело сказал я в трубку.
— Хорошо, — ответила Зора, — сегодня я освобожусь в пять. Жди меня около «Авторучек».
«Все складывается неплохо», — думал я, когда выходил из метро на воздух и спускался вниз к кинотеатру «Россия», любуясь начищенными носами казаков и оберегая их от снеговой жижи и бухающих башмаков прохожих — на бульваре было много гуляющей публики. Особенную угрозу представляла бегающая кругом малышня. Родители блаженно ловили ультрафиолет на лавочках, прекратив ненадолго взаимный обмен тревогами по поводу будущего своих детей. Его, строго говоря, предсказать невозможно. Откуда знать, кто спустя двадцать лет станет великим ученым, а кто через пять минут расквасит себе нос о край фонтана. Отче мой собирался отправить сына на учебу в Москву начиная с девятого класса, но разве он мог бы сказать, чем закончится наша с Зорой встреча, даже окажись он сейчас рядом и пройди со мной вплоть до ее дражайшего магазина. Лично я все время ошибаюсь с финалами, поэтому ввел в свой обиход термин «псевдофинал».
Автором обескураживающих картин неладно сбывающегося грядущего является волнение в настоящем и шибко нарождающаяся от волнения чепуха: не врет ли папина «Победа» на запястье, а заодно с ней часы на здании редакции «Нового мира», и не покинула ли Зора площадку ожидания, отвесив мне последний человеко-грамм небесконечного женского терпения.
Волнение погнало меня дальше, и в конце вечера я показал Зоре книгу, как она есть, а сам побежал за второй бутылкой «Медвежьей крови». Вновь распахнув дверь комнаты, увидел, как Зора поджаривает на пламени зажигалки вырванный из тетради лист, и на ее раскрасневшемся лице играет недоброе выражение. Злокачественное выражение. Пепел уничтоженных страниц лежит на тарелке рядом с надкушенным куском сыра. Я вырвал из-под ее локтя прижатую к столу тетрадку, горой надвинулся на нее, едва заметившую мое появление, и тут же осознал, что ярость моя слаба, у меня отнюдь не раздуваются ноздри, я пячусь в глубь комнаты, чтобы из кроватного отдаления свидетельствовать, как старательно она толчет пяткой зажигалки сгоревший лист и говорит: «А почему эта книга о какой-то другой… о какой-то Лоле? Я думала, ты пишешь про меня! Обманщик!»
Кровопускание, сделанное книге, избавило ее от затянутой сцены, продолжать которую у меня не хватало сил. Огненная редакция Зоры в добавление к сточному колодцу с сорванной решеткой, в котором однажды плавала моя папка со всеми тетрадями, превращала обыкновенную вещицу в сказочный манускрипт. Оставались не пройденными только медные трубы цензуры.
Оказавшись напротив «Пишущих машинок и авторучек», я сделал все, как велела Зора: не стал заходить в магазин и ожидал ее на улице. Она вскоре появилась. Сначала перламутровая глубина одной из витрин просияла так, словно там пронесли букет одуванчиков, потом Зора показалась у входа и там была задержана вопросом вдогонку, наконец вышла, надевая перчатки, посмотрела вдоль улицы и знакомой размеренной походкой перешла на мою сторону. Произошел обмен приветствиями. Я не торопился раскрывать замысел вечера, она не проявляла настырного любопытства. На предложение взять таксомотор отреагировала улыбкой — никакого удивления или насмешки — перед ней, как и прежде, не считающий копеечки студент, а попугай из московской квартиры, кричащий «Пиастры! Пиастры!». Такую улыбку, приз не смыслу, а движению слов, можно было попытаться объяснить, но я стремился не к разгадке эфемерных мотивов, а к конкретному парадному подъезду от первого до последнего этажа реальных «Огней Москвы».
До цели нас довез сорокалетний таксист в кожаной кепке зонтиком и криво наколотым на тыльной стороне ладони якорем. По пути он насвистывал «Марш авиаторов», потом включил радио. Из динамика выплыл финальный аккорд песни, и бодрый голос диктора назвал наступивший вечер приятным после трудового дня.
«Афиши на улицах сообщают о премьере в Художественном театре».
«В скверах фотографируется молодежь».
«На Красной площади многолюдно».
«Повсюду звучат новые песни наших композиторов».
«Мне душно, как открыть окно?» — сказала Зора.
Мы сидели на широком заднем сиденье, я перегнулся через ее острые коленки и покрутил ручку, управляющую стеклом. Улица стала слышнее. Стоит ли делать из Зоры ретрофигуру? Вместо того чтобы сбросить с себя провинциальный панцирь и научиться у молодой особы столичному форсу, я веду ее в рожденный 1950-ми ресторан, где, по признанию моей мамы, мы ели чебуреки и запивали их красным вином, когда впервые оказались в Москве. Мне было пять лет, и я ничего не помню.
Выгрузившись из такси, вошли в здание и поднялись на лифте почти под облака. Лифтер показал нужные нам двери, за ними оказалась длинная колоннада, с которой обозревалась по меньшей мере четверть столицы. Я не позволил Зоре остановиться — так спешил усадить ее за столик.
Заказали по большой порции салата с ветчиной. Зора ела с удовольствием и аппетитом, несколько раз коротко отвлекшись для осмотра всего, что окружало нас в пустующем зале.
Официантками были женщины средних лет. Одежда — светлые платья с передниками и белоснежные венцы на головах. Столы были покрыты увесистыми скатертями, на них, как вигвамы, стояли накрахмаленные салфетки. В ряду помпезных люстр ближайшая к нам помаргивала одним из своих хрустальных боков. Пока не пробудился оркестр, звучала записанная музыка — без надрыва, довольно монотонно.
Середину ужина, где полагались мясные или рыбные блюда, решено было пропустить, так как таксист за незначительные полторы тысячи метров взял бешеные деньги, а я не мог препираться с ним в присутствии Зоры. После салата мы танцевали, и я обнаружил, что у Зоры не столь тонкая талия, как мне представлялось.
— Тебе здесь нравится? — спросил я.
— Да, — ответила она.
Принесли десерт, но мы этого не заметили, и, чтобы привлечь наше внимание, официантка, проходя мимо, тронула меня за плечо. Когда мы вернулись к столику, Зора сказала: «Я кофе на ночь не пью». Выяснили, что кофе предназначался пожилой паре, сидевшей у широкого окна. После сдержанного «простите» нам на массивном мельхиоровом подносе доставили чай с лимоном.
Мы негромко разговаривали, Зора ела розанчик с курагой, я отламывал шоколад от плитки. Она расспрашивала, где я живу, кто мои соседи, не бывает ли скучно одному, есть ли в общежитии девушки. «Как интересно», — все время повторяла она.
— Антон, а почему ты весь вечер называешь меня другим именем? — спросила она, выбирая между своим платком и салфеткой.
— Я давно изучаю имена, а для исследователя некоторые из них хоть и звучат по-разному, но означают одно и то же.
— Все-таки я предпочитаю свое. Договорились?
Мне, знаешь ли, не всегда понятен двойной смысл происходящего, однако я надеюсь, что зазор между моим описанием и безличной объективностью не слишком велик. В него не ускользнет та, за кем я в погоне, даже если она станет менять маски, лица, имена. Быть может, мы сидим за тем же самым столиком, что выбрала тогда моя мама, и эта догадка неведомым образом нас сближает. Случай не работает вхолостую, но если найти для причины совпадения вполне правдоподобное имя, то станет возможным любое желаемое продолжение, и у мужчины из пожилой пары, когда он обернется, может оказаться лицо нестареющего Шарля Азнавура. Инкогнито в Москве и во времени. Автограф на похищенной салфетке и Chers amis, motus et bouche cousue с лукавой улыбкой.
Сумма в ресторанном счете, черкнутая с преувеличенной небрежностью, превзошла мои ожидания в полтора раза. Мне стало обидно, я потянулся к деньгам и мысленно поблагодарил себя за то, что заранее переложил их в карман рубашки и мне не приходится срочно вскакивать или, покосившись на стуле, извлекать смятый рулончик банкнот из тайника в узких джинсах.
Покинув зал, мы задержались у колонн. Был поздний вечер, зажглись огни, стало красиво. Зора попыталась определить, в каком из скоплений огней светятся окна ее дома, и, посомневавшись чуть-чуть, ткнула пальцем в пустоту над Манежем. Наугад, конечно.
В зале станции «Проспект Маркса» я заметил в Зорином поведении нерешительность. Чтобы завершить первый в моей жизни «кутеж», от которого я порядком устал — нелегко целый вечер бороться за интерес женщины к любимому персонажу, — я сказал: «А вот и твой поезд».
— А ты?
— Я тоже на метро.
Я — бесплатный пассажир, пробирающийся от голеней на Юго-Западе кровати, через Университет твоих коленей к Спортивным бедрам, замираю на Парке Культуры — все на свете культуры и их парки, будь-то знаменитые этруски или полузабытый иппиутак, наполняют меня восторгом, ибо на пороге я ощущаю себя вступающим в безраздельное владение, что бы при этом ни думали другие, включая даже главного сторожа. Следующая остановка — Колодец манящей «О», или Сплетение разноцветных линий судьбы: «ПрОспект Маркса» — «Площадь Революции», а третья — «О, Пушкинская»! Затем моему взору открываются Чистые холмы. Я знаю, что их империя будет сотрясена и изжалена направляющимися к ним двумя змеями в виде человеческих рук. Поцелуй Красных ворот возводит полного светлых надежд юношу в ранг властелина сил добра. Под чертой Соколиных бровей глаза встречают себе подобных, и их мягкий свет сливается с ярким, влажно играющим, готовым нестись в сторону, прочь, в алчущую людского присутствия темноту, отчаянным разрядом напротив.
Я ее не отпустил. Я взял ее за руку и повел на эскалатор, направленный в сторону общежития с расставленными в нем капканами кроватей. Там, сидя на краю пропасти, Зора достала из сумочки дорогой подарок. Внутри футляра из черного пластика на поле изумрудного переливчатого бархата покоился «Мечеслов — повелитель наречий». Он был, как прирученная молния, а сама дарительница была, как черная вода, и руки ее пахли молоком.
Приблизились окраины диковинного сада. Стены моего жилища растворились в воздухе, на их месте показалась листва, обрамлявшая двух красочных птиц, посаженных в центр цветения. Они смотрели друг на друга, показывая зверочеловечьи профили, и разговаривали оперными голосами.
Алконост: Ты сделал ли ра-а-счет по сопромату?
Сирин: А что, разве завтра будет семинар?
Алконост: Да, глупая курица, и, похоже, ты дождешься, что тебя все-таки выпрут из нашего райского уголка прямиком на грязную грешную улицу.
Сирин: Сейчас снесу яйцо от страха. Не правда ли, хорошая ветка, чтобы с нее опорожниться, как ты думаешь, психованный петух?!
Алконост и Сирин начинают клевать друг друга, клокочущими гортанями издавая каскады скандальных звуков. В этот момент я говорю: «Кань!» Говорю и прислушиваюсь, поймешь ли ты. Да, ты склоняешься, в согласии опускаешь ресницы, мои ноздри улавливают запах красноватой полыни, и я осмеливаюсь взглянуть на плоды черного подсолнуха — я буду его лущить.
«Влюбленные сидят на горе, ноги женщины раскинуты, и нефритовый пест устремлен в недра инь, чтобы найти там сердечко цветка. Влюбленные только начали игру и не успели достигнуть блаженных сфер, поэтому их очи открыты». Дилилинг колокольчика обрывает их беседу. Слышится сопение. Все расстегивается с большим трудом. Сквозь нефритовые круги перед глазами вижу тебя, терпеливо ожидающую, что я еще выдумаю или припомню. Радость моя, что поделать, если мне достался божий дар напополам с яичницей — вечноцитирующая фантазия, к тому же ностальгического толка.
За горным ручьем пролегает путь в главную долину, где пальцовники, то есть я оговорился, хотел сказать «паломники», не знают отдыха, добывая заветное блаженство. Оно похоже на фейерверк, на открывающееся шампанское, на торжественный аккорд, на гейзер. Оно вот-вот наступит, если, конечно, стук в дверь не нарушит шаткого уединения сына небес. В возбужденных недрах вскипает огонь, и глубинный вихрь выносит его наружу. Под стон герольда, под скрип кровати дракон умирает, роняя спрятанные в пасти жемчуга на грешную землю.
«Ну что ж, такие фантазии — одно из непроизвольных занятий мужчин, это точно, — раздается беззвучный и, кажется, знакомый голос. — Однако напрасно ты постель испачкал, белье только вчера поменяли». Я оглядываю ставшую вновь привычной комнату. Дешевый коврик на стене с изображением двух птичек, запутавшихся в импровизированных ветвях, плод воображения былой ткачихи, выглядит как неудачная иллюстрация к сокровенным мечтам. Никакой Зоры, понятное дело, нет и в помине. Даже ее воздушный образ, с которым я только что проделывал разные вольности, воспользовался своей минутной невостребованностью и срочно выбыл.
«Одиночество — не самая жестокая плата за возможность оставаться самим собой», — сказал голос и как будто высморкался. На этих самых словах я вдруг признал в нем того, кто уже не раз морочил мне голову, скрываясь за маской печального благородства. Он был со мной на Второй Брестской, он появлялся и раньше, только под другой личиной, но всегда со спасительным багажом: то с платочком у глаз, то с полезной цитатой. Этот обманщик так мастерски слился со мной, что мог коснуться любых внутренних струн, тем самым заставляя меня радоваться или переживать — или тут же сожалеть о своем легковесном волнении. Оттого, вероятно, что он сам себе несносен, и в нем живет страсть к самопоеданию, он хочет и меня превратить в жертву и весьма изобретателен на данной стезе.
Теперь, осознав его присутствие, я был готов к независимому разговору.
— То, что нам предстоит, не совсем разговор. Традиционно — это торг, — поспешил возразить Всегда Желающий Мне Всяческих Благ.
Я продолжил:
— Все же начну с вопроса: скажи, если улицы твоего хрустального города увели меня прочь от Зоры, то вряд ли по ним возможно дошагать и до Лолы, не так ли?
— Поэта губит обладание и возносит утрата. Вынужден процитировать хорошо тебе известное: «Невыраженные чувства никогда не забываются».
— Да кто тебе сказал, что я — поэт?!
— Постой-постой, не восклицай! Твою отставку романтизму, сделанную у афиш Театра сатиры, я не принял. Слишком неподходящее место, как ты сам понимаешь. Ты, если помнишь, тогда стоял, глядя на арку, сквозь которую вы с Зорой недавно прошли, а она ехала к себе на Юго-Запад, точный маршрут такой: станция метро «Проспект Вернадского», затем автобус номер 666 — не обращай внимания на цифры, я не делаю никаких намеков, — остановка «Гостиница „Спорт“» — там она живет. Я прекрасно обо всем осведомлен, и память у меня так же остра, как и у тебя.
— Напрасно утруждаешь себя запоминанием. Проблема уже выдохлась, и ей теперь можно разбавлять незначительные споры. А у нас серьезная материя. Я сейчас попытаюсь припомнить, когда ты впервые начал дурачить меня, и не подсказывай, пожалуйста, что это было в третьем классе, когда я бежал из школы домой, потому что стеснялся своего розового девчоночьего пальто — в конце концов, мне плевать, когда это было, гораздо важнее, что теперь я хочу освободиться от твоего непререкаемого авторитета.
— Какой ты самонадеянный! А ведь речь идет, ни мало ни много, о забвении себя. Не боишься?
— Мне нужна Лола. И не только она — все блага мира, у меня в голове огромный список. Ты мне не можешь помочь, несмотря на свою многочисленную свиту, в ней сплошь дурные слуги: чувство комфорта — ложное, лелеянное самолюбие или, что то же самое, природная лень, излишняя сентиментальность, гонор — это все антураж неудачника. Предпочитаю быть запрограммированным на успех несокрушимым роботом, способным сымитировать любые человеческие эмоции.
— Хочешь сказать, я свободен?
— Если бы можно было распрощаться с тобой раз и навсегда, я бы сказал: «На все четыре стороны», но знаю, что ты еще явишься и будешь зудеть «сделай так, сделай эдак», а в результате ничего не сделай, поэтому не изворачивайся, как змееныш, ты не свободен, ты низложен.
— Ну что ты, что ты — я могу уйти. Только все эти вензелечки и антраша, которыми ты воздействуешь на девушек и вообще на окружающих, а также пестришь ими в книжке, я заберу с собой в качестве уплаты за, так сказать, деинсталляцию характера новоявленного героя. Согласен?
— Книгу не трогай, ты и так в ней достаточно похозяйничал, а шантаж твой — детсадовский, мне ничуть не страшно. Я хочу спать, и черт с ним, извини, что к ночи помянут, в общем, буду спать на липкой простыне. И спокойной ночи!
