Следствие не закончено

Лаптев Юрий Григорьевич

МИХАИЛ И МИТЬКА

Роман

 

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Хотя отношения между ними были выяснены предостаточно, оба — Михаил Громов и Катюша Добродеева — в это утро словно бы стеснялись друг друга. Девушка стояла перед приемником, крепко сцепив под подбородком пальцы рук, и чуть ли не благоговейно слушала литературную передачу из Москвы, а Михаил сидел в другом конце комнаты с газетой и, казалось, усердно вчитывался в статью «Качественная обработка паров — залог урожая!».

…Поступь нежная, легкий стан, Если б знала ты сердцем упорным, Как умеет любить хулиган, Как умеет он быть покорным…

Может быть, сказывалось настроение, но распаренный вдохновением баритон далекого чтеца все больше волновал Катюшу.

— Какие слова!

— Предположим, хулиган — словечко тухловатое, — не отрывая взгляда от газеты, отозвался Михаил.

…Я б навеки пошел за тобой Хоть в свои, хоть в чужие дали… В первый раз я запел про любовь, В первый раз отрекаюсь скандалить…

Громов неожиданно для Катюши рассмеялся:

— Вовремя перекантовался лирик!

Такое отношение возмутило Катюшу.

— И не стыдно?

«На этом мы заканчиваем передачу, посвященную одному из любимейших молодежью поэтов — Сергею Есенину», — возвестил диктор.

— Ага, слышал, скептик несчастный! — торжествующе произнесла Катюша. — Любимейший поэт молодежи!

Однако и этот довод не подействовал на Михаила.

— А что ж она — вся под один стих причесана, как пишется, наша замечательная советская молодежь? Да и поэтов сейчас расплодилось. Мы как-то тех же Сергеев, кроме Есенина, насчитывали полный десяток: Михалков, Васильев, Смирнов, Орлов, Наровчатов, Островой… Или вот, — Михаил перевернул газетный лист, — еще один одаренный Серёнька объявился, некий Черенков. Машистый, видать, стихоплет: в одном опусе увековечил всех космонавтов. По четыре строки на брата!

— Ми-иша!.. Ну как ты можешь газетные стишки какого-то Черепкова…

— Не Черепкова, а Черенкова! И рифма, заметь, притертая: Вера — Венера, космическая мгла и невесомые тела. Да вот послушай…

— Не хочу!

Катюша обиженно отвернулась и пошла к двери, ведущей на террасу.

— Катюша, подожди! Неужто и пошутить нельзя? — Михаил догнал девушку, обнял за плечи.

— Ну, почему вы все… — Катюша обиженно отстранилась от парня.

— Что?

— «Поступь нежная, легкий стан! Если б знала ты сердцем упорным…» А вот ты никогда не говорил мне таких слов. И вообще мне иногда кажется…

Хотя Катюша снова не договорила, Михаил догадался, поэтому заговорил обидчиво:

— Во-первых, Екатерина Кузьминична, прежде чем мы с вами… второго мая это произошло…

— Запомнил все-таки!

— Все-таки! Да ведь до того вечера я целую зиму маячил по Фалалеевой протоке, вдоль вашего забора: тридцать два шага от угла до калитки, тридцать два — обратно. Как Зарецкий. А к тебе даже подойти не решался, не то чтобы высказать красивые слова. Но знал твердо: не отступлю!.. А вот Павлику Пристроеву — любимчику твоей благочестивой тети — я… высказал! Да я бы из этого пуделя белоглазого всю душу вытряс!

Хотя Громов говорил сердито, Катюше его слова понравились.

— Ты такой!

— Какой?

— Ох и напористый ты, Мишка!.. И правильно написал о тебе тот журналист бородатый: такие комсомольцы, как Михаил Громов, вступают в коммунизм, как молодые хозяева заходят в не достроенный еще дом, чтобы осмотреться!.. Я эту статью вырезала. И твой портрет.

— Стоило того: аллилуйщик он — твой борзописец бородатый. В ботву, видать, пошел.

— Не надо!

Катюша нерешительно приблизилась к Михаилу, обняла его, заговорила негромко, почти шепотом:

— Миша… Мишка! Мишенька!.. До сих пор не могу поверить, что скоро… Знакомьтесь, пожалуйста, — это мой муж. Муж! Даже смешно. Только… Ну что мне делать с твоими волосами!

Катюша достала из кармана пиджака Громова расческу.

— Да нагнись же!.. Вот и характер у тебя такой же.

— А точнее?

— Фу! Никак не расчешешь…

И, очевидно, желая задобрить неподатливую шевелюру, Катюша звонко чмокнула парня в щеку.

2

Хотя день был субботний, Кузьма Петрович Добродеев успел спозаранку побывать у себя в «Сельхозтехнике». И в райком наведался. А по пути к дому как бы мимоходом завернул в «боковушку» продовольственного магазина к Антониде Тихоновне Малининой — благодушной упитанной женщине, которой кто-то из местных остряков присвоил кличку «Антих с малиной». Здесь Кузьму Петровича уже ожидал сверток стоимостью в двадцать шесть рублей сорок копеек: две бутылки армянского коньяку, килограмм копченой колбаски, шоколадный набор.

С булькающей покупкой под мышкой, в отличном настроении пришагал Добродеев в особнячок, что приютился на углу улицы Дружбы народов и Фалалеевой протоки — узенькой и тенистой, неровно замощенной булыжником улочки, сбегавшей вдоль дачных участков к купальням и городским пристаням.

— Н-но и денек сегодня: с утра двадцать восемь градусов, и все выше нуля! — весело заговорил Кузьма Петрович, заходя через террасу в комнату. — О, да у дочурки, оказывается, ранний гость! Привет, привет передовой молодежи!

Кузьма Петрович привычно поцеловал дочь, здороваясь с Михаилом Громовым, задержал его руку в своей.

— Так вот он каков — свежеотмеченный бригадир Громов. В газете-то вы постарше выглядите. И побрюнетистей.

— А разве вы меня только в газете видели, Кузьма Петрович!

— Видеть — одно, приметить — другое. Живой пример: дочка моя, Екатерина Кузьминична, каждый день видит предостаточно молодых людей, а приметила, как выяснилось, только одного. Зато самого кучерявого.

— Папаша, — смущенно произнесла Катюша.

— Ну, ну, дело житейское.

Добродеев подошел к дочери, обнял ее, заговорил, обращаясь к Громову:

— Приветливая она у меня, в мать пошла характером, светлая память Марфуше. Не то что сынок, Андрей Кузьмич наш…

Полное, не по годам моложавое лицо Кузьмы Петровича утеряло благодушие, недовольно сощурились глаза.

— Впрочем, если не ошибаюсь, Михаил…

— Иванович, — подсказала Катюша.

— Хорошо — полный тезка Калинину. Помнится, дочка говорила, что и у вас с родителями вашими что-то…

Кузьма Петрович, не договорив, испытующе уставился в лицо Громова.

— Да. Было, — сказал Михаил.

— Что именно?

— Мой отец, Иван Алексеевич Громов…

Михаил напряженно замолчал.

— Он генерал — Мишин папа, — попыталась прийти. Михаилу на помощь Катюша. — И ветеран: в трех войнах участвовал!

— Вот как?.. Это похвально, — одобрил Кузьма Петрович. Правда, не очень кстати, потому что…

— А мы с отцом… расстались! — решительно и, пожалуй, вызывающе сказал Михаил. Помолчал и добавил уже тише: — И из университета меня отчислили тогда же. В шестьдесят седьмом году это произошло.

— Так, так, так, — несколько обескураженный таким самоуничижительным признанием, затакал Кузьма Петрович.

— Ничего страшного, — снова попыталась разрядить возникшую натянутость Катюша. — В прошлом году Миша опять стал студентом: только не Московского, а Казанского университета. Заочником. Он будет юристом.

— Юристом? — удивленно переспросил Добродеев.

— Вам, Кузьма Петрович, это не нравится? — напряженно передохнув, спросил Михаил.

— Незаметная профессия: что юрист, что экономист. Для одышливых людей.

— Я не про то.

— Видите ли, Михаил Иванович, — после небольшой паузы наставительно заговорил Кузьма Петрович. — С Иваном Алексеевичем Громовым я не имею счастья быть знакомым. Да и причины вашей размолвки мне неясны. Но я тоже — отец. Отец!.. А некоторые молодые люди — родитель слово, а сынок или дочка в ответ десять слов. Да каких! Вот над чем всем нам надлежит крепко задуматься. Ведь, если говорить откровенно, пожалуй, легче будет нашим ученым целиком хор Пятницкого в космос подбросить для культурной связи с марсианами или венерянами, чем… Эх, и цепкое слово — пережитки! И удобное, кстати сказать: есть на что списывать собственные огрехи. А вообще… Сорняк ведь чем силен: знает, паразит, что на земле советской ему пощады не будет, так он под землей укрылся. В корень пошел.

— Значит, с корнем вырвем! — упрямо пригнув вихрасто-лобастую голову, сказал Михаил. — Как кулака. Тоже ведь кое-кому казался несокрушимым.

— Не кое-кому, а всей крестьянской матушке России! — Добродеев внушительно откашлялся. — Это времечко я твердо запомнил: меня тогда в Старобельский район забросили — налаживать светлую жизнь. А кулачье… Трое суток, поверите ли, отсиживался в погребище у одной солдатской вдовы. Отзывчивая такая была женщина — Екатерина Васильевна Прянишникова. Сейчас, заметьте, депутат Верховного. В честь ее я и дочери своей имя определил.

— Имя хорошее — Екатерина.

— Угодил, значит, будущему прокурору? — спросил Кузьма Петрович, как показалось Громову, с подкусом.

— Почему — прокурору?

— Самая гуманная должность в нашем социалистическом обществе. Оздоровитель! А вы, видать, хлопец настойчивый, и по работе и… уж если мою царевну-недотрогу сумел приручить…

— Папаша! — воскликнула Катюша.

— Есть папаша. Только этому папаше обидно.

— Что именно? — спросил Громов.

— Как-то не по-людски у теперешних невест да женихов все делается. Наспех. Семья — дорога длинная, ухабистая. А у нас девица венчаться идет, словно тапочки купить или путевку на курорт выправить. И в дальнейшем… Ну, хорошо, что у дочери Кузьмы Добродеева есть свой угол площадью восемнадцать метров…

— Я тоже не бездомный, Кузьма Петрович! — Слова Михаила снова прозвучали вызывающе.

— Тоже, а не похоже. Конечно, с милым не только за ширмочкой в общежитии, а как в давнее время шутили — и в шалаше рай, но… Хорошо у Алексея Максимовича где-то сказано: верую в бога, но предпочитаю коньяк!

— Не знаю, как было в давнее время, — уже совсем непочтительно возразил Добродееву Михаил, — а сейчас… Для кого, по-вашему, уже отделываются два четырехэтажных «шалаша» на Верхней набережной?

— Вот куда вы целите: под одну крышу с начальством! Ну что же, блажен, кто верует.

— А я, между прочим, стал верующим! И именно здесь — в Светограде. Только не в бога, конечно. И не в коньяк!

После такого неожиданно обострившегося разговора Михаил предпочел откланяться.

И, пожалуй, напрасно.

Во всяком случае, если бы Громов услышал разговор отца с дочерью, который произошел после его ухода, он, вероятно, даже удивился бы.

— Да, силен мужик, не иначе — в вояку-родителя характером задался, — сказал Кузьма Петрович после довольно томительной для Катюши паузы.

— Папаша, ты, очевидно, не так понял Мишу.

— А как следует понимать?

— Он совсем не такой стал, каким… Честный, прямой!

— Маловато для героя. Оглобля, заметь, тоже прямая, а ценится дешевле, чем согбенная дуга!.. Ну, ну, не топорщись. Твой Михаил, пожалуй, действительно далеко пойдет. Орел!.. А орлы, как известно, мух не ловят.

— Папочка! Я так и знала, — Катюша приблизилась к отцу, обняла, доверчиво прижалась щекой к его плечу.

В таком положении и застала их по-кошачьи бесшумно проникшая в комнату сестра Кузьмы Петровича, Елизавета Петровна, полная противоположность брату — тощая, великопостного обличья старуха. Вошла, полюбовалась и произнесла умиленно:

— Прямо душа радуется!

— Есть чему, — ласково приглаживая распушившиеся волосы дочери, отозвался Кузьма Петрович. — Наконец и меня дочка познакомила с… будущим зятьком, надо понимать.

— Это еще что за зятек? Неужто…

— Он самый. Генерала Громова единственный наследник.

— Мать пресвятая дева! Никак ты, Кузьма, ума решился, — испуганно зачастила Елизавета Петровна. — Да от таких генеральских сынков чужие родители в голос ревут. Он и бригаду-то подобрал себе под масть — из футболистов да уголовников. Не зря и кличут его — Мишка-гром!

— Тетя Лиза!.. Вы не имеете права порочить Мишу, — отстраняясь от отца, возмущенно воскликнула Катюша.

— А ты не учи меня, родную тетку, невеста самосватаная! Уж если родной отец отрекся от такого… волосатого!

— Неправда!.. Неправда!

— Ну вот что, девицы, одна перезрелая, другая недозрелая, — недовольно заговорил Кузьма Петрович. — Обсуждение кандидатуры товарища Громова на выдвижение в женихи можете продолжить в кухонной аудитории!

— Кузьма! — умоляюще прижав одну к другой ладони, воззвала к брату Елизавета Петровна.

— Все! — властно поставил точку Кузьма Петрович.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Первая, правда, не столь ощутимая трещина во взаимоотношениях отца и сына Громовых наметилась, когда «Мишунчик» — только так именовала сынка его безмерно заботливая мамочка Алевтина Григорьевна, — не без натуги преодолев среднюю ступень в своем образовании, решил посягнуть на высшую. Однако в этом вообще-то вполне доступном молодому человеку деле мало возжелать. А уповать на общественный авторитет родителя и вовсе негоже. Что и подтвердилось, когда Михаил на первом же экзамене — письменной работе по русскому языку — «хватанул лебедя» (так абитуриенты именовали двойку по сходству с лебединой шеей). Поскольку «Мишунчик», непонятно по каким соображениям, метил поступить на филологический факультет, на этом его «непосильные испытания» и закончились.

А когда незадачливый сын, словно малолеток, ведомый мамашей за руку, предстал перед недовольно сощуренными очами отца, он услышал из уст Ивана Алексеевича слова, которые глубоко разочаровали парня: ведь до сих пор ничто так не помогало ему преодолевать пока что не препятствия, а мелкие, по сути, рытвинки на житейском пути, как именитость папаши.

— Вперед будет умнее. Университет — это не футбольные ворота, куда неуча, как мяч, пинком можно направить!

— Иван! Что ты говоришь?! — панически воскликнула Алевтина Григорьевна.

— Хвалить прикажете?

— Боже мой, не хвалить, конечно, а… действовать. Да, да, действовать! Неужели тебе трудно снять трубку и протелефонить тому же Платону Сергеевичу? Или хотя бы Якову Ананьевичу. Ведь если Мишунчик не поступит в этом году в университет…

— Пойдет в армию!

И, видимо желая смягчить эти прозвучавшие сурово, как судебный приговор, слова, Иван Алексеевич добавил:

— Ничего страшного. И мы с этого начинали. А для таких баловней, как твой Мишунчик, наша Советская Армия — а-атличная школа!

И хотя сынолюбивой мамаше, действовавшей «скрытыми путями сообщения», удалось добиться того, что Михаилу разрешили переадресовать документы из университета в педагогический институт, на сей раз — чего Алевтина Григорьевна уже никак не ожидала — проявил характер сам «Мишунчик».

— В армию так в армию! — сказал он таким тоном, как будто отец обрекал его на заключение в концлагерь строгого режима.

Правда, и солдатская служба, которую Михаил Громов проходил в одном из южных военных округов, оказалась для него не обременительной. И здесь пользовалось заслуженным уважением имя и звание его отца, который не раз приезжал в округ инспектировать, а кроме того, Михаилу значительно облегчило пребывание на действительной то обстоятельство, что он с юношеских лет весьма успешно проявил себя как центр нападения: уже в восьмом классе защищал цвета футбольной школьной команды, завоевавшей переходящий приз, а перекочевав на «птице-тройке» в десятый, был включен, правда на первое время запасным игроком, в одну из ведущих клубных команд столицы.

Ну, а поскольку от вируса футбольной лихорадки не застрахованы даже маршалы Советского Союза, уже на шестом месяце службы рядовой Михаил Громов был произведен в сержанты и зачислен в сборную команду военного округа на должность одного из центральных нападающих. Боевой расчет команды определялся формулой: один, четыре, четыре, два.

Правда, к чести начальника «футбольного подразделения» лейтенанта Гаврюшина, в прошлом комсомольского работника на одной из шахт Донбасса, нужно сказать, что в команде неукоснительно проводилась политико-воспитательная работа и, что не менее важно, поддерживалась строевая дисциплина.

Как говорится, не разбалуешься!

Впрочем, и сам Михаил, лишившись безмерно заботливой опеки своей «мамули», скоро пришел к убеждению, что «сколько ты ни гоняй по зеленому полю пестрый мяч, а с годами он наступит — поворот от футбольных ворот!». Да и отцовские черты в его характере все явственнее начали проявляться.

Словом, парень взялся за ум.

А если учесть, что демобилизованным из Советской Армии военнослужащим при поступлении в высшие учебные заведения оказывается законное послабление, не было ничего удивительного в том, что вторичная попытка «Мишунчика» добиться высшего образования увенчалась успехом.

— Счастье-то какое! — Алевтина Григорьевна даже всхлипнула от переполнявшего ее умиления и материнской гордости.

Кому из матерей не знакомо это чувство!

