Сказки уличного фонаря

Лаптев Павел Н.

Повести

 

 

ОСЕННИЙ ГОСТЬ

 

I

Холодная дорога с красно-жёлтыми мазками надежды на тепло, на уют семейный далёкий, что когда-нибудь приведёт она по долгим верстам к любимой — Натали. А волнопад тоскливых рифм, как листьев осенних стелет и стелет под колеса кибитки:

«Куда же ты? — В Москву, чтоб графских именин Мне здесь не прогулять. — Постой, а карантин! Ведь в нашей стороне индийская зараза, Сиди, как у ворот угрюмого Кавказа, Бывало, сиживал покорный твой слуга; Что, брат? уж не трунишь, тоска берет — ага!..»

И так всюду в России — только тёплые мазки надежды — на свободу, на счастье, на любовь на фоне регулярной серости. И так всюду сейчас здесь — в девятнадцатом веке, в тридцатом году, в октябре, потому что — осень.

Ах, осень! Она крадёт тепло и отдаёт одновременно чуть лучиками солнечными сквозь вековые сосны. Она заточает в свои холодные стены и, претворяясь музой, опутывает вдохновением. А он, стремительный гений уже мчался и от неё и к ней одновременно по ризадеевской дороге, вдоль Верхнего пруда — в Выксу.

— Но-о, пошли! — пробасил в бороду извозчик и опустил кнут на спины двойки, когда она начала вязнуть в дорожной жиже.

— Погоди, не тряси так! — крикнул как можно сильней Александр Сергеевич, приоткрыв левую дверь кибитки. — Я хочу посмотреть.

— Смотрите, барин! — ответил ему, еле услышав, глуховатый извозчик, не оборачиваясь.

Сидящий с извозчиком рядом на облучке камердинер Прохор ткнул его локтем в бок, сказав усмехнувшись:

— А чего смотреть, всё одно и то ж. Тамошний лес и тутошний тоже лес-от…

— Ну, не скажи, Прохор! — возразил слуге Пушкин. — Какая пора стоит чудесная! — провожал взглядом сосны. — И не одно и то же, ни одного нет одинакового вида, везде разный лес. В этом и чудо божьего мира — в разнообразии единство! — крикнул и закрыл дверь.

— Чаво лес? — переспросил глухой извозчик.

— Да, ладно, — закрыв дверь крикнул Пушкин глухому извозчику. — Сколько мы вёрст проехали — и в Арзамас, и в Лукоянов, и в Выксу вот, а везде лес разный.

— Что лес? — сказал извозчик. — Лес — он кормилец! Или избу поставить, или из зверя какого шубу справить…

— Шубу? — посетовал Пушкин. — Вот ведь чёртово племя… Вы шире смотрите глазами. На красоту смотрите!

— А на что она нам простолюдинам красота? — разобрав, ответил извозчик и повернулся, — С красоты сыт не будешь. А вот завязнем, будет красиво. Но-о! — тряхнул поводья.

— Ох! — вздохнул Александр Сергеевич, снова приоткрыл левую дверь, разглядывая шапку соснового бора на противоположном берегу большого пруда, — Красота-то какая! Осень… Но в Болдине она всё равно немного другая.

— Ну, красота, пошли! — приказал извозчик лошадям и приложил по спинам кнутом.

Те дернулись, повели в сторону и кибитка, завязнув, сильно накренилась на бок.

Камердинер с извозчиком не удержавшись один за другим рухнули с облучка на землю.

— Едритвою! — ругнулся извозчик, вставая из лужи и вытирая грязные руки о зипун, — Приехали!

— Как не ловко! — зло крикнул ему чуть не вывалившийся из открытой дверки Пушкин.

— Поправим сщас, — невинно улыбнулся ему невидимыми в бороде губами извозчик.

Александр Сергеевич прыгнул через грязь из кибитки, поправил плащ и шляпу и спустился по рыжему игольнику к воде.

«Бабушка московская Мария Алексеевна здесь была» — вспомнил он, рассматривая трепещущий простор пруда, взяв одной рукой другую под локоть, и вслух себе сказал:

— И родила мою матушку.

— А? — не расслышал Прохор, помогая извозчику с экипажем, думая, что к нему барин обращается.

— Я говорю, матушка моя Надежда Осиповна родилась в этих местах! — громче сказал Пушкин.

— Далеко как забрались. А зачем-от? — спросил камердинер, толкая сзади кибитку.

— Да… Дед Осип Абрамович Ганнибал был флотским офицером и принимал здесь пушки, — неохотно поведал поэт своему камердинеру. — Пушки с пристани палят, кораблю пристать велят… — представил белоснежный парусник, величественно волнующий воды пруда.

— И чего? — зачем-то спросил извозчик, всё равно ничего не услышав, вылезая ещё грязнее из-под кибитки.

Поэт ничего ему не ответил, вдыхая свежесть осени своей.

«Русь, Россия!» — вздохнул он, погладив бакенбарды, положив свой взор на пыльную траву, на вековые сосны, на пруд колыхающийся и вспомнил бабушкин Марии Алексеевны рассказ о встрече ее с окаянным Емелей Пугачевым. — «Наверняка, где-то в этих местах, может и здесь вот на этом месте». Пушкин оглядел пыльную кривую версту, представив измученного бородатого дядьку в грязном тряпье на телеге в деревянной клетке о двух колес, имевшего несчастье родиться в этой державе, жить в это екатерининское время, в этом униженном, недовольном жизнью, озлобленном сословии; имеющего смертный грех гордыни возомнить себя помазанником Божиим.

— Россия, Русь! — сказал вслух поэт. — Вот где мается душа от несоответствия красоты и гармонии в природе и беспутной жизни людской. А ведь всё божье творение, из одного котелка вытащено — и сосны и человеки…

— Так ведь рукотворённое вся ента балясина, пруд-от, — крикнул ему на это, тяжело выпрямившись Прохор.

— Рукотворенное, говоришь? — удивился Александр Сергеевич. — Ну, чудо, чудо ведь, а! Сродни в Петербурге Неву в гранит заковать. А тут лопатами такую махину земли поднять. Не весть как осьмое чудо света, а, Прохор? — повернулся Пушкин к кибитке.

Камердинер не понял про чудеса света, только головой покивал, пробурчав извозчику на облучке:

— Чудеса… А сколько душ сгубили поди на энтой подсобке… — и снова к колесу нагнулся и, немного погодя, уже вылазя за экипажем из лужи, крикнул. — Всё!

Пушкин опустил руки и сделал несколько вдохов полной грудью. Потом подошёл к выехавшей на возвышение дороги кибитке, где на облучок к извозчику уже забрался тяжело дышавший Прохор. Наступив на мягкое возле экипажа Пушкин обнаружил, что вляпался в лошадиный навоз.

— Ай! — досадно вытер о траву подошву, — Чудеса, да и только…

— Бом-бом-бом! — колыхающаяся вода принесла колокольный благовест с того берега.

Александр Сергеевич вгляделся на чуть пробивающийся сквозь сосны источник — белоснежный корабль храма с блистающими крестами.

— Ныне какой праздник? — тихо спросил он.

— Бом-бом-бом! — прокатилось по воде уже мерно и застряло в соснах.

— Бог весть… Ивана Богослова рано ещё, — ответил барину Прохор.

— Бом-бом-бом! — ласково погладил волны трезвон.

Показалось поэту, что они сразу вспучились боле и накатили пуще на берег.

— Ветер по морю гуляет и кораблик подгоняет, он бежит себе в волнах на поднятых парусах, — произнес он, представляя картину эту, взглянул на Прохора с извозчиком, которые часто крестились. — Иоанна Богослова девятого октября, а нынче пятое, — подтвердил слуге и тоже перекрестился.

Мимо них пробежал подросток, довольно по-летнему одетый, в лаптях.

— Эй, человек! — остановил его Пушкин, — Скажи-ка, голубчик… — и подумал что бы спросить, — А как проехать к вашему барину?

— Туды! — пропищал мальчик, показав рукой вперед, — Токо никого нету. В господской церкви оне, — и побежал далее.

— Вот как! — и озаботился и обрадовался одновременно литератор и крикнул ему вслед, — А куда ж ты спешишь, голубчик, аж запыхался весь?

Паренек отдышался немного и, тряся головой запричитал:

— А корова, дура такая, запропастилась. Матушка послала искать ея. А то, не ровен час, как волки зарежут, — и добавил испуганно шёпотом, оглядываясь по сторонам — А, могет, дух разбойника Рощина утащил!

— И много ли волков здесь? — поинтересовался Пушкин, не обратив внимания на последнюю фразу.

— Здеся? — задумался паренек, как считал. — Да много, небось. Барин наш еща всех не стребил на охоте.

Пушкин участливо покачал головой и махнул мальчику рукой — мол, беги. Тот тоже кивнул и помчался по дороге.

— Ну что, барин! Пожалуйте взад, ехать! — перебил его думы, пригласив снова в кибитку, камердинер.

— Фу-ты! — фукнул Пушкин. — Ты, Прохор, божье творение, а выражаться не умеешь. Ну что это — пожалуйте взад?

— Дак, енто… — замялся, увидев гнев барина, слуга. — Садиться то бишь.

Пушкин ещё раз вздохнул глубоко и подошел садиться в кибитку, сказав:

— Воистину, что дано Юпитеру, не дано…

— Эт Вы, барин, сочинитель-то! — перебил его старый слуга. — Умеете говорить, а я что — далее кобылиной жо… зада и не видывал ничего в жизни. Откуда научаться.

— Откуда… — задумался поэт. — Вот покойная два года как, твоя Арина Родионовна, царство ей небесное, и то выражаться умела.

— Ну, так они бабы, божьи создания, аки ангелы, потому и язык у них длинней. А мы мужики все от лукавого, — засмеялся вместе с извозчиком Прохор.

— Ладно, лукавый ты мой! — засмеялся и Александр Сергеевич, открыл дверку кибитки, подпрыгнул на подножку и сел. — Как не скажешь, все эфир сотрясать. Русский язык изящен.

— Ка-ак? — смеялся Прохор.

— Богат, богат! — крикнул Александр Сергеевич. — А я только благодаря бабушке своей и научился ему, смальства говорил только по-французски.

— Да ну! — удивился Прохор.

— Вот — да ну. И немного по-английски.

— Французский слышал частенько, а англицкий не доводилось.

А вот послушай, Прохор, — Пушкин взял с сидения сборник «The Portical Works of Milman, Bowles. Wilson, and Barry Cornwall», открыл, полистав, и прочел у Барри Корнуолла:

Here’s a health to thee, Mary, Here’s a health to thee; The drinkers are gone, And I am alone, To think of home and thee, Mary…

— Что тот, что энтот — лягуха ква-ква, язык сломлешь, тфу. — сухо плюнул Прохор, — А про чаво хыть енто?

— Это про то, как все кто пил за здоровье барышни Мери, умерли от пиянства, и только один любовник остался, — объяснил поэт.

— Сколько ж они выпили за неё? — оживился, услышав про выпивку, извозчик.

— Бог его знает… — ответил, поморщась Пушкин, и к Прохору:

— А вот, Прохор по-русски на эту тему, ежели –

Пью за здравие Мери, Милой Мери моей. Тихо запер я двери И один, без гостей, Пью за здравие Мери.

— Ва! По русски-то красивше и понятнее, а то ква, да ква! — обрадовался камердинер.

— Да уж, наш русский богаче, — радовался и поэт. — Как саданёшь по-русски поперек хребта трехвершинным — пошёл твою не мать через зад колоду — и всем чертям тошно! — крикнул Пушкин и закрыл дверку.

Прохор засмеялся звонче вместе с подхватившим смех услышавшим последнюю фразу барина извозчиком и закашлялся громко, спугнув большую птицу, которая поднялась шумно из сосняка и проохала над головами мужиков. Они невольно нагнулись и проводили её взглядом. Извозчик тряхнул вожжи и весело приказал вперёд:

— Пошли твою не мать через зад колоду!

Лошади дернувшись, потащили с пригорка кибитку, которая вот уже понеслась по окатанной глубокой колее, разбрызгивая осеннюю грязь под себя и по разные стороны. Мальчишка, с которым только что разговаривал Пушкин и уже далеко убежавший еле успел отпрыгнуть на обочину, но попал ногой в яму, выругался, сплюнул, отер лапоть о жухлую траву и снова теперь уже медленно пошёл возле дороги за экипажем.

 

II

Кибитку качало из стороны в сторону и Пушкин, подпрыгивая в ней, еле успевал рассмотреть пролетавшие избы.

«Здесь побогаче будут крестьяне», — подумал поэт, сравнивая с виденными ранее — везде были добрые крыши и дворы-балясины.

Дорога вильнула круто влево, потом тут же вправо и перед взором слева пролетела улица, в конце которой стоял тот белый храм, который виднелся с пруда. Александр Сергеевич хотел было крикнуть извозчику повернуть, но тот уже разогнался вперёд, а тут и дорога повернула влево, упершись в чугунную изгородь парка. Пушкин пересел к правой стороне, любуясь благородной, сравнимой с изгородью Александровского сада решётку. Но и она кончилась, и дорога повернула снова вправо. Служба в храме, похоже, только что кончилась и несколько знатных людей вышли изнутри.

Пушкин приоткрыл левую дверь и крикнул на облучок:

— Постой-ка!

Извозчик остановил лошадей и поэт начал разглядывать приближающихся особ. Среди них выделялись особо одеждой высокий усатый с седыми бакенбардами немолодой мужчина в треугольной шляпе и шинели с красным воротником и три молодых человека подле — шедший на шаг впереди парень в широком плаще с бобровыми воротником и две девицы в широких беретах и собольих салопах, держащих военного мужчину под обе руки. Они тоже заметили экипаж и все четверо быстрее зашагали к нему. И в подошедшем уже ближе мужчине путешественник узнал генерал-лейтенанта Шепелева. Поэт сошёл из кибитки и тоже быстро направился к нему. Шепелев отпустил девушек, которые вместе с молодым человеком мелко поклонились незнакомому господину и пошли вперёд, а сам поравнявшись с на голову ниже себя Пушкиным обнял его крепко и расцеловал своими пухлыми с колючими усами губами.

— Надо же! Вот кого-кого, а Вас никак не ожидал здесь увидеть! — радостно сказал Шепелев, разглядывая смутившегося поэта, — Какими судьбами в нашем дремучем краю?

Пушкин неловко отцепившись от генерала и отводя взгляд, как храм разглядывая, поведал:

— Да вот, Дмитрий Дмитриевич, заключен в ваши дремучие леса, словно какой отступник и никак не выберусь.

— Ну-у! — протянул Шепелев. — Я подумал ко мне погостить, такая честь, Александр Сергеевич. Сам царь-поэт Пушкин пожаловал к старику в его пинаты!

— Да, как получится… И погостить тоже может… — неохотно успокоил Пушкин.

— Вот и славно! — сказал радостно Дмитрий Дмитриевич.

Пошли потихоньку. Поравнявшись с экипажем Пушкина, Шепелев скомандовал извозчику и камердинеру:

— Вы, давайте, поезжайте вперед, во-он! — рукой показал по дороге вдоль пруда. — За молодыми господами. А возле дома погодите нас.

Извозчик испуганно посмотрел на незнакомого военного барина, сравнивая и находя сходство с Пушкиным — такие же круглые выпученные глаза с длинными дугами бровей, острый нос и бакенбарды, посмотрел на Пушкина, который ему кивнул, и тронул вперед.

— Как заключен? — спросил Шепелев тут же Пушкина, слегка поддерживая одной рукой его за талию, другую заложив за свою спину.

Тихонько пошли так.

— Что? А! — задумался поэт, провожая взглядом свой экипаж. — Да вот, Дмитрий Дмитриевич, из Болдина проездом. Понаставили в связи с холерой пять карантинов до Москвы, не пробиться никак. Первый в Сиваслейке притормозил. Почтовая станция, остановиться негде. Написал прошение о подорожной в Нижний Новгород, меня в Лукоянов послали с этим… Ульянкиным… Ну никак не пробиться. Вот решил чрез ваши места. Здесь ведь есть перевозы через Оку?

— Перевозы? — переспросил Шепелев. — В Досчатом перевозят и в Шиморском…

— Колера морбус, хищница такая, вот и мы тут из-за неё… — посетовал, вздыхая хозяин.

— Да что Вы говорите? — терял надежду на переправу Пушкин.

— Да. А там, откуда Вы, любезный Александр Сергеевич, позвольте спросить — холеры нет? — пристально рассматривал лицо Пушкина Шепелев.

— Нет! — категорично ответил Пушкин.

— Ну и прекрасно! — воскликнул и широко улыбнулся Дмитрий Дмитриевич.

— Прекрасно? — удивился Пушкин.

— Прекрасно, что Вы здоровы и невредимы! И все взрослые и дети здоровы и невредимы…

Внизу, на берегу пруда несколько мальчишек удили рыбу. Один мальчик у воды вытащил рыбу, закричал звонко и другие, гогоча, к нему подбежали смотреть. Пушкин, наблюдал за ними, прищурившись от близорукости своей, что слезы чуть выступили из глаз. Он протер их платком и перевел взгляд на молодых людей впереди, еще меньше ему видимых.

— А эти, Дмитрий Дмитриевич Вам как?.. — спросил про них уже почти исчезнувших из вида, рукой показав, но Шепелев опередил:

— Дети мои — Ваня, Настасья и Анюта. Уже как двенадцать лет без матери, — вздохнул генерал. — Вырастил, что ж…

— Извините, — извинился поэт, потревожив память о супруге.

— Да, ладно Вам, Александр Сергеевич, посмотрите какие невесты-женихи! Ваня всё театром бредит, всё в турков супостатов рядится, молодёжь… А девочки… чем девочки бредят…

— Женихами, — нашелся Пушкин.

— Верно! — засмеялся Дмитрий Дмитриевич вместе с подхватившим Пушкиным.

— А я тоже почти жених! — сообщил Александр Сергеевич.

— Вот как! И кто же это счастливица? — загорелся узнать Шепелев.

— Натали Гончарова.

