Генерал Гаврилов ушел из своей квартиры бодрым, полным сил и желания бороться, а также твердой веры в справедливость. Вернулся же он обратно совершенно разбитым, униженным и оскорбленным до самой глубины души и, что самое ужасное, утратившим всякую веру в защиту и справедливость в мире. Едва войдя, старик прошел в гостиную и без сил опустился на диван. Аделаида Павловна, с нетерпением ожидавшая возвращения, кинулась к нему старательно подкладывать под спину подушку и устраивать генерала поудобнее. Как только Сонечка вошла в комнату, то купчиха тут же переключила все свое внимание на нее.

— Ну что? — подойдя к ней, тихо спросила Земляникина.

— Присудили все вернуть, а также удовлетворить требование графа, — так же тихо сказала Софья. — Но мы будем бороться. Это форменная несправедливость! — громко продолжила она. — Мы подадим апелляцию, потребуем справедливого суда, а когда законность восторжествует, я лично заставлю графа принести батюшке извинения. Публично!

Генерал с благодарностью поглядел на дочь.

— Вот и славно! — поддержала Софью купчиха. — Вы, ваше превосходительство, рано головушку-то повесили. Не стоит оно того, чтоб так убиваться-то. Ежели вам надобны средства, чтобы покамест с графом расплаты произвесть, то не стесняйтесь. Займите у меня. У меня, ваше превосходительство, денег много. А уж потом, когда все вернете, то и должок отдадите. Я вам верю. Вы — честный благородный человек, каких еще в Петербурге-то днем с огнем не сыщешь! — объявила Аделаида Павловна.

В этот момент в гостиную неслышно вошел старый камердинер с подносом, на котором стояла рюмка с лекарством для генерала, приписанны доктором. Верный камердинер заранее подготовил настой и теперь внутренне радовался, что может позаботиться и услужить бывшему командиру, в котором души не чаял. Гаврилов машинально взял в руку рюмку, выпил, поставил на место и только тогда поднял глаза на камердинера, служившего ему денщиком, еще когда генерал был простым поручиком. Заглянув в глаза камердинеру, Гаврилов густо покраснел и отвел взгляд.

— Эх, Аделаида Павловна, добрейшая вы душа, — медленно сказал он. — Спасибо вам за предложение, но не могу я его принять. И ты, Петруша, — обратился он к камердинеру, застывшему над ним в величайшем беспокойстве, — тоже прости, но надобно тебе уйти.

Услышав эту скорбную речь, Софья, стоявшая в углу, тихонько заплакала, отвернувшись в угол. Камердинер же, напротив, бухнулся в ноги генералу.

— За что прогоняешь, батюшка! — воскликнул он. — Чем я тебе нонеча не угодил?

— Встань, Петруша, встань, — проговорил Гаврилов и подхватил бывшего денщика за локти, стараясь поднять его с пола. — Всем ты мне угодил, Петруша, да только не могу я тебя более держать. Нечем мне тебе скоро будет платить-то! — воскликнул он, дрожа от волнения. — И вы, Аделаида Павловна, простите, что от вашего предложения отказываюсь. Оно, ей-богу, мне сейчас как нельзя кстати, но не материально, а морально. Оно ведь у вас от чистого сердца идет, я вижу. Только Драчевский от меня столько захотел, что даже вам не потянуть.

— Эх, ваше превосходительство, — качая головой, сказал, тяжело вставая, камердинер. — Я ж не за деньги вам служу-то! За правду вашу, за честность и за то, что меня в люди вывели и завсегда солдат берегли, а не как к скотине относились. Я вам верен до гроба за то, что вы для меня… для меня…

Старик не выдержал и с рыданиями отошел от генерала. Стоявшая посреди гостиной купчиха, огромная и массивная, словно афишная тумба, только руками развела.

Внезапно в передней раздался требовательный звон колокольчика. Камердинер, разом забыв о рыданиях, поспешил отворять дверь. Все настороженно прислушивались, ожидая недоброго. Так всегда бывает, когда человек попадает в беду, то обязательно множественные несчастья выливаются на его голову словно бы из ушата. И если уж поминать русские поговорки, то никак нельзя обойти то, что «беда не приходит одна».

