Иван пролежал пластом почти неделю. Безумная горячка сменилась ужаснейшей хандрою, которую дополняла мигрень, более падкая на петербургских барышень, нежели на мужчин. Страшные головные боли настолько сильно мучили Ивана, что порою он зарывался в подушку, часами держа больную голову под нею и тихо постанывая. В такие часы ему вспоминались долгие прогулки с Лизонькой в Летнем саду, любование на Лебяжью канавку, совместное кормление уток в пруду. Иван тихонько, чтобы не слышала тетушка, плакал, отчего его подушка всегда была мокрой.

Чаще всех Безбородко навещала влюбленная купчиха. Она приходила всегда в одно и то же время, перед вечерней службою, кою Аделаида Павловна исправно посещала в Никольском соборе. Купчиха всегда являлась с гостинцами, купленными по дороге на Сенном рынке, на котором, по словам торговых людей, «чегой-то только не было, даже черта в ступе можно прикупить». Для Аглаи Ивановны Земляникина была самой желанною гостьей. Женщины садились вместе пить чай из самовара, принесенного и водруженного в центре стола крепкой Дуней. Обыкновенно Иван, слышавший о приходе гостьи, старательно приводил себя в порядок и выходил в гостиную. Добрейшая тетушка тут же начинала хлопотать над больным, усаживая его подле купчихи и наливая Ивану чай. Во время таких чаепитий обычно Аделаида Павловна и Безбородко разговаривали, в основном о прочитанном купчихой. Земляникина, благодаря влиянию Ивана, стала чрезвычайно много читать в последнее время. В основном ей нравились переводные романы, преимущественно французские. Аделаида Павловна как-то призналась, что даже плакала над особенно почитаемым ею Бальзаком.

— Ведь как написал-то! — восклицала она, наливая себе в блюдечко чаю и старательно дуя. — Это ж надо душу женскую многострадальную так понимать и чувствовать. И все о любви да о деньгах пишут. Этот господин Бальзак мне куда как ближе, нежели тот литератор, что ты, Ванюша, мне давеча давал. Тот, что из наших. Уж запамятовала, как бишь его?

— Федор Михайлович Достоевский, — подсказал Безбородко.

— Да, Достоевский. Тоже хорошо пишут, но не так трепетно. У них больше про мучения. А мучения я каждый божий день вижу. Вон хоть в окно выгляни, одни мучения кругом. — Купчиха посмотрела в сторону окна, где виднелся собор, и часто мелко перекрестилась. — Так чего уж мне этакие книжки читать? Я лучше про страсти любовные да про то, как люди себе состояния делают, почитаю. Ты, Ванюша, мне еще Бальзака дай. Очень он мне по душе.

При этом Земляникина столь трогательно и влюбленно глядела на Безбородко, что просто стыд один.

Сначала Иван несколько стеснялся открыто выражаемой любви со стороны купчихи-миллионщицы, тем более что кроме оной за столом иногда сиживали еще либо Софья, либо же товарищ его Ломакин. Но вскоре он совершенно перестал стесняться, особенно когда Сонечка однажды сказала ему, оставшись как-то наедине в гостиной, что всегда мечтала о том, чтобы ее кто-нибудь столь же нежно полюбил.

— Да нет же, Софья Семеновна, это вам показалось. Все совсем не так, — сильно смутился Иван.

— Ну уж не спорьте, Иван Иванович. Я прекрасно все вижу и понимаю, — отмахнулась Софья. — Если бы и меня любили настолько сильно, что даже и не просили ничего взамен, как только сидеть рядышком и смотреть на меня, то я была бы самой счастливой на белом свете, — сказала она, думая о чем-то своем.

Когда Сонечка, попрощавшись, ушла навестить батюшку, Иван и Земляникина уселись на диван. У молодого человека вновь заболела голова, и он совершенно неожиданно и для себя, и для купчихи медленно склонил голову и положил ее на объемную грудь Аделаиды Павловны. У той от нежданного счастья даже дыхание перехватило. Она погладила Ивана по голове и стала пальцами осторожно расчесывать ему волосы.