Более сдержанно оценил достижение своего уже вполне возмужавшего сына Иван Алексеевич:

— Твой дед, плотогон Алексей Алексеевич Громов, говорил, что «на счастье мужик репу сеял, а выросли лопухи!». А впрочем — хвалю! Вот только хорошо ли ты, Михаил, обдумал, кем тебе быть?

— Разве журналист — плохая профессия?

— Пустой вопрос: плохих профессий в нашей трудовой державе не существует. И в этом отношении у твоего поколения просто огромные преимущества перед нашим, тем не менее очень и очень многого достигшим! Но запомни одно: чем доступнее выбор, тем сложнее молодому человеку обрести свое истинное призвание.

И хотя в тот момент на эти слова отца Михаил ответил по-армейскому коротко — «понятно», истинное понимание пришло к нему значительно позже.

2

Более трех лет прошло после того поистине драматического события, но как сам Иван Алексеевич, так и Михаил, а уж про Алевтину Григорьев рту и говорить нечего — наверное, месяц ходила с подпухшими глазами женщина, — все эти годы семья Громовых вспоминала о том, что произошло, с неизбывной горечью.

Правда, незадолго до этого происшествия, в ответ на застольное рассуждение Михаила о том, что во «все времена и при всех правителях и правительствах истинные художники не только воспевали, но и клеймили!», — Иван Алексеевич сказал:

— С чужого голоса поешь, сынок. Да еще и петуха пускаешь!

И хотя Михаилу слова отца показались обидными, он ответил сдержанно:

— Для вас, папа, я, наверное, и в сорок лет буду выглядеть неоперенышем.

И в тот еще весенний, но какой-то уже по-летнему разморенный майский вечер «горлопаны батьки Феофана», как окрестили эту небольшую дружно-ершистую компанию сами участники поэтических межсобойчиков, собрались, по обыкновению, в однокомнатной квартирке «батьки» — аспиранта при кафедре советской литературы Феофана Ястребецкого, — где целую стену занимал старинный, резного дуба иконостас, унаследованный Феофаном от деда и переоборудованный под книжный шкаф, а вместо люстры над обширным столом нависало потемневшее от времени церковное паникадило.

Ястребецкий не случайно пользовался авторитетом среди не обласканных еще читательским признанием, но уже «возмечтавших» литературных дарований, коими богат факультет журналистики. Сын известного столичного адвоката и внук пользовавшегося в свое время еще большей известностью профессора богословия протоиерея Павла Ястребецкого, чьи лекции заучивались наизусть будущими пастырями человеческих душ, а вдохновенные проповеди «вышибали слезу раскаяния» не только у богобоязненных прихожанок храма Сорока мучеников, но и у закоренелых «во гресех» лабазников, Феофан оказался достойным продолжателем династии «златоустов». И в работе над диссертацией на тему «Закономерность декаданса в творчестве некоторых русских поэтов начала двадцатого века», и в спорах по обширному кругу вопросов литературоведения Ястребецкий не раз проявлял подлинную критическую остроту и цепкость. Да и цитатчиком был просто непревзойденным, что, как известно, в литературных дискуссиях имеет немаловажное значение.

Привлекла внимание уже не только университетской, но и более широкой литературной общественности и развернутая статья Ястребецкого, озаглавленная «Врачу, исцелися сам!», в которой Феофан обвинил одного из поэтов, уже прочно обосновавшегося в «когорте маститых» и опубликовавшего увесистый сборник под многообещающим названием «Раздумье о времени и о себе», ни много ни мало — в перепевности и дидактичности!

И хотя в защиту «поэтического мундира» от заушательства выступили с открытым письмом в редакцию два стихотворца старшего поколения, уже тот факт, что молодой критик «посягнул», еще более возвеличил Феофана в глазах литературной смены.

И не только неожиданность и острота суждений привлекала к нему молодежь. И наружность у Ястребецкого была примечательная: высокий, поджарый, на бледном лице нарисованными казались черные брови и аккуратно выведенные бачки и усики. «Помесь куафера с тореадором» — так самолично пошутил как-то Феофан над собственной внешностью.

Способствовал авторитету «батьки» и его неожиданно возникший бурный роман с известной исполнительницей эстрадных песенок Евдокией Шапо (по паспорту — Шаповаловой), «певуньей Авдотьюшкой», как представил Феофан своим друзьям певицу. И тут же предупредил:

— Только прошу — не влюбляться! Во-первых, право авторства священно, а кроме того — в вопросах любви я не Феофан, а Феодал!

Однако, несмотря на такое предупреждение, почти все «горлопаны» мужского пола смотрели и слушали «Авдотьюшку» вожделенно: уж очень притягательными казались парням и задорно-курносое личико с наивно-бесстыдными взглядами очень какой-то изменчивой расцветки, и не по возрасту («Авдотьюшке» было за тридцать) совсем девчоночья фигурка, и призывно-воркующий голосок: как и большинство модных эстрадных певцов, Евдокия Шапо не пела, а именно исполняла песенки, временами чуть ли не нашептывая слова в микрофон.

Влюбился в певунью с первой же встречи, как ему казалось серьезно и безнадежно, и Михаил Громов, чему, впрочем, способствовало и более предпочтительное отношение к нему самой певицы. «Вот вас, Мишенька, я хотела бы иметь своим пажем!» — шепнула она однажды Михаилу в ответ на его взыскующий взгляд. И в тот же вечер исполнила под аккордеон омузыченную одним из многочисленных композиторов-песенников «Поэзу» Игоря Северянина — «Это было у моря, где ажурная пена, где встречается редко городской экипаж…».

Долго не мог уснуть Михаил после того вечера, проведенного в однокомнатной «келье батьки Феофана». В ушах снова и снова, как наяву, звучал бесовский голосок:

Королева просила перерезать гранат. И дала половину И пажа истомила. И пажа полюбила — вся в мотивах сонат, А потом отдавалась…

Разве уснешь!

Но еще больше взбудоражил Михаила поэтический межсобойчик, состоявшийся на другой день после возвращения Ястребецкого из двухнедельной поездки в Америку, при которой он сопровождал в качестве переводчика (Ястребецкий свободно владел английским языком) своего литературного босса — профессора Гуменникова. Вечер начался с краткого, но впечатляющего рассказа о стране непостижимых противоречий, где самые высокие достижения научной, технической и бытовой культуры уживаются с «идеологической и национальной поножовщиной», — таким резюме подытожил Феофан свои впечатления.

После «официальной части» радушным хозяином было выставлено такое угощение, после которого «разогревшимся» парням показалось поистине вдохновенным исполнение «Авдотьюшкой» трех песенок, на этот раз из репертуара дореволюционных шантанных див: умела Евдокия Шапо раскрыть душу песни. И не только вокалом, а и соответствующими игривому содержанию телодвижениями.

А я пою И всем дарю — Миг возбужденья и услады!

Бурный успех певицы отметили еще двумя бутылками «плиски».

А в первом часу ночи, когда все гости, за исключением «Авдотьюшки» и Михаила — ну, никак не мог решиться парень на «до свиданья», — разошлись, изрядно захмелевший Феофан извлек откуда-то из недр иконостаса небольшую книгу, на лакированной суперобложке которой была оттиснута Спасская башня Московского Кремля, обрамленная витиевато выполненной надписью: «О чем звонят кремлевские куранты».

А в предисловии к этому сугубо целенаправленному сборнику было сказано, что два очерка и два фельетона позаимствованы «из советских журналов», а все остальные материалы «любезно предоставлены нашему издательству известными литераторами, проживающими в Советской России».

— Книжица, конечно, пахучая, — сказал Феофан, небрежно листая сборник, — однако нужно признать, что строчат эти литподенщики с довольно точным прицелом. И хотя от всех любезно предоставленных подпольными литераторами статеек разит, почти в каждой среди навозной кучи дешевого вымысла можно обнаружить зернышко критической правды.

— Правды? — недоверчиво переспросил Михаил.

— Ну, во всяком случае, правдоподобия. Вот, к примеру, очерк «Принято единогласно», в котором описывается отчетное собрание в коллективе колхоза «Красный пахарь». Пасквиль, конечно, но написать такое мог только борзописец, проживающий или проживавший до недавнего времени по соседству с нами. И начинается этот опус прямо как передовица из областной газеты…

— Ну, Фео-фан! — недовольно протянула «Авдотьюшка» и, изловчившись, захлопнула книгу в руках Феофана. — Неужели ты не понимаешь, что нас это ни капельки не интересует. Верно, Миша?

— Да, да. Конечно, — поддакнул Михаил поспешно. Впрочем, не очень уверенно.

А уже уходя сказал в передней провожающему его хозяину:

— Честно говоря, я бы с удовольствием… То есть не с удовольствием, а… Все-таки, понимаешь, интересно знать, что там о нас брешут?

— Понято и принято. Но только, дорогой Михаил Иванович, — Феофан предостерегающе уставил вверх указательный палец, — поскольку эта литература, как говорится, не подлежит оглашению…

Феофан не договорил, потому что в передней появилась «Авдотьюшка».

— Мишенька, уже уходите? Ну-у…

А когда Феофан, заговорщически подмигнув Михаилу, вышел за книгой, «Авдотьюшка» неожиданно подшагнула вплотную к Михаилу, еще более неожиданно обняла и, приподнявшись на цыпочки, жарко прильнула полураскрытыми губками к твердым губам парня.

И так же порывисто отступив, прошептала совсем уж нелогично:

— Вот тебе… бессовестный!

3

«Все — как назло!» Наверное, не было и нет на земле человека, из уст которого но вырвалось бы это горестное восклицание.

Надо же было случиться, что входная дверь была уже защелкнута на предохранитель, а Иван Алексеевич еще не спал, хотя пошел уже третий час пополуночи. Он самолично открыл дверь возвращавшемуся в явном смятении чувств сыну и задал уже заранее обличающий вопрос:

— Опять?!

Михаил промолчал.

— Может быть, ты забыл, что завтра сдаешь диамат?

— Помню, — старательно не глядя на отца, буркнул сын.

— Снова рассчитываешь на удачу?

Михаил поднял голову и, натолкнувшись на осуждающий взгляд Ивана Алексеевича, сказал с неожиданной даже для себя развязностью:

— А какая разница.

Нехорошо ответил: ведь не раз испытывал на себе крутой и властный нрав отца. Да и подлинно отцовскую заботу о нем — «единственном продолжателе потомственной и почетной фамилии волгарей Громовых» — ощущал много раз.

— Ты… пьян? — спросил отец.

— Не пьян, но… выпил, — ответил сын.

Больше Иван Алексеевич ничего не сказал. Резко отвернулся от Михаила и, как-то неподходяще твердо отстукивая шаги, прошел в свою рабочую комнату.

Лучше бы изругал!

Но и это было бы, как говорится, полбеды, если бы…

И как мог Михаил допустить такую поистине роковую оплошность — оставить на столике в передней… Правда, выпил он в этот вечер порядочно. Потом… «Вот тебе… бессовестный». Да и разговор с отцом расстроил не на шутку.

Как говорится, одно к одному!..

— …Откуда у тебя взялась эта… зараза? — спросил Иван Алексеевич в ответ на обычное «Доброе утро, папа!».

— Какая зараза? — удивился было Михаил, но тут же понял бесцельность своего вопроса: на обеденном столе рядом с его прибором, злорадно, как показалось Михаилу, поблескивая глянцево-цветастой суперобложкой, лежала книга, которую дал ему «только до завтра» и со строжайшим предупреждением Феофан Ястребецкий.

— А-а… — напряженно обдумывая ответ, протянул Михаил. — Это я взял… Интересно все-таки.

— У кого взял? — по-нехорошему спокойно спросил Иван Алексеевич.

Напряженную паузу несколько разрядила появившаяся в дверях Алевтина Григорьевна.

— Мишунчик, может быть, тебе сжарить яичницу?

— Да, да, мамочка, я сейчас… — поспешно отозвался «Мишунчик», даже не расслышавший вопроса.

— Кто тебе дал эту книгу? — вновь и требовательнее повторил вопрос Иван Алексеевич.

Михаил ответил не сразу. Да и не ответил, в сущности:

— Этого я вам сказать не могу.

— Ах вот как! Отлично… Ну если ты не хочешь сказать мне — твоему отцу! — придется тебе держать ответ перед… товарищами.

Доселе уводивший взгляд в сторону, Михаил впервые взглянул в словно очугуневшее лицо Ивана Алексеевича и увидел в глазах отца… Никогда отец так не смотрел на него!

— Значит, вы…

Михаил не договорил.

— Нет! Не я, а ты — комсомолец Михаил Громов — пойдешь в свою организацию и там расскажешь… все!

И вот тут Михаилом неожиданно овладел приступ того чувства, которое наиболее точно определяет сочетание таких, казалось бы, разнородных слов, как «решительность» и «отчаяние».

— Хорошо, — произнес он таким тоном, что даже у обычно непреклонного в своих решениях генерал-лейтенанта Громова на минуту возникло сомнение: хорошо ли? И не чересчур ли он… да, пожалуй, жесток? Ведь этот парень, стоящий перед ним с упрямо вскинутой головой и отчужденным взглядом по-ястребиному прицельных глаз, — его сын. Сын!

И, может быть, окажись он на месте Михаила…

Нет!

Не имел права он — командир Советской Армии и ветеран Коммунистической партии — руководствоваться только отцовскими чувствами. И тем более в таком… ну, ясно, непростительном для чести комсомольца вопросе!

— Так вот, Михаил, мое последнее слово: от того, как ты поступишь, будет зависеть многое. Все! И прежде всего — мое к тебе отношение. Решай сам. А вечером… договорим.

Но не пришлось Ивану Алексеевичу Громову довершить трудное для него объяснение с сыном.

— Вот…

Только одно короткое словечко и смогла произнести Алевтина Григорьевна, передавая мужу, раньше обычного возвратившемуся домой, незапечатанное письмо.

«Папа!

Разве не вы говорили, что не хотите даже вспоминать то время, когда один человек, иногда во имя превратно понимаемого долга, а иногда опасаясь за собственное благополучие, давал, как тогда говорилось, «необходимые сведения», порой даже о близких ему людях. И еще вы говорили, что, к счастью для моего поколения, эти искажения коммунистического, а значит, наиболее человечного кодекса морали были осуждены на съезде партии и ликвидированы раз и навсегда!

И разве не ваши слова, что «человек, который дал твердое обещание, обязан его сдержать, иначе он потеряет веру в самого себя»?

А я дал честное слово.

И сейчас мне ясно одно: принимая всю вину на себя, я сам должен и вынести себе приговор…»

Долго, очень долго сидел Иван Алексеевич Громов в кресле за своим обширным письменным столом, пристально вглядываясь в неровные строки, написанные или торопливо, или в большом волнении.

А за его спиной замерла в напряженном ожидании жена.

И только тогда, когда молчание стало непереносимым, Алевтина Григорьевна спросила:

— Когда обедать будешь, Иван Алексеевич?

И очень — даже до растерянности — удивилась, услышав ответ:

— Никогда!.. Ни-ког-да! — еще раз повторил Иван Алексеевич, разорвал лист бумаги пополам, затем на четыре части и продолжал неспешно и сосредоточенно рвать письмо сына, пока оно не превратилось в мелкие лоскутки.

4

Да, обида горькая…

И денек задался таким солнечным и по-весеннему нарядным, какие и в мае — вдвойне праздничном месяце года — выпадают не часто. Кажется, живи да пританцовывай, парень!

Ан нет!

За все двадцать три года не было в жизни Михаила Громова такого столь угнетающего своей безысходностью дня.

Да и разговоров таких — поистине мучительных — Михаилу вести до сих пор не приходилось: сначала с отцом, а через час…

— Надеюсь, ты, Михаил Иванович, не оказался способным на… предательство? — спросил Феофан Ястребецкий, выслушав расстроенно-покаянный рассказ Михаила о том, как он опростоволосился.

Спокойно и, как в первый момент показалось Михаилу, даже равнодушно спросил. Только тонкие пальцы, разминавшие сигарету, слегка подрагивали, да во взгляде… впрочем, Михаил не решался взглянуть в глаза Ястребецкому.

— Предательство?!

— Видишь ли, дорогой Мишенька… — заговорил Феофан, тоже не глядя на своего собеседника. — Кстати, давай присядем.

Сели.

— Вообще-то можно понять столь радикальную позицию твоего родителя: как говорится, положение обязывает. И я ничуть не сомневаюсь, что, несмотря на то, что вся эта глупейшая история никому и ничему не угрожает — никому и ничему! — генерал Громов не колеблясь принял бы… соответствующие меры. А в эпилоге — аспирант Ф. Н. Ястребецкий, поверивший честному слову своего товарища… А впрочем — решай сам!

«Решай сам». И Феофан, как и Иван Алексеевич, говоря иносказательно, оставил Михаила наедине с самим собой.

— Пока что я не сказал папе откуда… — начал Михаил неуверенно.

Подумал.

И закончил тверже:

— И не скажу!

— Спасибо! И еще раз — спасибо!.. Ты понимаешь, Миша, для меня не может быть большего разочарования, чем разочарование в друге.

Феофан порывисто поднялся с кресла и обеими руками крепко пожал руку Михаила.

Тут же на портативной машинке, услужливо предоставленной ему Ястребецким, Михаил отстукал заявление в ректорат с просьбой отчислить его из числа-студентов университета «по семейным обстоятельствам».

Столь категоричное решение Михаила показалось подозрительным дежурному члену бюро университетского комитета ВЛКСМ, басистому и чрезвычайно рассудительному сибиряку Елизару Тугих, которого студенты совсем неподходяще прозвали «Тугой Лизочкой»: и женственного ничего не было в его наружности, а уж туговатым Елизара мог назвать разве что недруг.