— Подожди, у тебя есть еще пара секунд для окончательного решения. Могу превратить их в несколько недель или даже месяцев, как-никак впереди лето, подходящее время, чтобы обдумать все не спеша. С морковкой в руке.
— Благодарю за службу, все же придется тебе поискать другое пристанище. А вообще заглядывай — меня потешить и побряцать своими непреходящими ценностями. Я посмотрю, чего новенького будет в твоей старомодной лавке.
— Ну, как хочешь. Дважды не предлагаю. Прощай!
Никогда я не ощущал более полного молчания. Внешние звуки тревожили меня не больше, чем сигаретный огонек из темноты мог бы потревожить показавшуюся в ночи Денеб. Дети кричат, когда появляются на свет, но если направить свои усилия на осознание того, куда ты в результате попал, то возникает желание ознаменовать второе рождение тишиной. Потом пошевелить одной из пяти рук для того, чтобы явилось ощущение силы, а той, которая держит сорванный со стены барабан, исполнить мелкую дробь, от которой попавшие внутрь барабана песчинки запрыгают по натянутой коже, издавая зловещий трясучий звук. Потом заняться делами, в первую очередь истребительными. Иногда я делаю записи на одиночных листках или обрывках бумаги, вечером собирая их в шуршащую кучку, чтобы отредактировать и перенести в тетрадь. Одна из таких записок гласит: «Несмотря на молодой возраст, движения моей души безнадежно устарели». В ней я узнаю мотивы недавно разоблаченного голоса. Скомкиваю лист и бросаю его в корзину для мусора к запорченной схеме лабораторного стенда по МО и прочим старозаветным вотивам. День заканчивается предсказанием: «До священного танца остается семь месяцев».
Перед сном голос говорит: «Закрой, закрой глаза!» Он никогда не был ответственен за сновидения, поэтому звучит вдвойне робко. Засыпая, я веду какие-то подсчеты. Третий глаз закрывается последним, начиная созидать уже во сне.
Рассказ девушки с маленьким шрамом на правом плече:
«Мы были вдвоем с подругой, а их пришло четверо: двое русских и два поляка в какой-то непонятной форме. Если меня обозначить, как „a“, подругу — „Ь“, то русским вполне подойдет „x“ и „y“, а поляки будут „p“ и „s“. Тогда все происходившее можно описать такой комбинацией: ax + bs + ay + bp = ap + bs».
— Знак равенства разделяет комнаты, насколько я понимаю?
— Нет, комната была одна, мы куролесили все вместе, но когда кто-нибудь из мужиков хотел отдохнуть, то выходил в коридор покурить в кресле. Равенством я обозначаю как бы заходы. Сначала мы были вшестером, а потом наши ушли.
— Скажи, а почему ты не могла поступить немного иначе, к примеру пойти с русскими в ванную комнату, и получилось бы… вот смотри, — скобки это другое помещение: a (X + Y) + bs = as + bp +…
— А зачем такие сложности?
— Чтобы русским не было неловко вместе с поляками.
— Им было все равно.
— А тебе?
— Я работала.
Иногда приснится так уж приснится. Утром на кухне, подкарауливая яйца всмятку, рассказываю сон с проститутками Яну. Его реакция следующая: он начинает вести эродневник со спецсимволами, с этого момента каждый вечер объявляясь на пороге одной из двух комнат в зависимости от того, где происходит музыкальный ужин, у меня или у Юры, чтобы почитать нам вслух. Вчера мы слушали историю о школьной учительнице Яна по пению. Она была молодая, полненькая девушка с немного недоразвитыми мозгами. Из-за того что в школе не было фортепиано, она носила по кабинетам собственный инструмент. Брала учительский стул, ставила его перед проходом между рядами парт и, устроив на коленях большой баян, начинала урок. Она любила популярные песенки, и, когда по просьбе класса начинала играть их одну за другой, то увлекалась настолько, что забывала про урок и про учеников, и лишь продолжительный настойчивый звонок на перемену мог вернуть ее из лирической пучины обратно на хлипкий берег трехэтажной школьной твердыни с облупленными стенами. В разгаре песенных страстей она постанывала, юбка ее легкого платья задиралась, оголяя ноги выше раздвинутых колен. За право занять первые парты между мальчиками происходили бои, потому что с этих мест были видны ее ляжки и трусики. Девочки молча наблюдали эту страсть и краснели от стыда и злости. Ян описывал свои воспоминания неподражаемым языком.
Сегодня я иду в институт, потому что мне больше нечего делать. В институте смотрю на дрессированных чаек, на их вечно перепачканные мелом и канифолью костюмы, на то, как они курят сигареты до самого фильтра, слушаю их малопонятные разговоры на Ассемблере и пытаюсь ответить себе, почему мне это полностью чуждо и неинтересно. Мимо пробегает Елена, и мои рассуждения смешиваются с восторгом, испытываемым по поводу ее ныне и присно чарующих движений. Она очень занятая девушка, с ней невозможно обмолвиться парой слов, всегда куда-то спешит. Две ее подруги, между собой родные сестры, с одинаковыми сумочками, перекинутыми через одинаково худенькие плечи, являют собой пример бытовой арифметики, в которой я, увы, не силен.
Заканчивается учебный час, и в холл наплывают желающие перекурить и перетолковать. Довольно много лиц женского пола, но равной Лоле среди них все еще нет.
Через пятьдесят пять минут я уже стою на плато Колхозной площади, наблюдая, как похожее на апельсин в чулке солнце пытается согреть коченеющую дневную громаду Москвы. Ему это не удается, и на нем проступают пятна неправильной формы. Одно из них похоже на конскую голову. Последние снежинки апреля посвящаются обескураженному холодом голубю на плече Николая Гоголя. Так вот на кого была похожа дама с серебряными перстнями в вагоне метро! На поверхности мрамора сияет отражение фигуры замороченного судьбой студента, который напряженно думает, что же ему делать с неугомонной внутренней силой, требующей то новизны, то постоянства, действующей вопреки традиции взросления, слишком могущественной, чтобы суметь ее утаить, и вызывающей настороженность и непонимание со стороны ближних. Не всех, конечно, особенно если учесть наиболее близких из них. Например, дедушку. Когда наступает май, я еду к нему — это что-то вроде семейного правила, объединяющего нас двоих. Я просто сажусь в ночной поезд с окнами — черными зеркалами, в глубине которых иногда просыпаются красные огоньки, живущие по законам стремительного горизонтального движения, — и еду. Мигает рельс, метусится окрестность, временами поглощаемая темнотой. В моем полукупе двое задорных сорокалетних мужиков и пожилая угрюмая дама. Мужики играют в переводного дурака, дама читает «Кровавую страсть» в мягкой обложке. Ходят взад-вперед пассажиры, нежно звучит радио.
— Это хоть на каком языке-то нам заводят? — спрашивает один из мужиков, с гадательным упоением вытягивая из колоды потертые листы.
— Это французский, — отвечаю я, неожиданно для себя вступая в разговор.
— М-м-м… Французы поют восхитительные песни — ничего не понятно в их словах.
Он шлепает по столу бубновой мастью и с лукавой улыбкой смотрит на партнера, ожидая, что тот немедленно оценит его козырное коварство.
— Бл-л-лин, — огорчается визави, с трудом удерживая в руках веер рассыпающейся швали. Когда картежники отправляются курить, дама перемещается к столу, попутно извлекая из сумки целлофановые пакеты с бутербродами, вареными яйцами и хлебом. Проводник приносит ей чай. Соль у нее насыпана в коробочку из-под лекарства. Чтобы избежать приглашения к столу, я ухожу в рабочий тамбур и стою там на холодке, вычерчивая пальцем бессмысленные зигзаги на загрязненном стекле.
Не знаю, о чем я буду разговаривать с дедушкой, когда у меня на уме одни девки. Последняя из линий получается похожей на женский профиль. Громыхают двери, вторая проводница по пути в соседний вагон критически осматривает меня от ботинок до макушки. Троекратно. Нет, не курю, хотя из дыма могли бы получиться еще более причудливые картины. Возвращаюсь в тепло и, подныривая под торчащими с верхних полок ногами, пробираюсь к своему месту. Замечаю, что в соседнем полукупе на одиннадцатом месте едет ранее не замеченная мною молодая девушка, путешествующая с очень самостоятельным видом. У нее короткая прическа, немного круглое миловидное лицо, родинка на щеке. Вокруг нее целый дамский мир: книжка с дюжиной закладок, журнал мод, отверстая косметичка с вываливающимися оттуда мазилками, какой-то металлический диск, домашняя чашка с тигренком, авторучка с разноцветными стержнями. «Луиза», — почему-то проскакивает в моем сознании. Или подсознании. Или подподсознании. Глядя в разделяющую наши сиденья стенку, я не вижу ее, но различаю нимб, праздничное свечение которого преображает вагонную тесноту.
До того как включат тусклый дежурный огонь, я успеваю пройти мимо нее еще три раза: она листает журнал с глянцевыми страницами, в другой раз смотрит в окно, подперев рукой голову и близко придвинувшись к стеклу, наконец, шуршит оберткой шоколадного батончика и коротко взглядывает на меня — не без улыбки, словно догадывается о причине повторяющихся мимохождений. Кто она? Может быть, московская студентка родом из провинции, может, молодая супруга новоиспеченного военного, а может, дочь комяцкого шамана? Я, как наивный додик, пытаюсь устроить сближение с ней у себя в уме, ругая поездной быт, в котором отсутствуют нейтральные территории, где возможно обменяться неторопливыми улыбками, попросить о какой-нибудь пустяковой услуге, сказать комплимент и на некоторое время удалиться, предоставляя ей время решить, симпатичен ли спутник.
Простояв около десяти минут у котла с горячей водой в надежде, что она пройдет мимо, я досконально изучил расписание и, призвав на помощь простейшие понятия теории вероятности, заключил, что вряд ли она сойдет в четыре сорок пять утра на одной станции вместе со мной. В вагоне переключили освещение, ее закуток погрузился во мрак, и я прошел к себе. Полуночный картеж закончился. Соседи устроились на ночлег. На столе рядом с пачкой печенья были брошены короли, дамы, валеты — с лицами, румяными от пощечин. Я повернул громко сработавший переключатель внизу под плафоном. Тот ответил желтым потоком света, выхватившим из темноты лицо лежащей на боку дамы.
— Можно? — спросил я.
— Не беспокойся, мне не мешает, — ответила она негромко, будто опасалась потревожить едущую с нами в вагоне ночь.
Я снял обувь, забрался с ногами на сиденье и прислушался к ритмическому звуку, сопровождавшему наше движение. Среди дорожных вещей была другая снеговская тетрадь, по которой я собирался чуть-чуть поготовиться к досрочному экзамену. Я открыл ее на пустой странице и, испытав неожиданный позыв не к чтению, а к письму, одним духом и без единого исправления накатал рекордное количество строк.
«Радостная весть пронеслась по королевству: она нашлась! Забыв запрет на волнения, король бегал по дворцу, заглядывая во все лица, и в каждом зале и на каждой лестнице радостно восклицал: „Не может быть! Ах, как я счастлив!“
Карета прибыла поздно вечером, девочку сопровождал министр юстиции, по дороге пытавшийся объяснить ей все, что произошло. Он перечислял имена астрологов и даты катастроф, не переставая говорить, водил перед ее лицом руками, соединяя и разводя два кулона, которые, сливаясь, образовывали одно, и со всем нескончаемым запасом свидетельств сам становился похож на обезумевшего прорицателя. Она молча слушала, а когда в сопровождении множащегося на ходу окружения оказалась на пороге Алмазного зала, то на секунду задержалась, привыкая к яркому освещению, а потом храбро шагнула вперед и, глядя в глаза королю, сказала: „Ты не мой папа!“ Король смутился, внутренний восторг в нем погас — но лишь на мгновение — и тут же разгорелся вновь. Он ответил: „Хорошо, тогда побудь хотя бы моей гостьей“.
Девочку отвели в заранее приготовленный гардероб, там переодели и хотели изменить ей прическу, но она не позволила прикоснуться к своим волосам. Она забрала у фрейлины гребень, поиграла на его зубчиках ногтем, зевнула и стала рассматривать цветочный узор на шторах. „Ваше Высочество, пойдемте со мной, Его Величество ждет вас за ужином“, — сказала вторая фрейлина.
В том же зале, где произошла прохладная встреча, был накрыт небольшой по дворцовым меркам стол. За ним сидели король, маршал и двое министров. Слуги были отправлены прочь. Свободный стул ожидал гостью. Она забралась на него, положила руки на стол, поставила торчком сжатую в кулаке вилку и, наморщив нос, обвела взглядом многочисленные блюда, тарелки, вазочки… „Мы будем есть баклажаны?“ — спросила она, глядя на короля чуть дружелюбнее. Король растерялся и тоже стал поспешно осматривать стол, хотя точно знал, что баклажанов на нем нет.
— Дорогая моя, видишь ли, баклажаны, они… Давай мы будем есть их утром, а сейчас у нас приготовлена прекрасная рыба. С молочным соусом и с овощами. Такая вкуснятина, что тебе обязательно понравится.
Король говорил, а министры и маршал смотрели друг на друга, не решаясь перевести взгляды на девочку, которая была сегодня центром государственных дел.
— Ну давай, я попробую, — сказала она.
— Жепард, положи ей, пожалуйста, кусочек, — обратился король к министру финансов, медлительному человеку в серебряных очках.
— Спасибо, — поблагодарила гостья, принимая тарелку из рук министра. — Отчего у тебя такой кошмарный нос? — добавила она, впрочем, глядя уже на рыбу.
Сидевший справа от короля престарелый маршал сухо рассмеялся.
— Лора, если хочешь, я научу тебя кататься на лошади, — сказал он, улыбаясь тонким лягушачьим ртом.
— Как ты меня назвал? — спросила девочка, сощурившись.
— Лора.
— А-а-а-а, — успокоительно протянула она. — Мне показалось, ты сказал „Нора“, так зовут дочь герцогини. Они часто проезжают через наш поселок на границу.
— Ты, наверное, имеешь в виду семью герцогини Жу, — предположил король. — Они будут завтра во дворце на вечернем приеме, и ты их всех увидишь.
— Ой, не надо! — принцесса недовольно поморщилась. — Герцогиня Жу похожа на свинью!
Король в ответ попытался придать своему лицу укоризненное выражение:
— Мало ли кто на кого похож, Лора! Герцогиня Жу — добрая женщина…
— Она злая! — перебила его принцесса, сделав гневную гримасу и бросив со звоном вилку на стол. — Она приказала своему слуге ударить моего брата плеткой. У него остался шрам.
Принцесса сдвинула платье вниз по руке, высвобождая плечо, и многократно провела по нему пальцем, чтобы показать, какой след остался от удара: „Вот такой, ужасный!“ На ее белой коже появились тонкие красные полосы. Король попробовал оправдаться и совсем запутался:
— Подожди, Лора, успокойся. Дело в том, что она, вероятно, не разобралась, а к тому же у тебя ведь нет никакого брата.
— У меня два брата и одна сестра! А попало младшему, хотя он был совсем ни при чем.
Король умоляюще глядел на всех по очереди и теребил в руке край нагрудной салфетки. Маршал застыл в неизменной позе, министр финансов, наверное, желал провалиться сквозь пол, только не знал, как это сделать. Заговорил министр юстиции, который познакомился с девочкой раньше остальных:
— Скажи, твой брат, он что, совсем ничего не сделал? Где он тогда был?
— Он бросил камень в ее лошадь.
— А зачем он бросил камень в лошадь?
— Ну, что зачем? Не зачем, а просто так, от радости. Был мой день рождения, мы все играли. Камень был ненастоящий, взаправду это было яблоко.
— Давно это произошло?
— Я же говорю, в мой день рождения, прошлой осенью, третьего сентября.
Министр замолчал. И король, и его подданные, сидевшие с ним за столом, хорошо помнили день, когда родилась принцесса и умерла королева. Это было в начале зимы почти восемь лет назад, и именно этот день был записан в дворцовые хроники, как дата, во время которой нельзя ни радоваться, ни скорбить. По только что сказанным словам принцессы получалось, что двор должен срочно готовиться к празднованию ее дня рождения, потому что третье сентября наступало через два дня.
— Ну ничего, — сказал король, опуская ладони на стол. — Так даже и лучше. Завтра я издам указ о перенесении дня рождения принцессы на новую дату, и да помилует меня Дева Мария, и простит моя покойная супруга».
Антон оторвался от письма, отодвинул вагонную занавеску и увидел огни сажевого завода, круглосуточно пыхтящего на окраине города, где живет его дедушка. Он вырвал только что написанные листки, посмотрел на образовавшиеся неровные края, прочитал случайно выхваченную из середины страницы фразу, сложил все вдвое и впихнул в середину тетради, которую спрятал в сумку вместе с печеньем.