— Ванечка, болезный ты мой, любимый ты мой, ненаглядный ты мой, — шептала Аделаида Павловна. — Уйди боль, уйди кручина, оставь моего возлюбленного.

Иван чувствовал, как недуг постепенно оставляет его. Глаза сами собой закрылись, стало так хорошо, так покойно, и не было более ни графа с его энергетическим вампиризмом, ни Лизоньки с жертвенным взглядом овечки на заклание, ни генерала, сидящего в тюрьме, ни Ломакина с мучительным поиском самого себя. Все оставило Ивана вместе с болью, а на смену пришло успокоение.

Внезапно что-то словно обожгло ухо. Безбородко машинально повернул голову, и тут же вторая слеза, огромная и горячая, скатилась по щеке Земляникиной и упала ему на лоб. Иван на секунду замер, глядя на круглое, полное любви и нежности лицо купчихи, и, повинуясь внезапно нахлынувшим чувствам, приник к полным, влажным губам Аделаиды Павловны. Может, это было чистейшей случайностью, но в этот самый момент в гостиную вошла Аглая Ивановна, неся в руках какое-то варенье в розетке.

— Ах! — громко воскликнула тетушка и всплеснула руками, выронив варенье.

На шум вбежала Дуня, которая тоже сказала «Ах», но ронять ничего не стала, а вместо этого принялась быстро затирать пол тряпкою, поминутно поглядывая на сидящих на диване, красных от смущения Ивана и Земляникину. В глазах последней читалось к тому же еще и торжество победы. Добрейшая тетушка неловко извинилась и вышла из гостиной, таща за собою прислугу, все норовившую дотереть липкое темное пятно от варенья.

— Да пошли ты, корова неповоротливая.

Войдя на кухню, тетушка немедленно отвесила нижайший поклон стоявшему в красном углу образу, а затем достала из буфета заветный графин с наливкой. Догадливая Дуня тотчас же подставила две рюмочки.

— Господи, спасибо, что сподобил, — скороговоркою произнесла Аглая Ивановна, чокнулась с Дуней и опрокинула рюмочку.

— По второй бы не мешало, барыня, — сказала Дуня, выразительно поглядывая на графинчик. — Чтоб закрепить у них это самое.

— Нечего у них там закреплять, все и так слава богу, — одернула прислугу тетушка, но уже сама наливала в рюмки наливку.

Часто посещала больного Софья, однако не столь часто, как это делала купеческая вдова. Она почти все время бегала по различным инстанциям, подавая прошения о пересмотре несправедливого суда над генералом Гавриловым. Сонечка была настроена весьма решительно и даже наняла адвоката, впрочем, весьма своевременно, так как именно он не дал судейским чинушам, пришедшим описать имущество генерала, вынести из квартиры мебель.

— Сначала апелляция, господа, сначала апелляция! — объявил адвокат, а заявившего претензию Коперника, оказавшегося тут как тут и даже попытавшегося было руководить выносом вещей, вообще выставил вон из квартиры, взяв за шиворот и пребольно толкнув на площадку.

Адвоката звали Петром Козьминым. Это был молодой человек из новых, только что появившихся после окончания обучения в университете юристов, которые не стремились выслуживаться перед власть имущими, а старались помогать всем страждущим и обездоленным вроде Гаврилова. Козьмин считал суд, свершенный над генералом, в высшей степени несправедливым и со всей тщательностью взялся за апелляцию. Однако чиновничья машина оказалась столь неповоротливой, а документы перебрасывались из одной инстанции в другую с такой катастрофической медлительностью, что иной раз Софья даже теряла присутствие духа, особенно когда навещала батюшку. Генерала Гаврилова поместили в отдельную камеру, если можно было бы так назвать небольшую комнатку в казенном здании с зарешеченным оконцем, впрочем весьма крупным. Гаврилов пользовался у караульных, набранных из бывших солдат, ныне инвалидов, огромнейшим авторитетом. Многие если и не знали лично боевого генерала, то уж наверняка слышали о нем, причем только самое хорошее. А потому никаких препятствий у Сонечки к свиданиям не было, напротив, ее пускали к батюшке всякий раз, когда она приходила. То же самое было и в отношении ежедневно посещавшего Гаврилова старика камердинера. Верный Петруша обязательно приносил в камеру к генералу какой-нибудь гостинец, пусть даже и обычное яблочко. А потом, сидя с инвалидами в караулке, где сушилось белье и пахло крепким табаком, и попивая чаек, сетовал на несправедливый суд и злонамеренность графа.