— Хитришь, парень, — сказал, полуприщурив один глаз, как бы прицеливаясь, Елизар в ответ на весьма уклончивое пояснение Михаила о причинах, которые вынуждают его покинуть не только университет, но и Москву: врать ведь не каждому дано. — Разве ты женат?

— Нет.

— Так какие у тебя могут быть семейные обстоятельства? И вот это: «считаю для себя невозможным числиться студентом университета имени Ломоносова». Что сие значит?

— С отцом у меня… — неуверенно начал было объяснять Михаил, помолчал, а затем неожиданно не только для Елизара, но и для себя вспылил: — Да почему, наконец, я должен перед всеми каяться?! Что я сюда — к попу на исповедь пришел?

— Ясно, — сказал Елизар Тугих, хотя вопрос для него еще более затемнился. И тоже, выдержав многозначительную паузу, закончил разговор уже подчеркнуто официально: — Ну что ж, товарищ Громов, твое заявление рассмотрим на бюро. Там же решим и насчет путевки. А вот насчет попа!.. Каяться тебе придется!

Однако Михаил не стал каяться и на бюро комсомольской организации.

«Видать, наглухо застегнулся парень!» — так подытожил обострившийся разговор на бюро докладчик Елизар Тугих.

Конечно, по большому счету комсомолец Михаил Громов не должен был скрывать от своих товарищей истинную причину «семейных обстоятельств». Но вряд ли найдется на необъятной земле советской хоть один человек, который никогда не действовал бы рассудку вопреки. И ничего не нарушал.

Этим же можно объяснить, но отнюдь не оправдать и малодушие, которое проявил Михаил: с двух часов дня и до полных сумерек бродил он по набережным Москвы-реки и Яузы, несколько раз решительно направляясь к четвертому подъезду высотного дома и столь же решительно проходил мимо. До мелочей ясно представлял себе «блудный сын»: вот он поднимается на лифте, осторожно открывает своим ключом парадную дверь, и, хотя старается не шуметь, конечно, сразу же в передней окажется мамочка, которая, ни о чем не расспрашивая, обнимет своего «Мишунчика», встревоженно заглянет ему в глаза и скажет что-нибудь вроде: «Боже мой, опять ты до сих пор не обедал».

А затем…

Вот того, что он скажет отцу и как посмотрит ему в глаза, Михаил представить себе не мог. Хотя и знал, что Иван Алексеевич не начнет первым этого разговора.

Почти неделю скитался Михаил Громов по приятелям, а 20 мая — этот поворотный день как бы зарубцевался в его памяти — Михаил отбыл, хотя и не в столь уж дальние края, но, как, по своему обыкновению, сыронизировал Феофан Ястребецкий: «Ты, Миша, ринулся, как аргонавт истинно советской формации, не за каким-то там золотым руном, а за бесценным трудовым подвигом!»

Вообще-то это шутливое определение в какой-то степени соответствовало истине: много пережив за эти дни и еще больше передумав, сильный, самолюбивый да и не лишенный упрямства парень действительно решил доказать всем, и прежде всего своему отцу, на что он способен.

Правда, с первых же дней после прибытия по комсомольской путевке на одну из приволжских новостроек Михаил испытал не то чтобы разочарование, а… все оказалось значительно проще, да и будничнее как-то. Ну, что его никто не встречал и приветствий не было — это понятно: сам по себе парень прибыл. Но странно, что никто даже не поинтересовался, почему во всем преуспевающий столичный студент пошел на такое… ну, конечно, самопожертвование! Ведь каждый год десятки тысяч молодых людей со всех республик и краев, в том числе и с берегов Волги, мечтают о том, чтобы провести лучшие годы своей жизни если и не в столице, то в одном из культурных центров страны и получить широкий доступ к сокровищнице знаний.

— Я прошу вас, товарищ Веретенников, направить меня туда, где больше всего нужна рабочая сила. Чернорабочим, — просто, однако не без достоинства изложил Михаил свои намерения инструктору Светоградского горкома комсомола.

Фридрих Веретенников, присадистый паренек с лицом по-мальчишески веснушчатым и пухлогубым, но уже озабоченным высокополезной деятельностью, без особой заинтересованности оглядел стоявшего перед его столом рослого и плечистого, на вид самоуверенного парня.

— Ну, в рабочей-то силе у нас все объекты нуждаются куда больше, чем в руководителях. Так что, товарищ Громов… — Веретенников еще раз взглянул на путевку и неожиданно хохотнул по-простецки: — Смотри, какой урожай сегодня на Михаилов: уже третьего устраиваем! А вот насчет чернорабочего… такое звание у нас в Советском Союзе уже давно ликвидировано. Черной работы, дорогуша, не бывает! А поскольку ты мужик, видать, не малокровный…

И под открытым небом спать не пришлось Михаилу: ему тут же был выписан ордер на койку в общежитии сезонников. И подъемных Михаилу тот же маломощный на вид, но «облеченный» Веретенников выплатил восемьдесят пять рублей с копейками из особого фонда, выделенного горкому комсомола. И пропуск в закрытую столовую выписал, поскольку с общественным питанием в Светограде дело обстояло не лучше, чем во многих городах и повыше рангом.

Громова даже удивила такая доверчивая заботливость.

Конечно, и обстановка в общежитии барачного типа с санузлом, оборудованным на отшибе, и меню «самоналивайки», как строители прозвали свою столовку, после отцовской квартиры и мамочкиных обедов показались Михаилу рассчитанными на весьма неприхотливый вкус, но…

«Впроголодь придется жить, под открытым небом спать — пожалуйста! Камни ворочать с утра до вечера — свалюсь, но не смирюсь!»

Хотя они и не были высказаны вслух, эти горделиво-решительные слова, но ведь и самому перед собой предстать малодушным — ущемительно.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Камни не камни, но с кирпичиками Громову пришлось повозиться в первый же «разнорабочий» день, хотя и не с раннего утра до позднего вечера, но полную смену, обслуживая подъемный кран в комплексной бригаде.

— Поразмяться надумали малость?

Таким явно подкусывающим вопросиком встретил бригадир Тимофей Донников — степенно окающий нижегородец, один из лучших мастеров кирпичной кладки по всей округе — Михаила, прибывшего на строительную площадку в новехоньком тренировочном костюме и кедах. Бригада завершала кладку очередного четырехэтажного дома на пока что безымянной улице города нефтяников.

— Поживем — увидим, — со сдержанным достоинством отозвался Михаил, хотя слова Донникова ему не понравились. И почему-то особенно задело словечко «малость».

Да и другие члены бригады отнеслись к свежеиспеченному подсобнику настороженно, как к человеку, случайно затесавшемуся в неподходящую компанию. Это особенно ясно прозвучало в словах крановщицы Марии Крохотковой, «Маши-крохотули», как прозвали комсомольцы стройуправления эту миниатюрную, верткую девушку, по виду чуть ли не школьного возраста.

— На практику прибыл? — спросила Маша, с беззастенчивым любопытством оглядывая представшего перед ее светлыми, чуть подведенными очами щеголеватого парня.

— Нет. Работать.

— Ну да?!

«Пигалица!» — так окрестил мысленно Крохоткову Михаил.

Кажется, не хитрое дело укладывать «елочкой» кирпичи в поддон контейнера, которому строители присвоили более свойское наименование — бадья. Да и отдельный кирпичик весит для здорового парня сущие пустяки. Однако когда два подсобника начали загружать в очередную спущенную им Крохотковой бадью девятую тысячу, не только каждый кирпич, но и собственные руки стали казаться Михаилу неимоверно грузными и строптивыми. Но все-таки, когда его напарник — на вид более слабосильный, но уже «обмявшийся» башкир Ярулла Уразбаев — вскоре после обеденного перерыва предложил: «Ты, Мишка, не стесняйся: устал — присядь вон на бревнышко и отдышись. По себе знаю», — Михаил даже возмутился. Впрочем, не очень искренне. А удары колотушки о подвешенный в оконном проеме первого этажа рельс, возвестивший о конце смены, прозвучали для него как для богомольной старушки благовест.

Правда, умиротворенность Михаилу снова подпортила Маша-крохотуля, с беличьей ловкостью спустившаяся по узкой железной лесенке со своего «скворчиного кабинета».

— Никак устал, болезный? — спросила девушка.

— Устал, — простодушно признался Михаил, не обратив внимание на ехидинку, прозвучавшую в вопросе.

— Вот и прелестно, прелесть какая!

— Чего же тут прелестного? — спросил, подозрительно скосившись на Крохоткову, Ярулла.

— Ну, как же: ведь еще Алексей Максимович Горький говорил, что ничто так не облагораживает человека, как самоотверженный труд! Сразу-то, конечно, не облагородишься…

— Смеешься? — у Яруллы еще более сощурились и без того суженные глаза.

— Какой же тут смех? Вот если бы вам пришлось не только перекладывать с места на место, а поднять на четвертый этаж столько кирпичей, сколько я — слабосильная барышня! — за восемь часов перетаскала, — наверное, потребовался бы не дуэт, а добрая сотня таких… перворазрядников!

— Репьяк ты настырный, а не барыня! — сказал уже не на шутку озлившийся Ярулла. — Мы грузили, кран таскал, а она… Тьфу!

Очевидно, под влиянием этого обидевшего его разговора Уразбаев, после того как они с Михаилом, сполоснувшись под переносным душем, направились в столовку, сказал доверительно:

— Ка-анешна, к настоящему делу нас с тобой сразу не допустят, но и на кирпичах да на растворе пускай ишачат сезонники. А нам надо к бетонщикам тулиться. А еще интереснее… Здесь мой земляк работает по арматуре, Нажмеддинов Мустафа. Только в апреле курсы кончил, а… сколько, думаешь, он сюда положил в эту получку?

Уразбаев выразительно шлепнул по карману.

— Дело тут, Ярулла, даже не в заработке, — начал было Михаил, но Уразбаев не пожелал дослушать.

— Э-э, и я так рассуждал, пока с папашка да мамашка жил и за обед с меня и гривенника не спрашивали. А сейчас, вот сядем с тобой за стол… ты чего хочешь скушать — котлетку с подливкой или сухарь?

Михаил рассмеялся.

— Я, дорогой Ярулла, сейчас не то что сухарь, наверное, еловую шишку скушал бы с превеликим удовольствием. И без всякой подливки!

2

Если еще недавно неприметный населенный пункт Нагорное, после того как в непосредственной близости от села начали возникать одна за другой буровые вышки, а затем и сооружения крекинг-завода, буквально за считанные годы распространился и вширь и ввысь и получил звучное наименование Светоград, то не менее внушительные перемены произошли и на самом берегу Волги, огибавшей в этом районе крутой правобережный выступ — Пугачево нагорье. И здесь на месте небольшой, не имевшей ранее «транспортировочного значения» пристани был воздвигнут солидный речной вокзал, к причалам которого ежедневно швартовались десятки судов, начиная с нефтеналивных грузной осадки барж-самоходок и кончая многооконными и в будни праздничными теплоходами.

Явственно ощущая томительную, но не угнетающую ломоту во всем теле, Михаил прошагал мимо грузовых причалов, затем вдоль почти опустевшей к вечеру песчаной полосы довольно замусоренного пляжа и вышел к небольшому затончику, где вблизи вынесенной на каменистый взгорок бревенчатой сторожки отстаивалось на приколе несколько рыбацких лодок и две нарядные прогулочного назначения моторки — «Нефертити» и «Яша». Из одной лодки, оборудованной навесным моторчиком, немолодой мужчина в потертом комбинезоне, а по обличью, как показалось Михаилу, работник умственного труда, отчерпывал детским ведерком воду. На берегу возле прикола лежал разбухший рюкзак и пук бамбуковых удилищ.

— На рыбалку собрались? — общительно поинтересовался Михаил.

— Разве хочешь? Надо, — отозвался мужчина, даже не взглянув на вопрошавшего.

— Охота пуще неволи, хотите сказать? — вновь попытался завязать разговор Михаил, ощутивший вдруг даже не желание, а необходимость общения с человеком, который мог бы ему посочувствовать. Все-таки он, не желая в этом признаться даже самому себе, чувствовал себя до обидности одиноким. А на ум то и дело приходили слова где-то услышанной наивно-жалостливой песенки:

Все меня покинули, скоро я умру. Гроб уже поставили, а я все живу…

И соседи по бараку, и грубовато встретивший новичка бригадир Тимофей Донников, и весь показавшийся ему безалаберным, недостроенный и неустроенный еще городок, и даже Волга — матушка река, к которой он, как прямой потомок волгарей, питал родственные чувства с детских лет, — ну буквально все, с чем сталкивался Михаил в первые дни своего пребывания в Светограде, казалось ему чуждым и неприветливым.

Вот почему он даже обрадовался, услышав обращенный к нему вопрос незнакомого, но по виду чем-то обнадежившего его человека.

— Вы, товаришок, по-видимому, приезжий?

— Да. Только со среды здесь обосновался.

— Ну и как?

— Что?

— Приглянулся вам наш Светоград?

— Не очень, — искренне признался Михаил, но тут же, опасаясь, что после такого ответа незнакомец не захочет продолжать разговор, добавил: — Вообще-то интересно убедиться, так сказать, воочию в подлинном…

Так как Михаил не смог сразу подобрать нужного слова, незнакомец подсказал:

— В подлинном размахе социалистического строительства!

И засмеялся.

— А это, пожалуй, не смешно! — сказал Михаил, снова почувствовавший отчужденность.

— Подождите!.. Молодой человек! — окликнул направившегося было прочь Громова рыбак. Он, балансируя руками, прошел по колышущейся лодке, легко перепрыгнул на берег и, похрустывая прибрежной галькой, подошел к Михаилу.

— Если мне не изменяет человековедение, вы — студент?

— Предположим.

Незнакомец снял темные очки, и Михаил увидел его глаза — светлые, но не прозрачные, глаза по-охотничьи приметливые.

— Меня зовут Константин Сергеевич.

Так неожиданно для Громова началось его знакомство с районным прокурором Константином Сергеевичем Пахомчиком. Михаил провел в обществе Пахомчика всю ночь с субботы на воскресенье и весь воскресный день на небольшом безымянном островке, облюбованном рыбаками, подлинными энтузиастами и больше того — подвижниками этого вида спорта.

Здесь у каждого из немногих «посвященных» был оборудован собственный шалаш и застолблен свой участок берега.

А у Пахомчика в укромном тайничке сохранялся на случай непогоды и «разливной НЗ», как Константин Сергеевич отрекомендовал Михаилу бутылку с наклейкой «Праздничная».

— Три таких посудины мне сынок из Ленинграда переправил с оказией, как наш дедок-бакенщик Федор Федорович Корневищев говорит, «гли сугрева». А сам Володька нынче ушел в дальнее плавание: похоже — под лед нырнул. Он у меня молодец — сынуля! По навигационному приборостроению специализируется.

И столько отцовской гордости прозвучало в словах — «он у меня молодец — сынуля!» — что Михаилу даже обидно стало: а вот Иван Алексеевич Громов, наверное, уже никогда не скажет таких слов о своем сынке.

И еще более задели за живое Михаила такие слова Пахомчика:

— Пожалуй, единственно, чему все отцы, как и аз, Константин надзирающий, завидуют, — это молодости своих сыновей. Сколько вам, пацанятам, дано!

На это Михаил возразил с неожиданной горячностью:

— К сожалению, не все отцы понимают, что даже бесценное социалистическое богатство, унаследованное пацанятами от своих героических предков, не всегда обеспечивает им счастливую жизнь!

Пахомчик не сразу отозвался на эти строптиво прозвучавшие слова. Помолчал, искоса, с обострившимся вниманием поглядывая в лицо Михаила, изменчиво освещаемое мятущимся пламенем костра.

Насупленно молчал и Михаил, не отрывавший взгляда от теплохода, стремительно и бесшумно — словно сказочный терем, насквозь прочерканный лучами, — скользившего вниз по течению. Впечатление призрачности усиливало и отдаленное звучание песни:

Степь да степь кругом, Путь далек лежит. А во той степи За-амерзал ямщик. И, последний свой Чуя смертный час, Он то-оварищу Отда-авал наказ…

Будто не с теплохода, а из далекого прошлого доносилась на островок эта напевная жалоба, так созвучная настроению Михаила. Поэтому совсем неуместными, даже обидными показались ему слова Пахомчика:

— И все-таки прав был наш великий поэт, когда назвал поэзию глуповатой!

— При чем тут Пушкин?!

— А вы вслушайтесь.

Теплоход поравнялся с островком, песня зазвучала явственнее:

…Ты, товарищ мой, Не попомни зла… Здесь в степи глухой Схо-о-рони меня…

В протяжном напеве то вторили друг другу, то сливались два женских голоса.

— Замечательная мелодия! И слова. Подлинно русское раздолье!

Однако Пахомчик, казалось, не обратил внимания на то, что слова Михаила прозвучали вызывающе.

— А вы сами, случайно… не занимаетесь?

— Чем?

— Стишатами.

— Нет. К сожалению! Но люблю. Только не стишата, а поэзию. Вот такую.

Михаил, не отрывая настороженного взгляда от лица Пахомчика, кивнул головой в сторону удаляющегося теплохода.

— Ну что же, могу только позавидовать.

— Чему?

— Я уже говорил: вашей молодости.

Пахомчик подкинул в костер несколько сучьев, затем подсел поближе к Михаилу, заговорил раздумчиво:

— Мне ведь тоже нравится эта, как вы правильно назвали, раздольная песня. И стихи некоторые. Но, к сожалению, людям моего склада частенько осложняет жизнь привычка все анализировать. И даже то, что следует воспринимать только… ну, глазом или ухом, что ли.

— Не понимаю.