Состав вошел в город и замедлил ход. Уличная дверь в тамбуре была не закрыта на ключ, а проводница еще шла по вагону, осматривая пассажиров и сверяя их действия со сведениями своей кожаной книжечки, в кармашки которой были наторканы железнодорожные билеты. В соответствии с содержимым одного из кармашков пассажирка, едущая на одиннадцатом месте, скорее всего не будет потревожена до самого позднего утра, хотя откуда мне, в общем-то, знать, в ее ли правилах спать допоздна.
Из поезда я вышел, словно из недавно созданного дворца. Не стал дожидаться появления слабо освещенной серой коробки, именуемой зданием вокзала, а спрыгнул на землю около моста, перекинутого над автомобильным шоссе, и сразу оказался в нужном мне районе.
Дедушка живет в частном секторе на улице Путейской. Пробираясь к его дому проулками, осложненными пересечениями канав и поваленных столбов, я с грустью думал, все ли там по-прежнему. Пустые бутылки на крыльце. Намокшие от росы войлочные ботинки у дверей. Заночевавший в повешенном на гвоздь зеленом ведре утренний туман. Как и раньше, я подкрадываюсь к дедушкиному дому одновременно с рассветом. Он сидит на выставленном из дома стуле и курит, глядя, как я подхожу. Ждет, пока я обогну нежилую собачью конуру, бочку с водой и поднимусь на крыльцо до предпоследней ступеньки, чтобы только тогда сдвинуться всем своим сухим телом с привычного места, распрямляясь, отставить руку с мундштуком в сторону, а свободной обхватить меня за шею и плечо, укалывая при объятии жесткой седой щетиной.
— Привет, пацан!
— Здравствуй, я как всегда к тебе без телеграммы.
— Ничего, я знал, что ты вот-вот приедешь. Заходи, не разувайся.
Мой дед — единственный из известных мне живых пророков. О погоде, урожае и моем приезде ему всегда известно заранее. В разговоре он иногда добавляет: «Мне никто не говорил, но я знаю», высказывая мнение, против которого мне, как правило, нечего возразить. Задержавшись у открытой двери в дом, дед смотрит на сизую шапку дыма, повисшую над трубами района, и говорит:
— Никуда не годится, совсем испортили воздух. Ну ничего, скоро какая-нибудь другая планета войдет.
— Куда войдет? — интересуюсь я, следуя за ним в дом.
— В жизнь, — отвечает он, не оборачиваясь.
— А как нам на нее переселяться?
— Нам не надо. Там что-то другое будет жить.
Мы проходим в комнату, где по сравнению с моим прошлым визитом стало еще сумрачнее: тусклая лампочка высвечивает неровности стен, покрытых раз от разу темнеющими обоями, лица людей на фотографиях в коричневых рамках выглядят строже, чем прежде. На столе бедлам, потому что дедушка не признает никаких шкафов для посуды и хранения продуктов и к тому же он опять ремонтирует радиоприемник.
— Что на этот раз?
— Хрипит сильно и антенну заедает.
На облезлой электрической плитке стоит кастрюля с булькающей жидкостью. Дед варит клейстер — у него чешутся ноги, и он натирает их крахмалом. Я плюхаюсь на знакомый до гвоздика в прохудившейся обивке синий диван, и, слушая дедушку, начинаю клониться на бок, и засыпаю.
По пробуждении мы завтракаем. Я нарезаю хлеб, дедушка срывающимися движениями открывает консервную банку с сардинами. Он с утра одет в свои рабочие холщовые штаны с шестью карманами, в первом из которых лежат все курительные принадлежности, во втором складной нож в чехле, в третьем истрепанное письмо от моего отца, где говорится, что у нас все нормально, в четвертом губная гармоника, в пятом таблетки от сердца, содержимое шестого кармана мне неизвестно, потому что дедушка ни разу при мне к нему не обращался.
— Ты, главное, не переживай, — говорит он после того, как я рассказываю, что в институте у меня долги по большинству дисциплин. — Нервы отражаются во всех болезнях! Я вот не переживаю и живу восьмой десяток. Ешь консерву, сил набирайся.
— А ты почему не берешь?
— Я не хочу.
— Почему?
— Мне уже нельзя жирного, я свое жирное съел.
Словно в подтверждение сказанному, он выбирает самый черствый кусок хлеба и, окуная его в несладкий чай, сосредоточенно жует. Наблюдая за ним, я иногда представляю, как дедушка по собственному желанию подвешен в воздухе с закрытым ртом, вне досягаемости от каких-либо предметов. Прошелестев бумагами, он протягивает мне небольшой газетный сверток с вареной картошкой и двумя рыбками.
— Отнеси Воське в конуру.
— Так у тебя там кто-то живет?
— Приблудная шавка с больной ногой. Спит постоянно. Я бы завел лайку, да куда мне с теперешним-то здоровьем.
— Зачем ты такую калеку на цепи держишь? — спрашиваю я, покормив собаку.
— Она иначе сбежит, а привязанная — знает, что у нее есть хозяин.
Дед вытирает платком лицо, обогащенное морщинами, и внимательно смотрит во двор. С улицы доносится слабое грохотание.
— Опять трамвай пустили, — говорит он, по-прежнему сжимая в руке эмалированную кружку, которую он держит не за ручку, а в обхват.
Воська кратко подает голос. Удесятеренным эхом ей вторит соседский волкодав, на котором я в детстве катался верхом. Выйдя на крыльцо, мы совещаемся о предстоящих хозяйственных делах.
— Нужно дрова распилить, а огород я вскопаю сам, — говорит дедушка.
— Такое-то огромное поле?
— Ерунда.
Три часа мы работаем без перерыва, вжикая двуручной пилой и превращая штабель оставшихся от старого забора досок в груду пригодных для печи поленьев. На них мы и усаживаемся, чтобы отдохнуть и понаблюдать, как, несмотря на приближение и наступление полудня, в воздухе продолжается движение сероватой дымки, усугубленной выхлопом дедушкиного мундштука. Во время перекура дед в который уже раз обращает мое внимание на шрам от серпа на руке и жалуется, что пальцы совсем перестали его слушаться. На всем его теле множество отметин, оставленных бывшими не в ладу с человеческой судьбой временами.
Странное дело, каждая наша встреча заканчивается громким спором, почти ссорой, происходящей по причине обоюдного нежелания уступить в разговоре о какой-нибудь сущей чепухе. В такой скандальный финал трудно поверить, глядя со стороны на нашу сиюминутную идиллию на дровах, понятную, наверное, даже на половину туловища выбравшейся из конуры псине.
Дедушка сминает в руке израсходованную пачку, встает с кучи и отправляется в магазин за новыми сигаретами, а я несу в дом два десятка поленьев и затапливаю печь. Охваченное пламенем гнездо птицы Феникс. Насколько я помню, она не участвовала в беседе двух сородичей на райских окраинах. Сидя верхом на кренящемся табурете и подложив под мягкое место свернутое в виде подушки старое пальто, я вижу мириады лиц и событий, соединенных в тянущуюся из прошлого цепь. Повторяющееся видение мешает мне мыслить, а золотые звенья цепи метят в новое литье. Кажется, мое стремление к идеалу похоже на бегство от урагана с украшенной изумрудами короной на голове.
После обеда мы с дедушкой возвращаемся к прежнему занятию. Опилки под ногами впитали влагу из воздуха и земли и стали упругими, как резина. Когда начинает смеркаться, дедушка включает фонарь над крыльцом, но его свет едва достигает площадки, где мы работаем, словно, подкравшись, касается нас слабым крылом и бежит прочь. В сгущающихся сумерках мы продолжаем пилить, следя за тусклым блеском металла и убывающим количеством досок. Последняя из них — со множеством сучков и криво торчащим ржавым гвоздем. Распилив ее, мы одновременно разгибаемся — я чуть быстрее дедушки — и в не лишенном торжества молчании смотрим друг на друга. Я подхватываю под руку пилу, как институтскую папку, и сознаюсь — такая ноша мне приятней. Если бы не интеллигентская закваска моих родителей и соответствующее семейное воспитание, я в свои двадцать лет мог бы вполне работать монтером высоковольтных линий электропередач или уборщиком горелой земли. Но я белоручка и до седьмого соленого пота согласен работать не чаще одного раза в году. Так я думаю, поочередно погружая покрасневшие ладони в бочку с неподвижной черной водой. Меня захватывает ощущение поднимающегося до самых локтей холода, а дедушка медлит на пороге, видимо не желая заходить в дом один.
За ужином я рассказываю ему про московскую встречу с девушкой, жившей в одном из домов нашего района, скорее всего где-то неподалеку, потому что она помнит ребят, с которыми мы вместе проводили здесь лето. Ее зовут Ангелина, у меня не получается ее вспомнить, а ты, дедушка, не припоминаешь ли такую? Незнакомая девушка однажды остановила меня на улице и безошибочно назвала по имени. Я очень удивился, все-таки Москва — огромный город, а мы довольно-таки в стороне. Конечно, наше с мамой окончательное возвращение, а затем последовавший за повышением отца переезд в Новосибирск и новые впечатления юности многое удалили из моей памяти, но ведь и она с того периода жила не в вакууме.
Дедушка приносит черно-белую фотографию, на которой нельзя различить лиц, видны лишь фигуры двух пупсиков в широченных шортах. Фото, говорит дедушка, делал твой отец, когда тебе было три или четыре года. Вскоре после этого семья той девочки переехала.
— Знаешь, если это действительно была она, тогда понятно, почему я не помню ее имени.
— Я и сам ничего не помню.
После чая мы смотрим телевизор.
Дедушка: Интересно, они там что — ходят или ползают?
Я: Кто?
Дедушка: Когда объявляют, что вот, мол, космонавты выходили, произвели работы…
В полночь ложимся спать.
На следующее утро дедушка явно не в духе. Это происходит без видимой причины, хотя похолодание и пропажа солнца — достаточная для него причина. Встал, оделся и шарит рукой по полу около кровати, что-то бормоча с сердитыми интонациями в голосе. Со мной не разговаривает до обеда. Несколько раз проходит мимо стола, где я занимаюсь с конспектами, делая вид, что не смотрит в мою сторону. Наконец до меня доносится первая за все утро членораздельная фраза: «Доставай тарелки, картошка уже разварилась». Пока едим, он опять молчит, и только дружное звяканье ложек в граненых стаканах во время чаепития понемногу удаляет грозовой фронт с его лица.
— Чувствую себя неважно, — говорит он. — Если вдруг умру, скажи отцу, чтобы позаботился об ульях.
— Что-то соседей второй день не видно, — замечаю я, глядя в окно поверх испачканной сажей занавески.
— Дома сидят. Что в такую погоду делать?
Дед снимает с крюка прорезиненный плащ и отправляется за ответом на улицу. Часа полтора бродит где-то, потом, с шумом хлопая на своем пути дверями, возвращается — сапоги в грязи, капюшон сброшен, лицо просветлело. Покурив у печи, подходит ко мне и встает за спиной. Выдерживает почтительную паузу, за которую мне очень хочется разозлиться и на весь оставшийся день поставить дедушку в угол.
— Скоро экзамены? — спрашивает он.
— Через две недели.
— Ладно, учись хорошо. Выучишься, поедешь жить за границу.
— Зачем мне туда?
— Надо тебе мир посмотреть. Там ведь все другое.
Он берет со стола пожамканный газетный лист с программой телепередач и делает вид, будто не желает больше меня отвлекать. В этот момент мы оба понимаем, что разговору только что было положено начало.
— Дедушка, ты сумасшедший! Кому я там нужен?
— А ты никого не спрашивай! Собирай чемодан и поезжай. Не должен молодой человек на одном месте сиднем сидеть и чужие рассказы слушать.
— И куда я поеду?
— Куда хочешь — в Америку, в Африку, чем дальше, тем лучше! Когда руки и голова на месте, на хлеб всегда заработаешь.
— Ну, например, я в Китай хочу.
— Еди! Чтобы жизнь любить, надо знать, какая она бывает разная.
— В Китае язык непонятный.
— Зато он музыкальный! Ты слушай, что я говорю, и мотай на ус. Может, тебе судьбой в самом деле что-нибудь в Китае или в Египте уготовано, а ты в Москве безвылазно сидишь.
— Ну уж тогда не в Китае, а кое-где поближе. В Самарканде, например.
— Не знаю, что за Самарканд такой, а мне Прага очень понравилась. Сам знаешь, какой я ее увидел, ведь одни развалины были, и все равно, когда по телевизору показывают, я до сих пор некоторые места узнаю. Так что, говорю тебе, учись хорошо. Безграмотному везде плохо.
Возможно, дедушка мой прав, и силы, которые однажды вытолкнули меня на московскую орбиту, вновь закипают в невидимом котле, но, как всегда, я этого не вижу, не слышу и не осязаю. То, чему надлежит случиться, осторожно возьмет меня своими неощутимыми руками и разом переставит с места на место, по обыкновению не предоставляя замечтавшемуся индивиду ни времени на размышления, ни городов на выбор.
Когда случится очередное из множества моих перемещений — неизвестно. Склоняюсь над тетрадью и стараюсь думать предметно. Вне моего внимания постепенно оказываются дедушкин дом на улице Путейской, обратный поезд в Москву, высоко над лабиринтами мира воспарившая Лола и другие мечты, вынутые, как сладкие вишни, из компота реальности.
Сессия прошла быстро, а лето бездарно. Если где-то в своей сердцевине я оставался болен, то что это было: бледная немочь или черный сплин, дурная ностальгия или беспочвенная меланхолия? А может быть, несмотря на июль и солнце, у меня в голове приключилось морозное пучение? Тогда мне необходимы целительные люстрации: добрый человек, отцепи над моей головой люстру, чтобы она упала мне на макушку и я перестал помнить лишнее.
Рассказывают, что полузабытые идиоты древности верили, будто бы все в растревоженном человеке приходит в норму, если его посадить на упавший с неба метеорит. Сидишь вот так бывало, говорили наши наивные пращуры, верхом на небесном теле с новомодным термометром — мамонтовой косточкой, обернутой реликтовым подорожником, — во рту, и недуг понемногу начинает оставлять тебя, в голове заметно светлеет и утраченный аппетит полностью возвращается. Ты забиваешь градусник в колчан и мчишься в рощу к развеселой компании полунагих дриад — возлежать с ними на ложах из благородной листвы, слушать звуки зовущих флейт и вкушать прелести, какие подадут.
Яичницу с колбасой под бодрые звуки пугающего самое себя радио имею я сегодня на ужин, и, как часто бывает, яичница подгорела и вместо розового румянца колбасы — песочный хруст угольковой корочки на зубах. Это генеральная репетиция похода на Средний Урал. Послезавтра приедут друзья: Павел, Олег и Семен.
В походе я вел в маленьком блокноте «Дневник для Лолы». На седьмой день, когда опрокинулась байдарка, он сгорел во время просушки вещей. Дотла, лишь почерневшая пружинка осталась от его разлинованного великолепия. Печаль, ранее утекавшая в блокнот, стала накапливаться на моем лице, и Олег, однажды не выдержав, сказал мне: «Ты взгляни на себя, Антон! Полная приключений река несет нас к знаменитым порогам, а у тебя вид хуже, чем у каторжанина. Наверняка причина твоей смурятины — какая-нибудь бикса, которая прокомпостировала тебе мозги накануне похода».
Он был прав: не погорелых строк мне было жаль, а женский призрак продолжал мучить меня. И я ответил, что не так-то легко сопротивляться идеалу. Особенно когда тот изо всех сил щеголяет своей недоступностью.
«Запомни, у каждой красавицы есть прыщ», — успокоил меня друг, одновременно подсекая полукилограммового линя.
На следующий день я достал из багажа карманное зеркальце, станок с лезвиями, сел на прибрежный камушек, намылил волосы и побрился наголо. Мою голову тут же облюбовали бабочки: они садились на нее безбоязненно, по две, а то и по три разом, и я чувствовал, как они перебирают лапками по моей макушке и опускают вниз крылышки.
Когда мы остановились на ночлег рядом с лагерем голландских путешественников, то прибывший вскоре оттуда парламентарий пригласил нас раскурить трубку мира и разделить с ними скромный ужин. Было весело, необычно и красочно от их фосфорицирующих комбинезонов. «Ваш абсолютли лысый товарлищ», — по-русски называли меня голландцы, обращаясь к Павлу и Олегу.
Начиная с четырнадцатого дня мы стали порядочно уставать. Настроение было не мажорное, по ночам мешали кулексы, днем раздражали прочие кровопийцы, вроде Семена, которому то снасть не та, то сахару много жрете. Еще двое суток мы держались, хотя все валилось из рук, и продуктов оставалось кот наплакал, но наконец над рекой перекинулся железнодорожный мост, и карта маршрута показала, что станция рядом. Дождались поезда, заняли купе, вытянули ноги и, ощущая вагонные толчки, долго не могли поверить, что вагон движется сам и нам не надо упираться в перила и стенки, чтобы было удобнее работать веслами.