Ломакин также заходил проведать Ивана. Он старался не попадать в часы посещения Безбородко Софьей. Иван вскоре заметил эту странность и напрямик спросил у товарища, не поссорился ли он с дочерью генерала. Ломакин тяжело вздохнул, но ничего не ответил.

Вообще же Иван заметил, что и Родион, и Сонечка избегают не только встреч, но даже упоминания друг о друге. К тому же было видно по лицам, что им ужасно грустно. Софья сильно осунулась за последние дни, а Ломакин странно побледнел, хотя до этого казалось, что куда уж более бледнеть при его болезненной петербургской бледности. Больные же вообще все очень хорошо подмечают, в особенности лежачие. Они чувствуют каждую интонацию, видят каждый невольно брошенный взгляд, о многом догадываются невесть какими способами. Особенно те, которые смертельно больны. У них открывается интуитивное чутье, они видят почти невидимое и своими замечаниями ставят порой других в тупик.

Иван хоть и не был смертельно болен, во всяком случае, доктор ничего такого не обнаружил у него в организме, а в душу доктора, как известно, не заглядывают, однако и он проявил чудеса догадливости. Видя, что у одного ничего узнать невозможно, а узнать еще надобно многое, Иван направил свои усилия на другого. Когда на следующий день после посещения Ломакина к нему пришла Софья, Иван безо всяких церемоний сообщил ей, что вчера у него был Родион и, как он догадался, между Родионом и Софьей Семеновной произошло нечто чрезвычайно неприятное.

Сонечка чрезвычайно смутилась. Она не стала, как Ломакин, уходить в сторону, а поведала Ивану всю подноготную размолвки.

— Да что же это? — воскликнул расстроенный и взволнованный Иван. Он вскочил с дивана и забегал по гостиной.

Аглая Ивановна и Аделаида Павловна ушли в Никольский собор стоять вечернюю службу, молясь: тетушка — о выздоровлении племянника, а купчиха — о скорейшем завершении дела генерала и, естественно, в благодарность о неожиданно выказанной к ней взаимности со стороны Безбородко. Поэтому никто не мог помешать несчастному больному волноваться, хотя доктор категорически запретил ему это делать.

— Стало быть, Родион живопись теперь забросил? И что же он? Как же он еще живет-то? Он только искусством раньше и жил! — вскричал Иван, остановившись на мгновение перед Софьей, сидевшей на диване и с беспокойством наблюдавшей за возраставшей взвинченностью молодого человека.

— Да что же так заволновались, Иван Иваныч? — притворно беспечным тоном сказала она. — У Родиона Ильича все не так уж и скверно. Он жив-здоров, судя по вашим рассказам.

— Да разве это жизнь? Разве это жизнь, я вас спрашиваю, Софья Семеновна? Это же одно сплошное мучение. Ведь посудите сами, любимое дело, можно сказать, дело всей жизни заброшено, любимый человек покинут. — Тут Иван коротко, но очень выразительно глянул на Сонечку.

Софья зарделась. Ее беличьи щечки удивительно приятно покраснели от удовольствия.

— Так вы уже меня к Родиону Ильичу в невесты запишете, — сказала она.

— А что? И в невесты можно. Почему бы нет. Вы такая прекрасная пара были бы! — воскликнул Безбородко, широко размахивая руками.

— Вот именно что были, — вернула его на прежнюю тему разговора девушка. — Теперь уж ничего обратно не вернуть.

— Вернем! Я уверен, что вернем! И его превосходительство тоже домой вернем. А Родиону опять надобно живописью заняться. Господи, на что же он теперь живет? Раньше-то хоть заказами перебивался. Церкви помогал расписывать да лубки разные. И еще в театрах декорации малевал, а нынче-то какими заказами питается?