— Гончарова… — пытался вспомнить Дмитрий Дмитриевич, — Не знаю. Красивая?

— Первая красавица столицы. Шестого мая мы помолвлены, — радостно похвалился Пушкин и процитировал. -

Исполнились мои желанья. Творец Тебя мне ниспослал, тебя, Моя мадонна, Чистейшей прелести, чистейший образец…

— Замечательно! — сиял Шепелев.

— И думаем в феврале венчаться.

— Замечательно! А, позвольте спросить Вас, Александр Сергеевич, откуда Вы едете? Ах, да из Болдино… — вспомнил Дмитрий Дмитриевич, — Простите старика, памяти нет… Болдино. И сколько до него?

— От Москвы пятьсот с небольшим верст по симбирскому тракту.

— Пятьсот верст… — прикидывал Шепелев. — А что там, в Болдине, Ваше имение?

— Да, имение отца моего, Сергея Львовича. По случаю моей женитьбы он отдал мне его и Кистенёвку с двумястами душами. Вот я ездил туда оформлять дела.

— Прелестно! — радовался за поэта Шепелев.

— Потому что теща моя будущая не даёт приданого, потому как нет.

— Вот как?

— Да мне оно и не нужно, — протянул Пушкин. — Но она настаивает, чтобы приданое предоставил я… Вот такие дела.

— Ну, дела не самые плохие, — улыбался Шепелев, — Всё уладится у Вас. Право, у меня как раз всё было наоборот. Вот оно приданое, — отпустил Пушкина и описал круг руками, — Вся Выкса! Тесть мой, Иван Родионович покойный оставил нам с Дарьюшкой заводы эти, да полтора миллиона рублей, да тысячи душ. А мне, знаете, любезный Александр Сергеевич, это все богатство наращивать в тягость. Да и не лежит душа гусарская раздольная моя к этому железу, — кружил руками хозяин.

Пушкин смущенно покачал головой и вспомнил:

— Да, душа гусарская! Напомнили про гусар. Вам поклон от Дениса Давыдова.

— От Дениса? Давненько его не видел, — обрадовался Шепелев фронтовому товарищу.

— А я только в августе гостил с ним в Арефьево у Вяземского, и он Вас вспоминал добрым словом и жалел очень, что фронтовики никак не могут встретиться, — сообщил Александр Сергеевич.

— Да… — пожалел и Шепелев. — И Вы, Александр Сергеевич, коли увидите его, непременно поклонитесь.

— Непременно, конечно же… — пообещал Пушкин, — Я, было, собирался на мальчишник его пригласить по случаю венчания, да вот никак… Эх! Ну, не судьба, если мне под венец пойти, уеду, как Вы на войну в Польшу.

— Полно-те, Александр Сергеевич, уж война не Ваш фронт. Лира! Поэзия! — как пропел Дмитрий Дмитриевич и легонько похлопал Пушкина по плечу.

— Пусть… Зато пророчество сбудется, — сказал загадочно поэт, — Какой-нибудь Вайскопф меня убьет…

— Полно, полно! — успокаивал генерал, — Ведь, ежели, не дай Бог, Вас убьют… А на войне ведь взаправду убивают, навсегда, — хитро прищурился. — То наступит в литературе тьма.

— Ой! Полно-те и Вам, — повторил за Шепелевым поэт. — Много хороших литераторов в отечестве нашем.

— Много-то — много, а Вы один наш светоч…

Кончился пруд, и дорога вышла на площадь перед домом в английском стиле о трех этажах, сажень на двадцать с двухэтажным флигелем в турецком стиле, пристроенным справа. У парадного подъезда крыльцо было с шестью белыми колоннами. Портики с колоннадами опоясывали и весь правый флигель здания.

Возле крыльца ждал экипаж, но Прохора видно не было.

— Роскошно! — восхитился Александр Сергеевич дворцом. — И кто же архитектор?

— На сколько помню… Кисельников — помнил Дмитрий Дмитриевич.

— Кисельников? Не знаю, — не знал Пушкин.

— Крепостной.

— Крепостной? — понравилось Пушкину.

— Тестя моего, в семидесятых годах прошлого века… А! Два этажа кирпичные были сначала, потом тестю Ивану Родионовичу захотелось третий, поставили деревянный. Ну в кирпиче третий позже… А Вы, Александр Сергеевич архитектурой интересуетесь? — заметил Дмитрий Дмитриевич.

Вдруг из ворот завода, что напротив дома по другую сторону площади двое парней в непонятных зеленых мундирах вывели под руки вырывающегося старого слугу Прохора. Он, увидав барина, начал кричать:

— Барин! Помозите! Скрутили окаянные!

Шепелев сразу же им крикнул, чтобы отпустили старика. Те разжали руки, толкнув вперед и Прохор, чуть не упав, матерясь и поправляя зипун подошел обиженно к господам.

Один охранник крикнул барину серьёзным басом:

— Шныр какой! Мы сперва за покойного Рощина приняли его. Уж больно похож по виду. Да в дыму метался, аки дух какой!

— А я что, я токмо посмотреть, да и токмо. Интерес у меня… ведь всё гудит-от … ну… — начал оправдываться Прохор.

Пушкин смущенно посмотрел на Шепелева, сказал смущенно:

— Извините, Дмитрий Дмитриевич, ну что с мужика взять…

— Да, ничего, у меня здесь охрана, свои рунты, — улыбался, дабы смягчить ситуацию Шепелев. — А он не знал, конечно… Ты, — обратился к Прохору, — поезжай вот туда, — кивнул на дорогу по левую сторону площади. — Там сразу за домом поворот направо и увидишь за домом рунтов конюшню. Скажешь, я велел накормить лошадей. А после устроитесь с извозчиком в людскую сюда, — показал на дом.

Понурый Прохор с минуту переваривал слова большого барина, боясь переспросить, что не запомнил, поглядел на Пушкина, как бы спрашивая разрешение и его, потом мелко поклонился и удалился к экипажу.

— Что за Рощин такой здесь у Вас бродит? — поинтересовался Александр Сергеевич, провожая взглядом свой экипаж.

— А! — махнул рукой Шепелев, — В прошлом веке был в этих местах разбойник с Тамболеса. Уж сколько лет прошло, а тут все словно с ума посходили, мол, видели снова. Чушь собачья!

Дмитрий Дмитриевич обнял легонько Пушкина за плечо и пригласил:

— А мы, любезный Александр Сергеевич, пройдемте ко мне откушать хлеб-соль…

 

III

Вошли внутрь в небольшую прихожую залу. Пушкин сразу обратил внимание на стене из розового мрамора справа от двери на огромный лепный герб со львами, всадником и рукой с кинжалом.

— Красивый герб, наверняка, Вашего рода? — поинтересовался поэт, раздеваясь и отдавая плащ и шляпу подошедшему в расшитой ливрее лакею. Сам, оставшись в синем фраке, он начал у зеркала разглаживать кудри.

— Вы верно подметили, Александр Сергеевич, Шепелевых, — рассматривал его шевелюру Дмитрий Дмитриевич, — Знаете, Шепелевы старинный служивый дворянский род. Ещё прародитель швед служил у литовского князя Ольгерда…

— У! Мы с Вами, Дмитрий Дмитриевич, корнями схожи. Предки обоих с запределов отечества. Только мои далече, — сказал поэт, разглаживая волосы.

— Правда? — осматривал Шепелев смуглый неславянский профиль Пушкина.

— Да. Прадед мой Осип Ганнибал из Африки.

— Вот как! — сравнивал Шепелев лицо Пушкина с виденными негроидами с широкими носами и не находил сходство.

— Арап. Эфиоп то бишь, — пояснил Александр Сергеевич, поправив бакенбарды и разглаживая фрак. — У Петра Великого крестник… А Ваш швед в России как оказался?

— Шель? В Россию он прибыл на службу к великому князю и остался. Из двоих сыновей его старшего звали Шепель, от него и фамилия.

Генерал снял свою шинель с помощью лакея и остался в послевоенном темно-зеленом вицмундире с георгиевским малым крестом на шейной ленте.

— Да, Александр Сергеевич, приучили меня, старого вояку носить мундир, — заметил интерес Пушкина к одежде. — У нас с этим было ой, как строго. Вот, извольте, — как раз тут еще не устроенный портрет, — показал на стоящую на полу в дальнем углу картину. — Копия, что в Зимнем дворце, в галерее героев отечественной войны. На днях прислали из столицы. Здесь со всеми регалиями. Похож ли?

— Похож! — сравнил Пушкин старика с портретом молодого красавца в мундире со скошенным красными воротником и обшлагами и золотыми трёхзвёздочными эполётами, с орденами Святых Георгия, Анны и Владимира.

Поэт невольно вытянулся от величия заслуг генерала и нервно поправил свой фрак.

— А я Вас в Москве ещё хотел спросить про ордена, генерал-лейтенант, — как отрапортовал Александр Сергеевич. — Да как-то не удавалось…

— Это долго, Александр Сергеевич, я генерал в отставке, и Вы не мой солдат, — улыбался Шепелев. — Вообще-то это Вы поэтический генерал по сравнению со всеми этими нижними чинами от литературы… Гм… А эти награды… — показал Дмитрий Дмитиревич. — Ну, вот этот крест получил в двадцать три года за польское сражение при Хелме, этого уже в седьмом году за французов при Гут-штадте…

— А чины?

— Чины? Полковника за Швейцарию в девяносто девятом, флигель-адъютант со второго года, генерал-майор после Фридланда, генерал-лейтенанта получил в тринадцатом году после взятия Кенигсберга. А ныне, любезный Александр Сергеевич, Ваш покорный слуга на отдыхе… Ох! — вздохнул Дмитрий Дмитриевич. — Вся жизнь гусарская в кампаниях прошла. С кем только не воевал старый кавалерист — и со шведами, с немцами, с французами, а самые ожесточенные битвы с кем? — хитро прищурился.

— С кем?

— С дамами! — весело сказал Шепелев.

Посмеялись вдвоём от души.

— Да, дамы, дамы… ну, вот, — перевел Шепелев внимание на дворец. — Первый этаж. Здесь у меня всякое… Ну, а мы теперь пройдемте наверх.

Слева от парадной двери поднималась литая чугунная лестница с промежуточной площадкой и Пушкин ступил на неё, любуясь и отмеряя каждый шаг. По стенам лестницы висели небольшие портреты. А вот и второй этаж предстал парадным залом. Сразу привлекла внимание большая, словно паникадило люстра со свечками. На паркетном полу были уютно установлены диваны и кресла, мебель из красного и орехового дерева, инкрустированные столики и зеркала. По углам стояли в кадках длиннолистые пальмы.

На штофных стенах из голубого шелка и картинами в шикарных золоченых рамах особо выделялся огромный портрет Петра Великого в латах и малиново-красной мантии, подбитой горностаем; были портреты поменьше Екатерины, Елизаветы Алексеевны, императора Александра и ещё меньше неизвестных Пушкину особ.

— Здесь у меня парадные… — поведал хозяин, — А выше, на третьем этаже жилые комнаты, мой кабинет, библиотека…

— Да-а, — иронично сказал поэт, разглядывая стены с картинами. — Такой галереи и в столице не встретишь! А это? — спрашивал, показывая на картины домочадцев.

— А это как раз господа Баташовы, построившие всё это. Вот мой тесть Иван Родионович… вот его брат Андрей… А это моя Дарьюшка.

— Красивая… была, — сказал Александр Сергеевич.

— Хмм, — хмыкнул Шепелев. — Вы не видели бюст её из чугуна… как живая! Есть ведь и тестя моего покойного и императора Петра… А это Левицкий, вот Боровиковский, знаете? Портреты эти домашних Аргунова… Кораблев, Колынин… не знаете… — показывал на картины Шепелев, — Так, обед готов ли? — спросил подошедшего дворецкого.

— Готов, — отчеканил дворецкий, поклонившись господам.

— Хорошо, сейчас мы с Вами, Александр Сергеевич, отобедаем, в том зале столовая…

Они ещё прошли молча по залу, немного погодя хозяин поведал:

— Да, это мастера кисти и холста прошлые. А вот есть у меня современый, сейчас… — сказал Шепелев, подошел к столику и достал из лежащего на нем альбома несколько рисунков. — Посмотрите, каково! — открыл альбом. — Самородок выксунский! Да сын ещё крепостного.

— Бывший? — понравилось Пушкину.

— Да. Его отцу Максиму Перфильевичу покойный Иван Родионович за талант и радения вольную дал со всеми его домочадцами. И сделал управляющим Выксунскими заводами. Но, к сожалению, он рано помер. Вот сынок тоже талант, глядите, подает надежды?

— И кто это? — поинтересовался Пушкин рассматривая пейзажи.

— Алеша Горностаев… Да, кстати, был у меня соличный литератор Свиньин в начале двадцатых, году в двадцать третьем, помнится… Кстати, а сами Вы с ним не имеете честь быть знакомы?

— А как же! — знал Пушкин. — Павел Петрович, знаком, как же, — усмехнулся Александр Сергеевич. — Уж русский жук ещё тот…

— Какой жук? — не понял шутки Шепелев.

— Из моей прошлогодней эпиграммы, — пояснил поэт и прочитал:

Мое собранье насекомых Открыто для моих знакомых: Ну что за пестрая семья! НеЗа ними где не рылся я!..

Ну и там разные сравнения, а русский жук — это между нами, литераторами — соврать, что в воду плюнуть. Натура такая литературная…

Куда их много набралось! Опрятно за стеклом и в рамах Они, пронзенные насквозь, Рядком торчат на эпиграммах…

Вот Павел Петрович тоже приколот… Умеет, знаете ли, описывать места в которых никогда не бывал.

— Но, здесь-то был! — развел руками Дмитрий Дмитриевич.

— Здесь был… наверно… — усмехнулся Пушкин. — А в Бессарабии как-то на ярмарке приняли его за ревизора, да все почести по этому поводу оказали, а он ещё к дочери губернатора сватался.

— Да-а, — понравился Шепелеву рассказ. — Прямо сюжет какой-нибудь пьесы.

— Колоритный персонаж, — согласился Пушкин. — В этом году избран членом Академии Художеств, знаете?.. А у еще Сомова, кажется, про Павла Петровича есть стишок, на сколько помню, э-ээ:

Хвала, неукротимый лгун, Свиньин неугомонный, Бумаги дерзостный пачкун Чужим живиться склонный! Писатель, химик, астроном И дипломатик славный, Художник, врач и эконом, Во всем нулю лишь равный.

И засмеялся Пушкин вместе с Шепелевым.

— А, кстати, Павел Петрович со мной в далеке в родстве, — добавил.

— Мир тесен! — ответил Шепелев. — И вот… Алеша Горностаев… — вернулся к альбому, — Показал я Павлу Петровичу эти рисунки, вот он взялся продвинуть Алешу в столице. Сейчас он в Царском селе пишет.

— Правда? — удивился Пушкин. — Но, на сколько я знаю, у Свиньина дела не важны сейчас. Вот и Отечественные записки закрылись. И будут ли еще выходить, Богу весть…

— Ну, в любом случае, будете в Царском Селе — непременно поинтересуйтесь…

— Непременно, — заверил Александр Сергеевич, давно ощущая неудобство в животе, и нетерпеливо ожидая окончания шепелевского экскурса, и скромно спросил:

— А-а… куда у Вас здесь цари пешком ходят?..

Обедали за большим длинным столом друг против друга. За открытой дверью суетились несколько человек обслуги, которые время от времени подходили сменить блюда или налить вина.

— У Вас есть любимые блюда? — поинтересовался хозяин у гостя.

— Есть, — с иронией ответил поэт, наслаждаясь видом сервированного стола. — Картошка по пушкински.

— Извольте… — Шепелев жестами руководил слугой с бутылкой вина.

— Да, просто все, — в нетерпении, что живот свело, говорил Пушкин. — Картошка варится в мундире, после чистится, и в постном масле обжаривается…

— Прелесть… Бургунское, — видя нетерпение Пушкина, хозяин уже поднял бокал. — Я, право, по службе к пиву привык, но этикет обязывает почитать вино…

После нескольких ложек оливье поэт похвалил яства, гостеприимство хозяина и, понимая нерадужную перспективу долгой остановки в Выксе, всё-таки напомнил о своей проблеме:

— Подорожную в связи с холерой мне не дадут. Вот я пытаюсь без неё проникнуть в Москву, — и решил спросить про Ульянкина. — А Вы, Дмитрий Дмитриевич, случайно в Сергаче предводителя Лукояновского уездного дворянства некого господина Ульянкина не знаете?

— В Сергаче? Ульянкина? — переспросил Шепелев. — Да, вроде нет. Не имел чести… Не было сношений.

— А, ну ладно, — оставил тему Пушкин.

— Нет, а что он Ульянкин? — всё же выпытывал Дмитрий Дмитриевич.

— Да… пытался я проникнуть через него, а он меня мало того не пустил, да еще и хотел смотрителем по холере сделать.

— А Вы отказались?

— Конечно! — удивился Пушкин. — Какой я смотритель? Мне в Москву надо к невесте! И, потом, этот Закревский придумал карантины, обрекая население в них на вымирание. Огромные скопления людей у этих карантинов приводят к ещё большему распространению холеры! Что за негуманные методы? Где здесь законы? Этот Арсеник-паша наводит собственные порядки, не считаясь ни с чем! — эмоционально, что покраснел, выпалил поэт.

— Что сделаешь, что сделаешь. Как на войне… — ответил спокойно Шепелев. — Как ещё остановить заразу эту?

— Вряд ли так остановишь! — категорично парировал Пушкин.

— Ну, если все будут рваться к невестам в Москву, то конечно… Не обижайтесь, любезный Александр Сергеевич… Насколько мне известно, генерал-майор ныне с инспекцией в южных провинциях, уж он то, поверьте мне, оседлает холеру, — жевал Шепелев.

— Закревский в отъезде? — полюбопытствовал Пушкин, не обратив внимание на первые слова. — Агрипина, супруга, значит одна в Петербурге. Знаете, — весело проговорил Александр Сергеевич, — довольно бурная особа, аки комета, увлекается поэтами, определила даже меня в свои наперсники, еле отвязался, — и рассмеялся звонко.