На лице Михаила действительно выразилось недоумение, что почему-то позабавило Пахомчика.

— Вы вроде моей супруги, Надежды Яковлевны, которую, кстати сказать, в ее молодые годы Якуб Колас приравнял к купринской Олесе. Так вот она нередко ставит мне в вину мой, не побоюсь признаться, цинизм. Особенно когда мы сидим, вот как сейчас с вами, локоток к локотку, на концерте или в кино и так же слушаем исполнение какой-либо сугубо поэтической, но мало осмысленной песенки вроде: «Я гляжу ей вслед: ничего в ней нет. А я все гляжу…» Надежде Яковлевне нравится, а у меня немедленно возникает вопрос: «Чего же ты, чудачок, понапрасну глаза пялишь! Эс нигилес нигиль!» Так и сейчас…

Пахомчик мельком глянул в сосредоточенно-насупленное лицо Михаила и продолжил:

— Вот слушаем мы — два рыбака, любители природы, а значит и поэзии — одну и ту же песню о разнесчастном ямщике. А заканчивается эта песня такими чувствительными словами: «Замолчал ямщик, слезы катятся. А в степи глухой буря плачется…» Вам, по-видимому, эта ситуация представляется драматической?

— Да! — не колеблясь подтвердил Михаил.

— Допустим. А вам не кажется несколько… ну, искусственной, что ли, такая поэтически оформленная картина? Степь. Буран. Два ямщика: один замерзает, а другой сидит около и ждет, когда его товарищ, как говорится, отдаст богу душу, чтобы потом выполнить последний наказ замерзающего: «…здесь в степи глухой схорони меня». А рядом, естественно, нетерпеливо топчутся на ветру тоже вынужденные ждать лошади. Казалось бы…

— Слушайте! — негодующе прервал Пахомчика Михаил. — Да ведь так любое произведение можно… препарировать, как лягушку!

— Нет. Не любое! — возразил Пахомчик. — «Пусть ярость благородная вскипает, как волна…» Эти, я сказал бы, клятвенные слова навсегда впишутся в историю Отечественной войны. Или — «Что ж? веселитесь… Он мучений последних вынести не мог: угас как светоч дивный гений, увял торжественный венок…» Вот поэтический образ поистине разящем силы!

— Понятно! — Теперь уже в голосе Михаила прозвучала ирония. — По-видимому, людей вашего склада и в поэзии волнует только… высокая гражданственность!

Пахомчик отозвался не сразу: озабоченно, но без надобности, как показалось Михаилу, огляделся и лишь после явно затянувшейся паузы задал Михаилу совершенно неожиданный для того вопрос:

— Простите, Михаил Иванович, а на что, если не секрет, вы, во всем преуспевающий молодой человек, обиделись?

«Во всем преуспевающий»?! Михаил с трудом сдержался, чтобы не надерзить окончательно.

— Я, конечно, не знаю, как вы, Константин Сергеевич, поступили бы на месте «во всем преуспевающего молодого человека», но мне почему-то кажется, что даже и у непреклонных блюстителей советской морали иногда в поведении наблюдается… ну, некоторые зигзаги, что ли. Ведь, как ни странно, согласитесь, даже такое определяющее понятие, как порядочность, у нас иногда толкуется, так сказать, применительно к обстановке.

— Нет. Не соглашусь! — не задумываясь возразил Пахомчик.

— Ну, хорошо…

На другой день Михаил и сам вспоминал с недоумением: почему он, не такой уж простодушный парень, утаивший даже от отца виновника своего «грехопадения», неожиданно доверился незнакомому человеку?

Может быть, сама обстановка — под широко распахнутым звездным пологом, у трескучего и пахучего рыбацкого костра — располагала к задушевному разговору, а кроме того, рассказ получился отвлеченным: так, Феофан Ястребецкий предстал как «товарищ, недавно побывавший в «Заокеании», а Евдокия Шапо и вовсе выпала из повествования. Да и основной герой рассказа — сам Михаил Громов — предстал перед Пахомчиком не как нашкодивший юнец, а чуть ли не жертвой собственной принципиальности.

— …Конечно, с точки зрения господствующего в нашей стране кодекса морали прав мой отец. Но… вот кто-то из зарубежных классиков, если не ошибаюсь — Шоу, сказал хорошо: если человеку с детских лет назойливо, изо дня в день вдалбливать десять христианских заповедей — не убий, не кради, не пожелай жены или осла ближнего своего, — парень обязательно вырастет распутником и проходимцем. Сработает закон тяготения к запретному. Но, к сожалению, некоторые наши отцы считают, что не только лучшей, но и единственно приемлемой «пищей для ума их детей, даже достигших уже и половой и психологической зрелости, могут служить только литературные произведения, условно говоря, прямого воспитательного воздействия. Такие наставники даже не замечают, что и целиком послевоенное поколение молодежи давно уже выросло из идеологических пеленок!..

На этой фразе, кстати сказать, также позаимствованной Михаилом из «критического арсенала» Феофана Ястребецкого, и закончилась его «исповедь».

— Ерунда!.. И, извините, пошлость!

И, глядя прямо в лицо несколько озадаченного такой его категоричностью парня, Пахомчик пояснил:

— Говорю так не только потому, что я в какой-то степени наставник. И отец! И член Коммунистической партии тоже! Да и вы, Михаил Иванович, как человек, «достигший уже половой и психологической зрелости», должны бы понимать, что печатное слово всегда было, есть и останется навеки одним из наиболее острых и действенных видов идеологического оружия. С этим вы согласны?

— Трудно не согласиться! — сказал Михаил, но Пахомчик, казалось, не обратил внимания на ироничность — не так слов, как тона.

— Ну, а наиболее смертоносным оружием еще с незапамятных времен считались отравленные стрелы, затем, в начале воинственного века, — отравляющие газы. А в наши дни, при невиданном расцвете научной и технической мысли, «могучие ястребы» все больше начинают уповать на помощь невидимых глазу, но сверхпаскудных союзников — бактерий. С этим вам, надеюсь, тоже будет трудно не согласиться!

— Суду все ясно, — опять попытался сыронизировать Михаил.

— Нет. По-видимому, не все, — снова серьезно возразил Пахомчик. — Вы, очевидно, до сих пор не уразумели, что, когда ваш отец — Иван Алексеевич Громов — обнаружил непосредственно в своем доме… ну, безусловно отравленное!.. оружие и, не побоюсь превыспреннего сравнения, нацеленное прямо в голову его сына, он не только имел право, но и обязан был принять самые решительные меры. И только так!

— А кто вам сказал, что я осуждаю отца?

— Вы.

— Я?!

— Да, вы! Неужели вы не понимаете, что в таком вопросе, как точно определил кто-то из римских ораторов, терсис нон датур — третьего не дано! А поскольку вы и до сих пор пытаетесь выгородить некоего «товарища», недавно побывавшего в «Заокеании»… суду стало действительно все ясно!

Пахомчик пристальнее взглянул в угрюмо-сосредоточенное лицо Михаила и неожиданно рассмеялся:

— А посему — давайте укладываться. Рыбка лучше всего берет на утренней заре, а ведь мы с вами — рыбаки!

Хоть и хорошо спится на свежем воздухе, но Михаил долго не мог уснуть.

И свою размолвку с отцом еще раз пережил Михаил в эту безлунную ночь, на берегу реки, по темной глади которой тускловато плавились отблески далеких миров.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Первая получка!

Нет сомнений, что многим молодым людям эта знаменательная дата запомнится так же, как, к примеру, первокласснику день 1 сентября, когда вчерашний дошкольник впервые выбирается из-под опеки родительской.

Момент волнующий даже в том случае, если паренек или девчушка прибудет к широкооконному зданию школы не самостоятельно, а в сопровождении так же взволнованной мамаши, которая, заботливо поправив торжественный бант или одернув новенькую форменку, передаст своему отпрыску из рук в руки также первое «подношение начальству» — букет осенних цветов.

— Так что ты, Василек (или Петенька, или Натуся, Игорек, может быть), что же ты должен сказать учительнице?

— Здрасс…

— Правильно. Только не здрасс… а здравствуйте! Теперь тебе надо отвыкать заглатывать окончания. И носом шмыгать некультурно, для этого у тебя в кармашке имеется платок.

Иными словами, но похоже напутствовал Михаила Громова его напарник Ярулла Уразбаев, когда они, расписавшись в получении, направлялись от окошка с приветливой табличкой «касса» прямиком к прорабской, которая помещалась в еще не отделанной, но уже застекленной комнате второго этажа дома, только что подведенного под крышу.

Нужно сказать, Михаила удивило, что ему был выписан аванс чуть ли не вдвое больший, чем Ярулле: работали-то поровну.

Странно.

Но Уразбаева это обстоятельство не только не обидело, но и не удивило ничуть.

— Это не только у нас, а, хочешь знать, на всех объектах такой порядок заведен: новичку полагается обмыть копытца! Для этого и подкидывают.

— Да-а… Порядочек странный.

— Это ты — странный. Как думаешь: должен прораб узнать, что за человек Мишка Громов и к какому делу его интереснее приспособить?.. Да и Тимофей Донников для нас с тобой первое начальство. Так что — не зажимайся!

— Чудак ты, Ярулла, разве мне денег жалко? Просто… ну, Донников — туда-сюда, а ведь товарищ Бабинцев — инженер, человек, по-видимому, интеллигентный.

— Тем более.

— Что?

— Не знаю, чему только тебя, Мишка, учили в университете! — Уразбаева начала раздражать непонятливость напарника, с которым вообще-то у Яруллы с первого дня стали налаживаться дружеские отношения. — У нас в Салавате говорят: сколько ни угощай жеребца беляшами, он все равно к овсу потянется. Какой ты интеллигент ни будь, а выпить на дармовщину — каждому интересно! А если стесняешься, скажи, что желаешь отметить в хорошей компании… ну, папашкин день рождения, что ли… Иди!

Ярулла оказался прав, и вечером того же дня Михаил Громов предоставил полную возможность прорабу второго стройучастка Сергею Антоновичу Бабинцеву и бригадиру Тимофею Донникову узнать, что он за человек.

И нужно сказать, что мнение о новичке у обоих начальников создалось вполне благоприятное: не куда-нибудь, а в лучшее питейное заведение — ресторан при гостинице «Волга» — пригласил Михаил двух своих прямых начальников. Да еще и с женами!

И угощение было выставлено такое, что жена инженера Бабинцева Людмила Савельевна, дамочка по-южному экспансивная, к которой вполне применимо выражение: «Стукнет бабе сорок пять — баба ягодка опять!» — сказала, обращаясь к своему мужу:

— Знаешь, Серж, с тех пор, как ты меня вывез из Сочи, я, пожалуй, никогда не ужинала с таким удовольствием, как… вы не обидитесь, если я буду называть вас Мишей?

— Ради бога, Людмила Савельевна!

По случаю субботнего вечера гостиничный ресторан, разделанный «а ля рюс», был, по выражению Тимофея Донникова, «набит битками». Почти непрерывно играл джаз-оркестр «Виола»: четыре музыканта и маслянисто-чернявый бесноватого вида дирижер, он же солист на саксофоне, он же исполнитель усладительно-ресторанных песенок.

Перед эстрадой, оформленной под челн, с которого, по преданию, Степан Разин метнул в воду персидскую княжну, на небольшом «пятачке» толкались, что называется впритирку, любители танцев, именуемых западными. Но так как большинство танцоров имели весьма приблизительное представление о том, как танцуют люди за рубежом, каждый исполнял тот же пресловутый твист как бог на душу положит.

Один — тучноватый, руководящего облика мужчина — приседал, растопырив руки, как на утренней зарядке, а его дама не по возрасту шаловливо играла то бедрами, то бюстом. Другой танцор — здоровенный, круглолицый детина в узеньких брючках морковного колера — озабоченно поднимал то одну, то другую ногу и взлягивал, словно отпугивал настырную собачонку. Третий бесцельно толокся на одном месте, словно озяб человек.

— Ну, молодые — ладно, их дело, как говорится, телячье, — скептически поглядывая на танцующих, рассуждал Тимофей Донников. — А вот взять того апостола: ему, сердешному, небось давно на персоналку пора, а он… эть как выкаблучивает!

— И правильно делает! — обидчиво возразила Донникову Людмила Савельевна. — Это только наши мужчины с сорока лет в деды записываются, а… Кстати, когда мы плыли на «Пушкине» вокруг Европы, Серж, ты помнишь, как все удивлялись на одного… ну, которого мы за академика приняли?

— Помню, — лениво поддакнул разомлевший от хмельной сытости Бабинцев. И неожиданно рассмеялся.

— Ты что?

— Да ведь мы тогда чуть ли не дьякона из Костромы произвели в академики! А вообще Тимофей Григорьевич прав: хорошо — что натурально. А из всех танцующих, по-моему, вон только та пара действительно танцует, а большинство — два притопа, три прихлопа, вот тебе и вся Европа.

Михаил тоже давно уже обратил внимание на пару, которую похвалил инженер Бабинцев: он — выше среднего роста светлоглазый блондин, по виду ровесник Михаилу, она — тоже белокурая, легкая и гибкая девушка возраста, по сути, еще «десятиклассного», но из тех, что по не утраченной еще наивности стремятся выглядеть старше своих лет. И искушеннее.

Михаил и сам не сумел бы объяснить — почему, но чуть ли не с первого взгляда он почувствовал к этой показательно станцованной паре и особенно к «нему» что-то вроде неприязни. И когда после очередного выхода на танцевальный пятачок молодые люди проходили мимо их столика и Людмила Савельевна произнесла нарочито громко: «Вот кому действительно можно позавидовать!» — Михаил добавил также прицельно:

— Да, классический молодец среди овец!

И тут же получил ответный щелчок. Танцор ответил не задумываясь, как будто только и ждал такого выпада в свой адрес:

— И среди кудрявых баранов — тоже!

Реплика прозвучала хлестко. Но еще обиднее показался Михаилу смех девушки и ее взгляд, обращенный в его сторону, который на словах, очевидно, прозвучал бы так:

«Что, выкусил, кудрявый баран?»

— Ты, Михаил Иванович, с этим хлюстом лучше не связывайся, — осторожно хохотнув, сказал Михаилу Донников. — Это, брат, парень длинный: сынок Леонтия Пристроева, кажись, еще от первой жены. И в Москве учится. На дипломата будто бы.

— Подумаешь! — сказал Михаил.

— Думай не думай, а когда к нашим нефтяникам приезжали иностранные специалисты — опыт на опыт менять, так этот самый Павлик Пристроев сопровождал их по всем объектам. А по-английски тарахтит не хуже любого лорда!

— Да, такое возможно только в нашей стране! — не сказала, продекламировала Людмила Савельевна. — Прямо на глазах совершается чудо. Ведь когда мы с мужем перевелись сюда из Сочи — Сергей Антонович там возводил правительственный санаторий, — я просто в ужас пришла: осень, грязь непролазная, бараки! И вот — пожалуйста: оркестр, твист, шницель по-министерски! Абсолютно столичный антураж!

Однако Михаилу Громову после мимолетной перепалки с Павликом Пристроевым «столичный антураж» разонравился. И когда чернявый дирижер затянул под густо томительные звуки джаза модную песенку с припевом «Мы с тобой два берега у одной реки» и Людмила Савельевна, приспустив ресницы и покачивая в такт музыке головой, проворковала: «Какие слова!» — Михаил высказал иное мнение:

— Слова, может быть, и красивенькие, да звучат не по-русски.

— Ну, Миша! Как вы можете?

— Мне кажется, нельзя сказать: мы с тобой два берега у одной Волги.

— А, поэтам все дозволено! — примирительно сказал Бабинцев. — Даже великий Пушкин писал «сткло» и «музы́ка».

Вторая встреча Михаила с запомнившейся ему парочкой произошла уже в преддверии осени, совсем в иной обстановке и при обстоятельствах, которые в милицейском протоколе были описаны так:

«…После чего вышеозначенный Г. Н. Крутиков допустил нецензурную брань, а также нанес П. Л. Пристроеву оскорбление действием…»

А произошло это «оскорбление действием» у речного вокзала, к дебаркадеру которого только что пришвартовался пассажирский теплоход «Добрыня Никитич», следующий рейсом Новороссийск — Москва.

В этот поздний, по-августовски темный вечер Михаил Громов и еще два комсомольца из добровольной дружины несли охрану общественного порядка на Нижней набережной; там вечерами бывало довольно людно и не всегда благопристойно, особенно вблизи речного вокзала, где до одиннадцати часов успешно перевыполняли план пивной бар, ресторан и даже — чем не культура! — коктейль-холл, заведение, которое местные остряки переименовали в «Ершовку».

Поспешивших на скандальный шум дружинников не так возмутило, как удивило зрелище, представшее их глазам: у мостков, ведущих на дебаркадер, в присутствии многочисленных зрителей мелкорослый и щупловатый на вид, но верткий, как трясогузка, паренек в затертой спецовке ожесточенно наскакивал на молодого человека, который был на голову выше его, да и по фигуре — куда массивнее. За поединком с живейшей заинтересованностью следил коренастый старичок, с лицом гладким и розовым, как у невесты, обрамленным аккуратной бородкой. Он, как рефери на ринге, забегал то с одной, то с другой стороны, изредка выкрикивая одну и ту же, по сути, одобрительно звучащую фразу:

— Ай, как нехорошо, ребятушки! Ай, нехорошо!

К чести многочисленных зрителей, видимо пассажиров с теплохода, нужно сказать, что почти у всех драка вызывала возмущение, а симпатии большинства были на стороне неловко и пассивно оборонявшегося. Об этом можно было судить по возмущенным возгласам:

— Безобразие!

— Он же его изувечит, этот стервец!