Сонечка нахмурилась.

— Я слышала, Родион Ильич «адовы машины» подвизался изготовлять для бомбистов, — сообщила она, уставившись в пол.

Иван резко остановил свой бег и, пораженный, уставился на нее.

— Как? Как для бомбистов? Он же мне божился, что больше не будет. Он слово мне давал, — растерянно сказал он.

Иван был словно маленький ребенок, которому родители обещали показать настоящего Деда Мороза, а взамен этого привели дворника Андреича, а у того еще и борода отвалилась.

— Это нечестно, — грустно произнес молодой человек.

— Так что ничего у нас не выйдет, — едва не рыдая, констатировала Сонечка. — И пары никакой не получится. Не то что у вас с Аделаидой Павловной.

Безбородко, памятуя о недавнем поцелуе, смутился.

— Это не то. Это другое, — запинаясь, сказал он. — Тут просто так. Нет тут никакой еще пары.

Софьины глаза гневно заблестели.

— Да как же вам, Иван Иваныч, не стыдно, — грозно сказала она. — Аделаида Павловна на вас чуть не молится, а вы такое говорите. «Просто так», — передразнила она взволнованное заикание Безбородко. — Эх вы, судари. Что Родион Ильич, что вы — все свои идеи ищете. Тот портреты да картины сжигает, думает, как бы идею в жизнь воплотить. А вы…

— Что я?

Софья встала с дивана и подошла к Ивану. Тот никогда ранее не видел ее такой раздраженной.

— А вы, Иван Иваныч, мечтатель! И мечтаете о неосуществимом, — с вызовом заявила Сонечка. — О свободе для многих. Да о какой свободе вы говорите? Вон, например, моего батюшку свободы лишили, за решетку упекли! И за что? За то, что просто под руку попался и был легкой добычей для омерзительнейших хищников. Вот это настоящее. Вот за это надобно бороться. Да что там говорить про батюшку! Вашу бывшую невесту завтра венчают с графом! — совершенно неожиданно выпалила она в лицо ошеломленному новостью Ивану. — А вы и не знали будто, что ваша Лиза за графа замуж выходит? Именно что выходит! Никто ее насильно туда не толкает! Сама идет. За деньги! И будет жить не с графом, а с его титулом. А вы все про Аделаиду Павловну говорите, что она у вас просто так, что это у вас не то. А что же тогда то? Лиза ваша? Она — жертва? Да она сама на жертвенник идет. Вот увидите завтра ее счастливое лицо. И будет жить с Драчевским и наслаждаться собственной жертвенностью. А вы все будете дома сидеть и от головной боли мучиться. А Родион Ильич будет бомбы делать для убийц и тоже мучиться. Да что же это с вами приключилось такое, что вы настоящей жизни не видите, а все желаете за что-нибудь страдать или же бороться? Ни вы, Иван Иваныч, ни ваш товарищ не умеете наслаждаться жизнью. Просто жить не умеете. И сами мучаетесь от этого, и других мучаете. Почему другие могут жить просто и ясно, а вы нет? Вам подавай идею, подавай страсти, а иначе вам пресно будет. Пусть хоть горько, но лишь бы не пресно. А то, что бомбы будут убивать, так это наплевать, это все потому, что за идею так надо. И пускай несчастная женщина от любви мучается. Это тоже за идею, потому что все должны быть свободными. Да ваша Лизонька не хочет быть свободной. Она рождена для рабства и сама рабства ищет. А вы, Иван Иваныч, ей свободу предлагаете. Вот она и ушла к графу, потому что тот, известное дело, едва женится на ней, как тут же на цепь посадит, словно дворовую собаку, и за любую провинность будет нещадно лупить. Эх вы, судари!

Софья остановилась и перевела дыхание. Все это она сказала чрезвычайно злым тоном, напирая на Безбородко и словно выплевывая ему в лицо нехорошие слова. Иван, совершенно ошеломленный множеством обвинений и сыпавшимися на него новостями, только лишь отступал к стене.