— Да уж, — усмехнулся и Шепелев. — С этими существами дамами справиться тяжельше, чем с холерой.

— А уж для генерал-майора и подавно! Только генерал-лейтенанту под силу, — пошутил Пушкин.

Дмитрий Дмитриевич сначала не понял намек, но тут же определил на себя и залился смехом, чуть не подавившись. И уже прокашлявшись, чуть успокоясь, подтвердил:

— Уж рассмешили, Александр Сергеевич, так рассмешили! Дамы, дамы… А Вы знаете ли, как мы с моей Дарьюшкой познакомились?

— Нет, извольте, — заинтересовался поэт, отправляя ложку щей из серой капусты в рот.

— В бытность уже не молодую в году, этак… — вспоминал Дмитрий Дмитриевич. — Десятом, кажется, остановился я вместе с гусарами недалече отсюда. Прознал, что у заводчика Баташова Ивана Родионовича имеется внучка на выданье. Да в то время дела мои изрядно поиздержались. Ну, поехал знакомиться, да карета моя перевернулась прямо возле этого дома, аккурат на площади вот здесь, — на окно показал. — Ногу я повредил. Пришлось меня Дарье Ивановне лечить. Ну, и долечила до мужей своих.

Пушкин хитро прищурился.

— А карета-то специально перевернулась? А? — спросил лукаво.

Шепелев тоже прищурился, но ничего не ответил, только покашлял, потом после нескольких ложек щей, поведал:

— А я, Александр Сергеевич, бывалость в гусарах тоже стишатами баловался, глядя на Давыдова. Ветер в голове, знаете, женщины… — но опомнился тут же Дмитрий Дмитриевич. — Помилуйте, конечно, стихи не от ветра в голове, хорошие, вроде Ваших. А что я рифмодуй, то бишь… — задумался Шепелев. — Ах, кокетки, конфетки, нимфетки. Трепещу, как осиновый лист. Я пред вами наивен и чист. В этом роде…

— Не дурственно, — похвалил ради приличия Пушкин.

— Да, ладно, ветер и есть ветер, — махнул рукой Шепелев, что капуста с ложки упала на скатерть. — А Вы, что новенького… Э-э…

— Ох, Дмитрий Дмитриевич, — обрадовался Пушкин. — Как ныне этой осенью в Болдине, нигде так не вдохновлялся… ну, вот извольте из Евгения Онегина, Вы первый — отложил прибор и процитировал себя торопливо, с желанием удивить хозяина. -

Блажен, кто смолоду был молод, Блажен, кто вовремя созрел, Кто постепенно жизни холод С летами вытерпеть умел; Кто странным снам не предавался, Кто черни светской не чуждался, Кто в двадцать лет был франт иль хват, А в тридцать выгодно женат; Кто в пятьдесят освободился От частных и других долгов, Кто славы, денег и чинов Спокойно в очередь добился, О ком твердили целый век: D.D. прекрасный человек…

Шепелев сначала несколько мгновений призадумался, переваривая пушкинские рифмы, пробурчал:

— Д.Д. прекрасный человек, — потом дернулся и легонько похлопал в ладоши, выпалив. — Преклоняюсь!

Пушкин как не заметил этот жест, сказал снова о своём:

— Вот думал сам дела на неделю. А ведь тут из-за карантина месяц в заточении. Невесть сколько времени еще промотаюсь. Оно с одной стороны, благо для уединенного творчества, с другой, в Москве ждет невеста. Да и в Санкт-Петербурге батюшка беспокоится, как дела…

— Столицы. Москва, Санкт-Петербург, — прожёвывал каждую букву Шепелев. — Свет весь там, а я средь этого железа, — кивнул в сторону завода. — В Москве меня тоже ждет дом на Швивой горке. А в Петербурге… Есть там родственник по супруге Сила Андреевич, полковник отставной лейб-гвардии, в нонешним годе уволенный со службы по болезни.

— А я слышал, — вспомнил знакомое имя Пушкин. — Сила Андреевич Баташов, как же. У него и проживает ныне Петр Андреевич Вяземский. Ну да, у Прачешного моста.

— Вот как! Мир, как всё говорят, тесен! — посмеялся Дмитрий Дмитриевич.

Опять посмеялись вместе, и среди смеха Александр Сергеевич вспомнил про спор с Вяземским:

— Не знаете, случаем, Дмитрий Дмитриевич, здоров ли Полиньяк?

— Как? — не понял Шепелев.

— Да, вспомнил, что до моей поездки в Нижегородскую губернию поспорил с Петром про переворот во Франции. На бутылку шампанского. Я полагаю, что Полиньяка за то должно приговорить к смерти. А Вяземский, что это не законно и аморально. Ну…

Шепелев пожал плечами, сказав нетвердо:

— Да… Наверняка, уж Луи Филипп посадит его. Франция это не Россия. Не Выкса, ежели хотите… Вы, наверно, про Выксу с её заводами читали у Свиньина. И что-нибудь помните? — вернул Шепелев в Выксу.

— Да… Ну — замялся Александр Сергеевич. — Статью читал несколько лет назад, всё разве упомнишь? Баташовы основатели, рукотворные пруды…

— Покажу я Вам в натуре, будьте покойны! — округлил глаза Шепелев.

— Не знаю… Стоит ли, — не захотел Пушкин. — Далек я от этого. И потом, ведь тороплюсь, Дмитрий Дмитриевич. Невеста ждёт… Я и здесь-то, по большому счёту, чтобы пробиться домой.

— Александр Сергеевич! Два-три дня невеста подождет, целей будет, — развел руками улыбаясь во все усы Шепелев. — У меня для Вас найдется досуг. Библиотека у меня большая, приобрел у Чаадаева — пятнадцать тысяч томов. Извольте. Охота? Пожалуйте. А я, — как-то сердито уже говорил генерал. — Разве Вам герой отечественной войны не интересен?

— Интересны, Дмитрий Дмитриевич, как же, — показно вздыхая, успокаивал поэт.

— Я Вам скрашу здесь эту временную потерю невесты, уж будьте покойны — будут дела!

— Да дела, Дмитрий Дмитриевич, — корчась и глупо улыбаясь говорил Пушкин. — совсем противоположные Вашим планам меня здесь увлечь.

— Успокойте старого гусара, что несколько дней, аккурат до престольного праздника погостите, — настойчиво уговаривал Шепелев. — Тем более, что и для Вашего нелегкого писательского ремесла найдутся темы.

Пушкин вздохнул глубоко, достал платок и прикоснул к губам.

— Да… — спрятал платок, — Дмитрий Дмитриевич, оно, конечно, спасибо… А не слышали ли про моего деда Осипа Ганнибала, имевшего честь служить здесь? — вспомнил Александр Сергеевич.

— Ганнибала? — задумался Дмитрий Дмитриевич. — Это, наверно, при тесте моем Иване Родионовиче? Не знаю… А знаете, кто может знать? — нашелся Шепелев. — Древний Константинов в Решном. Вот он, наверняка и помнит.

— Вот как? — оживился Александр Сергеевич, — А как свидеться с ним?

— Свидетесь, непременно свидетесь. Только сначала…

— Охота!

— Так точно!..

После обеда господа вознамерились выйти в парк и, проходя к выходу на первом этаже, подошли к чудесной винтовой лестнице.

— А вот, любезный, Александр Сергеевич, посмотрите на диво — винтушка, — похвалился Шепелев, когда первый вошел в ещё одну комнату, поменьше, а Пушкин за ним, разглядывая еще предыдущую. — Поверите, что из чугуна? — показывая Пушкину винтовую лестницу. — Голандец смастерил один… Она как раз уходит вниз, в подвал… И в подземный ход. Хотите туда?

— Нет! — сразу отказался поэт.

Внизу возле лестницы стоял человек с коротенькой бородкой, опрятно одетый.

— Молодец! — улыбаясь и одновременно нахмуря брови, крикнул ему Шепелев.

Молодец вытянулся и с беспристрастным лицом отрапортовал:

— Рад стараться!

— Рунты мои, круглосуточная охрана. Удальцы, по шесть часов стоят, хоромы охраняют, — ткнул вверх пальцем Дмитрий Дмитриевич. — Ну, там не интересно, — улыбнулся застенчиво и почему-то шёпотом. — Винтушку Баташовы для девок сотворили. Ши-ирк! — кивнул вверх. — И в спальне.

Пушкин тоже улыбнулся и кивнул понимающе.

— А пойдем мы с Вами, любезный Александр Сергеевич, в парк…

 

IV

В парке возле одного из партерных гротов со статуями времен года, недалеко от липовой аллеи несколько подростков с граблями стояли и были удивлены неожиданно появившимся барином с гостем. Дмитрий Дмитриевич не обратил на них внимания, обратившись к осматривающему парк поэту:

— Вот мы и на воле, здесь и сад, здесь и парк, этакий курдонер. Дышите, наслаждайтсь, Александр Сергеевич! Спасибо Ивану Родионовичу за столь чудный партер. Пойдемте…

Они пошли несколько по аллее и Шепелев рассказал:

— Здесь вот парк, французский. Замечаете руку человека-творца, нарисовавшего природу?..

— Не хуже, например, Петергофа, — сравнил Пушкин иронично.

— Обижаете, лучше! Лучше Версаля и Сан-Суси, вместе взятых! Уж повидал я в кампаниях предостаточно, поверьте…

Они шли по аллее вдоль подстриженных деревьев и кустарников в виде геометрических фигур, ваз и колонн, пересекая кое-где в перекрестках примыкающих под разными углами меньших аллей мифологических статуй, фонтанов и беседок.

Шепелев обратил внимание, в первую очередь, на шесть оранжерей. Показал двухэтажную, примыкающую к господскому дому с правой стороны с заморскими растениями и цветами. Слева от дома чуть вдали возвышалась ротондой вторая, фруктовая. Дальше в конце липовой аллеи ещё четыре. Абрикосы, вишни, сливы, ананасы и виноград выращивались в них.

Слева от аллеи фырчало круглое каменное здание. Как объяснил Дмитрий Дмитриевич, водокачная паровая машина для подачи воды во всё это растительное великолепие.

— Вот мы с Вами почти дошли до границы из света прямиком в дикую природу. Там далее уже другая часть… Но мы туда не пойдем, — сказал Шепелев, остановившись и показав вперёд рукой на канавы.

— Да, Дмитрий Дмитриевич! — все не мог налюбоваться парком поэт. — Уж какие видывал поместья, а у Вас тут регулярный рай. Да тут и Англия, здесь и Франция и Германия с Люксембургским садом.

— Помилуйте, Александр Сергеевич! — оправдывался Шепелев. — Какая заграница? Столица с Царским Селом, и та… увольте… Хотя, вот, — дошли до оперного театра с полукруглым проездом. — Театр, разве что Одессе, да в Риге такой сыщешь.

— Так это Мариинский театр! — воскликнул Пушкин.

— Да. Похож, — спокойно сказал Шепелев. Ведь тот же автор — Ринальди…

— Чудно! — восхищался Пушкин.

На небольшой цилиндрической афише рядом красовалось: «Своя семья или замужняя невеста» — комедия-водевиль в трех действиях.

— И давно построен сей театр? — спросил Пушкин.

— Давно? — переспросил Шепелев. — Вы, Александр Сергеевич, временем всё, как заметил интересуетесь, аки историк, на прозу поэзию жизни переводите, — улыбнулся Дмитрий Дмитриевич. — В пятнадцатом году мы с Дарьей Ивановной строили, да с газовым освещением! Но… вот через три года ее не стало, а я один развлекаюсь. Хотя, не один — абонементы продаю всем желающим по рублю на год… Вам, ежели, желаете — полцены скидка, — мелко засмеялся Дмитрий Дмитриевич, снимая со шляпы Пушкина оранжевый липовый листок и отдавая ему. — Труппа первоклассная, вожу её Москву на зиму. Пятьдесят музыкантов… — играют на скрыпках Гварнери! — показал Шепелев весёлым жестом. — Сорок хористов! Да Вы её видели в прошлом году у меня на Сущевском валу!

— Да, на Сущевском валу, а как же… — согласился Пушкин, теребя и разглядывая в руке лист. — Мы с князем Вяземским Дон Жуана слушали.

— Дон Жуана, — вспомнил генерал. — А, сейчас, увы, труппу отпустил на сборы перед дорогой. Хотели уезжать, было, а тут — холера.

— Холера… — вздохнул поэт и подбросил листок.

Из-за лип вдруг выбежал человек, споткнулся о корень, упал, поднялся и запыхавшись и кашляя, протараторил:

— Ваше превосходительство, еле нашел!

— Что еще? — грозно спросил Шепелев.

— Там, это… Человек в домну упал.

— Ну и что? — удивился заводчик.

— А это… Незнамо, работать далее али нет?

Шепелев весь покраснел, насупился и начал кричать уже другим наверное выработанным в войнах командным голосом:

— Есть же управляющий! Вот досталось! Конечно работать! Ишь, человек провалился. На войне армиями гибнут, а тут человек. Экая напасть! — и к Пушкину уже прежним тоном. — Александр Сергеевич, извиняйте, дела, — своими большими сильными руками тонкие руки Пушкина пожал, — Библиотека в Вашем распоряжении. А я на заводы. Гуляйте, наслаждайтесь парком! Там за театром зверинец. Справа два озерца с лебедями. Посмотрите, посмотрите! — приказал генерал, развернулся по-солдатски и зашагал за человеком по аллее прочь.

Александр Сергеевич побрел по аллеям один. Он, наслаждаясь осенними рукотворными видами прошёл мимо павильона с распушенными павлинами, возле длинного зверинца, где мирно гуляли серны, олени и дикие козы с вычурными рогами.

Взобравшись на небольшой холм, поэт ахнул — пред ним открылось прелестное райское озерцо с небольшим островком, где вольготно и величественно плавали любвеобильные лебеди. А через несколько шагов от этого озерца была и впрямь сказка — большой водоём с огромным островом, где вместе с лебедями и утками мерно покачивались на волнах венецианские гондолы и прогулочные плотики.

Пушкин обошёл Лебединку вокруг, нашёптывая дуэтом с пешим ветерком:

Ветер весело шумит, Судно весело бежит Мимо острова Буяна, В царство славного Салтана — И желанная страна Вот уж издали видна…

Недалеко от озер стояла из неочищенной берёзы беседка с кудряво украшенными берестой карнизами окон и капителями колонн. Александр Сергеевич рассматривая её, вдруг заметил, что из-за одного угла то появляется, то исчезает, появляясь из-за другого, бородатый человек.

Пушкин протёр ладонями глаза, поморгал — мужик более не появлялся.

Но жуткий мужицкий крик среди парка, улетающий в эхо:

— Отдай образ! Отдай образ!..

Внезапно порыв сильного ветра сорвал с клёнов и дубов листья, что густо осыпали поэта. И птицы закричали тут же на воде и суше, захлопали крыльями. И животные забегали, заметались по зверинцу.

И Александр Сергеевич почувствовал озноб и, сильнее укутавшись в плащ, пошёл быстрым шагом к дому.

 

V

А на следующее утро уже так легко молодой поэт перемахнул через жеребца, будто рифму оседлал, прочувствовав удобство и мягкость седла, как в Болдине недавно на утренних прогулках, поправил съехавшую шляпу и погнал за уже далеко отъехавшими Шепелевым с борзятниками. Чёрные как уголь гончие сначала тоже слегка поотстали, пошныряв возле барского дома, да для порядка погоняв кошек, потом услышав свист впереди, как одна устремились за «равняшкой» — ровным строем гнедых лошадей и белоснежных с чёрными и коричневыми мазками борзых в сворке.

— Каковы, а? — спросил Дмитрий Дмитриевич догнавшего Пушкина.

— Лошади? — переспросил поэт.

— Собаки, собаки! — уточнил Шепелев, у меня на Скотном, — показал на тот берег Верхнего пруда. — Псарня. Хотите глянуть?

— Не знаю, — не хотел Александр Сергеевич.

— Ну, как хотите, — понял его Шепелев. — На любителя. Э-эй! Красавцы, красавцы! — и свистнул.

В тональность его свиста затрубил медный рог. Собаки залаяли с ним и рванули сильней вперёд.

За ночь подморозило оземь и слегка тронуло коркой. Но вот, совсем некстати заморосил местами мелкий дождик. Ехали вдоль пруда, по ризадеевскому лесу, ставшему уже знакомым поэту, вот и он стал редеть, кое-где оголяя поле, кое-где втыкая кустарники, нарезая дороги и лаская слух мягким топотом коня по жухлой листве в такт строчек:

Октябрь уж наступил — уж роща отряхает Последние листы с нагих своих ветвей; Дохнул осенний хлад — дорога промерзает, Журча еще бежит за мельницу ручей, Но пруд уже застыл; сосед мой поспешает В отъезжие поля с охотою своей, И страждут озими от бешеной забавы, И будит лай собак уснувшие дубравы…

Вдруг перед всеми на перерез выскочил заяц. Собаки тут же залаяли, рванули за ним, натянув сворку. Борзятник с криком — Ату! Ату! выпустил веревки и собаки, прочувствовав свободу, ринулись за зверем.

— Оп! Оп! Оп! — прокричал Шепелев стремительным псам, нырнувшим в кусты.

Борзятник слез с лошади и побежал за ними и, через минуты три возвратился радостный, держа за уши серый комок.

— Вот, барин, косой, — показал.

Заяц живой, дрожащий, выпученными глазами смотрел на своих хищников.

Борзые и гончие, как ни в чем не бывало, как будто зайца взять для них вслепую, медленно подошли к борзятникам, важно смотря вишнями глаз.

— С полем! — поздравил Дмитрий Дмитриевич всех с удачным началом и цепь «равняшка» тронулась дальше…

— Каковы, а! — немного погодя хвалил и восхищался он собаками. — Я Вам непременно презентую щенка…

— Ой, спасибо, Дмитрий Дмитриевич, только пропадет он, — отказался Пушкин. — Куда мне в столицу его. Дела другие ждут…

— Как хотите, — отрезал, нахмурившись Шепелев. — Знаете, Александр Сергеевич, борзые — золото. Вот за взятие Пугачева графа Панина наградили тремя. Как орденами. Как хотите… Вон те сучки, видите с пятнами по бокам ещё от Андрея Родионовича, из его псарни.