Злой и неудовлетворенный, вернулся я в Москву. Вскоре мне была оказана честь выступить шафером на свадьбе Зоры, но я отказался, решив про себя: «Знаешь что, Зора, ты все-таки не тянешь на новую Лолу. Так что — чао-какао!» Видел я их у загса рядом с украшенными автомобилями: ее белое платье, его конопатую физиономию и курсантскую прическу. Удалившись оттуда, заглянул в ювелирный магазин на Арбате, где прошел вдоль прилавков, переводя гадательный взгляд с одной неподвижной фигуры «Продавщица со сложенными на груди руками» на другую такую же и ожидая, что там меня могут узнать и попытаться сделать счастливым. Однако, скорее всего, те, кто видел мое побитое разочарованием лицо, чувствовали, что вид матерой грусти обескремнивает их собственную радость, и торопились отвернуться. Сосиска в тесте, купленная около станции метро, тоже имела отвратительный вкус.
В новом учебном году я раз в неделю стал ездить на станцию Моссельмаш, чтобы смотреть в туннельный микроскоп. Станция — большая мусорная куча, в которой роются рыжие псы с гнилыми клыками и заваленными на блохастые зады хвостами. У одного он похож на колыхающееся страусиное перо со шляпы преображенной живописцем незнакомки. Проносится порыв ветра с запахом масляной смазки. Я жду электричку. На скамейке шепчутся синеухие дауны. Один из них с лопатой. Крупнолицая девушка-физтех, прислонившись к доске с объявлениями, читает газету «За Науку». Наверное, пишут о Джордано Бруно.
Только не говори, что я слишком мрачен, иначе я начну рассказывать о том, как на Ленинградском вокзале малолетние оборванцы дерутся с вокзальными бомжами из-за пустых пивных бутылок под пение вдрызг испитого мужика, подыгрывающего себе на пионерском барабане, очень похожем на тот, которым я призываю к порядку соседей и одновременно бужу творческий порыв, только у него он перекрашен в синий цвет.
Не слушай, если тебе неприятно, но ты ведь сама знаешь, что наша любимая Москва бывает и такой. Бред площадей, небо с овчинку, нескончаемый серый фасад.
Находиться в Москве становится невыносимо. Этот город способен довести до опустошающей усталости даже беззаботного пешехода, выбирающего для прогулок самые тихие улицы города. Москва изнуряет. Прокантовав в предвариловке улиц и площадей, она затягивает своих узников в метро, пропускает их через мясорубку турникетов и сбрасывает вялыми колбасками вниз, на мраморные блюдца станций, чтобы через некоторое время дать возможность предавшим себя забвению телам опять всплыть наверх. Без тени радости, без искры энтузиазма.
Мой последний оплот — московские параллели: Фобур Монмартр на Тверском бульваре, оцифрованные, словно авеню Нью-Йорка, Парковые улицы в Измайлово, здание Ссудной казны в Настасьинском переулке — московская фантазия на тему Нотр-Дам, неточный макет электростанции Баттерси на Раушской набережной и, наконец, Крымский мост — фундаментальное парение над Европой. Но даже несмотря на эти чинные прелести, оле тебе, Москва! Разные улицы с разными домами в них, небольшие случайные площади, встречающиеся на пути, — все это заполнено какой-то тревожной энергией, от потоков которой хочется ускользнуть как можно скорее, и я, выдержав три-четыре часа, бегу в свою Крюковскую глухомань, но и туда приходит тяжелый воздух Москвы, над соснами и елками повисают те же нездоровые облака и невидимые дуги. И я не в силах оставаться здесь надолго. Я куплю сенбернара и уеду отсюда прочь. По дедушкиному велению, по моему хотению — в Кандалакшу или Талгай. Буду жить там в бревенчатом доме, гладить шерстяного пса и есть печенье с медом. А пока приобрел вентилятор.
Я вышел, ударив дверью свернувшуюся у входа в общагу овчарку. Извинился и поспешил к остановке, где стояли примерившие с утра теплую осеннюю одежду граждане. На мои свитер и джинсовую курточку они посмотрели с недоумением, скорее даже с сочувствием. Но тут же отвернулись, укрываясь от порыва студеного ветра.
Путь до Домодедово занял больше, чем я предполагал. Хорошо, что в запасе было лишних полчаса. Оказавшись в здании аэропорта, я заплутал и запутался. Не ко времени захотелось в туалет. После туалета я стал соображать шустрее и вскоре обнаружил хвост очереди, где к моему рейсу примешались направляющиеся в Киев. По лицам и отсутствию многочисленного багажа киевский контингент подходил мне как нельзя лучше, но на сто какой-то там странице торопливой в данный момент исповеди неужели у кого-то еще могут возникнуть сомнения, что меня частенько заносит не с теми и не туда. Внешность истинных попутчиков мне не понравилась, их грязноватые халаты вызывали брезгливое чувство, но, когда мы вошли в самолет, выяснилось, что кочевников с чудовищными баулами среди нас не так уж много — все они заняли одну часть салона, пошумели, рассаживаясь, и затихли — наверное, принялись молиться под нарастающий вой турбин.
Усиленно напрягая память, не могу вспомнить своих самолетных соседей. Кто был слева, кто был справа — абсолютный пробел. Важное воспоминание осталось без обрамления, хотя оно вряд ли нуждается в дополнительном орнаменте. Есть вещи неизменные, в какой бы скромный или, наоборот, пышный контекст их ни помещали.
Самолет оторвался от взлетки, и Москва стала медленно теряться в облачной рванине.
Люблю, когда меня везут. Да еще по воздуху. Говорят, старики боятся летать на самолетах. Мне возраст никогда не будет помехой. Разве что финансовое положение подкачает. Я давно уже понял, что Лола нужна моим глазам, знал, что настала пора ехать. Все про себя решил, просто не было денег. Ведь держась за Волос Александры, до цели не долетишь. Пришлось для начала поразгружать на овощной базе вагоны с капустой.
Самолет приземлился в Самарканде в три часа дня по местному времени. На моих часах было двенадцать минут первого — забавная ситуация, когда часы одновременно спешат и отстают! Машина времени, в которой мы летели, оказалась еще и машиной погоды, заменившей холодные московские утренники на теплый, почти жаркий солнечный полдень в Средней Азии. Фантазируя однажды, я был прав. Впервые я помыслил о Самарканде давно, без малого год назад, но, с другой стороны, в книгве все всегда рядом: все встречи и прощания ладно уложены в картотеку мгновений. Переверни обратно пригоршню страниц — и вот оно, первое свидание с Лолой. Энное количество строк спустя — второе, и о нем даже сохранилось свидетельство в виде четвертинки тетрадного листа, которую я разыскал в бумажнике и вынул на свет, чтобы в тысячу первый раз прочитать заученное наизусть, но всякий раз ожидающее подтверждения: «Самаркандская обл., г. Нурабад, ул. Авиценны, 37–29, Хатамовой Л. Ш.»
Смуглый жизнерадостный милиционер с большой фуражкой на маленькой голове объяснил мне, что в Нурабад путь долог: междугородный автобус, четыре часа пути. Тогда я решил сначала найти ночлег. Поспешно сел в медленно наполнявшийся людьми транспорт до центра города и долго ждал, пока не соберутся бредущие с разных концов с черепашьей скоростью пассажиры. Когда на всей площади не осталось ни одного человека, водитель закрыл двери, запел и включил двигатель. Мы покинули аэропорт, проехали по виадуку, потом под мостом и оказались в песчаной пустыне. Возможно, более всего удивленный тем, что я наяву нахожусь в местности, куда в течение долгого времени залетала способная отделяться от тела суть, я замечал только то, что узнавал, замечая, таким образом, очень мало. Сухие деревья, тянущийся слева вдоль дороги рыжеватый холм, торчащие из земли веточки — все мало походило на территорию мечты. Только одиноко расположенное в середине безукоризненно-голубого небесного пространства круглое облачко содержало в себе намек на что-то исключительное. Я опустил мысленный перпендикуляр из центра облака вниз и впервые увидел город. И, как мне показалось, его Хозяина.
Однородный с песками, в чьем желтом кольце он жил и дышал, более серый с лица, чем они, имеющий больше званий и прав, чем все его обитатели, бирюзовыми куполами подпирающий небо, он словно давал, остановив на пришельце испытующий взгляд, малое время на выбор: кем ты войдешь — гостем или нелегалом.
Вот куда мысль привела меня обманными путями. В место иное, чем наши железобетонные джунгли. Туда, где даже электричество — старик, и каждое десятилетие вычитает из его яркости по десять свечей. Туда, где ветхость возводит рябящий заслон, непроницаемый для обласканного Европой взгляда.
Только когда мы въехали на первую улицу, выраженная куполами небесная мощь поднялась над головой и скрылась: я увидел вокруг банальные светофоры и троллейбусы, и наваждение спало.
Если в гостинице не заглянут в мой паспорт, я поселюсь анонимно или под каким-нибудь псевдонимом: Бархат, Кочет, Имруулькайс — для того, например, чтобы разведка в виде вездесущего круглого облака не донесла преждевременно о моем приезде.
Паспорт все-таки потребовали, и я, проверив все карманы и заглянув в ответствовавшую пустотой сумку, вспомнил, что оставил его на полке в уютной далекой общаге. По несущественной теперь причине его не спросили ни в окошке регистрации перед вылетом, ни на контроле у врат отключенного металлоискателя. Получив отказ и оказавшись на улице, я снял куртку, а следом и свитер, повесил на плечо располневшую сумку и подумал, что грядущая ночь, которую, вполне возможно, придется провести под открытым небом, будет пострашнее исламских хулиганов, потому что пока я даром греюсь на дневном солнышке, она запасает холод и зубовный скрежет для идиота, решившего, что документы ему ни к чему, раз они не нужны были, скажем, Христофору Колумбу. Но тому и обратный билет домой не требовался, а мой хоть и в кармане, но значительно потерял в весе — я заранее знаю, что не силен в объяснениях с носителями разных видов униформы.
Ища места, где посеять начинающуюся панику и не кончающуюся печаль, я прошел бульвар, центральную улицу и вышел на площадь Регистан, между древними камнями мостовой которой кое-где имелись щели и промежутки. Заползай в них, моя печаль, напоследок щекоча мне пятки! С трех сторон фасады медресе, с четвертой моя распрямившаяся спина. На галереях Тилля-Кари открыты двери. Купол внутренней мечети лоснится, как губы отобедавшего пловом. Расположившись ближе, я всматриваюсь в узоры на стенах и на башне и слежу за блуждающими вдоль линий арабески солнечными пятнами, угадывая в них игру с заблудившейся тенью одного из тех, кто когда-то населял ряд келий и посещал здешнюю аудиторию. Кроме обязательных магометанских штудий он, возможно, интересовался и другими темами, например влиянием женщин на жизнь и развитие общества, но, как и я, был вынужден заниматься ими теоретически. Не исключено, что он делал это в ущерб занятиям богословием, за что и не принят Аллахом до сих пор.
По доступному пространству площади кружили экскурсионные группы, я сидел на ступенях Шер-Дора, держа в руке купленную у входа в него глиняную статуэтку. Каждый турист водил за собой равную ему по росту тень. Снова пожаловала тревога за мой ночлег. Мне захотелось хоть как-нибудь, пусть даже безадресно, обратиться: «Вы, небеса, облизывающие сливочные края нагрянувших под вечер облаков, будьте благосклонны ко мне! Пожалуйста… Прошу вас… Договорились?»
— Хоть какое-нибудь удостоверение личности у вас есть? — спросили меня.
— Студенческий билет, — ответил я, протягивая упакованную в целлофан книжечку с фото и печатью через барьер, расположенный в просторном холле «Интуриста». — Печать плохо видно, но если хотите, целлофан можно разорвать.
— Разрывать не будем. Я вижу, что вы студент, — сказала сидящая за барьером девушка, чья внешность более соответствовала местности, откуда я недавно прибыл. Интурист по обе стороны баррикады.
— Студент, — на всякий случай подтвердил я и подумал: «Только не задавай ей никаких вопросов, иначе все испортишь своим галопирующим любопытством».
— Я сейчас поговорю с управляющим. Думаю, мы что-нибудь сможем для вас сделать.
И они сделали. Через пятнадцать минут, заполнив два лаконичных бланка, с ключом на брелоке «202» я поднялся на второй этаж и открыл дверь свободного двухместного номера — с душем, туалетом, телефоном, телевизором и видом на еще одну изюминку здешних архитектурных услад. Немного мешали деревья, но и с них, следуя московскому примеру, уже начинала облетать листва. Я разложил на стеклянном столе гостиничную карту города и выяснил, что за окном мавзолей Гур-Эмир. Перед сном, припоминая сюжет вечерней прогулки, я сделал открытие: мое покоящееся на кровати тело располагается параллельно лежащему в могиле Тимуру. Возможно, что и головой в ту же сторону.
Долго оставаться в гостинице я не стал. Теперь, когда у меня в руках была усыпанная значками, указывающими расположение исторических достопримечательностей, схема города, я сожалел о том, как мало времени мне здесь отпущено, и решил поторапливаться, чтобы успеть увидеть все, все, все, включая древнее городище на северо-востоке и зарывшуюся в песок обсерваторию Улугбека. Вдобавок чувствовал голод — самолетная курица плохо меня напитала.
Сначала посетил своего соседа, с которым мы только что обменялись безмолвными приветами через окно. Там меня настигла очередная фантазия: я представил, что кольцо с оправленным в него осколком черного надгробия Тамерлана существует. Его обладателю стоит только представить, как долго люди не хотели оставить этот камень в покое, и либо бросить, где нашли, либо уничтожить, почуяв дурной знак, чтобы самому ощутить прилив сил и излучаемую камнем энергию тысяч и тысяч покойников, которые когда-то стояли вокруг него живыми.
Закат солнца я встретил, жуя фруктовый пирог на айване мечети Хазрет-Хызр. Вправо уходило пустое травянистое плато, внизу шумела дорога, по которой неслись современные всадники, впереди был огромный, словно выпятившееся пузо, холм, и по его дальнему склону цепочкой поднимались купольные сооружения цвета пепла. Продолжительное время я брел, огибая основание холма, чтобы найти ведущие к куполам ворота, и обнаружил их уже в полной темноте. У подножия ворот тихо сидели дети, пялившие на меня любопытные глаза, в то время как я читал о месте, к которому прибыл: Шахи-Зинда, XIV век. Я стоял в самом начале узкой улочки, по которой шли к выходу предпоследние на сегодняшний день посетители.
За весь путь я не повстречал ни сторожа, ни билетера, ни смотрителя — это был поистине мертвый город мертвецов, укрытых в своих мавзолеях камнем, пеплом, пылью, землей, темнотой, тишиной, и если последний покров этого напластованного савана потревожили мои шаги, то оправданием мне стали звезды, зажегшиеся, когда я вошел. В момент посещения мне не было жутко, я ощущал себя некой таинственной стрекозой, которая вместо того, чтобы летать в родных камышах, сложила перепончатые крылья и ползет по камням. Вопрос «Что ты тут делаешь?» вмиг обратил бы стрекозу в ощупывающего рукой неровности мозаики студента, который по начинающей вроде ослабевать привычке хочет поговорить с человеком, а обращается к стене. Напрасный труд — одушевление кладбища. Я не коллекционер воспоминаний и не люблю сваренный из них суп. Пока я стою на улице древних мавзолеев, я не думаю больше ни о чем — ни о Лоле, ни о взоре, способном пронзить тугую кипу столетий, ни о завтрашнем дне, ни об образе этой самой улицы в чужой голове. Именно это важно, потому что в данный момент Читатель читает, Николай стоит на балконе новой квартиры в Подрезково или Ново-Подрезково, Соня спит, Юрий трогает шов на животе, Оксана сидит за столом в наушниках и слушает музыку, незнакомый человек едет в метро на встречу к незнакомке, а Я стою на улице древних мавзолеев, чье название напоминает мне слово «звезда».
Возвращался я по пешеходной зоне на Ташкентской улице. Кругом были люди, одетые в домашние халаты, накидки и комнатные тапочки. С одной стороны улицы звучали слова, обращенные к другой стороне. У меня, пытавшегося разом рассмотреть всех и вся, складывалось впечатление, что я до сих пор здесь никем не замечен, и для того, чтобы окружающие меня увидели, в их головах должно было щелкнуть что-то весьма хитроумное.