В передней раздался странный шум, затем стук шагов от кованых сапог, и в гостиную вошел спиною камердинер, широко расставив руки и грудью не давая пройти бравому приставу и двум высоченным жандармам, за которыми маячил, извиваясь как уж, Коперник.

— Не пущу! — грозно кричал дрожащим от волнения и возмущения голосом камердинер. — Не пущу! По какому праву? Не велено пущать!

— Пропусти, старче, у нас приказ, — старательно отодвигая плечом старика, чтоб никоим образом грубо не задеть его, говорил пристав.

Приставу все-таки удалось обойти верного камердинера и пройти в гостиную. Он бегло оглядел присутствующих, задержавшись взглядом на массивных формах стоявшей посреди комнаты купчихи, а затем остановился на сидящем на диване генерале.

— Генерал в отставке Гаврилов Семен Семенович? — полувопросительно, полуутвердительно сказал пристав, сильно смущаясь. — Прошу прощения, ваше превосходительство, но я имею предписание задержать вас и препроводить в долговую тюрьму, именуемую ямою.

— Это по какому такому праву? — внезапно надвинулась на него, грозно сдвинув брови, Земляникина. Она подошла почти вплотную к оторопевшему приставу, оказавшемуся ей почти вровень, и даже уперлась в него своей огромной грудью. — Это что еще такое? По какому, я спрашиваю, праву?

Пристав сильнейшим образом стушевался и, явно не ожидая такого солидного напора, стал медленно отступать с только что завоеванных позиций. В этот момент между двумя жандармами протиснулся юркий Коперник, которому страсть как хотелось окончательно унизить судебного противника, и мерзким тонким голосом завопил, размахивая только что изготовленным постановлением суда:

— А вот по какому праву! Вы тут, сударыня, не очень-то усердствуйте, а не то тоже заберем за компанию!

Софья, выйдя из своего угла, выхватила из рук плюгавого адвоката гербовую бумагу и быстро прочитала ее. Генерал, уже догадавшийся, что значит сей приход, велел камердинеру пропустить жандармов и стал собираться.

— Видать, такова моя доля, Сонюшка, — сказал он, понурив голову.

Камердинер неожиданно быстро убежал и тотчас вернулся, неся в руке теплую генеральскую шинель. Софья, поняв, что ничего уже сделать невозможно и ее отца непременно заберут в яму, принялась лихорадочно собирать вещи и прочее, что может генералу пригодиться.

— Господа, подождите, мы сейчас, — умоляюще обратилась она к приставу и жандармам.

— Да чего уж там, — все еще сильнейшим образом смущаясь и косясь на купчиху, произнес, подкручивая длинный усище, пристав. — Понимаем-с. Вы не торопитесь, ваше превосходительство, мы подождем-с. Можете еще с семьею попрощаться, мы покамест выйдем-с. А ну пошли, — нарочито грубо прикрикнул он на толпящихся в дверях жандармов и одновременно подхватил верткого Коперника за рукав.

Софья быстро собрала узелок, не давая себе расклеиться и метаниями по комнатам отстраняясь от нахлынувшей на душу скорби. Наконец генерал, собранный и одетый, встал посреди гостиной и старательно поцеловал сначала дочь, затем Аделаиду Павловну и, наконец, старого верного камердинера.

— Ну, прощайте, — сказал он. — Господин пристав! Я готов, — позвал он в коридор.

Пристав вновь вошел в гостиную и сказал, старательно избегая глядеть на несчастного генерала и обращаясь к стоявшему на столе самовару:

— Ежели вы желаете-с, ваше превосходительство, то мы можем поехать с вами в вашем возке, а жандармов на казенных подале отправить. Так-то честнее будет-с.

Коперник, также неизвестно каким образом оказавшийся в гостиной и услышавший эти слова, возмущенно закричал, подпрыгнув при этом чуть не до потолка:

— Какое честно? В кандалы его, в кандалы! Немедленно выполняйте предписание суда!

— Я это уже один раз с судейским сделала сегодня и еще раз сделаю, — объявила дочь боевого генерала и, подойдя к адвокату, со всего маху вкатила ему звонкую пощечину.

Коперник, схватившись обеими руками за щеку, отбежал от Софьи и стал тыкать в нее пальцем приставу, но тот сделал вид, будто ничего не заметил.