— Андрея Родионовича? А он…

— Покойный, в Гусь Железном могила его… Право, о покойниках плохо не говорят, но… сволочь была изрядная.

— Да что Вы так? — Пушкин погладил жеребца по холке, тот в ответ тряхнул головой.

— Знаю, о чем говорю… — резко сказал Шепелев. — Желаете узнать, как валял он имение своё округлял?.. Бывало пригласит помещика к себе, мол, продай, друг деревню. Тот, конечно, в отказ. Ну, приглашает ещё на мировую, выпивают, закусывают… А в это время приказчик платит мужикам его и увозит… Всю деревню по бревнышку разбирают, вспахивают… Тот приезжает — нет деревни! Ну, приводит свидетелей на место. А те куплены, тайно насыпают в лапти баташовской земли для клятвы, что на ней стоят. Во как!

— Интересно, — сказал Пушкин и ещё погладил коня.

— Да, Александр Сергеевич. Не всё жизнь поэзия… Жуть здесь всюду просвечивается сквозь сосны эти…

Выжлятник завыл впереди, через время ему ответил волк. Волкогоны гончие тут же погнали на вой и скрылись в кустах. Все погнали следом и, немного погодя, когда услышали визг и рычание, выжлятник отпустил борзых, и те понеслись вперед. Вся «равняшка» бросилась за ними…

Александр Сергеевич нёсся среди дерев, по кустам, не думая об охоте, а размышляя над шепелевскими словами о бывшем хозяине Выксы. «Жуть просвечивает сквозь сосны» — ну надо же как литературно… Сколько земли в России — Сибирь на пол-мира, а все за аршин готовы глотку порвать. И крестьян забрать себе… А? Может, прав Пестель, прав может Рылеев страдальцы, что крепостное право отменять нужно и свободу давать народу…

— Чу! Чу! — крикнул то ли коню, то ли себе поэт, — «Двести душ только оставить, чтобы в опекунский банк сдать, а то жениться не на что. Ха!» — улыбнулся в бакенбарды своим мыслям…

По крикам выжлятника Александр Сергеевич понял, что собаки бросили волчий след и бросились с лаем неведомо за кем или чем в сторону, уведя всех всадников далеко в лес. Только странно сделав большой круг, псы привели снова на прежнее место.

— Что такое? Ничего не понимаю! — слышал Пушкин ругань Шепелева.

— Рощин, гад, мутит! — кружились вокруг сосен вопли выжлятника…

Через время рог протрубил отбой, «равняшка» сломалась и борзые и гончие, до этого натянутые как нерв, как одна остановились и уже пошли медленно и чинно, словно в покоях барских.

— Хороша охота, азартна! — поблагодарил Александр Сергеевич Шепелева.

— Какой там! Хороша! — резанул зло хозяин. — Такого не было никогда, что волк ушёл, как сквозь землю провалился! — и, немного погодя, добавил тихо. — Поверишь тут в этого кузьму-волчара.

— Рощина? — догадался Пушкин.

— Ну… Лучше не называть имя. Про волка речь, а он навстречь!

И в тиши лесной вдруг раздался громкий продолжительный волчий вой.

— Слышите? — испуганно сказал генерал, пригнувшись к холке. — На войне хоть неприятеля видать. А в этой брани с невидимым противником…

И чтобы как-то разрядить гнетущую атмосферу Александр Сергеевич прервал Шепелева:

— Мой сосед рядом с Болдиным Валерьян Ермолов тоже охотник, звал меня на охоту, теперь непременно съезжу и с ним… если вернусь.

— Да знаю я его! — обрадовался Шепелев. — Он племянник заядлого борзятника Николая Петровича Ермолова. На выставках встречал их. Да уж, собаки ермоловские отменные! Непременно езжайте и сравните с моими…

— Непременно, — пообещал Пушкин и вспомнил про перевоз назавтра. — Вы, Дмитрий Дмитриевич, сказывали про решенского Константинова, мне хотелось бы завтра к нему заехать.

— Воля Ваша, Александр Сергеевич, дорогу Вам покажут, всего каких-то десять вёрст. Доедете до реки, там будет Азовка, Судное, Рудное и Татарское… Кстати, как подъедете к Оке, обратите внимание на охотничий домик слева. Там последние семь лет жил болезный Дарьюшкин отец. Сейчас же он охотничий… После повернёте направо и там вдоль реки поедете и увидите дом Константинова, — и Шепелев засмеялся. — Забавный старикашка! — и пришпорив и ускакав порядком вперед, опомнился. — Вечером жду Вас за ужином!.. За зайцем!.. Оп! Оп! Оп…

 

VI

И вот утро опять стелет своим мягким жёлто-красным покровом и согревает, заставляя щуриться от солнца своего, прикрывшись шляпой и заманивает, заманивает в словесные сети и убаюкивает в рифму –

Уж реже солнышко блистало Короче становился день Лесов таинственная сень С печальным шумом обнажалась Ложился на поля туман Гусей крикливых караван Тянулся к югу приближалась Довольно скучная пора Стоял сентябрь уж у двора… Стоял октябрь уж у двора… Стоял ноябрь уж у двора… у двора…

— Тпру-у! Твою… — извозчик осадил лошадей.

Кибитка дернулась и остановилась.

— Вот все время ты дергаешь! — очнулся поэт от дремы, приоткрыл дверь. — Словно дровеньки везешь.

— Извините, барин, не можу боле никак этих охристей осадить. Ну, черти, ей богу! — оправдывался извозчик.

— А я что-то задремал, а-а, — зевнул Пушкин. — Видать вчера утомился.

— Эт ничаво! — улыбался бородой извозчик. — Оно вздремнуть завсегда хорошо. Я бывало, на дрожках засыпаю тоже. Смотрю, смотрю на кобыльи зада и кудай-то проваливаюсь, — грубо засмеялся извозчик. — А тут в Петербурхе аккурат возле Аничкого моста чуть в Неву не гроханулся, еле увёл.

— Да, чудно, как в можно в Петербурге заснуть? — усмехнулся Пушкин и слез на землю, огляделся — впереди внизу мерно колыхалась Ока, чуть ближе видать перевоз с несколькими лодками, сзади осталось Досчатое с низенькими избами, а слева в версте на глаз была пойма заливных лугов и на краю береговой террасы красовался двухэтажный из красного кирпича дом состоящий из прямоугольной цилиндрической части и террасой на крыше.

Камердинер тоже его заметил необычной архитектуры строение и рукой показал на него Пушкину, сказав:

— Веселый домик, где-то я такие встречал-от, может в Москве?

— Веселый? А по мне так мрачный, — возразил поэт слуге. — И я встречал в Москве. Уж не Баженова ли творение?..

У реки перевоза не было. Лодки стояли без людей. Пушкин решил съездить к Константинову и нашел облезлый потрескавшийся двухэтажный дом. Никем не встреченный он вошёл, да чуть не упал через высокий порог в тёмную комнату с несвежим воздухом, где из-за почти задвинутых грузных штор с бахромой едва пробивалось солнце, лучи которого высвечивали частую пыль. Голубые пукетовые обои с цветами дополняли несколько редких картин с охотничьими натюрмортами и сценами из греческой мифологии. По стенам стояли столик и зеркало с канделябрами. В центре стоял большой круглый стол со скатертью цвета аделаиды до самого пола. На столе присутствовали бронзовый подсвечник в виде обнаженной девы и стопка жёлтых газет. Стол окружали четыре высоких обитых синим атласом кресел, за одним из которых почти не заметно сидел и спал старик в потертом полосатом шлафроке на вате с длинными седыми волосами, свисающими из-под скуфьи. Руки его костлявые с длинными ногтями лежали на коленях.

— Здравствуйте! — и приветствуя и пробуждая сказал ему Александр Сергеевич.

Старик открыл глаза и с минуту смотрел на поэта безразличным взором. Потом дернулся и закряхтел:

— Мил мой! — и опять на минуту погрузился в дрёму.

— Александр Пушкин, чиновник из Санкт Петербурга, — представился Пушкин.

Старик на удивление сразу представился, как спросил:

— Константинов? Помещик из Решного? — и дёрнулся.

— Очень рад, — подошёл Александр Сергеевич поближе.

— И я рад, — прокряхтел Константинов. — Какими судьбами в наши края?

— Проездом. Из Москвы в Петербург, — пошутил Пушкин.

— Хорошо, — ничуть не прореагировал Константинов. — А я вот сижу еще и никуда не еду.

— Понятно, — зачем-то сказал Пушкин.

— Понятно? — как обиделся Константинов. — Ничего хорошего. Тоска! — и спросил. — И как там в Москве? Усы еще не разрешили носить офицерам?

— Да… нет, — несколько растерялся Александр Сергеевич, — Уланы и гусары носят.

— А остальные? — допытывался помещик и не получив ответ, улыбнулся и предложил. — Садись, Александр…

Пушкин отодвинул стул, сел за стол.

— Вот… — не знал о чем говорить Пушкин. — Холера кругом.

— О, да! — пожевал губами Константинов. — Жди теперь бунта.

— Как? — не понял Александр Сергеевич.

— Бунта холопьего. Емеля Пугачев тоже с чумы семьдесят первого года начал лихоимствовать, понял?

Пушкин кивнул.

— Я у Шепелева остановился, в Выксе, — сказал. — И он мне рекомендовал Вас посетить, поскольку Вы, наверняка многое помните, например, мою бабушку… — сказал Пушкин о задуманном.

— Как? — сощурился Константинов и глаза его склеились. Он протер их дрожащими руками, поморгал.

Александр Сергеевич напомнил про Пугачева:

— Мне бабушка рассказывала как в 1774 году в этих местах она даже видела Пугачева.

— Как? — то ли не расслышал, то ли не понял Константинов — Кого?

— Пугачева в клетке везли по дороге на Муром.

— Пугачева везли, мил мой. Прямо тут и везли, рассказывали мне. И везли его два графа Суворов, да Панин, а с ними ещё был Рунич, будущий сенатор. Не читал его дневники? А! Ничего не читал ты, Александр… — махнул тощей кистью помещик. — В деревянной клетке сидел проходимец, понял? И знаешь, кто туда его посадил?

Пушкин не знал, головой помотал.

— Суворов! — радовался и трясся помещик. — Понял?

— Понял, — согласился Александр Сергеевич.

— Ну вот. И у Понычева помещика ночевали тута недалеко.

— Понятно, — Пушкин хотел поболе выведать про бабушку, — А бабушка моя с супругом Осипом Ганнибалом…

— Ганнибалом? — обрадовался знакомому имени помещик. — Знал я артиллериста Осипа Абрамовича Ганнибала! Красавец чернокожий. Любил он девок, как я, — улыбался помещик. — И вино тоже, как я…

— Вот оно как? Расскажите, будьте любезны, — заинтересовался Александр Сергеевич.

— Чего рассказать, про вино? Про него нужно пить, а не рассказывать. Маруся! — крикнул он противным сиплым голосом.

Никто не вошел.

— Опять убежала. Был бы я помоложе… Маруся!

Никого не было.

— А бабушку мою Марию Алексеевну вы не помните? — допытывался Александр Сергеевич.

— Марию? Помню Екатерину Устинову, — выковыривал из памяти Константинов. — Да-а, — протянул, вроде как… но лицо не помню. А почему помню? — помещик хитро прищурился. — Потому что сам присутствовал на тайном венчании Осипа и Устиньи.

— Марии? — уточнил Пушкин.

— Не Марии, а Устиньи, потому Осип был двоеженец, понял?

Пушкин знал про это, но пожал плечами.

— Объявил себя вдовцом, — продолжил Константинов. — Потому что с Марией твоей не жил и венчался с новоржевской помещицей Устиньей Толстой, понял? Прямо в её доме. Пригласили попа и я, как венчальный отец еще с одним помещиком.

— Вот как? — показывал удивление Александр Сергеевич.

— Да. А потом брат твоей Марии прознал про это венчание и началась тяжба. Даже матушка Екатерина вмешалась, расторгла второй этот брак и сослала Осипа твоего на турецкую кампанию. Интересно?

— Интересно, — согласился Пушкин.

— Да. И Устинья тоже на него в суд подала за то, что он долги ей наделал. В общем, проныра был хороший, твой Осип! — сипло засмеялся Константинов.

В комнату вбежала высокая плешивая собака непонятной породы и, обнюхав гостя ноги, подошла к Константинову и тявкнула на него.

— Дурака! — крикнул на нее помещик. — Пошёл вон, нет у меня для тебя ничего!

Собака еще несколько раз тявкнула, обежала, обнюхав пол вокруг стола, и выбежала вон.

— Но, это после всё… — стал снова допытывать Пушкин про своих предков, — А сначала здесь у них родилась дочь Надежда, моя мать, как бабушка мне рассказывала. Может даже вот в этом доме? — предположил Александр Сергеевич.

— Да что ты говоришь, мать твоя?! — как впервые услышал о родстве Константинов.

— Да.

— Ну, время летит… — задумался помещик. — Я бывало по молодости тоже с девками… А, — рукой махнул, — Ну их!.. Может здесь, — осматривал комнату, словно воображая роженицу. — Может здесь… Но здесь жил другой помещик, Арапов. А я в те времена был…

— А может и в Выксе родилась, в барском доме, — перебил Пушкин.

— А может в Выксе, — безучастно повторил помещик. — А я был в то время… А в каком году родилась твоя матушка?

— В одна тысяча семьсот семьдесят пятом.

— Ну, я жил в то время в Петербурге, — сказал Константинов.

— А, случайно, не Вы были у Екатерины библиотекарем?

Константинов усмехнулся, челюсть его задрожала, он пожевал губами.

— Меня уже спрашивали об этом как-то. Отвечаю — не я. То был тоже Константинов, женатый на дочери Михайлы Ломоносова, а умер он в осьмом году. А я живой ещё. Понял?

— Понял. А чем Вы занимались в Петербурге? — спросил Пушкин.

— Гулял! — серьезно ответил помещик.

— Хорошее занятие, — улыбнулся Пушкин. — А где, с кем?

— Мил мой! Разве всех упомнишь? Вот Ганнибала твоего помню. А сколько девок было! Тьма! А-а! — зевнул во весь рот помещик, что на некоторое время рот не смог закрыть и Пушкин еле удержался от смеха.

— А! Смазать надо старую карету. Маруся! — сердито крикнул Константинов и пропел противно. — Вино на радость нам дано! — и снова позвал громче. — Маруся!

В комнату наконец вошла опрятная девушка с косой в сарафане.

— Куда запропастилась? Опять по женихам? Ай-я! Был бы я моложе… При неси-тка нам винца, детка, — скомандовал ей сипло Константинов.

— А надо-ли? Мало уж, — сказала, посмотрев на поэта Маруся.

— Ну, гость же! — развел дрожащие руки помещик.

Маруся вздохнула, нахмурилась и удалилась.

— Так и прячут от меня винцо. А я всю жизнь молюсь богу Дионису, мил мо-ой! — ещё больше затрясся, смеясь Константинов. — А ты?

— А я шампанское боле, — ответил Пушкин.

— Фу-у, — протянул помещик. — хранцузская кислятина!

Вошла Маруся, держа в руках графин с красным и два фужера. Поставила на стол.

Константинов ловко открыл трясущимися руками графин и розлил до краев в фужеры.

— Моё-ё, — потянул он. — Сам готовлю из яблык. — он говорил «ы» в слове яблоки. — Но, теперя готовлю, право, не сам, а руководствую. А нонем году яблык мало. Это из прошлогодних, — поднял фужер, чокнулся с Пушкиным и отпил залпом весь. — Красота! — достал из халата платок, губы протёр, потом налил себе ещё вина до краёв.

Александр Сергеевич тоже пригубив приторно-сладкое вино, смотрел на Константинова и жалел о времени, потраченном у него, поставив фужер, сказал:

— Вкусное вино. Ну, мне пора…

— Вкусное! — тут же обрадованно отреагировал помещик. — Бывало-ть ещё вкуснее делал, мил мой. А вот прошлом веке яблык было ещё больше. И почему это? Не знаю… Почему?.. Не знаю…

Помещик закрыл глаза, накренился на бок и мерзко захрапел.

Александр Сергеевич обрадовался этому, что не нужно фамильярностей прощания, встал из-за стола и вышел на когда-то пышный заброшенный сад с облупившимися статуями девушек-муз.

На давно не крашеной скамейке сидел маленький старичок со сломанным кривым носом и что-то рисовал прутиком на песке. Увидав молодого барина, он быстро стёр лаптем рисунок и поклонился сидя. Пушкин из интереса сел подле, спросив:

— Что, родимый, давно ль тут живешь?

— Давно-о, барин, — ответил старичок, — Ещё у Арапова тутошнего жил.

Прибежала прошлая собака, снова понюхав Пушкина.

— Уйди! — прогнал её поэт, а старичка спросил. — А флотского Ганнибала, проживающего здесь не знал ли?

— Как? Ганебала? Не-а, — протянул старичок. — А в каком годе?

— Давно. Лет шестьдесят назад.

— Ну-у. Я мальцом тады был… Вот помню, палили тады сильно, грохот стоя-ял! Пушки спытывали. Во-он там, — рукой махнул в сторону. — Бегали мы робятами опосля, сколков от пушек завсегда тьма была.

— Пушки, говоришь испытывали?

— Ну, да.

— А что, много осколков было?

— Много, барин. Дерьма, знать гнали много на баташовских заводах, — сказал старичок и снова начал рисовать каракули на песке.

— Вот оно что… — наблюдал поэт за движениями прутика. — Ну, а сейчас как у Вас тут жизнь? — перевел взор свой на запущенный сад с неубранной травой и повсюду валяющимися гнилыми яблоками и терновником.

— Да уж лучше, чем в Сибири! — усмехнулся старичок.

— В Сибири? А за что же тебя в Сибирь сослали?