— Боже мой, боже мой, где же милиция?

Как водится, не обошлось и без обобщений.

— Вот она — наша хваленая молодежь! — иронически пробасил сам еще не старый, но досрочно посолидневший деятель, облаченный в зеброцветную пижаму и апостольские босоножки.

Когда Михаил без особых усилий утихомирил охваченного бойцовским азартом щуплого паренька, он не без удивления распознал в жертве — на левой скуле пострадавшего красовалась «блямба» — Павлика Пристроева, а в плачущей рядом с Павликом девушке — его партнершу по танцам.

Конечно, доведись, и сам Михаил в разговоре осудил бы такое «оскорбление действием», но в этом конкретном случае первое чувство, которое он испытал, если выразить его словами, прозвучало бы так:

«Ничего, ничего, вперед не будешь задаваться, шаркун ресторанный!»

2

На пристанском милицейском пункте, куда был доставлен только один из участников драки — Павлик Пристроев отбыл на теплоходе в Москву — и несколько свидетелей, выяснилось, что механик с буровой вышки «Подарочная» (сверх плана был запущен бурильный агрегат) Григорий Николаевич Крутиков учинил драку со студентом Павлом Леонтьевичем Пристроевым из-за того, что тот обозвал его мародером.

— Да, было такое надругательство! — услужливо подтвердил розоволицый старичок.

Причиной же столь неуместного и оскорбительного для рабочего человека слова послужило то, что Крутиков, по его собственному признанию, «подмолачивал на багажишке», чем уже само по себе нарушал какое-то узаконение. А когда он запросил с Павлика за доставку двух чемоданов от автобусной остановки до дебаркадера два рубля…

— Да-а, дороговато, дороговато вы, Крутиков, цените свою добровольную услугу, — сказал, явно красуясь служебной обстоятельностью, на диво подтянутый и обрамленный бачками старшина милиции.

— Они здесь совсем распоясались! — возмущенно воскликнула защищавшая интересы «потерпевшего» подруга Павлика Пристроева, которая, как тут же выяснилось, оказалась дочерью заметного в городке товарища, руководителя «Сельхозтехники» Кузьмы Петровича Добродеева.

И комсомолкой!

И вообще — девушкой, заслуживающей внимания.

Но все это Михаил Громов выяснил значительно позднее, а здесь…

— Ты и сама-то, видать, из-за пятака на рубль копоти напустишь! — презрительно сказал Крутиков, даже не взглянув на свидетельницу.

— Я с нахалом не хочу разговаривать! — тоже не поворачиваясь к собеседнику, отпарировала девушка.

«А девчонка-то с характером», — отметил про себя Михаил.

— Тогда катись отсюда, пока…

— Товарищ Крутиков, — начальственно прервал перепалку старшина. — Попрошу вести себя соответственно!

— Вот именно: как говорится, будьте взаимно вежливы! — кстати припомнил воззвание из парикмахерской старичок.

После того как был оформлен протокол, разошлись свидетели и был отпущен «до выяснения» злостный нарушитель общественного порядка, Катюша Добродеева, доселе державшаяся наступательно, неожиданно проявила малодушие. И когда старшина обратился к ней не без галантности — ведь каждый молодой человек, даже облеченный властью и облаченный в мундир, подвержен чисто мужским слабостям: «А вас, товарищ Добродеева, мы известим особо, — хорошо прозвучало слово «особо», — а пока разрешите пожелать вам спокойной ночи!» — «Благодарю вас!» — тоже благосклонно отозвалась девушка и направилась к выходу. Но на полпути задержалась.

— А если этот Крутиков… ведь такие типы на все способны.

— Ерунда! — ответил Катюше вместо дежурного Михаил. — Во-первых, Крутиков — не тип…

— А во-вторых, — прервал Михаила дежурный, — вам, товарищ Громов, будет поручение: проводить товарища Добродееву до ее местожительства. Вот так!

Власть есть власть.

3

В эту безлунную ночь на узкой, затененной с обеих сторон деревьями Фалалеевой протоке стояла такая темень, что идущая впереди Михаила Катюша маячила перед ним светлым расплывчатым пятном. И только когда улочку просекал свет из окна близко стоявшей дачи, фигура девушки представала глазам парня во всем своем натуральном и, нужно сказать, весьма привлекательном естестве.

Тишина, как и темень, — густая. Только собаки изредка перетявкиваются.

Так всю дорогу и прошли: она впереди, а он отступя шага на три. И молча. Хотя оба чувствовали некоторую искусственность такого отчуждения: все-таки, раз ты принял на себя роль провожатого, будь уж любезным до конца. И ты, девушка, хороша: молодой человек, по сути, встал на защиту твоего друга и сейчас оказывает тебе внимание, а ты даже не оглянулась ни разу, словно убегаешь от кого.

И только когда Фалалеева протока выбралась на прилично освещенную улицу Дружбы народов, Катюша задержалась на углу у своей калитки и медленно, словно нехотя, повернулась к провожатому:

— Вот я и дома. А вам — весьма признательна, товарищ… Громов, если не ошибаюсь.

— Не за что, товарищ Добродеева.

— Ну, как же: если бы не ваше вмешательство….

— Бросьте, девушка! — первым нарушил церемонность разговора Михаил. — Ведь если говорить откровенно…

Михаил запнулся: «А не обидится?»

— Ну, ну?

— Меня не только удивило, а даже показалось просто нелепым поведение… Я, конечно, не знаю, кем он вам приходится, этот… трусишка!

— Трусишка?!

— А как же иначе назвать вполне упитанного парня, который не может постоять даже сам за себя?

— Как вам не стыдно! — Катюша шагнула к Михаилу. От возмущения лицо девушки утеряло несколько кукольную красивость. — Павлик не трус! Только он считает ниже своего достоинства…

Катюше не удалось сообщить, что именно Павлик Пристроев считает ниже своего достоинства, потому что Михаил, очень обидно для девушки, рассмеялся прямо ей в лицо. Да еще и на словах добавил:

— Заячье это достоинство!

Естественно, что после такой бестактности продолжать разговор стало бессмысленно. Катюша презрительно отвернулась от Михаила. А свое возмущение выразила резко захлопнувшейся калиткой.

Однако парня это ничуть не обидело. Он даже «спокойной ночи» пожелал вдогонку.

4

Нахальным показалось Катюше поведение Михаила Громова и при третьей встрече, на этот раз в кабинете секретаря Прибрежного райкома ВЛКСМ Василия Фонарчука, куда Катюша пришла за рекомендацией для поступления в Московский институт иностранных языков.

— А почему тебя, дорогуша, вдруг на иностранцев потянуло? — шутливо поинтересовался Фонарчук, предельно блондинистый парубок с веселыми, небесной лазоревости глазами. Так как Фонарчук только что вернулся из туристического похода по нагорному Алтаю, где загорел до шоколадности, его лицо живо напоминало негатив, что и отметила про себя Катюша. А вообще обиделась.

— Во-первых, не на иностранцев, а на иностранные языки. А во-вторых…

Но, возможно, и убедительный довод, который должен был бы последовать за словами «во-вторых», Катюше привести не удалось. Поистине с треском распахнулась дверь, и в кабинет решительно протопали два чем-то возбужденных парня в заляпанных грязью резиновых сапогах и спецовках.

— Дальше так, товарищ Фонарчук, не пойдет! — еще по пути к столу секретаря заговорил один из парней, в котором Катюша сразу же распознала своего недавнего провожатого: хоть и обиделась, а запомнила.

— По-ойдет! Возможная вещь, и не так, как тебе, Громов, желательно, но пойдет. На месте стоять не будем! — как и при встречу с Катюшей, весело и даже не поинтересовавшись, о чем идет речь, отозвался Фонарчук; поразительной невозмутимостью отличался секретарь райкома ВЛКСМ. — Так что вы, мужики, поостыньте трошки. К тому же неудобно затевать в женском общение, как я разумею, чисто мужской и крепкий разговор.

То ли шутливо-успокоительный тон Фонарчука или то непредвиденное обстоятельство, что «женским обществом» оказалась девушка, которую он уже дважды заприметил, но Михаил действительно поостыл. И Яруллу попридержал.

— Да, кстати: ты ведь, кажется, москвич? — спросил Михаила Фонарчук.

— Был. В молодые годы.

— И студент, если не ошибаюсь?

— Тоже — плюсквамперфектум.

— Не лишен!.. Так вот, дорогой перфектум, очень нас заботит Московский институт иностранных языков. Не так меня, как вот Екатерину Кузьминичну.

— Ну еще бы! — сказал Михаил, как показалось Катюше, с насмешливой многозначительностью. И девушка вспылила:

— А почему, собственно, товарищ Фонарчук, вас интересует мнение этого… — Катюша хотела сказать «отставного москвича», но решила смягчить, сказала просто: — молодого человека. А главное — я ни в каком совете не нуждаюсь! И от вас мне нужна только рекомендация.

— Только и всего? — спросил Фонарчук.

— Только и всего! — ответила Катюша.

«А девушка-то с характером!» — как и при предыдущей встрече, отметил про себя Михаил. Причем одобрительно отметил.

Но Фонарчуку такая категоричность Катюши, видимо, не понравилась:

— А вам, товарищ Добродеева, не кажется, что рекомендацию комитета комсомола надо заслужить?

— Благонравным поведением? — спросила Катюша уже вызывающе.

— Это само собой. Но и работа у нас тоже ценится, — сказал Фонарчук. И, видимо решив смягчить требовательно прозвучавшие слова, добавил: — А вот злобиться на нас, дорогая Екатерина Кузьминична, не резон. Как я, так и эти… наши с тобой товарищи желаем тебе только добра.

— Ну, что же… Спасибо и на том.

Почувствовав, что еще немного и ей не сдержать обидных слез, Катюша решительно поднялась со стула и ушла не попрощавшись. И даже дверь за собой не закрыла.

— У нас в Салавате говорят: с голодным бараном не бодайся, с обиженной тещей не спорь! — попытался Ярулла разрядить шуткой возникшую после ухода Катюши неловкость.

— Ничего, ничего, за эту дивчинку можете не беспокоиться: и сама медалистка, и папаша у нее — Кузьма Петрович Добродеев — товарищ настойчивый… А вот вам…

Фонарчук подумал и закончил неожиданно:

— Честно говоря, завидую я вам, хлопцы!

— Интересно, — сказал Ярулла.

— Нашел чему завидовать! — добавил Громов. И, сердито придвинув к столу секретаря стул, сел.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Пожалуй, ни в одной рабочей профессии не сказывается так на условиях работы, а значит и на настроении работников, зимой — тридцатиградусный мороз или слепящая глаза вьюжистость, летом — зной или затянувшаяся не на часы, а на дни мокропогодица.

Так и в это утро: сверху назойливо моросящий дождь, под ногами, на разворошенной земле строительной площадки — глинистая слякоть. И ветер какой-то задиристый.

А тут еще к концу подходит последний летний месяц, и если бригада не успеет до наступления холодов подвести объект под крышу…

Словом, противно.

Так что можно было понять Яруллу Уразбаева, сцепившегося с водителем Олегом Шестеркиным, который, как показалось Ярулле, преднамеренно свалил очередную возку кирпича в самую грязь, будто нельзя было спятить самосвал еще на десяток метров.

Нужно сказать, что стычки с Шестеркиным у подсобников происходили и до этого случая, особенно когда кирпич, как и на этот раз доставлялся на строительную площадку не в контейнерах, а навалом. Не так Яруллу, как Михаила сначала удивляла, а потом начала и раздражать довольно обыденная, по сути, картина, когда семитонная груда кирпича обрушивалась со вздыбленного кузова самосвала на землю грохочущей лавиной. Естественно, что получался недопустимо высокий «отход».

«Естественно?!»

— А ты-то чего плачешься? — насмешливо отозвался однажды на досадливое замечание Громова Олег Шестеркин, губастый парень с дьяконским начесом рыжеватых волос. — Или хочешь, чтобы мы по кирпичику тебе выкладывали?

Вообще-то Шестеркин водителем считался неплохим, во всяком случае, почти каждую смену перекрывал суточное задание на две-три ездки. Но главным образом за счет сверхскоростной разгрузки.

— А разве вас, водителей, это не касается?

Михаил указал на вывешенный на видном месте фанерный щит с текстом социалистического обязательства.

— Там, по-моему, ясно сказано, что каждый работник стройуправления и автохозяйства обязуется…

Но Шестеркин, даже не дослушав Михаила, захохотал. Потом спросил:

— А ты, активист, откуда выкатился?

И сам же ответил:

— Наверняка из Рязани. Там, слышь, даже огурцы с глазами, их ядять, а они глядять!

Как ни трудно было Михаилу тогда сдержаться, он смолчал.

А вот у Яруллы Уразбаева выдержки не хватило.

— Выдернуть бы тебя из кабины да самого мордой в грязь! — сказал Ярулла, глядя на водителя снизу вверх с бессильной злостью. И еще добавил: — Губошлеп рыжий!

Возможно, не будь этого «словесного довеска», Олег Шестеркин и смолчал бы — все-таки сам дал повод, — но Ярулла, даже сам того не подозревая, неожиданно «воскресил» очень обидное для Олега прозвище: еще в школьные годы его так дразнили сверстники, а чаще сверстницы.

И Шестеркин, выключив зажигание, неторопливо спустился из кабины и так же неторопливо, вразвалочку подошел к Ярулле. Спросил деловито:

— Губошлеп, говоришь?

— Губошлеп.

— И рыжий?

— И рыжий.

Конечно, будь Шестеркин «под мухой», драки бы не миновать. А вот начать активные действия трезвому, да еще и в рабочее время оказалось не так-то просто. Да и момент был упущен.

Но и отступать «не разрядившись» тоже обидно: выходит, выбрался из кабины только затем, чтобы еще раз «схлопотать рыжего губошлепа».

— Ну, вот что… — заговорил Шестеркин, разделяя паузами слова и напряженно обдумывая достойный ответ.

И надумал:

— Не хочется мне о тебя руки марать, Магометка косоглазый!

— Как ты сказал?

Хотя не только Ярулла, но и сам Олег Шестеркин понял — правда, позднее, — что «Магометка косоглазый» — слова не просто ругательные, однако в ту минуту…

— …Его счастье, что ножа у меня под рукой не оказалось! — так закончил свой рассказ секретарю райкома Ярулла.

— Нет, это не Шестеркина, а твое счастье, друг ты мой сердечный, Ярулла! — не колеблясь высказал свое мнение Фонарчук.

— А я что тебе говорил? — сказал Михаил. — Не только нож, но и кулак — дело гиблое. И унизительное! Так что скажи спасибо бригадиру.

— А что Донников? — спросил Фонарчук.

— Как двух петухов расцепил их Тимофей Григорьевич. И обложил обоих правильно.

— Лучше помолчи ты, Мишка! — снова закипая злостью, заговорил Ярулла. — Да для Донникова, хочешь знать, не мы с тобой, а эти личахи — ценные люди! Вот! — Ярулла крепко сцепил пальцы рук. — А за Шестеркина бригадир заступился, потому что этот паразит Тимофейкиной жены родной племянник! Про таких у нас в Салавате говорят, что они «как свиньи — из одной посуды кушают»!

— А знаете что, отцы, — неожиданно и неподходяще весело заговорил вдруг Фонарчук. — Это даже хорошо, что скандальчик подвернулся!

— Чего уж лучше, — тоже невольно улыбнулся Михаил.

И только Ярулла помрачнел еще больше…

2

Несмотря на то что Михаил и Ярулла в бригаде Донникова за короткий срок перешагнули из подсобников в подручные, а Громов даже завоевал особое расположение Тимофея Григорьевича за «башковитость» — в любом деле культура работника сказывается, — еще и до скандала с Шестеркиным не так Ярулле, как Михаилу начала претить установка, которую сам Донников охарактеризовал так: «Хорошо тогда работать, когда можно заработать!»

А так как заработок в комплексной бригаде полностью зависел не столько от выполнения, сколько от перевыполнения плана, то иногда как бригадир, так и учетчик «не замечали» мелких огрехов, которые приключались даже не по вине каменщиков, бетонщиков или штукатуров, — мастера-то в бригаде подобрались отменные и как пальцы на руке: все разные, а возьми мизинец — и тот кулаку подспорье. Да только будь у мастера, как говорится, золотые руки, но если не подвезли тебе вовремя и сколько нужно кирпича, цемента или щебенки, — либо на солнышке загорай, либо сам соображай.

— Кто не подвез, с того и спрос. А наше дело маленькое — сдать объект! — с успокоительным равнодушием ответил однажды Донников на замечание Михаила о явно недостаточной засыпке межэтажного перекрытия.

— А вдруг вам, Тимофей Григорьевич, предоставят квартиру на этом этаже?

— Э, милочек, кто из подвала или развалюхи в отдельную квартиру — да еще и со всеми удобствами! — переберется, тот до конца пятилетки будет благодарить: до́ма — нас, строителей, а на собраниях — депутата или горсовет!

И уже окончательно разочаровался Михаил в бригадире после такого случая.

Однажды накануне выходного дня Донников зазвал его и Яруллу к себе в конторку, где уже находились лучший каменщик бригады Константин Узелков, дальний родственник Донникова, бетонщик Александр Распопов и незнакомый парням мелковатый, но осанистый и басистый мужчина с объемистым «двустворчатым» портфелем.

— Дело, мастера, такое, — заговорил чем-то весьма довольный бригадир. — Поскольку завтра у вас день, так сказать, пустой, вот Илья Фаддеевич, товарищ уважаемый, дает вам возможность подколотить за один день, как за полную пятидневку. Какое будет суждение?

— Работенка, как говорится, не пыльная! — многозначительно пробасил Илья Фаддеевич.