Неужели Лола тоже знает их язык? А как насчет ее одежды? Только не шаровары, иначе я не удержусь и попрошу ее исполнить для меня танец живота. Она решит, что парень приехал с целью поиздеваться, фыркнет и снова уйдет. Кошмар, сколько самообладания мне понадобится завтра, чтобы, во-первых, побороть волнение, а во-вторых, доказать ей, что я готов на все, лишь бы она возвращалась. Если согласна, я срочно начинаю подыскивать ей квартиру — платить буду сам, для этого устроюсь на работу — продавать газеты или переводить с французского. Буду посильно помогать ей в учебе, чтобы физика и математика не отнимали у нее слишком много времени и не раздражали ее.
От таких лихорадочных мыслей я обессилел и понял, что давно пора завернуть в кафе. Вскоре встретившееся кафе закрывалось, но мне там все же предложили чай и пирожное. Чаю я попил и, не чувствуя себя вполне окрепшим, пошагал в гостиницу. Пришел в номер, сложил на кровати свои некормленные мощи конгруэнтно костям Тамерлана и, исследуя взглядом потолок, попытался представить себя Властелином Вселенной накануне последнего похода. Не получилось. Тогда я сомкнул глаза и вскоре увидел, как в восемь часов утра в Дальнем Лагере ветер гонит по степи песчаную пыль. Палит солнце. Автобус задерживается. Расстегнув до пупка рубашку, обмахиваюсь ладонью и сожалею, что не взял с собой шорты. Тени нет нигде, роль автостанции выполняет похожая на блиндаж серая мазанка с замурованным в нее кассиром. Все автобусы одинаковые, без номеров, но люди как-то различают их, вероятно по лицам водителей, а мне приходится всякий раз спрашивать: «Куда? В Нурабад, нет?» Услышав «да», карабкаюсь внутрь, занимаю место у окна и устраиваюсь поудобнее на продавленном сиденье. Вокруг обычный сельский народ, только одетый по здешней моде в полосочку. Постепенно сознаю, что этим людям безразлично, какой морозный тип затесался среди них, ни у кого нет желания экзаменовать меня, вопрошая, к примеру: «В чем, скажи, дорогой, различие между халифом, эмиром и шахом?» Обстановка успокаивает, исчезает мнительность, терзавшая меня с момента выхода из самолета, теперь все нормально. Могу беспечно сидеть и, проезжая фруктовую рощу, удивляться судьбе мандариновых деревьев, чьи плоды я привык есть зимой.
Ни одной минуты из трех с половиной часов пути я не уделяю размышлениям о том, что я буду говорить и как объясню ей причину приезда. В степи, как мне кажется, не принято думать о сюрпризах для очаровательных особ, о прелестях самих этих особ, да, пожалуй, ни о чем, кроме воды и бензина, и о том, как не заблудиться и не пропасть. Долгая степь — к отсутствию страстей.
На конечной остановке я выхожу, обернутый плащом хладнокровия, и смотрю на все буднично, словно местный колорит мне привычней, чем братство березы и ели. Я вполне готов услышать от Лолиной мамы: «Она в Москве», и при этом не огорчиться, а запросто ответить: «Я тоже завтра вылетаю, значит, мы скоро увидимся». Двигаюсь по городу наугад, разминая затекшие ноги. Городишко не похож на оазис. Он скорее заготовка, небрежно отброшенная резчиком по камню в песок. Наспех нагородили современных трехэтажных коробок, прилепили сбоку средневековый базар и запустили междугородные автобусы, чтобы те ежедневно выбивали пыль из единственной площади, а правильнее будет ее назвать — площадки.
Взять, к примеру, здешнюю улицу Авиценны. С одной стороны дома, с другой — пустырь, за которым сереет дурно пахнущий искусственный водоем с торчащими из берега трубами. Вдоль домов косые клумбы. Пустуют обсаженные кустарником игровые площадки. Дома все одинаковые, тридцать пятый отличается от тридцать третьего только цветом панелей на лоджиях. Как солдаты в строю, только у одного медаль «За Бухару», а у другого письмо от самарской зазнобы торчит из нагрудного кармана. По сколько хоть подъездов-то в них? По три. А квартир на площадках? По две. Значит, я правильно вошел в средний. Здесь налево квартира номер семь, а направо восемь. Посмотрим, что на втором этаже, поднимаясь на который нужно пройти некоторое количество ступенек. Нет, этот город не способен удивлять: слева девять, справа — …Почему-то справа номер на двери квартиры отсутствует. Не здесь, что ли, Лола? И звонок не работает. Придется стучать. А может, все-таки работает? Нажимаю еще раз. Звенит где-то в глубине квартиры. Затем слышны шаги, и чья-то рука вращает замок. Дверь открывается.
У меня есть версия, с какой целью в книгах пишутся лирические отступления. Это помогает собрать волнующиеся клубы над вдруг притихшим вулканом чувства. Сейчас тоже просится одно, но ему будет отказано. Что есть, то есть — я позволяю данной главе прокатиться ледяным колесом по пылающим коленям моей истории — такова процедура закалки.
Там, где должна быть Лола, стоит ее младший образ. Сестра. Помнится, Лола говорила о ней на странице… впрочем, не важно на какой, не время сейчас листать страницы назад. Приятно, конечно, познакомиться, но, видите ли, у меня, как уже было сказано, времени в обрез, я тороплюсь, тем более что еще не знаю, во сколько отправление последнего автобуса в Самарканд, тогда как мне точно известно, что завтра не позднее девяти утра я должен быть в аэропорту, иначе пропущу лабораторную работу по дисциплине «Охрана труда», а это означает, что мне легче зарыться с головой в песок и больше никогда не появляться в институте — сожрут в деканате, у них уже приличный зуб на меня.
— Вы из Москвы? — спрашивает сестра.
— Да, оттуда. Понимаете — ах да, я уже говорил… Когда же она придет?
— Где-то в половине пятого. Если куда-нибудь не зайдет после работы. Вроде она собиралась к подруге.
Следует пояснить, почему я, не пытаясь разузнать, где работает Лола, возможно ли туда позвонить и как зовут ту самую подругу, прощаюсь и, пусть обескураженный, пусть разочарованный, но иду себе и не думаю ни о чем, кроме обратного пути отсюда. Да какого дьявола мне бегать за ней в ее же собственном городе, искать ее, когда, быть может, она заметила из окна мое приближение и со словами «какой ужас» бросилась к сестре, а потом слушала наш разговор, стоя за приоткрытой дверью. Она испытывает необъяснимый страх перед моими романтическими выпадами, а у меня тоже не слишком все просто — я безоговорочно верю в судьбу и последний шаг всегда предоставляю случаю. Именно так делается настоящее колдовство: кто-то один шепчет, завязывает узелки, кромсает пиявок, льет воду на зеркала, а потом на глазах у всех огромная гора, сотрясая ближние и отдаленные окрестности, отрывается от земли и со свистом улетает.
Опять оказываюсь на автостанции. Расписание составлено путано, некоторые строки заклеены полуотвалившимися полосками бумаги. Узнаю у начальницы станции, что последний рейс в Самарканд отправляется через десять минут.
— И больше ничего?
— До завтра — ничего.
Видимо, случай совсем обескрылел и не сумел поспеть за мной сюда. Ну куда это годится: вот так стоять в сумасшедшей дали от дома, окруженным финальной безвкусицей желанного путешествия, получив вдобавок насмешку в виде десяти минут, оставшихся до отправления в обратную сторону.
— Здравствуй. — Меня кто-то трогает за плечо, я поворачиваюсь и вижу усыпанное прыщичками лицо. Передо мной стоит девушка, она пытается улыбаться в ответ на мое недоумение. Где-то в голове просыпается мучитель, разрывающий мозг, не давая из миллиона слов выбрать пару или хотя бы одно, и пока он совершает свою работу, мои нос, губы и глаза служат ему неподвижным холодным экраном. Чудом сохранивший ясность уголок сознания подсказывает, что приветствующая меня — с виду не героиня, не принцесса и даже, по последним моим представлениям, совсем не симпатичная девушка — и есть Лола.
— Привет. Как ты узнала, что я здесь?
— Мне позвонила сестра.
— Далековато ты забралась. Я имею в виду этот твой Нурабад и эти дороги, пустыни…
— Что поделать, мне самой тут не очень-то нравится. Пойдем отсюда.
Лола повела меня, чтобы показать места, куда она ходит в свободное время в хорошую погоду. Это оказалась другая сторона уже виденного мной водохранилища с трубами, его загородный берег, от которого начинались холмы. По пути я подарил ей приготовленный для нее кулон с лунным камнем в маленьком бархатном мешочке. Когда мы сели у воды, я понял, что темы для разговора исчерпаны: про Москву я ей рассказал, Самаркандом восхитился, на более всего интересовавший меня вопрос получил ответ: «Не знаю. Может, да, может, нет».
— Почему ты мне ни разу не написала? — спросил я.
Она растерянно посмотрела на меня и ответила:
— Ну я же тебя совсем не знаю.
У меня стало кисло во рту. Проходя по последней улице, я сорвал с куста гладкую фиолетовую ягодку и, пока мы шли, разминал ее пальцами, а сейчас рассеянно положил в рот, и она там лопнула.
— Извини, Лола, — сказал я, отплевывая в сторону чернильную слюну. — Ты бы хоть чего-нибудь написала. Просто ради шутки, чтобы связь не терялась.
Наверное, ей нравилось слушать меня, эдакую московскую сороку, но я вскоре иссяк, потому что на смену угасающему энтузиазму начали приходить более дельные и практичные мысли. Отчасти тревожные. Путь назад. Лола посмотрела на меня снизу вверх: я уже стоял, выпрямившись во весь рост, готовый покинуть пределы ее обитания, и внимательно разглядывал даль, выпускавшую на волю сумерки без теней и призраков.
Мы попрощались на перекрестке двух грунтовых улиц и пошли прочь, не думая друг о друге. Я сначала попал на рынок, где купил горячую лепешку и немедленно начал отламывать от нее куски, оказавшиеся один вкуснее другого. По соседству стоял трехсотлетний старикан в чалме, перед ним лежал открытый белый мешок, полный мельчайшего зеленого порошка.
— Это чтобы курить. Вместо сигарет, — пояснил старик. — Кладешь под язык, и мна-мна-мна… — Он припадочно закатил глаза.
За ломаный грош я приобрел у него бумажный пакетик с зельем, у самого выхода не удержался и потратил еще немного денег на два больших золотистых лимона, источавших приятный кисленький аромат. Затем уже двинул на опостылевшую станцию. Единственный автобус, который не успел еще раствориться в кофейных сумерках, стоял под парами. «Каттакурган» было написано на табличке под лобовым стеклом. Я сел и развернул на коленях карту. Через сорок минут мы будем — ведь уже поехали, ну да, поехали — в точке, равно отстоящей от пунктов А и Б, вернее К и С. В ней вместо необходимого мне направления направо автобус даст левый поворот и через полтора часа прибудет в К, который кроме автомобильного пути крайне затрапезного вида и назначения соединен с моим С еще и железной дорогой. Могу отринуть ночную пустоту идущей по степи трассы, а могу попросить водителя остановить на развилке и тогда так и не узнаю, что критической для моего расписания бреши в вечернем движении поездов так и не было. Когда мы действительно подъезжаем к развилке, я уже все решил и продолжаю спокойно нюхать лимон, который чуть ковырнул ногтем для усиления аромата. Если его сжать, из серповидной ранки брызжет запашистая роса.
В Каттакургане автобус останавливается на бескрайней площади. Водитель показывает на полукруглый ряд фонарей и говорит, что за ними расположен вокзал. Ступаю на землю рядом с чьим-то чемоданом и оказываюсь в группе людей, ожидающих автобус на Самарканд.
— Вы уверены, что он придет? — спрашиваю я голосом, в котором перемешались слабая надежда и растущая паника.
— Конечно! — отвечают мне с акцентом и пожатием плечами, выражающим отнюдь не сомнение, а жизнерадостный нрав говорящего. — И не один!
Надежда и паника меняются ролями. Из пребывающих автобусов я решаю выбрать первый, хоть он еще и не прибыл, и в его появление я верю пока с трудом. Вера — это всего лишь вера, и кто его знает, как будет истолкована конечной инстанцией сопровождаемая ею просьба. Площадь, на которой мы стоим, огромна и похожа на приготовленную для небесных даров чашу с плоским дном и рукоятью в виде загибающегося моста. Один из ее краев наиболее богат отражениями, которые выскакивают из своей темницы, чтобы показаться и тут же снова пропасть. Там луна, светофор и лампочка сигнализации в витрине.
Приближающийся «Икарус» сигналит фарами и плавно притормаживает. В нашей группе никто, кроме меня, даже не шелохнется, ожидая, пока дверь с тихим скрипом не отъедет в сторону до упора, открывая путь в чудесный Сезам на колесах. Сидя в его уютном полумраке в мягком кресле с подлокотниками, я мешаю сну разукрасить день по-своему и через увеличительное стекло воображения смотрю, как он медленно опускается в бездонную шахту воспоминаний.
Перемудрил я с Лолой, что ни говори. Тысячи километров намотал и миллион дум передумал, оставаясь все время в какой-то растерянности. Забыл об элементарных вещах и даже не взял ее за руку, не обнял, когда мы сидели на берегу. Я все ждал чуда, и она ждала чуда, но не было третьего, кто совершил бы его за нас. Кому-то из двоих нужно было обратиться крылатым богом и, подставив другому спину, сказать: «Садись!» Но штука в том, что с горним костюмом однажды пришлось бы расставаться и, продолжая жить бок о бок, выдерживать соседство другого третьего — раскаяния за настырное желание принести себя в жертву. И рано или поздно с одной из сторон — вероятнее всего, с моей — прозвучал бы упрек: «Ты не ценишь того, что я для тебя сделал». Проблема в том, что это был бы упрек, адресованный не человеку, а прошлому. Но следует знать, что прошлое — чрезвычайно прочный щит и всегда возвращает брошенный камень обратно.
Поэтому мужчина и женщина должны сходиться в простых житейских ситуациях, без декламации стихов и полетов на метле. Достаточно простого букетика хризантем. Нет нужды дарить доставленные специальным авиарейсом из Мапуту экзотические цветы.
На этом я заснул и пробудился, когда мы проезжали Суперфосфатный. Следил то за луной, то за дорогой, пока они не потерялись между домами. Вскоре узнал бульвар Максима Горького. Швейцар у входа в гостиницу встрепенулся, увидев останавливающийся «Икарус». Поправив очки, он оценил вышедшую из автобуса публику и вернулся к прежнему занятию: продолжил разглядывать пуговицу на обшлаге.
Я поужинал в ресторане, вернулся в холл и там встал около автомата с напитками. Побросав в монетоприемник лишнюю мелочь, нажал на подсвеченную кнопку, и из глубин агрегата, мягко громыхая, выкатилась пластмассовая бутылка кока-колы. На полукруглом диване, с которого можно было осматривать холл гостиницы или сквозь прозрачную стену наблюдать аллею кустарников, расположился иностранец. Я сел в кресло напротив и заметил, что иностранец был в нервном напряжении, по его лицу пробегала судорога, пальцы равномерно барабанили по ручке дивана. Кажется, вырвавшийся из-под пробки пшик вконец его перепугал. Он поднялся и ушел. Вскоре я сам вернулся в номер. Пустота. Вещи собраны. Отпивая из бутылки, прошелся по комнате, пнул дверь в ванную, прислушался к звукам индийской музыки за стеной, включил телевизор.
На перенасыщенном розовым цветом экране танцевал Шива с лицом, показавшимся мне копией моего собственного. Он угрожал существу, чем-то похожему на бутылку кока-колы, которую я держал в руке. Движения Шивы повторяли танец огня, исполненный однажды на костях двадцати поленьев в печи дедушкиного дома. В конце его губительный глаз раскрылся и извергнул в сторону бедного существа горизонтальный столб пламени. Бутылка обожгла мне руку, и я с размаху швырнул ее в распахнутое окно. Если бы она упала на кровать или на пол, боюсь, немедленно начался бы пожар.
Я приложил к ладони оставшуюся от полета освежающую салфетку, нажал локтем на выключатель света и, лежа в кровати, решил сочинить обращенную к Востоку прощальную речь, чтобы произнести ее в темноте, потому что завтра на это не будет времени. Завтра меня разбудит звонок дежурной по этажу, я быстро оденусь, прихвачу сумку, сдам ключ и запрыгну в экспресс до аэропорта, а по пути испытаю чувство, будто все удаляющиеся объекты застывают: с неясной мне целью кто-то замораживает их за моей спиной целыми домами и улицами, чтобы сохранить неизменными на неизвестно какой долгий срок. Так, может, мне нужно кое-что сказать?
Прощай, Восток! В пепле Афрасиаба покоятся мои вынутые тобой внутренности. Пусть я не понял тебя и мои чувства далеки от твоих — я предан тебе и в душе коленопреклонен в полном соответствии с куртуазным кодексом, усвоенным по книжным репродукциям средневековых гравюр. Словно щедрый на слезы Маджнун, я тоже плачу при расставании с тобой. Итак, прощай! Я никогда не вернусь.