— Не… Я не был, — ответил старичок.

— А кто был?

— Братка мой был.

— Брат? А за что?

— А за то, что в ватаге был, у Рощина.

— Рощина? Какого Рощина? — словно не слыша прежде, спросил Пушкин.

— Да-а, — потянул старичок, — Богу весть какого…

— Расскажешь? — задела Александра Сергеевича сея история.

Рядом со скамейкой, чуть не на Пушкина упало яблоко и покатилось на рисунок старичка. Тот взял его, отер о штаны и звонко откусил двумя единственными резцами. Пожевал, прищурясь, потом откусил ещё, ещё и кинул лежащей недалеко собаке. Та, виляя хвостом, подбежала к огрызку, понюхала, фыркнула и снова легла в песок.

Старичок с трудом дожевал и крикнул, брызгая слюной:

— Мару-усь!

Сзади вынырнула прошлая девица Маруся, подошла к собаке и дала ей кость. Та жадно начала её грызть.

— Откушать чаво есть? — спросил старичок девушку.

Она ничего не ответила, вытерла руки о передник и убежала.

— Так расскажешь про Рощина? — опять спросил Пушкин.

— Чаво рассказывать! — повернулся, как впервые увидел Пушкина старичок. — Ежели хошь, поезжай ко братке моему в Шиморское, он старший — ужотко сто лет ему, могеть помнит чаво. А я что, мальцом был тогда…

Стукнулись о землю ещё два яблока один за другим, старичок подбежал, взял их и, сунув в карман, попятился боком и скрылся за деревами…

 

VII

По дороге в Шиморское встретилось большое село Песочное. И весь путь Александр Сергеевич под впечатлением бедной константиновской усадьбы с её жителями безынтересно глядел на пролетающий разноцветный деревостой. И оживился уже в самом Шиморском, подъехав к реке. Здесь в одном месте стояло скопление лодок и ботиков и камердинер выведал у местных рыбаков, что за рубль переправиться можно, но на том берегу на дороге в Касимов не пущают. Так что рисковать смысла нет — большая оказия возвращения назад. Да и как, куда барину пешком по этой глухомани? Но, как говаривал Прохор, с паршивой овцы хоть шерсти клок — раз приехали в Шиморское, можно найти древнего шиморского деда.

И нашли ведь быстро, первый же ответчик сразу показал на почти самом краю села дом. Ветхий, с покосившимися воротами, с несразу замеченным слившимся с домом возле ворот на заваленке дедом, похожим на брата как два кленовых листа, только с целым носом.

— Здорово, сынок! — как ждал, сказал он сиплым голосом, похожим на голос брата из Досчатого, — Садись уж-ть, побалакаем…

Пушкин сел рядом.

— Ты как с барином разговариваешь? — ревниво крикнул с экипажа Прохор.

— Ладно! — манул рукой ему Пушкин.

— Дык пред Богом все одинаковы, все голенькие, что холоп, что барин! — крикнул слуге дед.

— Александр, — зачем-то представился Пушкин.

— Пускай-ть, — ответил дед, а я уж забыл своё имя-ть. Зачем оно мне? Бог и так всех знает по делам их…

Александр Сергеевич погладил бакенбарды, снял шляпу, начав теребить её в руках, спросил:

— Ты, дед, случаем не знал разбойника Рощина?

— Дык кому разбой, а кому отец родной! — дерзко ответил дед. — А на кой тебе?

— Да вот… пишу немного, — зачем-то сказал поэт.

— Писать — бумагу марать, — сказал дед.

— Интерес у меня — с чего люди в разбой подаются.

— Во как! — покивал головой дед. — Интерес, знать… А ты как веруешь — в духе или глазами? Внутри себя или на иконы молишься?

— Как? — не понял Александр Сергеевич.

— Рассказни как пишешь? С думы али в сполохе?

— Да… — дивился поэт дедом. — По разному. Бывало как озарение…

— Во! — ткнул дед корявым пальцем воздух. — Озарение. Вот и в разбой уходил я в озарении. Духом уверовал в правое дело. А оказалось — коса супротив камня…

— Расскажешь? — уже не надеялся что-либо выведать Пушкин.

— Для дела али забавы ради?

— Для дела, для дела, — нетерпеливо заёрзал Пушкин по скамейке.

— Ну, вали уж… — сказал дед, наконец, и поковырял пальцем в носу. — Егорку, знавал я, да случаем с ним и разбойничал. Потому как занятие это поначалу праведное было…

— Что ж праведного в разбое? — перебил Пушкин.

— А слушай. Ето село и евонную деревню Тамболес в семисьпятом году скупили у Салтыкова Баташы барины…

— Баташовы, — поправил Александр Сергеевич.

— Оне мужиков захотели на завод сволить. А у тех охотки не было в дудки лезть. Егорка выступил с языком, а новый барин Андрей его выпорол при людях.

— Выпорол, — повторил, нахмурясь, Александр Сергеевич.

— Вот он так осердчал и ушёл лихоиметь к речке Старице.

— Как Пугачев… — сравнил Пушкин.

— Куда до Пугачева! — усмехнулся дед. — Слаба армия… Хотя, орудие было у них, с завода скрали… Весной ранней пытались мы попасть в Выксу, да получили отпор…

— В семьдесят пятом году, значит? — уточнил Александр Сергеевич и вспомнил, что в этот год, как раз в мае Осип Ганнибал с супругой отправились отсюда — уж не из-за этих ли разбойников?

— В семисьпятом, — подтвердил шиморский дед. — Наша ватага в селе Воютине пожгла дом у Чаадаева, который сделку на куплю заверял с Баташами… Ну, в отместку… Питейное заведение в Муроме ограбили… Лодки на Оке грабили… Ой, лихие были!.. Такие, барин, годы лихие были!

— Да… лихие, — задумался Александр Сергеевич.

— Дык! — вздохнул дед. — Любовь у Егорки была! Да такая, что, — посмотрел на Пушкина, широко раскрыв глаза, — вам, барям, не ведома.

— Что ж так? — поспорил с дедом поэт, подумав о Наташе своей. — Ведома.

Дед поковырял в носу, отёр палец о лавку и сказал:

— Дуняшу немую сиротку любил Егорка, что в семье у них жила приёмышем. Но… — вздохнул дед, погрузившись в печаль. — Но, нет у людей волюшки. У вас, барьев есть, а у нас нет…

— Ты чего это вольности говоришь? — крикнул ему, слушая разговор, Прохор.

Дед покряхтел недовольно, зло посмотрев на Прохора, и к Пушкину живо:

— Дык как были они крепостные, так Андрей старшой дабы щедрость показать и подарил Дуняшу Ганнибалу.

— Ганнибалу? — обрадовался Пушкин.

— Дык был тут… — хотел продолжить дед.

— Дед мой! — выпалил Александр Сергеевич.

— Опа! — выпалил дед. — Знать, тебя сам Бог привёл в наши края.

— Что так? — заволновался поэт, чувствуя озноб.

— Дык как оно… Говаривают душа окаянная Егоркина бродит по лесам, да страх наводит. Прямо перед тобой появилась, — посмотрел дед вопросительно на Пушкина и плечами пожал.

— Дела… — покачал головой Александр Сергеевич. — А что с этим Егором Рощиным потом стало и с его ватагой? — поинтересовался он.

Дед тоже головой покачал, плечами пожал.

— Богу весть, — ответил. — Могет в Сибирь сослали, апосля меня. А могет и повесили… Могет и четвертовали… Богу весть…

Богу весть, когда дождь хлынет и хлынул ведь внезапно, почти из ясного неба и Пушкин бросил огляд вверх на куцее облачко, а когда опустил голову, обнаружил отсутствие столетнего деда, словно под лавку провалился. Делать нечего — ехать надо в Выксу…

«Дубровский стан… — уже размышлял Александр Сергеевич в кибитке. — Приеду в Болдино, зачну роман подобно Рейнальдо Ренальдини о благородном разбойнике, как вон Рощин этот здешний… Ну да, где еще как не в этих лесах разбою быть и в тексте выплыть — от Арзамаса до Мурома торговый путь, рядом Ока. И дела лихие окаянные шайки Рощина туточки — сожжен завод Сноведской, сожжён барский дом предводителя дворянства Чаадаева… — задумал Александр Сергеевич про себя. — Где-нибудь середина семидесятых. Бедный, но благородный дворянин. Да, Рощин — чем не сюжетец, Видоку на зависть. Да и придумывать не надо — все персонажи на яву — всесильный и жесткий Андрей Баташов с его многочисленными слугами, гаремом, псарнями, рунтами — колорит для хозяина округи! Гусар Шепелев — измученный богатством граф, изнуренный всякими излишествами, — вылепливал в памяти образ Шепелева, — выгодно женившийся на молодой и богатой внучке Ивана Родионовича Баташова Дарье — в тему… Села местные — Песочное, Верея, Верейский… А названия тоже вот, нате — в Покровское село родное бабушки Марии Алексеевны можно Выксу снарядить, Ардатов в осьмнадцати верстах от Выксы, ну можно в Арбатов перекроить, Верея та же, Песочное вот село… — наблюдал поэт из окошка пролетавшее село. — Рощин, роща, дубровка, дубрава, Дубровский! — перемешивал Пушкин слова. — Ух! — улыбнулся замыслам своим. — Дубровский, Дубровский…» — кружился словопад осенний, убаюкивая в сон…

— Тпру! — с возгласом извозчика кибитка резко затормозила, заставив слететь с сиденья, что шляпа его слетела и вылетела в открывшуюся тут же дверь.

Пушкин вышел из неё, увидев несколько человек с ружьями в обветшавших зипунах. И одного высокого, спервоначалу показавшегося стариком но, приглядевшись, обнаружил молодым красавцем с поднятой шляпой в руках.

— Ваша шляпа, милый Ляксандр Сергеич! — услышал его голос из закрытого рта, из-под маленькой бородки.

— Кто таков? — спросил как можно сердито Пушкин и взял резко свою шляпу.

— Рощин я Егор, — услышал знакомое имя.

— Рощин? — удивился Александр Сергеевич. — А ты же помер!

— Как помереть! Я ждал тебя!

— Ждал? — спросил удивленно поэт.

— Ужотко ещё с Черной речки, с Кулебак вижу — едет барин весь в духе и слава его впереди бежит далеко-далеко за дремучие веки. А на животе его красное пятно!

— Пятно? — не понял Пушкин странные слова и осмотрел плащ.

— Должок, Ляксандр Сергеич, есть от рода твоего! — услышал поэт дерзкое из закрытых уст.

— Должок! Должок! — эхо разбойников среди ельника.

— Богу весть… — не желая продолжать разговор, Пушкин надел шляпу, поправил её, поставил ногу на подножку и ощутил руку Рощина на своём плече.

— Нет спокоя душе моей, — всё тот же не раскрывающийся рот услышал.

— Нет покоя! Нет покоя!.. — басили разбойники.

— Андрей Баташов насмеялся надо мной при людях, — сказал Рощин.

— Выпорол! — усмехнулся Пушкин.

— Выпала у меня в тот момент иконка Егория Победоносца, с коей не расставался я никогда и коя приносила мне удачу… Да, забрал её Осип Петрович… Верни, уж, барин!

— Верни! Верни! — голосили лихие люди.

— Иконку? — резко увернулся Александр Сергеевич от руки Рощина, выхватил из правого кармана плаща дорожный пистолет и выстрелил в разбойника.

Увидел дым, окутывающий эфир, разглядел в нём нескольких птиц сорвавшихся с веток, услышал стонущий голос Егора:

— Не разбойники мы, какие, а воины за веру православную! Потому как барин Андрей Баташов есть раскольник из бегунов! Против его егерского полку, который в образинах своих грабил купцов мы и воевали!

Пушкин быстро вытащил из левого кармана второй пистолет и нажал на курок, чем оглушил себя ещё больше, но не увидел уже ничего в дыму, быстро сел в экипаж, сказав Прохору ехать и, закрывая дверку, почему-то крикнул неведомому разбойнику:

— А где тебя четвертовали?

И увидел, обернувшись уже в легкой рассеивающейся дымке исчезающих разбойников чернильную вязь:

— Богу весть… Богу весть… весть…

 

VIII

Богу славословие и молитва, когда на следующий день в престольный праздник Иоанна Богослова Александр Сергеевич служил обедню.

Только еле отстоял он, промучившись. Потому как не в службе Богу сердце участвовало, а в думах прошлодневных пребывало.

«Приснилось, или нет? — гадал поэт, — Конечно приснилось! Не ходят покойники по земле. Вздор!.. И Прохор вон с извозчиком молчат, как сговорились. Не помнят, видишь ли…Только… Почему пистолеты не заряжены и порохом пахнут…»

— Отче Иоанне! Моли Бога о нас! — пропел поп и Александр Сергеевич наверно только третий раз за всю службу перекрестился…

И среди писклявого старушечьего пения с клироса, от которого не то, что у людей духовное рвение, у бесплотных сил силы пропадут, услышал шёпот, как будто за спиной -

Снег, пистолеты, Чёрная речка. Что же не бьёшься, Наташи сердечко. Честь и долги, тридцать семь лет. В зимнюю вечность прицелил поэт.

Александр Сергеевич посмотрел по сторонам — Шепелев с детьми своими, другие люди — все устремив взоры горне, прилежно молятся. Обернулся — поодаль стоят несколько человек.

Пушкин перекрестился.

И чуть позже снова в дыме ладанном кадящего священника, как ветер шелестящий:

Пуля на плоть — душа на ладошке, Больно, ведь больно, дайте морошки! Где же попы, приведите детей! Тронет карету французский злодей.

Непонятные рифмы пролетели и исчезли где-то под куполом вместе с литургией — поэт не запомнил их…

Только уже под конец службы, при отпусте, когда прихожане выстроились в очередь приложиться ко кресту, к Пушкину подошла уродливая на лицо женщина с закрытыми глазами в чёрном одеянии, вероятно, местная юродивая и, не открывая глаз прошептала:

Плачет поэт по невольнику чести, Сердце под крестиком требует мести. Рады масоны, рад Николай, Злая немая Россия гуляй!..

И страшно и противно засмеялась женщина и в припрыжку убежала вон из храма…

А уже после быстрого и молчаливого обеда в господском доме, тепло попрощавшись с хозяином с обещанием непременно свидеться в Москве, озадаченный поэт отбыл в Болдино.

Снова цветнолёт лесной, и снова дорога назад всё дальше от столицы, от любимой, во вдохновенье осенней тишины.

И смена красок небесного художника от теплых тонов до серо-холодных, заставляющих долгими вечерами уютиться возле печки с редким потрескиванием поленьев, с проблесками из пичурки пламени по стенам, с пролетающими в них образами Дон Жуана, Моцарта и Сальери, барышни-крестьянки Лизы, Евгения Онегина… Улетающими в первый снег и первые морозы с подтаявшей на блеклом солнце надеждой на женитьбу. С далекой, но почти уже родной миниатюрой Наташи на столе возле чернильницы. С пером — белым снегом, летающим над гладью листа, выстилая позёмкой вечные вопросы:

Миг вожделенный настал: окончен мой труд многолетний. Чтож непонятная грусть тайно тревожит меня? Или, свой подвиг свершив, я стою, как поденщик ненужный, Плату приявший свою, чуждый работе другой? Или жаль мне труда, молчаливого спутника ночи, Друга Авроры златой, друга пенатов святых?..

Конец уж ноября — вот и весточка двадцать седьмого числа пришла в Болдино про снятые карантины и можно гнать эту птицу-экипаж по вечерней колее темниковского тракта, вдоль холста пруда загрунтованного искрящимся в утренних лучах снегом с чёрными мазками рыбаков, с теперь уже на другом берегу храмом Иоанна Богослова, мимо шумного завода и тихого шепелевского дома с закатными солнечными бликами в окнах, чрез овражную Выксу снова до Шиморского.

— Стой! — скомандовал Александр Сергеевич на облучок, когда кибитка проезжала возле шиморского храма Успения.

— Не успеем к постоялому двору-то в Ляхах, барин, — предупредил съёжившийся на облучке Прохор и, взглянув на храм, перекрестился рукавицей.

— Я быстро! — сказал Пушкин, спрыгнул и, прищурившись, огляделся в темноте.

Лошади перетоптывали скрипучий наст, выпуская пар из ноздрей.

Толпа зевак возле храма перешептывалась меж собой.

Пушкин зашёл в ладанный аромат притвора, окутывающий свечной полусвет таинств, потянул сладко воздух, перекрестился неловко, купил две свечки и поставил на помин.

— Кому, барин, ставите? — спросила стоявшая подле и непрестанно крестившаяся старушка.

— Егору и Дуне, — ответил Александр Сергеевич, вытащил из кармана пальто монетку и дал старушке.

Та поклонилась и записала у себя — Георгий и Евдокия.

Пушкин распахнул пальто и снял с шеи каменный образок Георгия Победоносца.

«Вожу с собой Дуняшин подарок долгие годы, а только здесь и узнал его тайну, — подумал Александр Сергеевич, погладив рельеф иконки. — Дуня, Дуня, добрая немая старушка на смертном одре передала мне этот образок как самое драгоценное, что у неё было»

Поэт, найдя на стене икону святого Георгия, подошёл и повесил на помутневшую ризу каменье.

— Так лучше, — сказал.

— Так лучше, лучше… — услышал шёпот сзади, обернулся и никого уже в храме не увидел — все со всеночной вышли.

Александр Сергеевич вышел из храма и поднял взор свой вверх — луна как раз вышла из-за тучи, осенив светом своим купольный крест, и тот засиял единственный светлый здесь на земле в темноте пришедшей ночи. Поэт сел в экипаж и закрыл дверку.

— Пошли твою не мать через зад колоду! — приказал лошадям запорошенный снегом извозчик и те понесли к белой ленте реки, слитой с чёрным звёздным небом приближающимися Ляхами под пушкинскую рифму:

Надо мной в лазури ясной Светит звездочка одна, Справа — запад темно-красный, Слева — бледная луна.