Закончив говорить, Сонечка потупилась. Она почувствовала, что уж очень эмоционально высказала свое неприятие жизненных принципов Безбородко и Ломакина, а потому стушевалась и, смяв прощание, поскорее заспешила домой. Иван, оставшись один, заметался по пустой квартире, становящейся все более и более темною от сгущавшихся за окнами ранних сумерек. Душевное смятение полностью овладело им, как уже овладевало ранее, но никогда так мучительно не было молодому человеку думать о своей судьбе и о судьбе близких ему людей.

Наконец, наметавшись вволю и обессилев, Иван сел прямо на пол у раскрытой печи, в которой еще пылали угли. Красные языки изредка поднимались над раскаленными углями и плясали свой замысловатый танец. Иван бессмысленно смотрел на эту сумасшедшую пляску пустыми глазами и совершенно замер, почти не дыша, а внутри него шел беспрерывный разговор с собственной душою.

«Как права Сонечка! Как она все видит! И ведь я, такой дурак, напрасно только мучаю себя и Аделаиду Павловну. А как стыдно теперь, когда глаза-то открылись! Во всем не прав, кругом виноват получился. Ведь из-за своего глупого стремления к претворению идеи я забросил генерала Гаврилова, а он, бедняжка, нынче томится в долговой тюрьме. Ему небось там совсем уже несладко, а я, как назло, болею и его даже навестить не могу. И вдова страдает, мучается, каждый день ко мне ходит. А я, как истукан, ее книжками забрасываю. И вот ведь уж и душу ее прекрасную разглядел, а все продолжаю не так думать об Аделаиде-то Павловне. И сколько у нее терпения хватало, чтоб ожидать, покуда у меня глаза сами собою раскроются».

От недовольства собой Иван на мгновение вышел из забытья и пребольно ударил себя кулаком по колену. Он даже не заметил, как у него постепенно поднялся сильнейший жар. От печи исходило тепло, и Ивану казалось, будто все хорошо с его организмом, чрезвычайно перевозбужденным и болезненным. Он вновь погрузился в себя.

«Сонечка тоже страдает. И из-за страдания все видит и чувствует. И я тоже вижу и чувствую, но не так и не там. Вот у нее с Родионом не получилось. А почему? Потому ли, что Родион вновь в революцию ударился? Да нет же, нет. Он ведь мне еще давно обещался, что больше не будет. Гадкое это дело — революцию делать. Гадкое и грязное. И недостойное. А он вот опять туда полез. А был художником. Лучше уж быть посредственным художником, чем хорошим революционером. Сонечка, конечно, страдает тяжело. Столько несчастий сразу на нее свалилось. Удивительно, как она еще держится. Молодец. А Родион дурак. Самый настоящий дурак, что с Сонечкой поссорился и расстался. И я дурак, что Аделаиду Павловну обижаю. Хоть и в революцию не лезу, а все равно дурак. Все со своей свободой бегаю, ношусь как с писанной торбой. А кому нужна эта моя свобода? Кому? Даже Лизоньке она не нужна. Что там Софья Семеновна про Лизоньку-то говорила? Что она жертва от рождения? Жертва, точно, самая настоящая жертва. И даже внешне похожа».

Иван постепенно начал клониться к полу, пока не улегся на него прямо у печи и стал погружаться в забытье.

«Овца. Жертвенный агнец. А граф зверь. И он Лизоньку погубит. Обязательно погубит. Господи, спаси и сохрани рабу твою Лизавету. А ведь не спасет и не сохранит. Надобно самому. Обязательно надобно. Что там Сонечка про венчание говорила. Завтра у них венчание? Где? Знаю. Что-то я сильно устал».

Вернувшаяся с вечерней службы Аглая Ивановна обнаружила племянника погруженным в глубокий сон прямо перед печью. Пощупав лоб Ивана, добрейшая тетушка сильно обеспокоилась. Они вместе с Дуней перенесли молодого человека в его спальню и уложили в постель. Дуня приготовила отвар по рецепту, прописанному доктором, а Аглая Ивановна в добавление заставила Ивана выпить еще и рюмку царской водки. Жар вскоре спал, и тетушка, успокоившись, отправилась спать.