— Ну-к что ж, — понимающе сказал Распопов.

— Вот и главное, — поддакнул Узелков.

— Ну, а мы с Михаилом Ивановичем как юные пионеры! — весело отозвался и Ярулла.

И только Михаил промолчал: и слово «подмолотить» слух резануло, да и сам «товарищ уважаемый» чем-то ему не понравился.

Но еще больше не понравилась Михаилу «непыльная работенка»: за неполный день, работая, правда, без перекуров, они облицевали кирпичом стенки уже отрытой канавы и зацементировали пол уютного гаражика, находящегося в индивидуальном пользовании некой Валерии Антоновны, не то супруги, не то доброй знакомой Ильи Фаддеевича. Всего вернее, что доброй знакомой, поскольку и по возрасту Валерия Антоновна, наверное, вдвое уступала своему кавалеру, да и проживал постоянно Илья Фаддеевич, как выяснилось, чуть ли не за сто километров, в областном центре.

Да и «одуванчиком» далеко не всякий и тем более солидный товарищ будет величать свою супругу, напоминающую скорее самодовольный цветок гладиолус.

И хотя не только «подмолотили» мастера прилично — двести рублей новенькими десятками благодарственно принял из ухоженных ручек «одуванчика» свояк бригадира Александр Распопов, но и угощение «дорогим труженикам» было выставлено, по выражению благообразно-обстоятельного бородача каменщика Константина Архиповича Узелкова, «как попу после требы», — у Михаила все время нарастало ощущение какой-то приниженности.

А когда весьма довольный и темпами и качеством работы Илья Фаддеевич, открывая на увитой плющом террасе застолицу, провозгласил: «Как водится в этом доме, первую пропускаем за рабочий класс! А в данном случае — за вас!» — Михаила подмывало отозваться дерзостью, но не хотелось портить настроение товарищам. Смолчал.

Но когда, получив от Узелкова по тридцать рублей «на нос», они направились на пляж «освежиться после трудов праведных» и Ярулла, видимо довольный проведенным днем, сказал: «Почаще бы такую… нагрузочку!» — Михаил отозвался с неожиданной для Яруллы злой горячностью:

— Неужели и ты, как выразилась эта почтительная борода, «премного благодарен»?

— Чего ты?

— Не понимаешь?

Михаил остановился. Задержал и Яруллу, ухватив его за рукав.

— А ты знаешь, что ответил своим дочерям Карл Маркс, когда они задали ему вопрос, какое качество он больше всего ненавидит в человеке?

— Жадность небось?

— Нет.

Михаил выдержал настораживающую паузу, а затем отчеканил, разделяя по слогам:

— У-год-ни-чест-во!.. Понял?

— Так то… если бы мы задарма старались, — смущенно отозвался Ярулла.

— Эх ты… суслик!

Больше за всю дорогу до реки друзья не обменялись ни единым словом.

И на пляже раздевались в отдалении друг от друга.

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Если поразмыслить, можно прийти к заключению, что фаталистами чаще всего становятся люди ленивые. Или беспутные.

«Нет уж, как ты ни крутись, а от своей судьбы не уйдешь!» — сокрушенно произносит иной незадачливый деятель, оправдывая этим обиходным суждением собственную инертность или безрассудный поступок.

«Тут уж, мил человек, никуда не подашься: значит, было суждено страдальцу не от огня, а от воды погибнуть!» — такое мелко-философское суждение почти всегда можно услышать, когда возле утопленника собирается народ. И даже в том случае, когда «страдалец» ринулся в омут, как позднее выясняется, «по причине злоупотребления спиртными напитками».

А кому не приходилось слышать: «Да-а, такой судьбе можно позавидовать!» Или: «А все она, судьба злодейка!»

И даже к индейке приравнял судьбу некий мыслитель, видимо с гастрономическим уклоном.

И все-таки нельзя отрицать и того, что в жизни каждого человека иногда приключается такое стечение обстоятельств, которое если и не окажется решающим, то может круто изменить ход дальнейших событий.

А бывает — и к нежелательной развязке привести.

Вот и этот случай. Будь бы денек солнечным, работа неотягощающей, а настроение у Яруллы Уразбаева и Олега Шестеркина приветливым, разве могла бы возникнуть столь оскорбительная для обоих перебранка?

А не приключись скандала, разве очутились бы Михаил Громов и Ярулла Уразбаев в обеденный перерыв вместо столовки в кабинете секретаря райкома комсомола Василия Никитовича Фонарчука?

Ну, а чем, как не благоприятным стечением обстоятельств, можно объяснить также совершенно неожиданную для обоих встречу Михаила и Катюши Добродеевой — встречу, которая, на взгляд того же Фонарчука, да и Яруллы Уразбаева, никак не могла способствовать ни возникновению, ни укреплению взаимной симпатии.

Да и весь дальнейший разворот событий, весьма вероятно, показался бы стороннему наблюдателю противоречащим нормальной житейской логике.

Впрочем, еще в прошлом веке мудро и точно определил девичью психологию великий русский поэт:

Кто сердцу юной девы скажет: Люби одно, не изменись?..

А вообще вся история дальнейших взаимоотношений двух парней и одной девушки легко просматривалась между строк двух писем Катюши Добродеевой к Павлику Пристроеву.

Первое письмо начиналось, как начинаются, очевидно, сотни такого рода писем:

«Дорогой Павлик!

Минуло всего три дня, как мы с тобой расстались, а мне кажется — долгие годы прошли!

Скучно, скучно, скучно!

Пусто, пусто, пусто!

Осень, осень, осень — и на деревьях и на душе!

Тебя, конечно, интересует, чем закончилась та препротивная история, которая помешала нам с тобой как следует проститься. К сожалению, пока ничего сообщить не могу. Правда, был составлен протокол, который я подписала и за себя и за тебя, но боюсь, что на этом дело и заглохнет. К такому заключению я пришла потому, что когда возвращалась домой, а время было уже близко к полуночи, и дежурный по милиции — как это ни удивительно, хорошо воспитанный человек — выделил мне провожатого, того самого здоровенного парня с нарукавной повязкой, который пришел тебе на помощь, его фамилия Громов, — так по поведению этого «рыцаря» я поняла, что, поскольку хулиган оказался рабочим, ну, ты сам понимаешь…»

И заканчивалось это письмо тоже как сотни девичьих писем:

«…Как подумаю, что я буду такой одинокой и несчастной еще больше четырех месяцев, — просто кричать хочется. И звать:

— Павлик, милый, приезжай скорее: здесь ждет не дождется тебя твоя волжаночка Китти!»

Кого не порадует такое письмецо!

Но, как известно, все в подлунном мире преходяще. И даже сама луна перестала быть только «небесным светилом».

Так что стоит ли удивляться тому, что от последнего письма, которое Павлик Пристроев получил уже в декабре, на него повеяло истинно зимним холодом.

«Здравствуй, Павел!

Возможно, ты и прав, обижаясь на меня за то, что я так долго не отвечала на два твоих последних письма.

Но, честно говоря, как-то не о чем стало писать.

А повторяться — не хотелось.

Да и времени не находится: я ведь и на будущую осень тоже хочу попытаться поступить в вуз, хотя бы на заочный факультет. А так как для этого, как выяснилось, желателен трудовой стаж, папаша устроил меня библиотекаршей в Дом культуры. Работа скучная, но ничего не поделаешь.

А вообще я согласна с Иваном Сергеевичем Тургеневым: то, во что свято верит человек в молодые годы, часто оказывается призрачностью.

Обидно, конечно, но приходится признать, что наши классики кое о чем рассуждали правильно».

А заканчивалось это последнее послание таким здравым рассуждением:

«Ты пишешь, что, по-видимому, не сумеешь вырваться в Светоград на зимние каникулы. Я бы на твоем месте этим не расстраивалась: ведь, по твоим нее словам, самое важное для тебя — завоевать высокое положение в обществе. И для этого можно многим пожертвовать».

А если еще учесть, что завершало это письмо не «Твоя волжаночка Китти!», а суховатое «Катя» и не было крайне желательной адресату приписки — «целую», то…

Нетрудно догадаться.

И хотя ни в этом, ни в предыдущих письмах Катюша ни словом не обмолвилась, что первое «провожание» ее в темную августовскую ночку «здоровенным парнем с нарукавной повязкой» оказалось далеко не последним, — это можно было приписать исключительно девичьей тактичности.

Тем более не только в произведениях великих поэтов воспета такого рода лирико-драматическая ситуация, а и в народном творчестве:

Не телок мое страданье, Не привяжешь к колышку, В среду полюбила Ваню, В пятницу — Николушку.

А вообще: пожалуй, ни в одной области человеческих страстей не проявляется столько противоречивости и нарушения торжественных обещаний — «Только смерть разлучит нас!» — как во взаимоотношениях двух любящих сердец.

Ведь и Михаилу Громову не так давно казалось, что, покидая Москву, он жертвует не только семейным благополучием.

— Мишенька, милый! Ну за что нас с тобой так обидела жизнь?!.. Не знаю, как тебе, но мне почему-то казалось…

Хотя «Авдотьюшка» не договорила, что ей казалось, — Михаил тогда чуть не застонал: легко ли перенести такую утрату!

И еще одну, тоже взволновавшую Михаила фразу подарила ему «Авдотьюшка» при последнем свидании:

— Обязательно напиши мне — как и что. До востребования: Москва, Ж-17. И я постараюсь хотя бы на денек выбраться в тот противный Светоград. Приеду на гастроли.

Но только одно и то довольно сдержанное письмо отправил Михаил «до востребования». В первое время было не до того, да и настроение — не то, а потом…

Правда, и Катюша при первой встрече в ресторане привлекла его внимание тем, что чем-то неуловимо напоминала Евдокию Шапо. Хотя и по возрасту, и по внешности, да и по поведению, казалось, ничего общего, а вот поди ж ты!

И еще одно, так сказать, косвенное обстоятельство усилило интерес Михаила к Катюше: почему-то обидным ему показалось, что такая привлекательная девушка общается и, видимо, не только в танцах с парнем, явно ее недостойным. Да и «кудрявого барана» Михаил не мог простить Павлику Пристроеву: все-таки существенную роль в жизни человека может иногда сыграть уязвленное самолюбие.

А тут, как это нередко происходит, случайные встречи помогли.

И особенно последняя.

Правда, впервые в библиотеку Дома культуры Михаил и Ярулла зашли не случайно: литература по электро- и газосварке им понадобилась. Ну, а Катюша уже третий месяц «набирала» в библиотеке трудовой стаж.

И все-таки оба удивились. Хотя ни он, ни она и виду не подали.

— Скажите, девушка, а у вас из современных англичан кто-нибудь в стеллажах обретается? — с таким небрежно-культурненьким вопросом обратился Михаил к библиотекарше.

— А вас кто интересует: Олдридж, Хемингуэй, Фолкнер? Или вообще переводная литература? — спросила Катюша: тоже разбиралась девушка в изящной словесности.

— Не обязательно переводная. Можно и в подлиннике.

— Вы владеете английским?

— А что тут удивительного?

— Он ведь из Московского университета к нам перемахнул, Михаил Иванович. И вообще человек до крайности начитанный, — не без гордости за товарища пояснил Ярулла.

— Ах, да… Я и забыла…

А если учесть, что и предыдущие встречи и особенно когда Михаил вызволил из беды столь милого тогда сердцу девушки Павлика Пристроева, не прошли для Катюши совсем бесследно, то нет ничего удивительного, что знакомство двух молодых людей несколько упрочилось.

Но ведь путь от обыденного знакомства до взаимного влечения иногда измеряется годами. Да и тернист он нередко бывает, как и всякий ведущий к счастью путь. И особенно если чье-то сердце уже занято.

А если — оба?

Однако в дальнейшем выяснилось, что к пылкому отношению Михаила Громова к Евдокии Шапо оказалась применимой унаследованная еще из безнравственного прошлого поговорка «С глаз долой — из сердца вон!».

Другое дело Катюша. Кто из поэтов не воспевал первую любовь чистой и непорочной девушки? Нет такого поэта! И хотя официальной помолвки еще не было, не только молодые люди, но и старшие члены семей Добродеевых и Пристроевых считали Павлика и Катюшу женихом и невестой. Да и все знакомые придерживались мнения, что они «ну просто созданы друг для друга!».

Так что, несмотря на то что посещение Михаилом книгохранилища Дома культуры стало чуть ли не ежедневным, больше того, поскольку Михаил почти всегда появлялся в библиотеке буквально за несколько минут до закрытия и вполне естественно, что ему «приходилось» провожать девушку до дому, — Катюша оставалась непреклонной!

А ведь уже установлено, что ничто так не раздувает пламя любви, как холодный ветер равнодушия.

И вот снова он — способствующий случай.

Правда, в том, что известная актриса Мосэстрады Евдокия Шапо прибыла в Светоград совместно с на диво сработанной парой чечеточников братьев (по сцене) Македонских и поэтом облегченно-эстрадного направления Макаром Заметногым, не было ничего удивительного: обещала «королева» своему верному «пажу» приехать на гастроли — и приехала.

Другое дело, что «паж» за те полгода, что они не виделись, как-то… ну, перестроился, что ли.

Правда, Михаил, как человек воспитанный, после воскресного концерта-утренника, кстати сказать, прошедшего с большим успехом, явился точно в назначенный час и вполне подходящее для лирической встречи место — к фонтану, сооруженному в центре приклубного садика и оснащенному фигурой завидно мускулистого детины, принимающего душ.

Вот тут-то и разыгралась «сцена у фонтана», расстроившая всех ее участников.

Нужно сказать, что и при первой встрече на вокзале, правда, мимолетной и вполне официальной, — кроме Михаила артистов встречали и приветствовали заведующий Домом культуры Н. Я. Калистратов и председатель постройкома Г. П. Мальков, — Михаил не испытал надлежащей взволнованности, хотя в ответ на многозначительную улыбку «Авдотьюшки» тоже понимающе кивнул головой.

Не произвело на Михаила прежнего воздействия и исполнение Евдокией Шапо четырех песенок, созданных как бы специально для «микрофонных» голосов. А тут еще испортила впечатление и оценка какого-то скептика, совсем некстати прозвучавшая за спиной Михаила: певицу в тот момент вызывали на бис.

— Да-а… И не хочешь, да вспомнишь Николая Алексеевича Некрасова: «Этот стон у нас песней зовется!»

Так что без особой охоты прибыл Михаил к фонтану. И уж никак не предполагал парень, что на это свидание с ним и в то же время явится не только «Авдотьюшка», но и приметившая его из окна библиотеки Катюша Добродеева.

Только Катюша несколько запоздала, может быть на какой-то десяток секунд. Пустяк, казалось бы, но именно поэтому, уже находясь в непосредственной близости, могла наблюдать пылкую и подлинно артистическую реакцию певицы, с ходу влепившей своему бывшему воздыхателю такой поцелуй, что сидевший по другую сторону фонтана немолодой, весьма представительный мужчина в соломенной шляпе и нежно-голубой тенниске даже крякнул вожделенно.

Но на Катюшу этот поцелуй произвел совершенно иное впечатление: девушка даже попятилась, то ли от удивления, то ли от иного какого-то чувства. Затем отвернулась и, все убыстряя шаги, направилась обратно, к обрамленному колоннадой входу в клуб.

И все это произошло на глазах Михаила.

Пожалуй, нет необходимости описывать дальнейшее поведение Михаила и «Авдотьюшки» и разговор, который оказался совсем неинтересным сначала для «пажа», а потом и для «королевы»: не новичок была в сердечных делах эта женщина и все поняла, как говорится, с полуслова.

Примечательно другое. Уж, кажется, после того, что Катюша лицезрела собственными глазами, девушка должна была окончательно охладеть к парню: ведь такой поцелуй женщины не дарят малознакомому мужчине. Но, как это ни удивительно, именно после того, как Катюша убедилась воочию в… ну, конечно, в вероломстве, — хотя Михаил и не объяснялся ей в любви, но разве в этом деликатном деле обязательны слова? — Катюша неожиданно почувствовала уже бо́льшую… заинтересованность.

А в результате Михаил, пришедший к безрадостному убеждению: «Да, теперь все потеряно!» — и посему не появлявшийся полных две недели не только в библиотеке, но и в окрестностях Дома культуры, неожиданно получил такое заштемпелеванное почтовым отделением послание:

«Товарищ Громов!
Библиотекарь К. Добродеева».

За Вами с 12 декабря т/г числится книга «Некоторые вопросы эстетического воспитания». Поскольку книга эта сейчас понадобилась заведующему Домом культуры им. Куйбышева тов. Калистратову Н. Я., прошу Вас срочно возвратить ее в библиотеку.

Несмотря на слово «срочно», Михаил еще целых два дня держал «Некоторые вопросы эстетического воспитания», столь необходимые руководителю культурного заведения: просто угнетающе подействовал на парня подчеркнуто официальный тон обращения.

Но, как выяснилось, напрасно оробел парень, библиотекарь К. Добродеева встретила его даже приветливее, чем до «сцены у фонтана».

— Куда же вы запропастились, джентльменчик?

С таким непринужденно-шутливым вопросом обратилась Катюша к Михаилу, конфузливо задержавшемуся в дверях. И, не дожидаясь ответа, добавила уже серьезнее:

— А я уже начала беспокоиться: был такой примерный читатель — и вдруг… Нехорошо, нехорошо, Михаил Иванович!

— Извините. Но ведь я эту книгу не только для себя брал, — попытался оправдаться Михаил.

— Какую книгу? — непонятно удивилась Катюша.

— Вот — «Некоторые вопросы эстетического воспитания».

— А-а…

Трудно иногда понять женскую психологию.

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

«Он и бригаду-то подобрал себе под масть — из футболистов да уголовников!..»