 

СКАЗКИ УЛИЧНОГО ФОНАРЯ

 

Динозавр

Родители маленькой Риты купили квартиру из трёх комнат на третьем этаже пятиэтажного дома. Из окна своей новой комнаты девочке, поднявшись на цыпочки, нравилось смотреть на новый двор, где играла ещё незнакомая детвора и ходили в разных направлениях совсем незнакомые взрослые. А недалеко от окна, прямо напротив него метрах в десяти стоял Уличный Фонарь. Как старичок сгорбившись, а может как галантный молодой кавалер в поклоне он, после дневного сна с наступлением темноты приветствовал радостно двор.

— Привет! Привет! Да будет свет! — мерцал Уличный Фонарь.

— Приветик! — говорила Рита ему каждый раз, когда вечером смотрела в окно, и как-то поведала. — Я болею.

— Не правда, — моргнул сразу Уличный Фонарь.

— Почему — неправда? — удивилась девочка. — У меня температура, кашель. Кхы! Кхы! Вот.

— Потому что, — поведал Уличный Фонарь, — мы болеем ровно на столько, на сколько верим, что болеем. Закрывай глаза и думай, что ты уже здорова и, когда проснёшься завтра утром, будешь бодрая и здоровая. А я расскажу тебе историю о динозавре, который думал, что он…

— О динозавре! — обрадовалась Рита.

— Угу, — мигнул Уличный Фонарь. — Посмотри на меня. И я на самом деле не фонарь, а динозавр с длинной шеей.

— Да? — воскликнула Рита и закашляла.

— Тихо, тихо, — успокоил её Уличный Фонарь. — Это я так, фантазирую. И вот история про ещё одного фантазёра. Очень давно, когда не было ещё на земле людей, жил один динозавр вместе с такими же гигантами в тёмной сырой пещере. И, выходя из неё и наблюдая в ярком красочном небе за птицами, захотел иметь то, что есть у них — крылья и часто представлял себя парящим в небе под тёплым ласковым солнцем. И, со временем заметил, да и все заметили, что на спине появились два горба и нос начал удлиняться — жуть! Сородичи испугались этих его перемен и выгнали из пещеры. Так стал он жить отшельником в лесу, тоскуя, пока не начались долгие ливни. Они шли дни, недели, пока не затопили всю землю вместе с родной пещерой динозавра. Он залез на дерево и сидел там, пока волна не скрыла последнюю ветку. И уже по колено в воде динозавр увидел среди дождевых струй в тёмном небе — птиц. Ему так захотелось к ним, что он подпрыгнул и полетел. Да, Да! За время жизни в лесу у него выросли крылья. Счастливый динозавр полетел за птицами и после долгого полёта над водой он приземлился на скалу, где к удивлению своему встретил таких же крылатых динозавров мечтателей. Среди них он нашёл себе и подругу. А через время у них вылупились из яиц крылатые динозаврики. Вот так вера что у тебя уже есть то, что ты хочешь, спасает и здоровье и жизнь, — закончил историю Уличный Фонарь.

Но девочка уже не расслышала последнюю фразу, потому что заснула. И приснился ей красочный мир из далекого прошлого, где жили одни динозавры. Огромные и поменьше, с длинными шеями, рогами и страшными зубами. Одни паслись на лугу, другие охотились, а третьи, самые красивые и грациозные летали в небе.

А когда Рита проснулась утром, на самом деле почувствовала себя лучше. Она встала с постели, подбежала к окну, за которым стоял, словно динозавр Уличный Фонарь. И — спал. Потому что, в отличие от некоторых существ, вёл ночной образ жизни.

 

Дом

Знаете ли вы, что дома растут из кирпичей?

И маленькая девочка Рита знала, потому что ей рассказал об этом Уличный Фонарь за окном. Рита решила вырастить свой дом и сказала об этом папе.

— Ну, — протянул многозначительно отец. — Нужно посадить кирпич и поливать. Всё просто.

— А пошли? — не терпелось Рите вырастить свой дом.

— Ну, пошли, — вздохнул отец и, подумав, ещё добавил. — Я знаю место посадки.

На пустыре, за забором они закопали нашедший здесь красный кирпич и Рита ещё полила его из лейки.

— Ну, придём через неделю, — сказал отец, — и ещё польём.

— Почему так поздно? — обиделась Рита.

— Дом растёт медленно и не нужно ему мешать, — ответил хитро отец.

И, правда, через неделю дом поднялся из земли. Только рядом ходили люди и, как думала девочка, мешали его росту.

— Что, опять через неделю? — предположила Рита.

— Теперь дольше. Мы же едем к морю. Как раз, когда вернёмся, то дом и вырастит, — ответил дочери отец.

Через две недели они увидели на этом месте красавец дом с красной металлочерепичной крышей. В нём, как принято, уже поселились люди.

Рита радовалась выращенным домом и очень гордилась, что смогла помочь людям обрести жильё.

А фонарь, узнав о выращенном доме, поведал девочке, что вера в чудо есть самое прекрасное чувство на свете, особенно когда осуществляется то, чего ожидаешь.

 

Ломтик

Ломтик ржаного хлеба родился не вместе с буханкой в печи хлебозавода, не из-под ножа женщины на кухне, отрезавшего его одним резким движением, а после намазав подсолнечным маслом, посолив и отдав своему маленькому сыну. А тогда, когда мальчик, вынеся его во двор, уронил на землю. В момент падения грязный ломтик вдруг осознал своё «я», свою самость.

— Я — есть! — крикнул, как мог, ломтик своей поджарой коркой, но никто его не услышал, даже плачущий рядом ребёнок.

Так ломтик пролежал некоторое время в песке, слушая щебетание птиц и шум моторов, рассматривая мир — деревья, многоэтажный дом, небо, солнце. Как высоко, любовался он солнцем и мечтал быть таким же большим и круглым.

Вот собака схватила ломтик зубами и понесла куда-то. Но не долго, на неё набросилась другая, пытаясь отнять еду. Ломтик выпал из собачьей пасти в траву, откуда его сразу подобрала прилетевшая ворона к жалости собак.

— Вероятно, — думал ломтик вслух, поднимаясь всё выше. — Этот двор делится на две части: одни едят других. И я в числе вторых.

— Рождение определяет участь, — рассуждал он в гнезде из прутьев. — Меня же никто не спрашивал, хочу ли я родиться ломтиком. Как, наверно, никто не спрашивал ворону или собаку.

— Но вот смешно! — смеялся ломтик прокушенной дыркой. — Все живут так, как будто это они сами хотели родиться тем, кем являются.

Как только ворона собралась съесть ломтик, раскрыв широко клюв, дети выстрелили из рогатки по гнезду и оно рассыпалось.

— Да, странно, — тяжело дышал ломтик, падая обратно в траву. — Я никак не могу исполнить свою миссию — быть съеденным. А, может, моё время ещё не пришло?

Ломтик упал в муравейник, не задев ни одного муравья.

— О! — воскликнул он своей потрескавшейся коркой. — Теперь мои мучения закончатся и, наконец, меня съедят.

Но, к сожалению ломтика, муравьи не стали его есть, а затащив глубже к себе в жилище, укрепили уже изрядно засохшим хлебом крышу.

Сначала ему не было скучно в полутьме этого домика. Наблюдая за жизнью муравьёв, ломтик понял, что, оказывается, жить — это не только для того чтобы есть, а ещё чтобы просто бескорыстно помогать другим, как, например, он помогает муравьям согревать жилище.

Прошло жаркое лето, пронеслась дождями осень.

В полутьме ломтик начал грустить, захандрил. Он перестал наблюдать муравьёв и заснул.

И приснилось ему золотое волнующееся на ветру ржаное поле под голубым легкооблачным небом со стремительными ласточками, с разрезающей пыльной дорогой, величественными соснами, стрекочащим вдалеке и приближающим новую жизнь колосьев комбайном.

Незаметно и тихо прошептала снегом зима. И с весенним теплом ломтик почувствовал — что-то давит снизу. Это давление с каждым днём усиливалось, уже продвигая ломтик вверх, и вот уже он вылез на свет, а вот чуть поднялся над муравейником и выше, выше, ему уже был виден весь двор. И ломтик обнаружил что он — подсолнух! Он понял, что за свою помощь муравьям он стал красивым и круглым, словно солнце.

Он и сейчас стоит счастливый с южной стороны двора. Кто захочет, может сходить и посмотреть.

 

Диск

Вот оно где наслаждение — когда тебя чистого и ровного, играющего бликами люминесцентных ламп укладывают на фабрике пластмассовую коробку с гордой надписью Эрве, когда красуешься в витрине магазина, когда ещё болванкой чинно въезжаешь в компьютер и ложишься под щекочущий лазерный луч на первую запись.

Информация! Это бог, творящий свой мир, делающий из цифрового хаоса стройный порядок нулей и единиц. Он помазывает на царство в чреве компьютера.

Но не все желают быть подданными. Особенно если появляешься в светлом офисе, где и так царит надменность.

— Какой не постоянный! — играл здесь бликами на полке лицензионный диск с игрой. — Меняет информацию словно осыпавшиеся магнитные дискеты. Как можно?

— Но внешне он похож на нас, значит равноценен, — светил ему музыкальный диск.

— А внешность ничего не значит, — влез в разговор системный диск Виндоус. — Главное, внутренний мир и твёрдые убеждения. А у него одни метания: то музыка, то тексты, то игры. И поэтому, на нём название-то нельзя написать. Нет у него имени. А имя — это главное в жизни.

Но, наверняка, в тайне они завидовали переписываемому диску. Ведь в отличие от одноразовых, всё время пребывающих в шкафу, он бывал в разных местах, видел многое, узнавал большее.

И так жил наш одинокий диск какое-то время, странствуя по приводам домашних и рабочих компьютеров, пока не появилась в шкафу флешка Юэсби. Блестящий верх, розовая юбка, тонкая талия, изящная ножка — наш диск влюбился в неё с первого взгляда. И она ответила ему взаимностью.

— Вы совершенны и грациозны! — подмигивал отверстием диск комплименты.

— Ах, что Вы! — нагревалась флешка от смущения. — А Вы такой прозрачный и честный. С Вами легко и надёжно.

А как завидовали их любви другие диски! Даже стали молчать больше.

Правда, любовь омрачали частые расставания. По началу, чаще флешка ждала диск дома, со временем он стал оставаться в шкафу в ожидании подруги. И ревновать.

В один из вечеров на полке появился в голубой коробке красавец Блюрей. Ёмкий и быстрый, он надменно завладел сердцем флешки. И она разлюбила нашего Эрве.

Теперь кто-то из старых дисков ему сочувствовал, поддерживал словом. А кто-то усмехался над ним.

Эрве стал унылый, плохо читаемый приводами, потом совсем зачах и перестал записываться. И, в конце концов, хозяин раздражённый бесполезностью нашего диска выбросил его в мусорную корзину.

— Эх! Вот что значит быть непостоянной и менять привязанности, разлюбить одного и полюбить другого, — печально сверкнул диск Сиди вслед летящему в корзину. — Бедное разбитое сердце! Ах, женщины!

— Ну, знаете что! Сердцу не прикажешь, — скрипнула сентенцией старая дискета.

— Вы не правы, — замигав красным глазком, возразила компьютерная мышка. — Надо хранить свою любовь. Да, мой милый? — спросила она коврик под собой и сильнее к нему прижалась.

Коврик с нарисованной бабочкой ничего тогда не ответил мышке, потому что устал от её болтовни. И потому что всё равно деваться ему от неё было некуда.

 

Старый телевизор

В одной семье купили новый телевизор, блестящий и плоский. Потому что старый телевизор с маленьким пузатым экраном, монофоническим звуком и деревянной обшивкой стал старым. Говорили, что он уже не соответствовал времени.

Как радовались дети, щёлкая пультом и переключая каналы! Как радовались и гордились своей покупкой родители, легко отнеся старый телевизор в подвал, где уже томились ненужные старые вещи.

— Нашего полку прибыло! — гремел тогда механизмами катушечный магнитофон со сломанным переключателем и радостно дёргал стрелками индикаторов уровня записи.

— Кого прибыло? — хлопала не закрывающейся крышкой глухая аналоговая видеокамера.

— Вспоминаю этот телевизор, — поворачивались валы магнитофона. — Нас покупали вместе, но меня спихнули в этот подвал раньше. Вот ведь несправедливость! — возмущался он. — Кто-то лишь три года служит, а кого-то и десять лет держат на центральном месте в доме.

— Радуйся! — пищал ему длинноволновый приёмник, — что не на помойке оказался, где тебя бы крысы доели.

А грустный телевизор молчал, из-под покарябанной крышки посматривая на обитателей подвала. Ему было очень обидно за то, что его, ещё исправного выпихнули из жизни и страшно, что дальнейшая жизнь будет протекать в этом тёмном холодном месте.

— Несправедливо время, — как-то в одну из ночей проскрипел он корпусом.

— Точно, — нажал несколько оставшихся кнопок мобильный телефон. — Время это враг техники. Оно безжалостно старит и ломает нас, заменяет нашего брата на новые, более совершенные и молодые.

— А кто придумал время? — чуть услышав, хлопнула крышкой видеокамера.

— Время придумали учёные, — колыхнулись кнопки телефона. — Те, что изобретают всё новые и новые аппараты, — ответил телефон.

— Значит, — решила видеокамера. — Если не придумывать ничего нового, время остановится.

— Скорее всего, скорее всего… — многозначительно дёрнулись кнопки телефона.

И все задумались, погрузившись снова в тишину.

В тишину, где в лунных струях света из окна летали пылинки. Они кружились, поднимались вверх и опускались вниз, в конце концов, садясь на обитателей подвала. Каждое их движение отсчитывало время, словно секунды, будто мгновения. И наблюдая за одной из них, осевшей и остановившейся, казалось, время остановилось. Но вот летели другие, за ними ещё и ещё.

— Так никогда не будет, — вдруг всколыхнул тишину наш проживший с людьми долгие годы телевизор. — Я знаю людей, вся их жизнь это бег от тоски. И для этого им нужно всегда что-то новое.

— Вот ведь как! — сверкнул лунным блеском на экране телефон. — А я всегда подозревал, что люди чужие в этом мире. Страдания, болезни и смерть. Чтобы хоть как-то облегчить свою участь, людям нужны развлечения, всё более совершенные.

Однажды в подвал принесли компьютер ноутбук. Он дремал, чуть подёргивая крышкой, потом услышав разговоры, поднял её, зевнул, медленно поднял крышку и выдал сердито на мониторе:

— Ну, никакого покоя нет. Уж, на пенсии, а всё равно дёргают.

— Ты рад, что оказался здесь? — щёлкнул переключателями наш телевизор.

— Конечно! Да здравствует покой! — почему-то сразу обрадовался выгоревшими пикселами компьютер. — Я работал круглосуточно, сидел в интернете день и ночь и очень устал, уже не выдерживая современные системные требования.

— А покопайся, пожалуйста, в своей памяти, — переключал каналы телевизор. — Нет ли там сведений о месте, где нет времени?

Компьютер долго трещал винчестером и показал непонятные слова:

— Ворд, эксель, тетрис в реальном времени. Всё в реальном времени, в реальном вре… — закрыл монитор и захрапел.

И все с сожалением и непониманием долго смотрели на этот маленький толстый ноутбук, который сладко дремал, улыбаясь, чуть подёргивая крышкой монитора.

Так за разговорами и воспоминаниями прошло много-много дней и ночей, опустившихся как пылинки на вещи в подвале и выстилившие собой толстый слой лет, когда в подвал принесли тот самый блестящий телевизор с плоским экраном, который всё время обиженно плакал пластмассовыми слезами и вонял горелым:

— Это всё телевизор на жидких кристаллах! Висит теперь на стене и усмехается.

А наш пузатый телевизор не был ни на кого обижен, потому что понял за эти годы в подвале, что время никого не щадит. И рано или поздно молодые становятся старыми, на их место приходят другие, которые тоже стареют, потом другие, и так без конца.

И в один день, очень устав от разговоров старый телевизор уснул и проснулся в светлом тёплом большом зале с белыми колоннами.

Оглядевшись, он обнаружил, что стоит за стеклом. И в зале встретил уже знакомые по подвалу аппараты — видеокамеру с закрытой крышкой, магнитофон с исправным переключателем, телефон со всеми кнопками, которые тоже были удивлены своему чудесному появлению здесь. Было ещё много других устройств, ранее неизвестных телевизору, но радушных и благожелательных.

И телевизор понял, что это и есть место, где нет времени, то самое счастливое место, куда попадают все, честно прожившие своё время устройства.

— Музей открыт! — услышал телевизор фразу вошедшего в зал человека, за которым зашли другие люди и подошли к стеклу, за которым был телевизор. Чтобы восхищаться им, чтобы наслаждаться им, чтобы любить.

 

Сон велосипеда

В одну из холодных ночей, валяющемуся на чердаке старому велосипеду приснился сон. Будто он горный велосипед мчится вверх и вниз по петляющей тропе, вдоль летящих назад сосен под сиреневым небом, один без седока экстремала.

— Вау! Вау! — радовался велосипед, наворачивая педали и звеня сигналом, и гнал и гнал и гнал. И чувствовал всей своей новой карбоновой рамой, что веселится с ним весь окружающий мир и приветствует. Шумят, играя с ветром деревья, ласкает солнце. И море. Да, велосипед поднялся на высокий горный склон и увидел море. Огромная пурпурная волнующаяся гладь так впечатлила его, что он долго стоял, покачиваемый ветром в оцепенении и блаженстве, созерцая невиданное величие и красоту. И там, внизу свободную и лёгкую, летающую по волнам, он заметил доску для сёрфинга.

Разогнавшись, он влетел к ней в воду и поехал, поехал по глади водной, словно это твердь. И доска рядом томно и радостно колыхалась. Они плыли, плыли, плыли. И солнечной радости не было предела. Но, проснулся велосипед — вечный грязный чердак.

А в наступивший день сносили старый дом и велосипед сдали в металлолом. Его сжали прессом вместе с другими горемычными железяками и бросили в печь на переплавку.