В аэропорту была невиданная кутерьма и шумиха. Я сначала присоединялся к ней, уточняя расписание и приобретая последние сувениры, а потом поднялся, придерживая на макушке тюбетейку, наверх, в зал ожидания. Там я сидел, не знал, что делать, и, чтобы скоротать время, раскрыл свой багаж и принялся вынимать оттуда разные вещи. Крутил на пальце тюбетейку, запихивал под язык зеленый порошок и хохотал, пуляя слюной между сидений. Из репродуктора неслась смешная песня. Слов не разобрать, но ритм был какой-то бредовый, дикарский. Папуасичья рябь… То бишь дробь… Исполняют плохие парни в синем. Вот они ходят взад-вперед, размахивая дубинками и заинтересованно поглядывая в мою сторону. До вылета остается семь минут, восемь минут, двенадцать минут. Постой, так мы никогда не улетим. Давай в обратную сторону: четыре минуты, три минуты, я бегу, хохоча, по лестницам и коридорам, через хитроумные дверцы таможни и сквозь игольное ушко контроля, вбегаю по мотающемуся из стороны в сторону трапу в брюхо самолета и приземляюсь на колени толстой американке со словами: «Извините, мэм, это мое место!» Выясняется, что предыдущий рейс отменили и на нашем самолете летят две порции пассажиров: мы и паникующие заморские туристы. В возникшей суматохе на проверку паспортов всем опять наплевать. Царит всеобщая радость, загнанные в тесноту авиасалона пассажиры подбадривают друг друга и пытаются никому не мешать. Большущее спасибо, я как раз собирался отключиться на несколько минут. Дайте немного поспать, а потом несите вареную курицу, это и будет настоящий-пренастоящий воздушный сервис.
После курицы я блюю, обняв летящий на высоте четырех тысяч метров стальной унитаз, потом обращаюсь к стюардессе с просьбой дать мне яблочного сока. Она приносит виноградный, я пью и тут уж окончательно прихожу в себя. Готовлюсь к продолжению повести, чищу перышки перед кажущимся финалом.
В самолете из Самарканда обнаружил в записнушке давнишние строки: «Это раньше я обитал в блочной пятиэтажке, под окнами которой шли автобусы и доживал последние дни запыленный кустарник, а теперь я поселился в травяной хижине на берегу плоской зеленоватой реки и каждое утро выхожу с леечкой во двор к растущему в саду ясеню с блестящей листвой. Кормлю с ладони живущую на нем вертлявую белку, а вчера, ты знаешь, вчера мимо окон моего домишка — я только-только проснулся и выпутывался из гамака — верхом на седом быке проехал Месроп Маштоц в спортивном костюме. Я как-то сразу не узнал его, а потом жалел, что потерял такого бесценного собеседника: ведь он мог многое мне рассказать, в том числе и о тебе. Я же до сих пор не уверен, в какой ты стороне, Лола. А еще называюсь исследователем, открывателем земли между востоком и западом, земли, по которой рассеяны карнеолы.
Мне будет интересно посмотреть на людей, живущих рядом с тобой. Иногда кажется, что они совсем иные и не ходят по улицам разнополыми парами, а мужчины снимают с себя галстуки только на ночь. Я не сильно удивлюсь, если вдруг меня найдет человек, чье имя заложено в инициале „Ш“ твоей записки, и сурово потребует прекратить преследовать из столицы его дочь, используя средства связи общего употребления и индивидуальный гипноз на расстоянии. Так я уже и не в Москве. Правда, на станции есть телефон. Звоните, кому нужно, лодочник меня позовет.
Вряд ли ты понимаешь, Лола, что сделала из меня восторженного идиота. Пусть не намеренно и даже не совсем ты. Хорошо, пусть не ты, но сам факт наличия тебя. Наличия вообще, а также во мне, угодившем в какой-то лирически-ирреальный поток и сигналящем оттуда еще одним письмом с робкой зацепкой в постскриптуме за воздух вокруг тебя: „Надеюсь, все это тебе не в тягость. Я не прошу ответа. Всего лишь надеюсь на него и чту вышеперечисленные факты“».
Закрываю записнушку и замечаю, что все пассажи о Лоле непременно обрывались на одной и той же ноте. Самой высокой, за которой голос боялся задрожать, огорчая слух. Ретроспектива пилообразного чувства.
С тех пор как я испытал тревоги ночных дорог, та Лола, что жила во мне, начала потихонечку угасать. Я становился пустым и гулким, как барабан. Однако память испугом не обездолишь. Мое отношение к живой Лоле, конечно, изменилось. Проведя ревизию чувств, я ощутил благоприятную перемену. Но продолжающие наподобие чертиков на пружинных ножках выскакивать из головы строки о ней я не могу объяснить ничем иным, кроме Лолы, уцелевшей во мне в виде идеи. А идею, как известно, чрезвычайно трудно выдворить вон.
Ты знаешь, с чего началась моя повесть? Вовсе не с тех тарабарских извинений, которые ты прочла в первых строках, потому что их я придумал позже, когда уже имел представление о возможностях сложного соединения слов. Все началось с преодоления бессилия придать стремительным картинкам, проносящимся в моем мозгу, иную форму, переделать музыку чувств в созвучный рокот слов, ведь поиски более выразительных средств ни к чему меня не привели. Я не способен писать музыку, а идея иероглифов, выраженная русским языком в слове «кольцо», издревле не получила развития — дело в том, что патриархи письма стояли лицом на юго-запад. И вот, в итоге получилось нечто, топоток желаний. Легкие жесты образов привели в движение слово, чей грузный шаг и поныне заставляет меня сожалеть о тех оттенках переживаний, что не улеглись в строку, о тех призраках, что прожили недолго, отозвавшись пульсом в кончиках пальцев, оживив глаза и исчезнув бесследно, как призрак ветров — солнечный ветер.
Думаю, что меня осудят. За похоронную процессию слов, которая вскоре последует, за начало, зачем-то помещенное в конец, за храп из зала, за принятую логику событий. Чтобы следовать от разочарования к felicita, возможно, всю историю нужно читать с конца, а самое лучшее — растопить ею печь, если она есть поблизости. Однако, линуя в воображении четыре тысячи километров, я склоняюсь к другому решению: положить книгу в жесткий конверт и, прежде чем сделать автору харакири, в месяце рамазане отправить в Самарканд заказную бандероль. Марки можно не наклеивать, потому что за все уже заплачено — более чем приличной ценой.
Когда самолет сел, меня понесло дальше. Сколько-то дней спустя я перевернул страничку, а за ней — ничего.
Мои материалы окончились. Опять наступил этот месяц. События окольцованы им. Я сижу за колченогим столом из карельской древесины в убогой комнате с дикими зелеными обоями, полощу незаживающее горло теплой соленой водой и сплевываю в щель между широченными половицами. За окном всегда милые мне сосны и мокрый снег.
Меня так мотнуло по стране, что наручные часы потеряли порядок. Сошли с оси, поперхнулись заводом: днем стрелки стоят, а ночью идут в разные стороны — сначала врозь, а потом навстречу друг другу. Недавно пропала черепаха. Читатель обещал звонить и целую неделю ни гугу. Наверное, приколачивает звезды, и рот у него занят гвоздями, а в руках, перепачканных серебрянкой, он держит материал и молоток.
Живу под Кандалакшей, в районе падения останков космических кораблей. Местные — люди не без традиций: вон идет на кладбище человек, защищающийся от мокрого снега зонтом. Брата вижу редко, он вынужден ночевать на комбинате, пока не уедет делегация из Сендая. У них круглосуточные переговоры и походы к заливу на лед. Братовы жена с ребенком позавчера уехали в санаторий.
Как неожиданно приблизился финал. Я оказался не готов и не могу сказать ничего, кроме «тчк». Ноябрь повествования воткнулся в февральский сугроб за окном. Кругом мерно гудит, волнуя воздух. Это время выбралось из-за шторы. Кошка испуганно выронила мерзлую рыбину и заорала. Пора прощаться.
Туда, где ты живешь, второй раз не попасть. Это и страна-то теперь другая, и билеты стали мне не по карману. Гостиницы подорожали бесконечно, и все за какие-то полгода. Видимо, что-то неладно в отчизне, когда не хватает денег на бегство из нее. О возвращении в Москву нет совсем никаких мыслей. Там, как мне сообщает телевизор, тоже перемены: у Мавзолея сняли караул, площадь обезлюдела и стала похожей на розовую плешь, по которой шлепают беспонятливые иностранцы. Не думаю, что тут есть какая-то связь, но мой приятель бросил институт и живет теперь с семьей в Буэнос-Айресе. Квадригу открыли, Пушкина закрыли. «Кораблевумер…» Вот теперь — тчк.
По пути к кухонному столу воображаю желтый месяц и пунцовые кремлевские звезды, висящие над городским безобразием посередине зеленоватого, нет, пожалуй, всего лишь серого, сизого неба. Зеленое не хуже красного, даже и лучше. Ура солдатам! Ура королю Эдуарду и всем поваренкам! Долой смертную казнь!
Осужденного ввели на эшафот, держа с обеих сторон за локти, повернули лицом к собравшимся, завязали черной лентой глаза, так что на затылке получился большой ниспадающий бант, и дали в руки лук со стрелой. Отставив назад ногу, он натянул тетиву, выстрелил в небо и, замерев, вместе со зрителями стал ждать, когда стрела, набрав смертоносную энергию, вернется, чтобы пробить его череп и дотянуться до самого сердца.
Нет, не так… Не было лука, была обыкновенная виселица с петлей из бычьей привязи… Нет, снова не то…
Ни виселицы, ни лука, ни толпы — он один стоял в чистом поле и, не двигаясь и закрыв глаза, ощущал, как отчаяние достигает того предела, за которым сознание собственного бессилия уничтожает ощущение того, что ты жив.
Пока расстегиваю рубашку — одна пуговица отвалилась и, гла-гла-гла, покатилась по полу, — смотрю на холодный предмет, лежащий на изрезанной клеенке, покрывающей столешницу. Его как ни грей, он все прежний — сразу мертвеет, чуть отвернешься, чтобы побыть в мирно-деловитой толкотне социума. Пассивное свойство оружия. Смертоносный магнит для пытающихся воскресить себя мыслью — вот как я его называю. Действую точь-в-точь как представлял себе эту процедуру: правая рука на ремне и оттягивает пояс книзу, левая сжимает взятое со стола орудие экзекуции. Справа налево и немного наискосок, по направлению вверх, пока есть силы, со злодейским удовольствием вкладывая в это движение всю свою коллекцию самопроклятий. Вот такой тебе огромный «минус» — да по всему пузу!
К сожалению, без свидетеля. Хотя, как сказать… Без напарника — это точно.
Вместо прощального слова осужденного будет последняя расписка в собственной брехливости. Разоблачение меньшей из героинь. Никакой Зоры не было. В действительности ее звали Светка Огурцова. И никаких страниц она не жгла, мы поссорились из-за ее импозантного любовника, вторгшегося, как я считал, в наши серьезные отношения, по ее мнению — несущественные.
Чувствую первое касание. Теперь не отрывать сталь от кожи и жать сильнее, еще и еще. Вниз не смотрю, веду руку медленно и где-то на середине делаю рывок, выдергивая локоть в сторону. «Лишаю тебя права владения личным местоимением первого лица единственного числа…» Готово.
Лежу на сквозящем полу, как на докторских носилках, в струнку, и, прижав подбородок к груди, смотрю на чернильную линию, пересекающую мой живот от того места, под которым печень, до того места, где родинка. Рядом валяется не отогретый Мечеслов, со стола свешивается последний неразумный листок. Вяло соображаю. Мой робкий друг, если считать, что терпеливое ожидание с тетрадью в руках — это миссия, то тогда город с домами целиком упал с неба, а люди лишь ловко приспособили для своих целей все, что в нем имелось, не пытаясь разгадать истинное предназначение вещей.
На крыльце раздаются шаги и музыкальная речь. Быстро вставай, идиот! Сюзерены вернулись, а дома жрать нечего. Одно самопальное печенье и вчерашний борщ.
Я приехала в оперу с поручиком Трушичем. У входа мы встретились с Киримовыми и Манко. «Опять эти великосветские шкурки, — подумала я. — Как я их не люблю, но ради „Тоски“, так и быть, способна терпеть пару часов». После гардероба мы чуть задержались у зеркал — мне всегда достаточно одного беглого взгляда — я не пошла в туалетную комнату. Никогда не чувствую неуверенности за прическу или макияж, а уж платье или что, это вообще Боже упаси, лучше провести лишний час дома у зеркала, чем греметь пудреницами и лаками после второго звонка, словно гимназистка. Нет, уважающая себя дама ни за что не пойдет в туалетную комнату, будучи в опере. Если только что-то конфузное: испачкались пирожным или лопнула подвязка — ну вам-то ни к чему эти подробности, да и то верно, что всегда можно попросить помощи у кавалера, неужели вы думаете, что поручик или офицер не знает, как приколоть бант или как крепится подвязка, — не будьте наивны. Они прекрасно знают все-все тонкости нашего туалета. Ну, может, генерал какой не знает, так не ходите в театр с генералами. Ах да, я отвлеклась… Так вот, как только мы зашли в буфет, у меня тут же упало настроение: там была эта цветущая клумба, генерал-губернаторша в сопровождении очередного жиголо, изящного и услужливого молодого человека, скорее всего из посольства, посольские всегда отличаются изрядными маневрами, а может, он был из корпуса. Не понимаю, что тянет их к этой стареющей особе, которая каждый год ездит в Европу подтягивать кожу на своей физиономии, ведь ни один из них не получит ни чинов, ни ассигнаций. Этот был очень хорош. Сущий жеребец! Поручику он был не знаком. Пока мы в буфете пили кюрасо, я глаз не могла от него отвести. Генеральша завела разговор о композиторах. От их столика все время доносилось «Ч-ко-ски», «Ч-ко-ски». Ей, видите ли, мало было того, что перед ней все раскланивались, она еще хотела блистать кругозором. Она, которая смыслит в музыке меньше, чем свинья в апельсинах, простите за грубость, высказанную вслух, но, Боже мой, все в ней противно. Если бы вы только видели ее, эти розовые приплюснутые уши, способные различать только свист городового и ор собственного мужа, несчастного рогоносца, думающего лишь о парадах и о постройке новой пожарной каланчи. В буфете мы стояли с Нарбиковой, она представила нам своего зятя, прыщавого болвана лет тридцати пяти, по-моему, из Пензы. С ними мы отправились в зал, и, когда поднимались по лестнице, губернаторша шла впереди нас. Тут мне и пришла в голову озорная мысль. Еще пару ступенек я собиралась с духом, а потом высвободила руку от своего спутника и с криком «Мышь! Мышь!» бросилась бежать наверх и там запрыгнула на стул и еще раз хотела крикнуть, но поняла, что уже не нужно: визгу и шума было предостаточно. Все дамы, которые были с нами на лестнице и заходили в зал, оказались стоящими на стульях, а мужчины подле них. Конечно, и губернаторша была тут же, она страсть как боится мышей, и вся запунцовела, и щеки у нее тряслись — одной рукой она опиралась на плечо своего адюльтера, а другой придерживала юбки. И от нее плохо пахло. Со всех сторон раздавалось: «Какая мерзость! Вы видели эту мерзость?! И где, в театре! А она велика?»
Дали третий звонок, но никто не сдвинулся с места, ждали, что кто-нибудь появится с лестницы, но все напрасно. Только какой-то шум стал слышен снизу, когда у нас замолчали. Прошло минут пять, и я подумала, что пора бы идти в зал — шутка удалась и довольно, но не могла же я всем показать, что есть дама, которая не боится мышей. И Трушич как назло куда-то запропастился. Еще немного погодя я уже хотела его позвать, как вдруг он вышел из дверей, ведущих в зал, быстрыми шагами пересек коридор и встал на пороге. Там он выпрямился, одернул мундир, взмахнул рукой в белой перчатке — ах, что за прелесть эти военные, люблю военных, за их выправку, за их стать, за их маневры — и объявил: «Крепитесь, господа! Нам сообщили, что Мышь идет сюда. С нею двое». Какой опять поднялся гомон! Стало жарко дышать. Те, что стояли у дверей, хором звали дворника. Кто выключил свет, я не знаю, но я почувствовала вслед за этим что-то липкое на своем колене. Громкий голос Трушича раздался рядом: «Пожарные уже выехали!» Но вместо пожарных приехали вы, господин комиссар, и не знаю почему, все указали на мадам Грушецкую. Мадам Грушецкая — это я, и я решительно отметаю все обвинения в мой адрес. Я отметаю их на счет идиота Трушича, этого дурацкого польшича, который угощал меня кюрасо. Это вино плохо влияет на мой организм. Прошу заметить и поскорее отпустить меня из участка. Довольно уже неприятностей на сегодня. Боюсь, у меня растрепалась прическа.