Нужно сказать, что в нелестной аттестации, которую однажды дала Елизавета Петровна Добродеева жениху своей племянницы, была доля правды: действительно, большинство членов молодежной бригады Михаила Громова отличалось незавидным прошлым. Так, братья Малышевы — трудно различимые близнецы Борис и Глеб — в том же году, в котором прибыл в Светоград «изгнанник» Михаил Громов, тоже были отчислены, только не из семьи, а из интерната при техническом училище и долгое время, не имея постоянного местожительства, наводили страх на весь береговой район Светограда. «Вот уж верно говорится, что с дикой яблоньки яблоко на землю упадет, а к столу не попадет!» Такое мнение высказывалось благонамеренными людьми потому, что отца Малышевых — судового механика с буксира «Витязь» — за пособничество оккупантам, раскрывшееся через восемь лет после окончания войны, осудили на долгий срок, а мать — рейсовая буфетчица и шибко веселая бабенка — уже через месяц после показательного суда над группой гитлеровских прислужников обрела новое супружеское счастье со вторым помощником капитана на теплоходе «Федор Шаляпин». А сыновей «сплавила» в интернат.

И неизвестно, куда завела бы братьев судьба, обернувшаяся для них мачехой, если бы не увлечение еще с мальчишеских лет футболом и не встреча с Михаилом Громовым.

А встретились парни на футбольном поле, причем при обстоятельствах, казалось бы, никак не способствующих дружескому сближению: отлично сыгранная защитная пара Малышевых — парни «чугунного литья» и неподатливого характера, — выступавшая за команду речников, так лихо снесла излишне напористую «восьмерку» команды строителей, что Михаил Громов минут десять отлеживался на пахучей травке, неподалеку от ворот супротивной команды, окруженный сочувственно посапывавшими болельщиками младшего школьного возраста.

Но что Михаилу показалось в тот момент уже совсем обидным: его друг по работе и по нападению — злой, стремительный и хваткий, как молодой хищник, Ярулла Уразбаев, — возмущенный явно неспортивным поступком «бычков», пробил одиннадцатиметровый с такой яростью, что мяч просвистел не только выше ворот, но и над четырехметровыми трибунами, окружавшими футбольное поле.

Как ни странно, но именно этот, вдвойне обидный для команды строителей игровой эпизод и положил начало знакомству, а впоследствии и подлинной дружбе четырех футболистов из двух непримиримо соперничавших команд. Еще больше укрепилась взаимная симпатия уже при совместной игре за сборную Светограда.

И уже к осени того же знаменательного для всех года Борис и Глеб Малышевы досрочно и к тому же в самый «хлебный» месяц выбыли из сезонной артели грузчиков и, по ходатайству райкома комсомола, были зачислены в штат Светоградского стройуправления.

А в канун пятидесятого Октября к прибывшему на прием объекта главному инженеру управления Якову Матвеевичу Леванту подошли четыре здоровущих парня и все, как по команде, приветственно приподняли головные уборы.

Один из подошедших, в котором Яков Матвеевич не сразу узнал вообще-то хорошо ему известного нападающего команды «Строитель» Михаила Громова, обратился к главному инженеру с такими словами:

— Хотим мы, товарищ Левант, и в вашем хозяйстве создать собственную команду.

— Кто это — вы? И что значит — команда? — спросил удивленный таким предложением Яков Матвеевич.

Но когда главный инженер узнал, что парни хотят освоить специальность арматурщиков, а затем выделиться в самостоятельную бригаду, положив в основу будущей деятельности лозунг «Бей в девятку!» — он к этому замыслу отнесся сочувственно.

Существенную роль сыграло то, что и сам Левант — мужчина уже не молодой, да и с пониженным давлением к тому же, — можно сказать, вырастал на глазах, когда оказывался на трибунах им же спроектированного стадиона и наблюдал игру команды строителей, которую считал, после дочери Лии, своим вторым детищем. Обычно уже к концу первого тайма Левант готов был стереть с лица футбольного поля любого нахрапистого форварда, осмелившегося посягнуть на ворота его любимцев. Он даже свистеть выучился не хуже любого пацана, а домой после очередного матча являлся в таком потрепанном и опустошенном виде, что можно было подумать, будто футболисты гоняли все девяносто минут по травяному полю не пестренький мяч, а самого Якова Матвеевича. Так что в известной степени права была его супруга Матильда Иосифовна, когда однажды высказала мужу такие исполненные горькой заботливости слова:

— Если ты, Яша, заработаешь на своем стадиончике только грыжу, так я буду считать, что мы еще дешево отделались!

На что Яков Матвеевич ответил:

— И что ты, Тиля, понимаешь в этом благородном спорте? Возьми, пожалуйста, вчерашнюю газету, где описан матч между двумя командами Латинской Америки: сорок семь болельщиков убито и больше сотни ранено!.. А что мы…

Так что вполне естественно, что главный инженер не только ответил согласием на просьбу данной четверки из команды строителей, но и обещал парням всемерное содействие. И, только готовясь уже наложить резолюцию, Левант задержал руку и спросил с начальственной строгостью:

— Слушайте, товарищ Громов, а это не отразится?

— На чем?

— Смотрите — он не понимает!.. В этом году вы наконец-то выбрались на второе место, но, извините, нас это мало радует. Это же смех и горе: какой-то «Волжский нефтяник» уже обошел «Строителя» по потерянным на два очка! Мы им строим, а они нас бьют — куда это годится? И где ваша совесть, дорогие товарищи?

И только когда четверка футболистов заверила Якова Матвеевича, что общение друг с другом и сыгранность на футбольном поле благотворно скажутся и на работе, Левант начертал на углу заявления:

«Согласен. Отделу кадров: выделить инструктора по сварке».

В отличие от главного инженера, обладавший завидным здоровьем и природной расторопностью Митька Небогатиков относился к игре местных команд весьма скептически.

— Разве это футбол?.. Я уж не буду говорить про бразильцев или Эйсейбио. Даже тому, кто видел хотя бы по телевизору игру киевлян, смотреть на игру этих ширмачей — все равно что слушать вместо «Пиковой дамы» отчет санитарной комиссии.

Это презрительное суждение, как оказалось впоследствии — к счастью Митьки, услышал работавший на помостях по соседству с Небогатиковым сварщик Ярулла Уразбаев.

— Интересно, кто это произносит такие паршивые слова? — спросил Ярулла, угрожающе сдвигая на лоб защитный козырек.

— Я говорю — Дмитрий Никонович Небогатиков. Год рождения — одна тысяча девятьсот сорок седьмой, место рождения — город Сапожок, Рязанской области. Холост, но в гражданском браке иногда состоял. За рубежом не был, в царской и белой армиях не служил, тем не менее к суду привлекался дважды по одной и той же статье Уголовного кодекса. Оседлого жительства не имею, а временно приписан к исправительной колонии: барак четыре, койка семьдесят два! — не переводя дыхания отрапортовал Митька.

— Интересно, — повторил свое любимое словцо Ярулла, несколько ошеломленный чеканно-обстоятельным ответом.

— А если тебе интересно, давай поменяемся: я уступлю тебе койку и вид на жительство, а сам перейду в бригаду Мишки-грома, — снова, ни на секунду не задумавшись, оттараторил Митька.

— А ты, говорун, откуда меня знаешь? — спросил Небогатикова незаметно для него подошедший Михаил.

— Софья-воспитательша нам вчера травила целый час. Сначала про то, как в США негры по работе и по долларам скучают, а потом на вашу бригаду свернула: дескать, вот в нашей стране житьишко — право на труд не зависит ни от кожи, ни от рожи, не только нарушитель, а даже любой задрипанный футболист может оказаться полезным винтиком в народном хозяйстве.

Кругом засмеялись, а вспыльчивый Ярулла, пригнув голову, решительно направился к Небогатикову:

— Я тебе покажу «задрипанного футболиста»!

Назревавшую ссору предотвратил Громов. Он встал между Митькой и Яруллой и спросил как ни в чем не бывало:

— Слушай, Дмитрий Никонович, а ты… по вечерам свободен?

— Работой не загружен, но свобода передвижения происходит точно по учебнику математики, от пункта А до пункта Б, — снова не задумываясь ответил Митька и, глядя через плечо Громова на Яруллу, сказал: — А ты, потомок Чингисхана, напрасно на меня взъелся: я вашу нацию уважаю. У меня в Казани, хочешь знать, самый сердечный кореш проживает — Сафа Абдуллаев, республиканского значения парень!

— Я башкир, а не татарин, — отходчивее сказал Ярулла.

— Какая разница! И тот и другой может гаркнуть вслед за Владимиром Владимировичем: «Читайте, завидуйте — я гражданин Советского Союза!» А главное — обоих здесь, на берегу Волги, уважают больше, чем…

Митька выразительно ткнул себя пальцем в грудь.

— Ну, а если мы все-таки к тебе придем? — снова задал неожиданный для Небогатикова вопрос Громов.

— Зачем?

— Просто так. Поговорить о текущих событиях.

— Пожалуйста. Только… посуда наша, жидкость ваша! — снова попытался отшутиться Митька, но и сам почувствовал, что шутка оказалась неуместной.

2

Вскоре молодежная бригада обогатилась еще одним, поначалу не шибко старательным работничком, а в одной из трех комнат квартиры, выделенной «громовцам» под общежитие, появилась еще одна койка, неимоверно потертый, но еще голосистый баян и тоже обшарпанный, не так от старости, как от разгульной жизни, кот Баптист — существо донельзя нахальное и вороватое.

— Я понимаю, что вас смущает не внешний облик, а идеологическая сущность этого млекопитающего, но, поскольку мы с Баптишей перековывались в пансионе благородных юношей на пару, я не могу оставить его на произвол судьбы, — так заявил Небогатиков своим новым сотоварищам при переселении из лагерного барака в общежитие.

Правда, когда бригада почти единогласно (воздержался только Ярулла Уразбаев) решила взять Митьку Небогатикова на поруки и Михаил Громов обратился в комитет комсомола за содействием, Мария Крохоткова, избранная незадолго до этого комсоргом стройуправления, высказала такое опасение:

— А не придется нам, Громов, опять извиняться за свое поручительство? Как после истории с хулиганом Тепляковым?

— Боишься? — недовольно спросил Громов.

— Не подкусывай… Сам-то его хорошо знаешь, этого, как ты говоришь, бой-парня?

— Более или менее. Правда, встречались мы с ним только два раза, но Небогатиков произвел на меня вполне положительное впечатление.

Такой ответ рассмешил Машу-крохотулю.

— Вот уж не думала я, что ты, Громов, такой… впечатлительный!

— А я, Крохоткова, тоже не замечал за тобой такой… бдительности!

— Ну, знаете ли! — Глаза комсорга утеряли присущую им завлекательность. — После этого нам с вами, товарищ Громов, не о чем говорить!

Но правильно определил Михаила Кузьма Петрович Добродеев: в «вояку»-отца задался характером парень. Поэтому на другой же день в час обеденного перерыва перед светлыми очами Крохотковой Громов предстал уже не один, а в сопровождении братьев Малышевых и самого «бой-парня».

— Вот, можешь убедиться воочию, — кратко представил Михаил Небогатикова.

— Здравствуйте, — сказала Крохоткова, несколько обескураженная «очной ставкой».

— Приветик! — отозвался Митька и, оглядев небольшую, канцеляристо обставленную комнату, где временно располагался комитет комсомола, добавил: — А лозунги-то не мешало бы освежить: уже день молодежи на подходе, а у вас — «Да здравствует наш комсомольский Первомай!».

— Я здесь недавно, — недовольно отозвалась Крохоткова. И, пристальнее оглядев стоявшего перед ее столом смуглолицего паренька, на котором даже заношенная спецовка сидела с какой-то небрежной щеголеватостью, спросила: — Значит, это вы и есть…

— Я и есть, — подтвердил Митька, бесцеремонно нацелив в лицо Крохотковой взгляд темных и жуликоватых, как показалось девушке, глаз. — Прибыл по вашему вызову!

— Позвольте, — Маша-крохотуля недоуменно взглянула на Громова. — По-моему, мы с вами, товарищ Громов, договорились…

— К сожалению, товарищ Крохоткова, вчера нам с вами ни о чем не удалось договориться, — так же официально отозвался Михаил. — И поскольку только моего ходатайства для вас оказалось недостаточно…

— Вы куда пришли? — спросила Крохоткова тоном, который никак не соответствовал ее лирической внешности.

— В комитет комсомола… Судя по вывеске! — ответил не без ехидства Михаил.

— Так какого же черта ты…

— Что именно?

— Садитесь, ребята, — демонстративно отвернувшись от Громова, сказала Маша-крохотуля Малышевым. — И вы, товарищ Небогатиков… Сюда, поближе пододвиньте стул.

— Простите, но я пока что не гожусь в товарищи — как вам, так и этим… строителям соцгородка.

Слова и еще больше изменившийся облик Митьки — словно шелуха, слетела с парня щеголеватая развязность — не то чтобы подкупили комсорга, — тоже с характером была девушка! — но заставили внимательнее прислушаться к словам перебивавших друг друга братьев-близнецов Бориса и Глеба.

— Ты же, Машка, знаешь нас еще по прошлому поведению: хороши были гуси! А сейчас?.. В чем можешь нас упрекнуть?

— Ни в чем. Вот разве насчет взносов…

— Внесем… как говорится, абы здоровьечко. Вопрос в другом: разве не вы — наши комсомольские наставники — уверяете нас, что только труд облагораживает человека? И то не простой, а, так сказать, идеологически направленный! Так или нет?

— Не надо упрощать, сынок.

— А что ни проще, то понятней, — не задумываясь ответил один из братьев, не то Борис, не то Глеб: Маша-крохотуля никогда не могла в них разобраться.

— Но главное не в этом. Мерин тоже, заметим, трудится в поте своего лошадиного лица, пока с него хомут не снимут. А мы с нашим бригадиром Михаилом Ивановичем Громовым знаешь какую задачу перед собой поставили?

— Какую?

— Стоп машина! — решительно вступил в разговор Михаил. — Правильно наш Ярулла говорит: «Веревка хорош длинный, а разговор короткий». И мы хотим провести этот короткий разговор на комсомольском собрании…

Вот какие события способствовали организации молодежной бригады и вступлению в дружную семью громовцев Дмитрия Небогатикова.

Однако прошло еще немало времени, прежде чем «дружная семья» заслужила похвалу и на строительной площадке.

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

Свою, по занозистому выражению Митьки, «агитпроповедь» Михаил Громов начал такими словами:

— А исходить будем, друзья, из того бесспорного положения, что в нашей стране ничто не красит так молодого человека…

Поскольку Михаил решил выдержать для значительности небольшую паузу, кто-то подсказал:

— Как импортный костюмчик!

— А девчат, — добавил Митька, — минимум юбочки и максимум освежающих личико снадобий!

— Ну, если вам слушать меня неинтересно…

— Давай, давай, Михаил Иванович, — сказал старший из братьев Малышевых — Борис: старший, потому что испустил первый писк на целых восемнадцать минут раньше Глеба.

— А вы, грачи, слушайте, поскольку у самих насчет… — младший Малышев выразительно покрутил пальцем около виска.

— Примерно года три тому назад, — после небольшого молчания продолжил Михаил, — в одной из комнат университетского общежития вот так же собралась небольшая компания молодых, но уже прилично образованных… оболтусов.

— Намек принят! — бормотнул Небогатиков.

— И вот тогда у нас, — повторяю, образованных оболтусов! — вызвало такие же, как и у тебя, Митя, потуги к вышучиванию одно изречение, вообще-то не поражающее новизной, хотя привел его самый серьезный из собравшихся, Елизар Тугих, с геологического: «Какие бы пышные слова вы, отцы, ни высказывали по вопросам морали, — сказал Елизар, — переспорить Алексея Максимовича вам не удастся: ничто так не сказывается на психологии добра молодца, как труд! А точнее сказать — отношение к той работе, которую ты обязан выполнить. О-бя-зан!»

— Да-а… Не случайно и фамилию этому аксакалу присвоили — Тугих! — снова попытался сострить Небогатиков.

— Да, Елизар Тугих. И ангаровец, кстати, — уже недовольно взглянув на Митьку, подтвердил Михаил. — И, как сейчас понимаю, из всей той компании Елизар был наиболее… настоящим! Ну, я не буду повторять те дешевые остроты, которые вызвала эта, как тогда нам показалось, выдержка из блокнота пропагандиста. Противно! Ведь я и сам только после того, как прошел — не боюсь митинговых слов! — подлинно трудовой университет… Ты что, Дмитрий?

— Ничего, ничего!

— В общем, мне сейчас даже стыдно признаться, что такие необходимые рабочему человеку понятия, как норма выработки, качество продукции, аккорднопремиальная оплата…

— Обмен опытом, — не удержался Митька.

— Да, и обмен опытом, — снова решительно отвел «подкус» Михаил, — тогда казались нам… ну, оказененными, что ли. А точнее сказать, затертыми от повседневного и зачастую совсем не обязательного употребления. К сожалению, еще не все наши наставники понимают, что и в пропаганде, как и во всяком искусстве слова, полезно соблюдать чувство меры!

Этот, как его друзья запоздало поняли, волновавший его разговор Громов начал у себя в общежитии, куда, кроме проживавших здесь братьев Малышевых, Яруллы Уразбаева, Митьки Небогатикова и кота Баптиста, забрели на «вечерний звон» еще два члена молодежной бригады: здоровенная и на редкость простодушно-невозмутимая подсобница Васёна Луковцева — еще в недавнем прошлом телятница из заволжского колхоза «Светлый путь» — и тоже недавно покинувший руководящую должность и примкнувший к громовцам Фридрих Веретенников, по внешнему облику и повадке — полная противоположность Васене.