Он закрыл, какие были глаза, и приготовился уйти в небытие. Но перед взором вспыхнул огонь, объял собой, взял в себя и понёс, понёс куда-то мягко и легко. Наполнил силой, вдохнул новую жизнь и — угас, оставив остывать.

Старый велосипед умер, чтобы возродиться вновь. Он открыл глаза и увидел себя — в море. Да, да! Он чудесная белокрылая яхта. Ах! Рядом доска для сёрфинга, будто знакомая давно зовёт, зовёт по волнам навстречу радости и счастью!

Сны сбываются. А у тебя?

 

Сварка

Летом в городском выксунском парке рабочие прокладывали трубопровод. Гремел эхом между соснами сварочный аппарат. Сварщик, спрятавший лицо за чёрную маску, облачённый в промасляную робу колдовал над плазмой электродной дуги, разбрасывая по траве и деревьям красные искры. И несколько рабочих, стоявших подле, благоговейно закрыв от сварочного зарева глаза, не заметили маленького мальчика, наблюдавшего всё это действо и невзначай схватившего в траве кривой обрезок трубы.

— Ай! Дракон кусается! — обратил на себя криком мальчик, потому что труба, ещё не остывшая обожгла ему руку.

— Ай! Ой! — кричали рабочие вслед убегающему мальчику, который рёвел и дул на больные пальцы.

И через час он, неся торжественно перед собой перевязанную руку, другой ведя свою мать, пришёл снова в парк на это место.

— Да, — подтвердили матери закончившие работать рабочие. — Мы не заметили, как он схватил его.

Мать подошла к обрезку, уже давно холодному и сказала:

— Ты зачем укусил моего сына? А? — и пнула трубу ногой.

Та звякнула о камень, перевернулась и подняла облако пыли.

— Вот, — сказала мать. — Ещё и сердится этот дракон.

— Ругается, — подтвердил испуганный мальчик.

— Говори же! — мать футбольнула железяку далеко в кусты и сама пошла за ней. И с минуту оттуда не выходила. А вышла радостная, держа двумя пальцами обрезок.

— Всё, — сказала она сыну. — Он больше не кусается, потрогай.

— Почему? — мальчик робко дотронулся до обрезка.

— Потому, что он кусает только неслухов, которые вовремя не хотят ложиться спать и не любят каши.

— А я буду любить! — воскликнул малыш.

— Я и сказала это дракону. Мы его отдадим дядям, а сами пойдём домой хорошими и послушными.

И они ушли из парка.

Сварщик долго рассматривал обрезок трубы и сказал серьёзно рабочим:

— Надо же, то-то я часто обжигаюсь при сварке. Дурные привычки. Всё, мужики, бросаю пьянствовать. Авось, и вправду поможет?

 

Птица и мышь

Как-то в одном учреждении завелись мыши. Откуда они взялись? Вероятно, из грязи, пыли и мусора. Уф, всюду мыши, грызущие компьютеры, провода и даже компьютерных мышей! Они настолько осмелели, что стали шнырять по кабинетам и коридорам белым днём. Противно? А, наверно, сами они себе не противны. Более того, может они не любят нас, людей?

Ну вот, завелись они, и спасения от них не было, везде оставляли свои коварные челюсти, чтобы утолить ненасытный свой голод. И директор фирмы вызвал санитарную помощь. И помощь в лице нескольких женщин в серых халатах насыпала по углам пропитанные ядом пшеничные зёрна.

Правда, мышей стали замечать всё реже и реже, да и аппаратура перестала быть их пищей.

Вот в один из выходных дней в открытое окно залетела синица. Она сразу обнаружила в одном углу зёрна и тут же на радостях склевала их все.

Наевшись, с полным животом, она прошлась пешком по пустому коридору и вдруг увидела под тумбочкой мышь.

Мышь, лёжа на спине и, постанывая, молвила синице:

— Ну, ладно, я-то заслуженно отравлена за то, что родилась мышью. Вот лежу и умираю. А ты? Из-за жадности своей, совершенно случайно попалась в нечаянные сети смерти.

— Что? — сначала не поняла синица истину слов мыши. — Так зёрна отравлены?

— Конечно! — через силу засмеялась мышь. — Мы все поздно это поняли.

— Вах! — заморгала синица, осматривая себя, — Я и правда, бледнею.

— Да? — удивилась мышь, рассматривая синицу.

— Да, и тошнит вроде уже, — стонала и тряслась синица, — А почему ты сказала, что отравлена заслуженно?

— Так есть, так устроено, — ответила печально мышь. — Рождение определяет дальнейшую судьбу. А судьба мышей — погибнуть от мора или мышеловки. Или — кота.

— Ты права, — заплакала синица. — Я, рожденная для полёта, для романтики, для жизни умираю от мышиного яда. Вах! Мне всё хуже и хуже. Я не хочу умирать!

— А я принимаю смерть спокойно, — вздохнула мышь. — Потому что так должно быть.

Синица пошатываясь прошлась взад-вперёд, даже пробежалась немного и сказала:

— Вах! Похоже, кружится голова. Полечу быстрей к своим, пока есть силы. Прощай!

С этими словами она взлетела, перевернулась в воздухе, врезалась в стену и выпорхнула в окно. Закрыв глаза и приготовившись умереть, она потеряла равновесие и упала на цветочную клумбу, где спал в тени анютиных глазок кот. Он тут же проснулся от шума, набросился на синицу и съел её.

А мышь и ныне жива, потому что отрава оказалась старой и потерявшей свою силу.

 

Мобильник

— Беда! Беда! — кричала выгуливающая в сквере большую собаку сударыня в розовом.

— Что случилось? — спрашивали некоторые прохожие.

А сударыня охала, ахала и ничего толком рассказать не могла, только тараторила:

— Телефон! Телефон! — и показывала на собаку пальцем.

Но, уже успокоясь, она выдала фразу:

— Буча проглотил мобильник.

Ах, Буча! Чёрные добрые глаза, сопливый нос и длинный язык на большой собачьей морде. Сама радость, виляющая хвостом.

Па-ра-ри-ра-рам! — заиграла глухая мелодия из Бучи в животе. Па-ра-ри-ра-рам!

— Ах! — снова ахнула женщина. — Мне должен позвонить человек. Это моя последняя надежда на счастье.

И стала руками надавливать на живот своей собаке — вверх-вниз-вверх-вниз.

— Ало, — ответил в животе мужской голос.

— Ало! — радостно ответила сударыня.

— Дорогая, Вас плохо слышно, — озадаченно послышалось из собачьего нутра.

— А… Это… — металась сударыня. — Это такая плохая сотовая связь.

— Плохая? — спросил собачий живот. — На ужин я жду Вас в кафе на… — оборвалась фраза, потому что собака залаяла на пробегающую кошку.

— Фу, Буча! Фу! Тихо! — почти рыдала сударыня. — Ах! Ничего не слышно.

Но Буча, не слушаясь, с лаем понёсся за кошкой, волоча по траве поводок.

Его еле удалось поймать хозяйке. И всё потому, что кошка, наконец, забралась на дерево, а Буча взялся сию вертикаль облаивать.

Ах, несчастная кошка, несчастная собака, несчастная хозяйка! Беда на беде!

— Да уж, — возмущался чуть погодя врач-ветеринар в лечебнице. — Как же ему удалось съесть телефон?

А уже успокоившаяся сударыня рассказывала:

— Да как? Играл, играл возле меня. А в руке мобильник. Выхватил, да и сглотнул.

— Да уж, — соглашался врач, ощупывая Бучу. — Ну, из этой беды есть несколько выходов. Точнее, уже и того меньше. Потому что мобильник поплыл вперёд. Буль-буль.

— Блим, блим! — почти тут же прорвалось из Бучи.

— Ах! — опять забеспокоилась сударыня и часто заморгала. — Это СМС! Он пишет о любви. Он всегда пишет только о любви. Доставайте! Доставайте!

— Вот я и говорю, — сказал спокойно ветеринар. — Надо резать.

— Резать? — испугалась сударыня.

— А как же? — удивился врач её удивлению. — Назад пути нет. До конца, гых, — кашлянул он, — не дойдёт, застрянет. Правда, можно дать очень сильное слабительное. Но тогда ваш любимый телефон уже нельзя будет починить. Ну, так что? — спросил он сударыню.

Буча смотрел то на врача, то на хозяйку, высунув язык и часто дыша от жары. Что он чувствовал при этом и понимал ли разговор, мы никогда не узнаем.

— Помилуйте, мадам, — сказал нетерпеливо ветеринар. — Что вы печётесь о собаке? Это тварь бессловесная. Поверьте мне, как врачу, что у неё нет даже души.

— Да, — заплакала сударыня. — Но душа есть у меня!

Она погладила собаку, потрепала за слюнявую морду и сказала:

— Буча, Буча, какое вкусное слабительное тебе даст дядя, мняка!

Так закончилась история сломанным мобильником, в котором навсегда потерялась телефонная книга сударыни.

Но доброта в ущерб себе возвращается стократно. Друг сударыни отыскал вскоре свою подругу. Я видел их гуляющих втроём в парке: сударыня, молодой человек и непутёвый Буча, пытающийся проглотить его коммуникатор.

 

Копейка

Всё началось в одном кармане месте с хлебной крошкой, пшеничным колоском и бесполезной копейкой, на которую ничего нельзя было купить. В темноте, пахнущей всеми запахами мира.

Колосок и крошка всё время спорили, что есть счастье.

— Счастье — когда ты один одинёшенек, — хрустела крошка. — Делай себе, что хочешь. Свобода!

— А мы же счастливы, что рядом друг с другом, — шелестели зёрна в колоске. — Плечом к плечу всегда за себя постоим.

— Вы друг другу мешаете, — спорила крошка.

— Нет же, — отвечали зёрна. — Мы дополняем друг друга и составляем одно твёрдое целое.

Так, слушая эти разговоры копейка, нечаянно из дырки в кармане вынырнула на свет.

И оказалась… снова в темноте, в сумке с пустыми бутылками, кисло пропахнувшей пивом. Бутылки постукивали друг о друга, издавая чудесный мелодичный перезвон.

Копейка тоже в такт качающейся сумке стала ударяться о бутылки, внеся собой разнообразие в эту музыку.

— Разрешите погостить, — попросилась она.

— А мы все гости на этом свете, — звякали бутылки. — Все гости, гости, гости…

— Какая хорошая музыка! — нравилась копейке мелодия.

— Только вместе можно издавать мелодию, — брякали бутылки, — Только вместе, вместе, вместе…

— И вы счастливы? — стукалась о бутылки копейка.

— Счастье — это когда все с соборе, в соборе, в соборе…

А копейка даже залетела в бутылку, плюхнулась в пивную каплю, помылась в ней и выплыла наружу. Но вот сумку перевернули и копейка вместе со звоном бутылок выпала на стол, а потом покатилась и упала на пол. Блим! Блим! Несколько раз она подпрыгнула, звеня о кафельную плитку, и закатилась под шкаф. Но, пролежав там не долго, ощутив прикосновение мягкой кошачьей лапы, испытав щекотливое скольжение по полу, полёт, ещё лапу, ещё полёт, удар о стену и — очутилась в человеческих руках, которые вскоре совсем не больно пробили в ней отверстие и повесили на верёвку.

— Опля-ля! — лязгнули на шее у красавицы другие копейки, приветствуя гостью.

— Опля! — поздоровалась вновь прибывшая.

— Будь как дома, — звенели копейки, — Мы все вместе такие красивые, такие звонкие и молодые! — радовались они.

— А как на нас любуются люди, — удивлялась наша копейка. — Ах, как трогательно! Как приятно!

Так закончилось скитание одинокой никому не нужной копейки, на которую нечего было купить. Теперь она была очень счастлива вместе с другими монетками в ожерелье, потому что была нужна для красоты.

 

Картина и панель

Как-то одним ранним утром, когда висящая на стене большая картина в золотистой оправе проснулась, поморгав окнами нарисованных домов Петербурга, потянувшись парусами невских галер, и обнаружила на противоположной стене комнаты плазменную панель. В комнату зашли люди и включили её, и картина впервые в жизни увидела меняющиеся и движущиеся картинки.

Картина удивилась, колыхнув голубыми волнами, и вежливо просипела своим хриплым голосом растрескавшейся краски осматривающему комнату гостю:

— Здравствуй, как тебя зовут?

Панель вздрогнула, не ожидая вопроса, и объёмно пропела:

— Панель плазменная. Последнее поколение.

Картина блеснула петропавловским шпилем и ответила:

— Последнего ничего не бывает. Всё, что с краю времени, всегда становится в начале.

Плазменная панель обиделась и, сравнивая себя с картиной, на которой было лишь одно изображение, начала гордиться собой и похваляться:

— Вот ты висишь здесь много лет…

— Веков, — поправила картина.

— Ты висишь много веков с одной и той же картинкой, а я за минуту меняю сотни изображений.

Мудрая картина хотела возразить панели, что большую часть времени та выключена и кроме чёрного прямоугольника ничего не показывает, но не стала, потому как была мудрая и знала себе цену, во много раз превышающую стоимость панели.

Молодость, о которой хвалилась панель, совсем не была преимуществом. Поскольку, время лишь увеличивает стоимость произведения искусства, в отличие от электронных приборов.

— Мой внутренний мир богаче, чем твой, — хвалилась панель своим устройством. Что потрескавшиеся краски в сравнении с моими инновационными микросхемами!

Картина молчала, не получая ответов от неё, панель успокоилась и как-то скучая чёрным экраном, попросила её:

— А расскажи, что здесь было много веков?

И добрая картина, погрузившись в воспоминания, ответила:

Всё сменилось в этой комнате много раз — обои, краски, паркет. На твоём месте когда-то висело чучело какого-то зверя, но и оно исчезло; часы, что тикали много лет, сломались; людей, что ходили по этим полам, уже нет.

— И ничего нет более вечного в этой комнате? — испугалась панель.

— Есть, — ответила мудрая картина.

— Ты?

— Нет, — сказала картина и посмотрела в окно разводным мостом. — Вот, что более вечно в этой комнате — вид за окном.

— Да, ладно! — засмеялась панель. — Где же здесь вечное? Времена года меняют эту картину: солнце, облака, дождь, падающие листья, снег…

— Вечное — не значит неизменное, — возразила панель. — Скорее, мир за окном боле вечен в этой комнате, потому что когда-нибудь и дома этого не будет, а мир за окном ещё будет очень долго.

Однажды хозяева сфотографировали картину цифровой камерой. И в этот день она пропала со своего долгого места — её продали в другой дом, где у неё началась новая жизнь. А на её месте появилась её бумажная копия.

— Вон она вечность — догадалась скучающая панель. — Это когда ты продолжаешься в своих копиях и очень обрадовалась, зная, что на заводе плазменных панелей таких, как она — тысячи.

 

Зажигалка и спички

Они встретились в одной пепельнице, когда рядом со спичками поставили прозрачную зажигалку. Спички пошушукались в коробке и стали соседке льстить.

— Какая ты красивая! — восхищались они хором. — Плавные формы пластмассы, прозрачный корпус. И пламя можно регулировать. Само совершенство!

— Что вы! — краснела солнечными бликами зажигалка. — Сложное устройство моё — это недостаток. Идеал — это простота. Изящный брусок с коричневой головкой силитры — что может быть лучше?

— О, нет, нет, — отвечала печально одна самая толстая и кривая спичка, — Одноразовый век наш не долог. Несколько мгновений и — пепел. А ты заряжаешься вновь и вновь.

— Ха! — иронично ответила зажигалка. — И я одноразовая. Меня нельзя зарядить.

— Ну, всё равно, — поддержали кривую все спички. — Зато одной зарядки хватает на целый час гордого пламени. Зажгись, покажи себя во всей славе, вознеси радужное пламя в небесные сферы, о, великая зажигалка!

И зажигалка щёлкнула кремнием и засветила огнём.

— Ах! — пели спички и радовались угасанию конкурентки. — Нет ничего более совершенного на этой кухне, как эта величественная статуя свободы с факелом в руках.

Зажигалка молчала, томно слушая спичечные комплименты и горела, горела, пока не кончился газ и погасло пламя.

В последние мгновения она шикнула, фукнула и повалилась бездыханно, но угасающий язык огня задел спичечные головки. Они вспыхнули фейерверком и сгорели вместе с коробкой дотла.

После увидевшие самовозгорание в пепельнице люди вряд ли удивились такому чуду. В века научного прогресса человек перестал удивляться. Да ещё и переделал нашу зажигалку в многоразовую. Теперь она уже не поддаётся на лесть и не гордится собой, сберегая свой газ, словно душу.

 

Автомобиль

Один автомобиль попал в аварию. Технически исправный по вине водителя, совершенно без своего желания он повредил кузов. Водитель остался цел и невредим.

Разбитый испуганный автомобиль на эвакуаторе отвезли в автосервис.

— Как не справедливо, — рассуждал он покарёженным бампером в мастерской. — Я пострадал из-за человека. Радуешься жизни, строишь планы, а тут — раз и всё летит под бампер. Ладно бы сломался сам, пусть бы кончился бензин, если бы даже дорога была плохая, но нет же — лишь из-за нерадивого шофёра угодил в дерево.

— Так устроено, — внёс своё слово слушающий рассуждения автомобиля подъёмник, который видел много машин, — что кто-то был первым, а кто-то станет вторым. Первый был творцом — это человек. А ты есть его творение. И ты вынужден жить по его чертежам и его воле.

— А если я хочу быть один и не от кого не зависеть? — возмутился автомобиль.

— Участь такая, — поднялся и опустился мудрый подъёмник.

— Какая участь? — не понял автомобиль.

Подъёмник нервно заёрзал вверх-вниз и сказал:

— Участь творения зависеть от творца. Так устроен мир. Ты не сможет быть один.

— Но я не хочу этого! — подпрыгнул на колёсах автомобиль. — Неужели нет выхода из этой несправедливости?

Подъёмник долго ничего не отвечал, без движения размышляя, потом дёрнулся и быстро заёрзал:

— Попробуй спуститься в заброшенную шахту под горой за городом. Там на самой глубине ты будешь совсем один, ни с кем не встречаясь.