— Мой батюшка с вами турка бивал, — доверительно сообщил он Гаврилову, ведя старика к дверям. — Много о вас доброго рассказывал. А моя служба казенная. Что прикажут, то и выполняй. Так что вы, ваше превосходительство, с меня не взыщите.

Пристав бережно вывел старенького генерала, держа его под локоток, на улицу и осторожно посадил в возок. Вышедшие следом за ними жандармы уселись в казенные сани и укатили далеко вперед, как и обещал благородный пристав.

Софья и Аделаида Павловна из окон махали уезжавшему в долговую яму Гаврилову. Когда возок пропал из виду, завернув за угол, Софья внезапно подошла к купчихе и с рыданиями упала ей на грудь.

— Ну что ты, дитятко, — запричитала Земляникина, нежно гладя ее по голове. — Поплачь, поплачь. Легче станет. После слез завсегда легко становится.

— Что же это на свете делается, а? — всхлипывая, сквозь слезы восклицала Сонечка. — Это же такая несправедливость, что хоть с топором на всех иди!

— А вот этого не надо, — все так же ласково сказала ей Аделаида Павловна. — Не надо. Все образуется. С топором не надо, а вот помолиться бы не мешало. Может, сходим-ка в церковь?

Софья отрицательно замотала головой.

— Ну тогда я одна схожу. В Николу, в собор. Помолюсь за их превосходительство. Да и к Аглае Ивановне потом загляну. Ванюше расскажу, что случилось. Может, он еще что присоветует.

Купчиха ушла. Камердинер тоже ушел в долговую тюрьму узнать, как устроился его бывший боевой командир. Софья осталась одна. Она бесцельно побродила по комнатам, останавливаясь у затемненных ранними сумерками окон и глядя на заснеженные улицы.

«Как все это ужасно! И как несправедливо. Что же это, в самом деле, я расклеиваюсь. Ведь надобно что-то делать! Что-то предпринимать, чтобы папеньку выручать. Надо бороться. Обязательно бороться, не сдаваться».

Тут же Сонечке вспомнились слова, сказанные Ломакиным в возке, о том, что надо бороться со всей пирамидой.

«Ах, как нехорошо с Родечкой получилось. Ведь я его выгнала. Как паршивого пса выгнала из возка-то. И за что? За то, что он так за папеньку болел, что готов был со злости всех кругом поубивать. А я со злости на всех взяла и выгнала. Обидела, наверное, чрезвычайно сильно. Ох, как стыдно. Боже мой, до чего же стыдно».

Повинуясь внезапному порыву, Софья накинула на плечи шубку, повязала голову платком и выбежала из квартиры. Как назло, извозчиков нигде не было видно. Но раз решив, Софья уже не останавливалась, покуда не доводила решенного до конца. Запахнувшись посильнее, она направилась прямо к Пяти углам, где находилась мастерская художника. Идя скорым шагом, девушка вскоре раскраснелась, а беличьи щеки ее стали пунцовыми. Мысли же метались в голове, будто пришпоренные бойкими гусарами кони, несущиеся на врага.

«Что-то я ему скажу, как обращусь? Да он и на порог-то не пустит. А вдруг так разобиделся, что даже разговаривать не захочет. Эх, сама я виновата. И стыдно так, что хоть плачь. А что же делать, надо идти виниться».

Софья сама не помнила, как добралась до мастерской Ломакина. День был настолько суматошным и наполненным страшными событиями, что почти полностью вытряс силы из мужественной Софьи, а потому она добралась до ломакинской мастерской уже совершенно обессиленная.