За моей спиной слышатся голоса.
— Ну какой он, какой он из себя, этот Щепетильников?
— Да ты его знаешь: высокий такой, со светлыми волосами. Он недавно постригся, и теперь у него уши топорщатся.
— Он с нашего курса?
— Со второго потока. У нас с ними в понедельник и четверг лекции вместе. Неужели не помнишь: Антон зовут, он еще пишет левой рукой и ручку смешно держит.
— Это не тот, который в баскетбол играет и картавит немного?
— Ну да, он! Теперь вспомнила?
— Конечно вспомнила! Ты бы мне сразу сказала, что это парень из институтской сборной. Наши девчонки ни одной их игры не пропускают, а когда он на площадку выходит, визжат как сумасшедшие. Один раз с ними пошла, так с середины игры умотала — они там такой дурдом устроили!
— А с кем тогда наши играли?
— Не помню, кажется, с МАИ.
— Да что ты! Это же фантастический матч был! Щепетильников со средней линии два мяча забросил.
— Ну и что, все равно наши проиграли.
— Да-а-а, мы ужасно тогда расстроились… Что поделать, защита у наших слабовата. Слушай, а если мы в центре ничего не найдем, тогда придется на рынок ехать?
— Найдем, не сомневайся. Я на прошлой неделе такие в ЦУМе видела. И чего, дура, сразу не купила. На рынке какое-нибудь говно подсунут, лучше даже не рисковать.
— Представляешь, сегодня Ефремова в институт вся в соплях пришла. У нее в автобусе кошелек с документами из сумки вытащили. Там еще стипендия для троих человек была. Она тем, кто в общежитии живет, выдать не успела.
— Кошмар!
— Я теперь на рынок вообще боюсь ходить. Куда ни посмотришь, у всех физиономии подозрительные! Это что, Моссельмаш? Может, в Останкино выйдем, а дальше на автобусе? Так быстрее получится.
— Нет, поехали до Ленинградского, не хочется на остановке стоять. Смотри, на улице опять снег пошел.
— Как крупа. А знаешь, ведь Щепетильников родом из Франции. Он коренной парижанин, родился там, когда его мать преподавателем в универе работала. У него настоящее имя — Антуан.
— Не может быть! Его бы тогда к нашему институту и близко не подпустили. У нас же первый отдел за этим строго следит!
— Ну, видимо, друзья отца помогли. Отец-то у него — генерал.
— Откуда ты все про него знаешь?
— Ну, не все… А то, что француз, так я его паспорт видела — фиолетовый такой, с гербом.
— Интересно… А где отец был, когда они с матерью во Франции жили? Я не думаю, что наши генералы по Парижу, как у себя дома, расхаживают.
— Не знаю. Мой-то батон всю жизнь на заводе проработал. Ему после смены стакан — лучше всяких Парижей.
— Я, кажется, отца Антона один раз видела — он в общежитие приезжал. Правда, одет был во все гражданское. А может, это и не отец был. Высокий такой, волосы тоже светлые, голос как труба. Курил на кухне, пока Антона дожидался. Не знал, что тот в Ташкент уехал.
Сутулясь, я встаю со своего места и сквозь толпу старушек из НАТИ протискиваюсь к раздвижным дверям в тамбур, чтобы ускользнуть в соседний вагон. Там едут горнолыжники. Цепляясь за их снаряжение, я пробираюсь к свободному месту на одной лавке с дремлющим мужчиной в подпоясанной офицерским ремнем дубленке. Удобно устраиваюсь у окна. Сидящая напротив меня девушка, не отрываясь, смотрит в окно на пробегающие чередой дома и деревья. Мне немного странно видеть ее здесь, в колышущейся на рельсах электричке, ведь до этого ее всегда окружала застывшая под куполом читального зала тишина, которую время от времени нарушали работники абонемента, осторожно вышагивающие по железным лестницам книгохранилища. В том числе там звучали и ее шаги.
— Выходной? — спрашиваю я, выбирая самую нейтральную из возможных нелепиц.
Она поворачивается.
— Да. А я тебя, кажется, знаю. Ты с третьего курса? Имя не помню, а вот факультет — «Техническая кибернетика». Верно?
— Точно! Я — Антон. А тебя как зовут?
— Ой, я думала, весь институт мое имя знает… Наташа.
Так у нас завязывается разговор. Крайне непринужденный. Мы, мужчины, иногда позволяем себе разговориться с малознакомыми людьми, не имея на то достаточных причин. Девушки подобным образом поступают реже, потому что они существа практичные. Но так как у меня на лбу красноречиво написано, что во внутреннем кармане моего пиджака лежат два билета на вечерний сеанс в кинотеатр «Художественный», у Наташи есть все основания поддержать нашу беседу.
В данный момент на моих часах около двух. Даже если она, как и те две сплетницы, направляется за покупками куда-нибудь в Лужники, у нее достаточно времени, чтобы устроить все свои дела, а потом приехать на Новый Арбат, где мы и встретимся. Посмотрим фильм, поедим мороженого, а на следующий день я обязательно зайду в библиотеку, чтобы, поднося к ее высочайшему столу незначительный формулярчик, обменяться улыбками и почувствовать себя по-новому, потому что в моем воображении возникнет уютный кинозал со зрителями, среди которых будут пары друзей, любовников, братья и сестры, родители с детьми, коллеги, просто одиночки, и в виде особой категории — мы двое. Я обожаю маленькие тайны. Большие, к сожалению, пока закончились.
Теперь, раз уж я решил ее пригласить, нужно выбрать удобный момент в разговоре, иначе она откажется из-за какого-нибудь пустяка, например из вежливости. Придя к такому выводу, я вдруг замолкаю. Наташа снова смотрит сквозь неопрятное стекло, подбрасывая на ладони помпон от шапки. Проезжаем Останкино. Я собираюсь с духом и говорю про билеты в кино. Тут дремлющий сосед начинает валиться на меня всем телом, приговаривая во сне: «Согласна, согласна». Наташа смеется и замечает:
— Боже мой, ему снится, что он женщина.
— Ага, — поддакиваю я. — Во сне его выдают замуж.
— Извини, — говорит она. — А как называется фильм?
— «Основной инстинкт».
Она принимает мое предложение. Убрав со щеки прядь каштановых волос, предупреждает: «Только мне сначала нужно зайти в магазин на „Белорусской“, а потом я свободна. Пойдем вместе, если хочешь, это ненадолго».
У магазина происходит занятная сцена. Временно я недолюбливаю магазины и стараюсь их избегать. Поэтому я не стал заходить, а ждал Наташу около входа, укрывшись от непогоды под козырьком с рекламными надписями. Вокруг ветер подхватывал сухой снег и бросал его пригоршнями в прохожих, играя в свою зимнюю игру. Немного доставалось и мне. Я повернулся к улице спиной и через пожелтелое стекло разглядывал подбирающихся к выходу посетителей. Они опасливо поглядывали наружу и не задерживали внимание на фигуре привратника с втянутой в плечи головой. Неожиданно я обнаружил в толпе знакомого человека.
Я ее сразу узнал. Тут уместен вопрос: «Ну, кого ты на этот-то раз встретил?» Отсылка почти на два года назад: поезд, соседнее купе, принцесса с одиннадцатого места. Несмотря на то что она надвинула на лоб пышную меховую шапку с ушами и козырьком, закрывшими половину ее лица, я успел отметить немного усилившуюся остроту скул и вспомнить свое поездное волнение. Когда она вышла, уткнув подбородок в мех, я шагнул навстречу и выпалил:
— Вот так встреча!
— Разве мы знакомы? — спросила она, пытаясь обойти меня боком и сталкиваясь с вытекающей из дверей толпой.
— Наполовину, — ответил я и на ходу принялся объяснять, какой сюжет только что воспроизвела моя фабрика воспоминаний. И что же, я оказался прав! Это была она, железнодорожная принцесса! Ее лицо выразило удивление. Она замедлила шаг, потом совсем остановилась.
«Вот это у тебя память! Я, вообще-то, ездила этим поездом всего один раз, — сказала она, глядя не на меня, а будто смотря в тот самый день, в который прежде окунулся воспоминанием я. — Меня вызвал отец. Ни разу его не видела, и вдруг он прислал письмо с фотографией и попросил приехать. Так я и оказалась в том вагоне. Ты ночью вышел? Я чуть не проспала свою остановку в четыре утра — проводница перепутала билеты в нашем отделении. Пришлось прыгать на ходу. Проводница кричала, хватала меня за руку, но побоялась рвануть стоп-кран — за вывалившуюся из вагона пассажирку ее бы по головке не погладили. Я оттолкнула ее и прыгнула. Хорошо, что успела на край платформы, а то бы все ноги переломала».
Я поинтересовался, как ее зовут. «Аня. Я тебе номер домашнего телефона оставлю. Вот, держи. Мне сейчас бежать надо. Ты звони. Пока!» Она помчалась вперед, а я, чертыхаясь, назад. Что за спешка получается накануне воскресного дня! Надо остановиться, купить пару мороженого, а не носиться, как ошпаренный ветром. Ага, вот мороженое с орехами. Что же, есть у меня на орехи! Я ведь тут не один, меня за углом девушка дожидается, и крупинки снега норовят скатиться с шапки прямо ей на нос, но так как он у нее маленький, они падают то на воротник, то на рукавичку, которую она поднесла к лицу, чтобы защититься от колючего ветра.
— Ты с ума сошел, — сказала Наташа. — Мы же совсем в ледышки превратимся! Давай хоть внутрь зайдем.
Глядя сквозь витрину на продолжавшееся снежное баловство, мы не спеша поедали свои сладкие сугробики, которые понемногу начинали таять и с них закапало на пол. Наташа достала из сумки платок и протянула его мне. Я задержал платок около губ, наслаждаясь ароматом ее духов. Ничего не сказал ей, хотя время первого комплимента давно наступило. Она сложила вместе холостые обертки и пошла их выбрасывать. Я тем временем расстегнул до середины молнию куртки и отодвинул шарф на груди, чтобы проверить содержимое заветного внутреннего кармана. И тут обнаружил, что пиджака на мне нет. Под курткой был свитер, потому что так теплее, когда на улице минус пятнадцать и северный ветер рычит изо всех подворотен. А внутренний карман и свитер — это разные вещи. Вернувшись, Наташа по моему лицу догадалась, что у меня на затылке испекся горячий блин.
— Я билеты в общаге оставил, — проговорил я упавшим голосом.
И принялся ругать себя, ничуть не стесняясь ее присутствия, потому что, как мне показалось, с пропажей билетов план ее завоевания рушился и со свистом летел в тартарары. Она начала меня успокаивать, предложила просто погулять — подумаешь, метель, — но я настоял на расставании. Сказал, что у меня есть серьезная причина, по которой мне следует остаться одному.
В одиночестве мне легче прийти в себя. Чего, собственно, я так раскипятился? Да, я не верю, что внимание девушки можно завоевать с пустыми руками и с простодушным лицом, но я и не собирался сегодня совершать подвиги обольщения. В действительности я хотел прийти в кинозал, занять там удобное место в десятом ряду и насладиться красивым звуком и изображением. Но вместо поступательного движения к цели я позволил случаю воткнуть в мое темя ключик и завести старую пластинку, визгливые звуки которой заставляют летать пиджаки.
Я прочитал на оставленной мне карточке: «Ханберг Анна Валерьевна». Так. Любопытно. Моя машинка по-прежнему жужжала. Не хватало еще, чтобы Анна Валерьевна оказалась дочерью одного моего давнего знакомого, русского немца и московского приблуды. Тогда можно считать, что доселе оставшиеся вне моего внимания люди принадлежат реальности не более, чем сны в летнюю ночь. Но, похоже, я увлекся. Инженер был из Костромы. Очевидно, что мое предположение ошибочно. Ходите спокойно, все движущиеся навстречу и попутно, только тверже ступайте на припорошенный снегом скользкий тротуар. Какая-то еще бумажка в кармане. Ну-ка, что это? Билеты. Киноконцертный зал «Художественный». Все верно, ведь я после института переложил их в карман джинсов, а пиджак повесил на плечики и убрал в шкаф. Куда направилась Наташа? К метро, куда же еще! За ней, дырявая голова! Высматривая ее ярко-синее пальто и пушистую шапку, втягивая морозный воздух уголками рта, я мчался со стиснутыми зубами, с лицом, залепленным снегом, дико сощурив глаза. Прохожие расступались и освобождали мне дорогу.
— Наташа, билеты нашлись! — закричал я, настигая ее.
Она с готовностью обернулась, молчаливо оценила мой пыл и сказала: «Ну, слава Всевышнему!» И снег разом прекратился. Ветер еще дул, стегая по ногам, но к лицу уже не подбирался — он словно рыскал понизу в поисках снегопада. Мы отправились гулять и два часа, остававшихся до сеанса, ходили-бродили, блондились-болтались, с улицы Герцена выруливали на Тверской бульвар, шлендали бесцельно, мотались вдоль Охотного Ряда, шастали без устали, валандались повсеместно, изредка причаливая к ларькам с горячими пирожками.
— Ты ужасно забывчивый, — сказала она. — Я тебя запомнила, потому что ты несколько раз заказывал Карамзина, а за книгой так и не приходил! Помню, название у нее было совершенно чудовищное, а вес, как у целой гири. И по твоей милости мы с девочками таскали ее вверх и вниз, из хранилища и обратно.
— Извини, провинился. Я еще недавно две методички потерял, а вместе с ними крайне важную тетрадь зеленого цвета.
— Ничего, ты далеко не самый большой должник. Есть рекордсмен по невозвращенным книгам: сорок четыре штуки. Это Кораблев со второго курса.
— Я его знаю. Он человек-легенда. Третий год на втором курсе.
И я рассказал Наташе то, что почти каждый слышал о Кораблеве. Вот эта история. Кораблев в четырнадцать лет закончил витебскую среднюю школу. До того как на три с лишним года осесть в наших краях, он кочевал из института в институт, по гостиницам и общагам, каждые полгода меняя место. Первым вузом, где он учился, говорят, был Калифорнийский технологический институт, откуда он вдоль газопровода бежал на Аляску. Причиной бегства было участие в знаменитом конфликте «Квартал Кастро». Затем Кораблев жил в Лиссабоне, потом в Баку. По слухам, он давно пишет книгу «Как определить, в какую страну ты попал, по рисункам, найденным на стенах общественного туалета». Судя по названию, книга предназначается для путешественников во времени и парашютистов, совершающих прыжки при сильном боковом ветре. Интересно то, что в своем труде исследователь ватерклозетной ойкумены отводит анализу языковой принадлежности надписей самое незначительное место. Сам мотается по свету, весьма посредственно зная английский и десяток фраз на испанском. «Возможно не знать басурманской речи, — говорит Кораблев, — сидеть на одном месте невозможно». У нас в институте он на удивление долго задержался, но, видимо, скоро сорвется, и на вопрос, когда мы увидим его вновь, не ответит даже самая проницательная гадалка. «Кораблевумерный ход событий кажется неполадкой в житейском процессе». Так говорит Марат Устров. Цитирую по одному из сохранившихся писем, полученных мной от Марата во время кандалакшского периода.
— А ты где целый год пропадал? — спрашивает Наташа.
— Перерождался, сидя на далеком Севере.
Теперь необычайно рад вернуться в цивилизацию, украшенную симпатичными девушками, из которых мне, вероятно, тоже достанется одна, и она будет не менее увлекательной, чем героиня сегодняшнего фильма, на которую Наташа смотрит с вниманием и восхищением. А я за первые двадцать минут сеанса никак не могу устроиться с надлежащим комфортом. Наконец я забрасываю ногу на ногу, вытягиваю руку за Наташиной спиной и обнимаю ее за плечи. Она немного сжимается, но так, как это делает человек в прохладной комнате, когда укутывается в плед. Жаль, что в зале нельзя танцевать — через пару минут мне уже жутко хочется перенести свою руку на ее талию. Я вдруг начинаю чувствовать себя кем-то, у кого, кроме бесконечного беспокойства, недоверия к себе, комплексов и зацикленности на своих внутренних проблемах, появилось живое достояние в виде самостоятельного человека с превосходящими мои собственные умом и терпением.
Поцелуй. Не знаю, с чем его сравнить. Он медленный и начинается с мыслей о нем в метро и автобусе по дороге домой, а продолжается у подъезда, когда я улавливаю ее дыхание и вижу бархатную тень на близком-близком лице. Касание сухих губ — это как приглашение к увлекательному путешествию. Поцелуй длится долго, его цветочный аромат и восхитительный вкус сливаются воедино, проясняя черты единственной девушки на свете. Приходит ощущение великого достижения. Наташа чуть-чуть отстраняется и пристально смотрит мне в глаза. Взглядом она пытается объяснить, что власть над стихией, которую она только что заставила стать смирной, вскоре с легким сердцем будет дарована мне.