И когда автомобиль восстановили он, не дожидаясь хозяина своего, ночью сбежал из мастерской. Нашедши шахту и спустившись туда, он пробыл долгое время в темноте. Автомобилю стало настолько страшно без света, что он вернулся в мастерскую к подъёмнику.

— Ну, что ж, — зевнул разбуженный подъёмник. — Попробуй заехать на крышу высокого небоскрёба. Там много света и город будет виден, как на экране навигатора.

Автомобиль поднялся на грузовом лифте на крышу небоскрёба, где казалось солнце можно достать багажником, и спрятался в углу.

Поначалу он наслаждался светом и теплом, но вот стал выгорать и блекнуть на жаре. И, в добавок, птицы досаждали и строили гнёзда и постоянный городской шум, не дающий сосредоточится на мыслях заставили автомобиль вернуться снова в мастерскую.

— Так, так, — медленно опустился подъёмник, — Творение не больше своего творца. Больше я тебе предложить ничего не могу. Ищи себе место в жизни сам.

И обиженный автомобиль снова уехал из мастерской, колеся по городским улицам, катаясь по парку, трясясь по бездорожью за городом, пока у него не закончился бензин и он встал.

— Ах, пых, — выхлопнул автомобиль и осмотрелся. Вокруг двигалось множество разных машин. — Пых, пх! — уже просил он помощи, но никто не отзывался.

Так и остался автомобиль у обочины дороги под ливнем, вздрагивая от грозовых раскатов, жалея о тёплом гараже и полном баке бензина, пока в него не ударила молния. Он вспыхнул и весь выгорел.

Чуть позже дорожная инспекция нашла его хозяина, человека, который нисколько не был растроен сей трагедией. На страховку он купит новый автомобиль.

 

Отражения

Молодая водомерка резво отталкивалась от играющего солнечными бликами зеркала пруда. Как грациозно широко расставленными лапами скользить по волнам, вмиг оказываясь то здесь, то там, перепрыгивать через ветки и листья и ловить на ходу передними лапами насекомых.

Но чей-то голос заставил водомерку остановиться.

— Как прекрасно твоё отражение в воде! — сказала торчащая из воды голова карася.

— Вы мне? — спросила вежливая водомерка.

— Да, — сказал карась. — Мир оказывается совсем не такой, как снизу.

— Лучше? — заинтересовалась любопытная водомерка.

— И больше, — ответил карась. — И ярче и цветней.

— Это прелестно, — воскликнула водомерка, — что я здесь живу на поверхности!

— О, да, — сказал сухо карась. — Я тебе завидую, — он набрал в рот воды и выпустил струю. — Но я не могу сюда попасть.

— Да? — стало неловко водомерке. — Наверно, каждому существу своё место. А я, например, не могу попасть под воду. Что с того?

— Это правильно, — обрадовался карась. — Наш мир есть мир отражения. Он отражается на глади пруда и в окнах того дома, — карась кивнул на дом возле пруда. — Фотограф клеит его миг на матрицу, художник трогает им холст. — Ты отражаешься в моих глазах, я отражаюсь в тебе.

— Но, все по-разному отражают мир, — догадалась смышленая водомерка. — Я, например, никогда не видела, что там под водой.

— Правильно, — согласился карась. — Ты никогда не видела рыб. Для кого-то окружающее есть наслаждение для глаз, а для другого невыносимая мука, мука… — карась задумался, — голода.

И с последним словом он, уже не в силах совладать с голодом, стремительно подплыл к водомерке и съел её. И, когда дожёвывал добычу, притаившийся в водорослях ротан, слышащий беседу карася с водомеркой, подплыл тихонько к карасю и слопал его.

Проглотив свою жертву, довольный ротан поплыл вглубь пруда спать, повторяя:

— Ты отражаешься во мне, я отражаюсь в тебе… Мы отражаемся в них, они отражаются в нас.

Но тут ему встретился червяк и ротан, не долго думая, решил его съесть на десерт. Сомкнув рот с червяком, он почувствовал резкую боль в верхней губе. Неведомая сила подняла его из воды, он перевернулся несколько раз в воздухе и очутился в человеческой руке, которая бережно вытащила из губы крючок с полуживым червяком и бросила изо всех сил вырывающуюся рыбу в стеклянную банку с водой.

Тут же ротан услышал смех и обнаружил за стеклом банки пушистого серого кота.

— Вот и первый, — облизался кот за спиной рыбака.

— Кто первый? — испуганно пролепетал больной губой ротан.

— Ты первый мой завтрак, — почему-то понял немую рыбу кот и замахнулся, чтобы опрокинуть банку.

— Я не завтрак. Я, я, — испуганно метался ротан. — Я твоё отражение.

Кот несколько раз обошёл вокруг посуды и спросил:

— Как это?

— А так, — шлёпал губами ротан. — Я отражаюсь в тебе, как еда. Ты так меня видишь. На самом деле я — личность!

— Гм, — удивился кот. — А тот, кого ты ел, тоже были личностями?

Ротан остановился, задумался.

— Да, скорее всего, да, — согласился он.

— Гым, — тогда если все будут личностями, не будет еды и мир погибнет.

Ротану нечего было ответить коту, который уже качнул банку, чтобы выплеснуть рыбу. Тут рыбак обнаружил кота и прогнал прохвоста.

Но ротана всё равно съели — люди. Потому что за повседневными заботами давно перестали различать реальный мир и тот, который отражается у них в голове.

 

Огурцы

Маленькая девочка Соня, которую первый раз привезли родители на дачу, зашла в теплицу. День был жаркий и теплицу проветривали. А мама этим временем поливала там из ковша высокие разветвлённые огуречные кусты.

Огурцов родилось много, но все они молча пили воду и на Соню никакого внимания не обращали. Только два огурца в самом углу теплицы, висевшие очень близко друг ко другу шептались.

Один маленький тонкий с пупырышками радостно раскачивался на ветке и приговаривал:

— Ура! Ура! Наконец-то я созрел.

Другой огромный жёлтый зло пыхтел и упрашивал тонкого:

— Уф! Не могли бы Вы не раскачивать ветку? Уф! Мне ещё так долго созревать. В моём положении нельзя так раскачиваться.

— Почему? — удивился тонкий огурец. — Жить нужно в удовольствие! Ведь жизнь так коротка и надо успеть всё испытать.

— Коротка, — не согласился толстый огурец. — А мне висеть и висеть до глубокой осени. Уф! Тяжело-то как! Ну, зато Вас съедят и на этом Ваша жизнь закончится. А я продолжусь в своих детях, дам жизнь семенам, которые из меня извлекут.

— Ах скукота! — весело подпрыгнул ещё сильнее пупырчатый огурчик. — Дети, дети, зачем дети? — не понимал он. — Нас с Вами уже не будет по любому, и своих потомков Вы не увидите.

Толстый огурец даже прохрустел от обиды.

— В этом Вы правы, — согласился он. — Не увижу.

— Ну, так и не парьтесь в этой теплице! — весело сказал маленький. — Берите от жизни всё сейчас, живите в своё удовольствие, веселитесь, прыгайте, наслаждайтесь молодостью и летом. Всё равно конец у всех огурцов будет одинаков — и у тонких и у толстых и у длинных и коротких.

И толстый огурец тоже начал подпрыгивать и смеяться вместе с тонким, не смотря на свой вес. Ветка, на которой они висели, раскачалась ещё больше, и толстый огурец вдруг оторвался от неё и упал на землю.

Стук падения услышала мама и подобрала огурец.

— Ну вот, семенной огурец, а сам в салат прыгает. Придётся его съесть, — сказала дочери.

На этом в салате под майонезом история толстого огурца, который не захотел дать жизнь потомству, а выбрал весёлую короткую жизнь, заканчивается. Тонкий же остался висеть на ветке до осени. Он стал серьёзней после падения толстого и много стал размышлять о жизни, пока его вес не стал очень большим и стал мешать думать.

А в сентябре, когда Соня пришла домой из первого класса школы, его сорвали, и мама с дочкой засолили в банку на зиму.

Но какая бы не была жизнь у огурцов — кроткая иль длинная, и какая участь, они не сравнятся с нашей девочкой Соней, подслушавшей их разговор. У неё, имеющей нечто большее, чем эти огурцы — бессмертную душу, жизнь на ветке не заканчивается. И так, как она по ней пройдёт, и будет зависеть её вечность.

 

Симкарта

Их купили в салоне сотовой связи вместе — дорогой мобильный телефон с цветным сенсорным дисплеем и симкарту для него. Ах, как гордилась она, когда влезала в этот напичканный играми, музыкой, картинками слайдер, способный ещё и в интернет залезть и спутниковую навигацию проложить. Но так случилось, что новейший телефон сломался. Симкарту вынули и положили в коробку, в которой она была в магазине. Но и там она пробыла не долго, ожидая своего телефона, и всё это время хвалилась инструкции о количестве денег на счёте, о подключенных пакетах, о своих знаниях из страниц всемирной паутины и путешествиям в навигаторе. И всё рассказывала, рассказывала сложенной бумажке о прекрасном мире людей, состоящем из бесконечных дорог, перекрёстков и пробок на них.

— Да, — хвалилась симкарта, — в отличие от многих моих старших сестёр, мне ведомы тайны мироздания, я знаю, из чего состоит этот мир — это геометрия. Мне дано видеть квадраты домов, линии улиц, круговые перекрёстки. И я, только я показываю людям истинное направление движения в этом цифровом мире.

Вскоре симкарту вытащили из коробки и вставили, к её большому сожалению, в старенький поцарапанный телефон с монохромным экраном и торчащей антенной. В нём, конечно же, не было тех многих функций, которые были у первого телефона, да и денег на симкарту стали зачислять уже немного. И печальная симкарта, в тишине этого телефона осознала, что сама по себе без телефонов она ничего не значит — так, пустая картонка. Более того, она вдруг узнала от старого слабого аккумулятора, что на самом деле мир не ограничивается видимой геометрией. В нём есть нечто невидимое, что поддерживает эту жизнь — электрический ток.

И печаль её от этого озарения превратилась в радость, она стала даже блокировать те немногие функции, которые были в старом телефоне, доставляя себе наслаждения от простоты и обретённой свободы. Да, свободы выбирать из своих желаний.

Сейчас эта симкарта в третьем телефоне вместе с симкартой другого оператора — телефоне с двумя симкартами. И, странное дело, в последнее время владелец этого телефона начал замечать, что его телефон перестал разряжаться, больше того, стал работать без аккумулятора и светиться по ночам.

 

Скрипачка и пионер

По сравнению с возрастом этого мира, он был не на много младше её, века на два. Да, двести лет длинноволосая красавица в пышном платье со скрипкой у шеи, со смычком на струнах очаровывала своей неслышимой музыкой прогуливающихся по Выксунскому парку надменных господ, затем уже просто всех людей, кто заходил сюда. Ведь взглянув на её трепетный стан, кто-то слышал времена года Вивальди, а кто-то вальсы Штрауса. А когда летними вечерами в парке играл настоящий оркестр, некоторые отдыхающие утверждали, что в сонме звуков слышна и её скрипка.

Немного позже пионера, с горном в одной руке, другую руку держащего на талии поставили неподалёку от статуи скрипачки под сенью лип. Да, в это время появились молодые люди, похожие на него. В красных галстуках они маршировали по липовой аллее строем, под барабан и горн и пели свои торжественные песни. Один с красным флагом шёл впереди и, как будто не зная, громко спрашивал остальных:

— Кто шагает дружно в ряд?

Все отвечали:

— Пионеров наш отряд!

Первый снова спрашивал:

— Кто шагает дружно в ногу?

И ребята отвечали ему:

— Пионерам дай дорогу! — и резко вскидывали в салюте руки к своим стриженым головкам.

Они пели песни про будущие светлые годы, о том, что на всё готовы ради этих счастливых лет.

Скрипачка не понимала ничего из их песен, что же это за эра светлых годов? За двести лет она помнила много счастливых лиц в парке, влюблённых пар, умудрённых жизненным опытом пожилых, весёлую детвору — какие ещё светлые годы. Куда уж светлей? Ясно было также и раньше. И дни были такие же, и солнце нисколько не тускнея. Но она чувствовала, что в ней, глиняной статуе, внутри при мыслях о пионере с горном загорался совсем другой, видимый только ей свет. Слушая шёпот молодых пар в парке, она назвала этот свет любовью.

Одним вечером, когда в парке никого не было, только тишина, прерываемая тихим весенним ветерком, гоняющим тополиный пух, в этом белом кружеве пионер также полюбил её. И дождь барабанил по их глиняным телам, добавляя такт во слышимую только им симфонию скрипки и горна. Что может быть выше любви, растворённой в весеннем воздухе лунным светом, ароматом цветов! Но когда люди перестают ощущать её, принимать её и дарить другим, она достаётся бездушным созданиям.

И одной ночью те же ребята, что ходили днём строем, ночью горланя уже другие песни и ругаясь меж собой, отбили у статуи пионера руку с горном, вместо неё осталась торчать арматура. Скрипачка, увидев это, в жалости своей заиграла ещё громче, ещё быстрее. Она играла в эту ночь, как никогда страстно, весь парк слушал её скрипку, птицы перестали щебетать, даже ветер не колыхал деревьев. А на утро удивлённые люди увидели, что и у скрипачки нет правой руки. Вместо неё, вместо смычка лишь железные прутья. А глиняная рука скрипачки была приделана к статуе пионера.

«Любовь есть жертва. Жертва, жертва!» — забывшим людям пели в это утро птицы в парке, которые и принесли руку скрипачки безрукому пионеру.

Статуи пионера давно уже нет, как нет и тех, с кого его слепили. Другие времена, другие люди, а любовь всё ещё кружит между стройных высоких сосен. Сходите в Выксунский парк, недалеко от липовой аллеи стоит наша скрипачка на разрисованном граффити постаменте и выводит вновь вылепленными руками неслышимую грустную мелодию любви. Для тех, кто услышит её своим добрым сердцем.

 

Тени

Как-то утром один человек пошёл в магазин за хлебом, за обычным нарезным батоном по шестнадцать рублей и, к своему удивлению, никого там не увидел, хотя было воскресение и большинство людей не должно быть на работе. Даже не было знакомой полной продавщицы за прилавком.

Выйдя из магазина с пустым пакетом, человек ещё больше удивился, когда не обнаружил и людей на улице, но усмотрел на асфальте — тени. Вытягиваясь от поднимающегося солнца, они изменялись, двигались и исчезали. А в зеркальной витрине магазина он не обнаружил себя. Да, да, дома, машины на стоянке, даже небо отражалось, а его не было.

А в шелесте ветра различил человек слова:

— Образы тех, кто был доныне, суть тени, тени, тени…

Он пришёл домой — жены и детей не было. Не появились они и к вечеру и на другой день и через неделю. Так человек жил в этом городе, на этой планете один. В тоске, в недоумении, в страхе. Без электричества, без телевидения, без сотовой связи и интернета. Ничего не работало, и не с кем было связаться. Только в ясную солнечную погоду появлялись они — тени. И ветер шепчущий:

— Они вернутся, нужно только, только, только…

— Что нужно? — кричал человек, — чтобы вернулись люди? — и бежал с ветром, прыгал, махал руками.

Но стихал ветер и только через много дней вновь шуршал листвой:

— Они вернутся, когда будет больше света. Люди заслоняли свет, свет, свет… Стало слишком много теней, теней, теней…

Не понял человек, как можно жить на земле и быть без теней.

— Так не бывает! — в отчаянии кричал он ветру.

А порыв ветра срывал листья с берёзы:

— Другой свет, свет, свет…

— Верни их всех! — рыдал человек, но тщетно — ветер стихал на много дней.

Но как-то в своей квартире, сидя в кресле, вслушиваясь в тишину и глядя на тень длиннолистой юккы на стене, он различил в ней вязь: «Они вернутся завтра».

И радостный человек вечером лёг спать, веря, что сбудутся эти слова. Он проснулся утром и услышал детский смех — люди появились!

Но у юккы не оказалось листьев, у всех цветов на подоконнике их тоже не было, да и на улице деревья стояли голые. Они сбросили свою листву, чтобы стало больше солнечного света.

Как выяснил этот человек, люди ничего не знали о своём исчезновении, только посмеивались на его вопросы и крутили пальцем у виска. Правда, удивлялись странному летнему явлению — опавшей зелёной листве.

 

Фонарик

Ах, как был счастлив фонарик, когда заменили в нём новую батарейку! И радостно освещал этим жёлтым светом тёмную улицу, подвал, погреб — всё, что темно.

Но всё в этом мире конечно, рано или поздно заканчивается даже рукотворный свет. Села и у фонаря батарейка. Как недолговечны эти батарейки, печально думал фонарик, лёжа ночью на шифоньере с разрядившейся батарейкой во чреве. И вдруг решил, что батарейки ему и не нужны, что он самодостаточен. Напрягшись, он погнул и сломал свои контакты. И, гордясь тем, что ни от кого не зависит, чтобы люди больше не меняли в нём батарейку, раскачался, упал на пол и закатился под диван.

Но как не пытался фонарик выжать из себя свет разными упражнениями — и катался под диваном, вытягивался во весь рост, даже не отрывая взгляд, смотрел в одну точку на стене, думая её осветить, ничего не выходило — света не было. Так пролежал он несколько дней и ночей без батарейки в пыли и печали, пытаясь впитать в себя и полоску солнечного света и свет луны, но, естественно, ничего у него не выходило.

Люди его нашли и вытащили из-под дивана. Вот они его разобрали, спаяли контакты, чтобы вставить батарейку, но в гордыне своей он сломал железяки во второй раз. В недоумении фонарик восстановили трижды. Но на этот раз он во злобе пять сломал их, а ещё в добавок в лампочке порвал спираль. Тогда уже он стал совсем непригоден.

А батарейка в нём оказалась аккумулятором с подзарядкой. Её зарядили и вставили в новый диодный фонарик, который радостно и смиренно принял её в своё чрево.

И с тех пор, как выбросили сломанный фонарик в помойный бак, история его заканчивается. Посему, и я умолкаю.