Из последних сил поднялась Софья на мансардный этаж четырехэтажного доходного дома, где размещалась махонькая художественная мастерская, кою скорее можно было бы назвать каморкой. Остановившись у двери и оправив сбившийся платок, Сонечка, тяжко дыша, кротко стукнула кулачком. Ответа не последовало. И тут девушка обнаружила, что дверь-то открыта. После стольких ужасных испытаний, выпавших за сегодняшний день, Софья подумала самое плохое и, сильно толкнув дверь, решительно вошла в мастерскую. Одна лишь свеча, стоявшая на столе, освещала скудную обстановку каморки. Кроме стола, впрочем с трудом называемого столом, сделанного Ломакиным самолично из старой конторки, в мастерской был мольберт и кургузая кровать. В углу красовалась новенькая печурка, купленная Ломакиным совсем недавно на деньги от хорошего заказа. Около нее — трехногий табурет, на котором стояли ботинки, приготовленные для просушки. В другом углу на гвозде висело немногочисленное платье художника. Все остальное невеликое пространство занимали картины, эскизы и наброски. Самого Ломакина нигде не было. Софья остановилась, в растерянности оглядывая каморку, и тут взгляд ее упал на стоявший на мольберте портрет. Это был ее портрет, написанный художником явно по памяти. Софья подвинула стоявшую на столе свечку к самому краю, так, чтобы желтый свет падал на холст, и принялась его разглядывать. Ломакин изобразил Софью в голубом вечернем платье, что, по его же собственным словам, так хорошо шло ей, подходя к роскошным бровям и темным глазам. При всем явном сходстве портрета с оригиналом Софья нашла, что художник чрезвычайно приукрасил ее, сделав более красивою, нежели в реальной жизни, и даже придав вид некой утонченной дамы из высшего света. Сонечке тут же вспомнились слова одного студента, знакомого семьи генерала Гаврилова, сказанные ей, что Софья походит на одну из героинь модных ныне романов, умную и роковую. Именно такая героиня смотрела с портрета на Софью, которая столь сильно увлеклась изучением, что и не заметила, как дверь в каморку приоткрылась и в нее вошел Ломакин, несущий дрова для растопки печки. Он остановился, удивленно глядя на незваную гостью, не в силах пошевелиться и не производя ни единого шума. Однако одно из поленьев предательски выскользнуло из рук и с громким стуком упало на пол. Софья сильно вздрогнула и обернулась.

— Ах! — воскликнула она, не признав сразу в полутьме в темной фигуре, стоящей у дверей, Ломакина. — Родион, как вы меня напугали.

Ломакин пробормотал извинение и прошел к печке. Он молча сосредоточенно стал запихивать в него поленья, одно за другим, а затем, запалив от свечи лучину, попытался разжечь их. Лучину задуло, и огонь не захотел разгораться. Ломакин заскрежетал зубами.

— Ну кто же так делает! — воскликнула Сонечка.

Она скинула шубку, опустилась рядом с Родионом на колени и ловко разожгла поленья в печи. Когда огонь с треском занялся сухими поленьями, она поглядела на сосредоточенного Ломакина и впервые за день улыбнулась.

— Господи, Родечка, до чего же приятно видеть вас! — воскликнула она.

— Да? И мне вас, Софья Семеновна, тоже, — признался художник.

Софья поднялась с колен и машинально отряхнула юбку. Она не знала, что же ей теперь говорить, так как вроде бы и мориться более было не нужно. Все получилось как-то само собой, легко и просто, чего уж Софья никак не ожидала. Поэтому она вновь вернулась к разглядыванию собственного портрета, освещаемого теперь еще и разгоревшейся печкой. Ее тень, сильно удлиненная на стене и преломляемая у низкого перехода стены в потолок, пугала, искажаясь и кривляясь, словно уличный фигляр, скорее страшный, нежели смешной.

— Нравится ли вам сей портрет? — осторожно спросил ее Ломакин.

— Очень! Он очень хорош, — призналась Сонечка. — Вот только вы меня слишком уж приукрасили. Я не такая… не такая красивая, — смело выговорила она.

— Отчего же? Вы очень даже красивы! — внезапно сказал Ломакин, сам от себя не ожидая подобного откровения.

Софья сильно покраснела от удовольствия и смущения.

— Но я не вижу здесь идеи, — неожиданно сказала она и тут же пожалела о сказанном.

Софья каким-то особым женским чутьем почувствовала, что художник чрезвычайно расстроился.

— Да, — сумрачно глядя на портрет, согласился Ломакин. — И я тоже не вижу. Я, признаться, Софья Семеновна, во многом не прав был в отношении того, что вам давеча про идею говорил. Нет в моей живописи никакой идеи. Это не значит, что ее вообще в живописи нет. Просто я ее передать не могу, а уж других этому учить тем более.

— Неправда! — вспыхнув, в сердцах воскликнула Сонечка. — Это все неправда, что вы говорите. Это на вас так суд подействовал. На самом деле завтра вы будете совершенно иначе думать и говорить. У вас в картинах есть прекрасные идеи. И вы по-другому людей видите, чем иные художники.