— Спокойной ночи, — говорит она.
— Спокойной ночи, — эхом отвечаю я ей и, когда она исчезает в подъезде, отталкиваюсь от земли и беззаботно лечу домой. На лице блаженство, обращенное к скрытой за облаками звездной карусели. Долетев до общежития, спешиваюсь и стираю с губ помаду, а с лица торжество. Мне хочется сохранить пока поцелуй в секрете. Но вид у меня все равно такой сияющий, что в этот момент я, наверное, похож на человека, досрочно сдавшего зачеты и курсовую работу.
Наш дом в деревне очень старый, и я приезжаю туда только в теплое время года, чтобы жить на веранде и не топить каменку. Не имею представления, что там происходит зимой. Пока ставлю поскрипывающую раскладушку, вешаю на крюк прорезиненный плащ с капюшоном и раскладываю на днищах перевернутых бочек привезенные с собой вещи, мама готовит омлет и приносит из огорода лук и зелень. Потом мы ужинаем, и мама уезжает, желая мне на прощание творческих успехов. Первую ночь я не сплю, внимательно слушая все звуки, которые могут прозвучать до рассвета. Утром я уже свой тут и начинаю производить собственные шумы.
У крыльца стоит большой металлический котел с дождевой водой для поливки. Прошлым летом я запустил в него выловленных на большую удачу плотвиц и наблюдал, как они плавно движутся, трепеща плавниками и трогая носами стенки котла. Как-то к ним попала лягушка — ее пришлось выуживать с помощью длинной проволоки с крючком на конце. В начале осени я в большой спешке уехал из деревни и вспомнил про рыб только пару месяцев спустя. По городским улицам уже гуляла метель, и соседские дети гремели на лестничной площадке санками.
Про зазимовавших рыб узнал мой приятель, скульптор Альберт. Мы пили на кухне азербайджанский коньяк и вслух вспоминали украшенную задорными мелочами жизнь. Услышав про котел с плотвицами, Альберт немедленно усадил меня рисовать проезд в деревню, а сам принялся разыскивать телефонный номер фирмы, занимающейся транспортировкой мороженого мяса. На следующий день он поехал в деревню вместе с рабочими, чтобы поскорее снять размеры ледяной глыбы. Я попросил, чтобы с котлом, когда будут выколачивать из него лед, обращались поосторожнее.
Вместе с другими работами Альберта плотвицы поехали на выставку в Амстердам. Вскоре Альберт позвонил мне и сообщил о грандиозном успехе экспозиции. «В следующий раз заморожу пингвина. Или человеческое дитя, — сказал Альберт, хвастаясь успехом экспозиции. — Правда, техника потребуется посложнее». — «Заморозь себя», — посоветовал я ему.
Подставку, изготовленную для ледяной глыбы, Альберт по возвращении подарил мне. Из нее получился замечательный журнальный столик. Саму глыбу доставили на рефрижераторе обратно в деревню, и те же рабочие вернули ее в котел.
В начале апреля Альберт вдруг объявился с предложением: «Слушай, давай туда съездим. Хочется посмотреть, как они там». Я сразу понял, о ком речь. Мы купили билеты на автобус и поехали. Когда оказались около дома, разом замедлили шаг и замолчали. В деревне было свежо и тихо. Влажная земля хлюпала под ногами. Мы, как крадущиеся воришки, подобрались к котлу и с осторожностью заглянули внутрь. И что вы думаете — внутри царила знакомая картина — плотвицы плавали с привычной рыбьей грацией и шевелили хвостами, как ни в чем не бывало.
В очередной раз закрыв глаза, я вижу на темной стороне век светящиеся геометрические фигуры, которые вскоре пропадают, одновременно совлекая темноту, словно та была экраном, скрывавшим от меня вид пустынного шоссе. Утро. Застывший в полете дождик. Нулевой трафик. Превращения продолжаются, и по комнате начинают ходить люди, каждый из которых повторяет одну и ту же слышанную мной раньше фразу. Их гвалт постепенно затихает, и в движущемся молчаливом собрании я замечаю Наташу. Диапроектор памяти ничуть не изменил ее, она такая же, как была днем в библиотечном зале. На кадре, расплывающемся по краям, сохранилась часть привычной обстановки вокруг нее, но если днем она улыбнулась мне и задвигалась среди коллег и читателей веселее, то теперь кажется лишь изображением на нечеткой фотографии. Я смотрю на нее, как на портрет известной телеведущей, которая для большинства людей не имеет ни материального тела, ни фактических координат, ничего, кроме «В девятнадцать сорок пять на Первом канале Центрального телевидения». Открывающееся под действием грез шестое чувство, способное в иные моменты к значительным выкрутасам, на этот раз работает даром, не сообщая положительных новостей. Необходимо отправиться за ними лично, то есть сознательно.
Наташа — самая лучшая девушка. В понедельник я сказал ей: «Ты знаешь, сегодня за утренней вермишелью с остатками кетчупа сформулировал для себя и, если хочешь, для тебя словесный символ реализма — летящая цапля». Она ответила: «Поздравляю, и завтра накормлю тебя домашним обедом — у меня во вторник выходной». Когда она говорит, то забавно морщит лоб. Узнав, что ее фамилия Шаронцова, я тут же хотел заметить: «Ты со своим „Ш“ на шаг впереди моего „Щ“», — и вдруг понял, что не хочу больше играть со словами, с этими воображаемыми боевыми слонами. Они не те. Слова это только слова. Им не затмить человека, который способен сделать простую и очень важную вещь — быть рядом.
Вместе с ней работают две ее школьные подруги. Все три улыбаются мне, и я приближаюсь к библиотечному барьеру, словно жених-дуэлянт. Заказываю Карамзина — «Записки старого московского жителя». Ничего пока не сказал ей о книге: тружусь, как подпольщик, безжалостно загибая утренние занятия. Последнее время за письменный стол сажусь сразу после завтрака — работа продвигается значительно лучше, и заодно я борюсь с привычкой откладывать окончания сценок на потом.
Хорошо, что Наташа не стала интересоваться подробностями моего академического отпуска, ведь одно время мне было совсем хреново. Я перестал доверять собственным ощущениям и впал в такую эмоциональную бедность, что даже безобидные комедии меня раздражали и вызывали головную боль. Царапина от Мечеслова осталась до сих пор, и ничего удивительного — во время харакири перо с пожизненной гарантией раскололось надвое.
Когда я иностранцем с Севера вернулся в Москву, то, перечитывая свои заметки, понял, что на реальный сюжет они бросают лишь собственную тень. Была бы у меня шпага, я нанизал бы листки на клинок и отправился на людную площадь, где среди прогуливающихся сеньоров и сеньорит приятно выступить глашатаем собственного произведения. Но меня окружали другие реалии — приближалась зимняя сессия: шесть экзаменов, восемь зачетов. Кругом происходили перемены, а я безвылазно сидел в своей комнате, перелистывал кухонным ножом написанные страницы и следил, как их строки медленно ведут меня к осуждению. Пришлось предупредить в деканате и, навестив родителей во время незаслуженных каникул, вернуться на Север, где вместо ожидания спонтанно рождающихся фрагментов я начертал на листке простенький план из десяти пунктов, приковался к письменному столу и принялся за работу, которая очень походила на выкапывание из земли медного горла. Ползавшая по полу черепаха успокаивала меня своим видом, подтверждая, что жизнь без спешки возможна.
Теперь мое творение не кашляет и почти окончено. В будущем каким бы случайным тиражом оно ни разлетелось по разным уголкам света, включая один дом в Колчестере, столик на детской площадке в пригороде Тель-Авива, свободное сиденье автомобиля, следующего на Чикомосток, и что угодно — книжную полку, скамейку в парке, мусорный бак — любое место, куда из ее рук перейдет отработавший и с той поры уже не главный экземпляр, несмотря на саму возможность подобного путешествия, один из оттисков рыщущей мысли останется у меня, печатью на сердце, чтобы в нужный момент напоминать о темных лесах, из которых я вышел, отсеча от себя гидру воспоминаний — мечтательную половину личности.
Оставшись без мечты, я не лишился замыслов. Намереваюсь когда-нибудь опубликовать путевые заметки из путешествия в Индию или Иран. Разумеется, для этого нужно сначала туда отправиться, прихватив блокнотик и очки от солнца. Рубаху в цветах куплю на месте. Труд будет посвящен моей музе, которая умеет варить борщ и тоже не любит московскую зиму. Хорошо бы поехать вместе, но тогда вместо наблюдений получится «Дневник страсти с видами из окна». Тут я немного забегаю вперед, но, честно говоря, глядя на Наташины талию и бедра, туго обтянутые тканью блузки и юбки, я чувствую в груди холодок и понимаю, что ходить в мальчиках мне осталось недолго.
Отзвучавшую героиню почитаю, как горную вершину, куда повторное восхождение невозможно — запрещает созданный вокруг нее культ. С удовольствием вспоминаю свою поездку. Вечерний гомон Ташкентской улицы иногда звучит в памяти, дополняя хранимый на полке набор открыток, где есть и Биби-Ханым. Иногда вижу дорогу в Нурабад. Чаще всего уезжаю по ней на лекциях И. А., чей голос неотличим от громыхания «пазика», упрямо верставшего километры в степи.
Извини, почти забыл твое имя, Лол, так же как и обещание однажды вернуться с бутылкой коньяка в издательство на Миусской площади, где я первым из первых заполучил в свои руки суперкнигу. С тех пор понятие «суперкнига» много раз вспыхивало и угасало, а в результате обратилось в полную противоположность себе самому. Похожим образом мне всегда виделась изнанка в переводе одной из строк Джамиля ибн Абдаллаха: «Все женщины тусклы, лишь образ единственный светел». Теперь я читаю, не проваливаясь в пересохшие рвы давно истребленных твердынь.
Сию секунду обнаруживая себя вблизи от последней страницы, я сознаюсь: мне очень жаль, что кончается книга! Если бы ты знала, как жаль! Позади выстраданный псевдофинал и выход из годового круга событий, посвященных тебе одной. Прошло ощущение, что, вымогая у темноты слово, я напрямую обращаюсь к ангелам, а перечитывая написанное, смотрю в запрещенный текст.
Когда Наташа узнает, как долго я воспевал другое имя и облик, мне, возможно, предстоит объяснение с ней. Однако что касается ревности, то тут я, пожалуй, лучше промолчу. Такому малоизученному явлению, так же, как и открытию Лолы, необходимо посвятить отдельную книгу. Чтобы выйти из сложной ситуации, скажу Наташе, будто причина не в Лоле, а во мне самом. Я очень настырный человек и никогда не бросаю начатого дела, даже если оно обладает свойствами больного зуба.
В компании моих друзей наступил кризис позитивизма, требующий пояснения, что лунарь это древний предок фонаря, а не астроном, наблюдающий Море Спокойствия. Вчера Юрий вышел из комнаты и смотрел, как я орудую кисточкой, рисуя на двери номер своего апартамента. «Окся на подготовительное отделение в МГУ поступила, — сказал он. — Ей там общагу дали». — «Так это же прекрасно, Юра», — капая краской ему на ботинок, ответил я. «Прекрасно, только ума не приложу, в какой из двух бастилий нам теперь жить». Ян ходит повсюду с томиком Гумилева. Читатель дал Соне слово, что бросит курить, и мучается, что не может его сдержать. Вот только разлюбезный мой Николай Поваренков исчез, не оставив следа.
В институте прежняя чересполосица гула и тишины. Во время одного из перерывов, еще в начале сентября, я увидел Аллу, девушку, которой собирался звонить в тот далекий ноябрьский день. Неожиданно появившаяся Лола завладела моим воображением, и я про все забыл. Нынче Лола в отставке, а Алла, проходя мимо, всякий раз бросает на меня внимательный быстрый взгляд, видимо стараясь припомнить, откуда ей знакомо мое лицо. А может, повелевает подойти и вновь представиться. «Отрекомендоваться», как сказала бы мадам Грушецкая, в чьем лексиконе немало уместной архаики. Прошло два года, но Алла мало изменилась: тот же вызов во взгляде, те же маленькие ушки, за которые хочется ущипнуть, прежний тон губной помады.
Однажды на большой перемене Алла стояла с подругой около автомата, продающего глазированные пирожки, и вновь поглядывала на меня. В ответ я мысленно водил себя строем, заставляя не обращать на нее внимания. И чем труднее ей давалось деланое равнодушие в мой адрес, тем сильнее я укреплял себя на позиции отказа. «Знай, Алла, что ты принесена в жертву ради восковой Лолы, хотя в исчезновении живой Лолы ты не виновна». Ой! Что это такое? Чьим это поганым голосом я сам с собой неожиданно заговорил? Откуда он ни с того ни с сего взялся, ведь я давным-давно его не слышал, и вот-те здрасьте — рвется изнутри навстречу проталкиваемому в рот бутерброду с сыром. Черта с два — извиняюсь, опять старая привычка называть всех по именам — словом, не позволю сбить себя с панталыку. Я обознался, девушка мне не знакома. О каком сходстве я могу говорить по истечении двадцати пяти месяцев! Сейчас подойду и узнаю ее имя. Наверняка окажется Ольга или Надежда. Ушла, не успел. Это тоже подтверждение моей правоты. Похоже, что с того момента, когда я на бегу выронил принцессину визитку на снег, фатум вообще начал терять ко мне всякий интерес, поэтому никакая она не Алла, и во взгляде ее не столько персональная симпатия, сколько неосознанное любопытство и интерес ко всем новым людям. Я сам был таким на первом курсе, да и сейчас не сильно переменился.
Бестия все-таки наносит мне повторные визиты. Ведет себя довольно скромно и сокрушается, сидя в неосвещенном углу комнаты: «В последнее время все больше чешу». — «Thank God for darkness», — отвечаю я ему.
Сегодня пожаловали иные гости. Все боги финала собрались и шепчут над моей кроватью: «Пора вставать, мы готовы вплести мемориальные ленты в последние строки твоего бессмертного произведения». — «Вы уверены, что оно будет бессмертным?» — недоверчиво спрашиваю я, не открывая глаз. «Поднимайся, — поторапливают они, — ты сам все увидишь!»
«Считаю, что девочка с персиками выглядит намного краше на стене „Розмари“, чем на задворках родной речи», — начинает один из них, пока, балансируя на одной ноге, я одновременно надеваю рубашку и джинсы. «Чай поставить?» — интересуюсь у них.
«Да, друзья, сожалею, но выпить недорогого и хорошего кофе стало решительно негде. Вы слышали, что орел с улицы Горького, ныне она, кажется, Тверская, вернулся обратно на польско-немецкую границу? К счастью, он избежал истребления вместе с безымянным кафе, которое не могло летать, подобно Лапуте, и было закрыто вслед за бывшим по соседству рестораном „Якорь“ — в силу своего названия тем более бескрылым. Ах, чуть не забыл, Антон, — мадам Грушецкая передает тебе свой вулканический привет, других у нее в тот момент не было. Надеюсь, ты помнишь, о ком идет речь».
«Конечно! Спасибо! Ее смешная наука сидит в моем мозгу прочно, точь-в-точь как фраза „дочь полкового комиссара“. Только объясните мне, пожалуйста, почему мадам, желая сказать „манеры“, всегда говорит „маневры“».
«А почему ты однажды сказал, что у коня голова неправильной формы?»
«Не помню. Дайте-ка сообразить».
«Ладно, не беспокойся. Кстати, здоровье твоей золотой рыбки хорошо. Племянник каждый день ходит с ней на прогулку: сажает ее в банку и гуляет во дворе, показывая ей качели и подорожник».
Я усаживаюсь за стол, собираюсь начать писать, но решаю все-таки сначала умыться, а потом приготовить чай. Когда возвращаюсь, в комнате уже никого нет — все отлучились по своим делам, милостиво предоставив мне право досказать наш разговор в форме монолога. Можно подумать, я мастер произносить монологи.
Вообрази себя кем хочешь. На голове шляпа с пером, тускло сияет изумруд на пальце, ноги, как пружины, и нос в табаке. Веселым карнавалом с шутихами, выстреливающими последней чепухой жизни, заканчивается юность, изменчивый критерий истины. Наконец-то мне становится легко, и здесь, по меньшей мере, две причины: первая — близящееся свидание с Наташей, до которого остается двадцать минут, так что мне самому вот-вот пора уходить, а вторая, ее можно назвать окончательным доказательством бытия кыс тагары или, для верности новому слогу, истекшей приметой моего взволнованного неразумия, это вот она — долгожданная финальная точка