— Возможно, — грустно сказал Ломакин. — Вы правы, Софья Семеновна, я сегодня многое из суда над вашим батюшкой вынес. Мне теперь многое открылось в другом свете. Все просто. Я — не художник. Это факт установленный. В том смысле, что пишу я, может быть, и хорошо, а вот идею передать не могу. Пытаюсь, стараюсь, но Бог таланта не дал, вот ничего и не выходит. А идей у меня много. Иной раз даже чересчур. Спать не могу, брожу тут по мастерской, мечусь, словно зверь какой-то, а все выхода найти не могу. А вот нынче понял, почему выхода-то нет. Потому что не там я его ищу. Другие не картины пишут, а дело делают. В ином себя находят и идеи свои в жизнь воплощают. Ведь посудите сами, Софья Семеновна, насколько это прекрасно, когда ты делаешь что-то на благо людей. И мучаешься за идею. Вот вы давеча меня с Иисусом сравнивали. Из-за моих волос и бороды. Я понимаю, что только из-за этого. А вот я не хочу, чтобы только лишь из-за внешнего сходства. Я хочу, чтобы и из-за дел моих, из-за служения благородной цели вы меня сравнивали со Спасителем. За благородную идею можно и на костер пойти, и на крест. Я ведь готов. Морально созрел к этому. И уже теперь ни за что со своего пути не отступлюсь.

Сонечка внезапно сделала шаг и оказалась близко-близко от Ломакина. Их тени сплелись на стене в единое, крайне безобразное чудовище.

— Родечка, — прошептала она, — вы самый благородный из людей, которого я только знаю.

Ломакин прижался к ней, а затем внезапно отпрянул прочь.

— Так нравится ли вам этот портрет, Софья Семеновна? — каким-то сумрачным тоном спросил он.

Девушка удивленно оглянулась на стоящий на мольберте холст, будто бы на нем что-то изменилось, и медленно произнесла:

— Но ведь это не я. Это лишь ваша выдумка. Игра воображения.

Ломакин подошел к портрету, взял со стола ножик и аккуратно вырезал холст из рамки. Затем неторопливо скрутил его в трубку и кинул в огонь печи. Софья вскрикнула и кинулась к печи, пытаясь достать портрет, но пламя слишком быстро схватило углы и хорошенько занялось картиною.

— Что же вы? — вскричала Сонечка, уставившись на Ломакина, стоявшего рядом.

Руки художника тряслись, а сам он не мог вымолвить ни слова, безотрывно глядя на догоравший холст.

— Что же вы делаете? Ведь это же прекрасный портрет! Как вы могли? Вы убили его, — объявила Софья и что есть силы затрясла потрясенного Ломакина за плечи.

— Я не портрет убил, — наконец произнес Родион. — Я художника убил. Вот так вот.

Софья секунду стояла в неподвижности, испуганно глядя на Ломакина, а затем ее внезапно озарило. И монолог сегодняшний про пирамиду, и только что сказанное о служении великой идее.

— Господи, Родечка, да что же ты с собою-то делаешь? Ты же себя губишь!

Она заглянула Ломакину в глаза и внезапно отпрянула назад, увидев в них нечто, странно похожее на сумерки. Софья подхватила шубку и бросилась прочь из мастерской. На мгновение она обернулась, с горечью поглядела на Родиона, а затем быстро выбежала вон.

Ломакин хотел было броситься следом за ней, он даже сделал пару шагов, но потом остановился и улыбнулся.

— Это хорошо, это очень хорошо, что ушла, — сказал он сам себе, собирая в кучу перед печью картины и наброски. — Так даже лучше будет. Вернее. Все порвать, от всего отказаться. Да, так лучше.

Ломакин старательно срывал с рамок холсты, сминал бумагу и все это запихивал в печь. Огонь весело и дружно подхватывал картины, сжигая их на глазах у художника в одно мгновение. Родион с каким-то безумным весельем наблюдал, как труд последних лет быстро исчезает в топке. Он протянул руки навстречу огню.

— Сжечь. Все непременно сжечь. Ничего не оставить.

Одинокая тень его, скорбно надломленная у потолка, высилась над художником, тяжко нависнув и тревожно трясясь в такт монотонному нервному покачиванию Ломакина.