Но, видимо, не без основания кем-то и когда-то была высказана мысль, что крайности нередко сходятся. И хотя Васена с Фридрихом еще не сошлись в житейском значении этого слова, но, по выражению фронтовых лет, «вышли на ближние подступы» к этому исходному для семейной жизни рубежу.

Впрочем, Васена уже испытала усладу супружества. Когда девушке исполнилось только семнадцать лет, зрелого возраста вдовец — колхозный бухгалтер Артемий Иванович Колупаев — уговорил, по старинному заведению, пойти в дом Васены сватьей ни более ни менее как знатную доярку и депутата Верховного Совета республики Марию Никитичну Гуськову. А Васена — чи по молодости, чи сдуру — возьми и согласись.

Правда, и родители невесты — колхозный конюх Федор Иванович Луковцев и его необхватная супружница (в мать, в мать задалась Васена!) — не только не воспрепятствовали раннему браку, но даже одобрили выбор дочери: и то сказать — не какой-нибудь стригун набивался к ним в зятья, а бухгалтер, мужчина степенный и при культурной должности.

И все-таки не сладилась у Васены семейная жизнь.

— Ты, милочек, не поверишь, а мне такое житьишко — днем телят услаждай, а ночью бухгалтера — приелось хуже тюри на постном масле! Даже рожать передумала.

С таким невозмутимо искренним признанием Васена обратилась к тому же самому вершителю трудовых судеб светоградской молодежи, к которому некогда адресовался и Михаил Громов — к Фридриху Веретенникову. И хотя Луковцева прибыла на новостройку не по комсомольской путевке, Ф. Ф. Веретенников принял в судьбе девушки живейшее участие.

Больше того: глянул Фридрих на подошедшую к его служебному столу на диво краснощекую и могучую русачку и будто кипятку хлебнул не остерегшись, — так вот, оказывается, где она его застукала, прихотливая судьба!

Ну, а в дальнейшем…

Последним препятствием к затянувшемуся роману Васены Луковцевой и Фридриха Веретенникова явилось имя жениха. Вообще-то отец этого комсомольского деятеля поступил не только правильно, но и, так сказать, благодарственно, присвоив своему первенцу имя старшины роты эстонца Фридриха Куузика, который в последний месяц войны оказал кавалеру двух орденов Славы ефрейтору Федоту Веретенникову поистине неоценимую услугу: разве же можно во что-нибудь оценить жизнь человеческую?

Но — Фридрих Федотович?

— А как же я тебя буду называть, когда мы с тобой в одну постельку ляжем? Как зубную врачиху — Фрида? Или, не приведи бог, Фрицик? — неожиданно сказала Васена своему ухажеру, казалось бы, в самый неподходящий момент: они в первый раз поцеловались. — Конечно, для какой-нибудь иностранки такое имя, возможная вещь, даже милее, чем Ваня или Петруша, но я ведь тебе не какая-нибудь мадам!

Да, всякие случаются в жизни препоны: иногда ну никак не ожидает человек, где, когда и в чем подстерегает его опасность.

Вот и в тот вечер: уж кажется, как хорошо все обдумал бригадир и слова нашел подходящие, но день-то, как назло, оказался субботний, да еще и послеполучешный. Ну, естественно, ребята и «скинулись» на полтора целковых без каких-то копеек. И пропустили-то нормально: подумаешь, две посудины на четырех здоровых парней! Да еще под хорошую закусь: по тарелке борща и по две порции голубцов на душу усидели.

И все-таки не зря понаторевший на воспитательской должности председателя постройкома Г. П. Мальков вывесил у входа в столовку красочно оформленный плакат, на котором была изображена громадная рука с зажатой в кулаке поллитровкой и вцепившийся в рукав спецовки крохотный пацанчик. И подпись:

«Папочка, милый, не пей!»

Очень предостерегающий рисунок.

Правда, какой-то мерзавец внизу начертал шариковой ручкой еще три слова: «Лучше оставь мне!» Находятся же такие подлые люди! Но, к счастью, эту кощунственную надпись издали не разглядишь, а вплотную редко кто подходил. Стеснялись.

Прошествовали в «самоналивайку» в этот день, даже не покосившись на плакат, и братья Малышевы, Ярулла Уразбаев и конечно же первый заводила в этом никудышном деле — Митька Небогатиков.

И хотя никто из лихой четверки ничего такого себе не позволил — разве чуть громче и веселее поговорили о полетах на Луну и о девчатах за столиком в укромном углу столовки — и в общежитие возвратились, как и обещали бригадиру, в шесть часов, «тютелька в тютельку», а все-таки сработало паскудное зелье! Не получился в этот вечер серьезный разговор на существенную тему.

…— И еще хочу я рассказать вам, ребята, про один случай.

Громов возбужденно поднялся с дивана, прошелся по комнате, ни к чему будто бы глянул в окно.

— Это было в Швеции, в городе Мальмё. Нам, трем советским студентам, прибывшим туда по приглашению студенческого Союза Скандинавии, однажды рано утром довелось понаблюдать за работой, схожей с нашенской: семь человек, почти все ребята тоже примерно нашего возраста, монтировали каркас для какого-то, судя по габаритам, летнего торгового заведения. И хотя никто из семерых не проявлял того, что у нас именуется трудовым энтузиазмом…

— А на шута он им сдался, этот самый трудовой энтузиазм! Наверняка какому-нибудь хозяйчику ларек-то ставили, — осуждающе отозвался один из братьев Малышевых.

— Правильно. — Михаил задержался посреди комнаты, сосредоточенно поерошил волосы. — Работали эти парни действительно не на себя, а на какого-то торгаша. И тем показалось нам удивительнее, что за все время, — а мы наблюдали за ними, наверное, минут двадцать, — ни один не закурил, не заговорил с товарищем, то есть никто буквально ни на минуту не словчил. Красиво работали, черти!

— Подумаешь! То же роботы, а не люди, — снова осуждающе сказал Глеб Малышев.

— Нет, люди! И возможно, неплохие, — возразил Громов. — Но, в отличие от тебя, Глеб, и от каждого из нас, у этих молодых рабочих был только один стимул: ее величество крона!

— А мы разве только за спасибо вкалываем?

— Правильно. Каждому из нас тоже присуще стремление побольше заработать. И это естественно: ведь пока что и в нашем социалистическом обществе даже газировка денег стоит.

— Эх, поскорей бы нам с тобой, Баптиша, до коммунизма добраться! — совсем не к месту с озорной веселостью воскликнул Небогатиков. И что уж совсем не понравилось, больше того — обидело Михаила: этот возглас окончательно сбил разговор с серьезного пути.

— Да, таким трудалям без коммунизма не жизнь: способностей-то у вас — двух котов! — на четвертак, а потребностей больше, чем у жены академика! — в тон Небогатикову откликнулся Борис Малышев, что вызвало уже общий смех и у каждого стремление самому сострить.

Вот когда она сработала — «столичная» местного разлива!

Так что в первый момент никто из четверых собутыльников даже не понял, почему вдруг у Михаила строптиво пригнулась голова, стиснулись одна с другой руки и, не сказав больше ни слова, он решительно направился к выходу.

И только когда осуждающе захлопнулась за бригадиром дверь, оставшиеся в комнате громовцы сообразили, что не к месту развеселились.

— Паразиты вы все! — тоже направляясь к двери, сказала Васена Луковцева.

— Так уж и паразиты, — попробовал возмутиться один из братьев Малышевых. Однако возмущения не получилось.

— В зеркало на себя полюбуйся! — добавила Васена и хотя не столь резко, как Михаил, но тоже внушительно пристукнула дверью.

Минуту, а может быть, и пять минут все парни молчали, старательно избегая смотреть друг на друга. А зачинщик Митька даже ни в чем не повинного Баптиста со своей кровати шуганул.

— Да, комсомольцы, — заговорил наконец Веретенников, — неуютно получилось. Надо знать, когда можно шутить и над чем шутить! А такие слова, как честь и совесть, для каждого из нас… В общем, я лично Михаила Ивановича вполне понимаю. И Васену Федоровну.

Ушел и Фридрих.

2

— Дело тут не в обиде, — сказал вообще-то глубоко обиженный пренебрежением товарищей Михаил, когда вся четверка — Ярулла, братья Малышевы и Митька Небогатиков, — проплутав в поисках Михаила целый час по «насиженным» местам, решила для успокоения нервов хлебнуть по кружке пива и, к вящему удивлению, обнаружила в летнем павильоне парка культуры и отдыха своего бригадира.

На приглядном месте было воздвигнуто это прохладительное заведение с завлекательным названием «Привет». С уставленной столиками веранды глазу открывался не только километровый разлив с десятками судов, барж и суденышек, непрерывно морщивших волнами неторопливые, стального отблеска воды могучей реки, но и далеко просматривалась пойменная заволжская даль, отороченная янтарной полосой песчаной отмели.

— Вот вы, ребята, наверное, даже не поняли, почему я сегодня не то чтобы озлился, а…

Так как Михаил запнулся, ему подсказал Ярулла:

— И правильно сделал: учить надо таких!

— Учить-то учить, но… чему учить? Ведь что примечательно: если бы вот этот самый Михаил Громов, что сидит перед вами, — для пущей наглядности Михаил ткнул себя пальцем в грудь, — да, если бы я обратился с такими же словами к тому… Мишунчику, — Михаил пренебрежительно кивнул головой в сторону заречья, — который уже тогда, без всяких к тому оснований, зачислил сам себя и себе подобных ни более ни менее как в молодежную элиту, так тот — уже вкусивший высшего образования маменькин сынок! — наверняка отнесся бы к моим сегодняшним словам с этаким… грошовым скепсисом!

— Гляди и подрались бы Мишунчик с Михаилом, — одобрительно пошутил Глеб Малышев.

— А что ты думаешь! — Михаил даже кулаком по столу пристукнул. — И, будьте уверены, не поздоровилось бы тому «крытику»: не пытайся, недомерок, рассуждать о том, что выше твоего щенячьего разумения! И вообще… Вот все мы читаем книги про Павлушу Корчагина и Чапая, про Зою и краснодонцев чуть ли не нараспев, точь-в-точь как в старину богобоязненные старушки на жития святых умилялись: вот, дескать, какие праведные люди проживали на нашей грешной земле, не нам чета, мелкоте человеческой!

— Ну, то были герои без никаких! Того же Сашу Матросова взять, — сказал Борис Малышев. То ли сокрушенно, то ли завистливо сказал.

— Правильно. Герои! И все-таки… — Михаил пристально оглядел лица не только внимательно, но и напряженно слушавших его товарищей, — и все-таки я твердо убежден, что, окажись на месте… ну, конечно, таких же, как и мы, комсомольцев — Олега Кошевого, Лизы Чайкиной или еще тысячи наших героев безымянных — вот ты, Ярулла, или эти два Малышки, или… уверен, что и вы все не дрогнули бы!.. Разве не так?

Но хотя каждому из четырех отнюдь не трусливых парней очень хотелось ответить утвердительно, никто из них почему-то не решился произнести это короткое словечко — «так».

— Ведь и время тогда было, так сказать, насквозь героическое, — уклончиво отозвался за всех Глеб Малышев. — И вообще…

— Вот, вот, — даже не дослушав Глеба, снова и с той же горячностью продолжил Михаил. — Аркадий Гайдар в ваши годы уже полком командовал! А вы, если и воюете, так только на футбольном поле. И в свое полное удовольствие. А на работу вам советской властью отмерено — по восемь часов в день и только по пять дней в неделю!.. Так нас с Яруллой усовещал когда-то наш бывший наставник — бригадир Тимофей Григорьевич Донников. Причем такие слова обычно говорятся так, как будто мы с вами виноваты в том, что… ну, пришли на готовенькое, что ли! Конечно, и среди нашего брата находится еще немало, давайте прямо говорить…

— Шпаны! — услужливо подсказал Небогатиков.

— И лодырей! — добавил Ярулла.

— Правильно, — согласился Михаил, но тут же поправился: — Только негоже нам, старики, и прибедняться: как-никак, а если посчитать по всей стране, так наберется не один десяток крупных новостроек, которые по праву именуются комсомольскими! Да и в нашем Светограде…

Михаил на секунду задумался, потом задал неожиданный вопрос:

— Вот интересно, какую бригаду нефтяников или по вашему стройуправлению вы назовете передовой?

— Петра Голубчикова! — не колеблясь подтвердили в один голос братья Малышевы.

— Возможно. Если, конечно, судить только по доске показателей. Ну, а как думаете, почему «голубчикам» до сих пор не присвоено звание — бригада коммунистического труда?.. Не знаете. Ну, а что вы скажете про того бородатого дядю — на бубнового короля он похож, а в бригаде всегда ведет наружную кладку?

— Илья Хомяков?

— Да.

— То мастер! Как постройком Мальков говорит, образцово-показательный представитель славной когорты строителей, — не задумываясь подтвердил Глеб Малышев.

— Брось, Глебушка. Ведь и наш уважаемый Григорий Платонович превозносил бригаду Голубчикова только до позавчерашнего собрания. Конечно, тот же Хомяков действительно мастер высокого класса. Но вот какая любопытная, да и неприглядная подробность выявилась на собрании, из их же бригады подсобница огласила: оказалось, что Илья и его также почтенная супруга… ну, вроде твоего, Митя, кота.

— Баптисты?! — Небогатиков даже привстал от удивления.

— Черт их разберет! Какие-то сектанты, словом. Да и сам бригадир. Но суть не в этом… Не знаю, как до вас, но до меня, честно говоря, только сейчас начал доходить высокий и, по сути, героический смысл такого понятия, как коммунистический труд!..

Только когда над Волгой сгустилась сумеречная дымка, начали расцвечиваться огнями речной вокзал и прильнувшие к причалам суда, а с танцплощадки из глубины парка донеслись звуки старинного вальса «Дунайские волны», пятеро громовцев покинули «приветливый павильон», заполнившийся к тому времени до отказа любителями прохладительных напитков.

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Июль.

Хотя уже с каждым днем становится короче на две-три минутки солнечный путь, но припекает солнышко все жарче и все духовитее становится воздух: то вызревают травы.

В разгаре сенокосная пора.

Неутомимый и незаменимый для сельской местности крепыш-вездеход «ГАЗ-69» мчит восседающего рядом с водителем Петром Петровичем Стариковым главного инженера Светоградского стройуправления Якова Матвеевича Леванта сначала по укатанному до глянцевитости грейдеру, затем сворачивает на большак.

Справа и слева потянулись пологие накаты колхозных полей: пшеница, гречиха, лопушистая поросль густо засеянного на силос подсолнечника.

Сквозь все заметнее струящееся к полудню марево вдали как бы колышется пятиглавье монастырского собора, возвышающегося над синей каймой рощи, до сих пор сохранившей название «Архиереева рамень».

Если каждую весну земля молодеет, то с наступлением летней поры поистине животворную силу набрала она, кормилица!

Но Якову Матвеевичу не до любования красотами природы. Только что закончилось очередное совещание, на котором главный инженер — и кто его тянул за язык! — горячо поддержал инициативу парторга Геннадия Топоркова. И не только на словах, а и подпись свою закорючистую поставил под обязательством на третий квартал.

«Топоркову что! Подбил прорабов, раззадорил рабочий класс и рапортуй по инстанциям: дескать, «идя навстречу» или «желая отметить» — тут и выдумывать не надо. А кому в первую очередь отвечать придется за патриотические слова?»

— Может быть, вы, Петя, объясните Я. Эм. Леванту: до каких пор будет продолжаться эта спешка?.. И что случится, если мы сдадим, скажем, ту же поликлинику не к тридцатому сентября, а, как было утверждено там, — Яков Матвеевич многозначительно ткнул пальцем в парусиновый верх машины, — к празднику Октября. Вам эта спешка очень украсит жизнь?

Петя Стариков, мордастенький молодец, еще недавно водивший на маневрах дружественных социалистических армий танк, на секунду скосил на пассажира глаза.

— Мне — нет. А вот мамаше моей — подарочек: она, как осень, так полностью с кваса на лекарственное питье переходит. Или бухгалтеру нашему — Сергею Николаевичу…

— Симулянт он, ваш Сергей Николаевич! И бюрократ, — недовольно прерывает обстоятельный ответ водителя Левант. — А вы знаете, Петя, у кого из руководителей строек сон хороший? И какой товарищ кушает с аппетитом?

И, не дожидаясь ответа от Старикова, отвечает сам:

— У того, кто не гонится за перевыполнением! И даже наоборот: процентика три, четыре в запасе держит. Смешно?.. Так я вам скажу еще смешнее: вот мы закончили отделку техникума вместо июля в мае. И объект был принят — ну, не то чтобы на «отлично», но акт комиссия подписала. Нас благодарят сверху, мы благодарим вниз, от исполкома четырнадцать похвальных грамот! Как вам это нравится?

— Помпезно! — не колеблясь одобрил Петя, но, к его удивлению, Леванта это чуть ли не обидело.

— Кому помпезно?

— И вам.

— И мне?! Да хотите знать, мне эта самая помпезность… Ведь для того, чтобы исполнить задание, нужны деньги, материалы, а кто вам их досрочно отпустит?.. Ведь заказчику, будь он хоть трижды исполком, средства на оплату объекта будут отпущены только в четвертом квартале! И… можете жаловаться! Ваше счастье, Петя, что вам не приходится иметь дело с такими учреждениями, как наш государственный банк! Твердыня!

Проселок, прошмыгнувший сквозь черемуховую рощицу, вывел газик на обрывистый, густо поросший лозняком берег петлявой и омутистой речушки Копытицы. На опушке рощи, неподалеку от речной извилины, уютно пристроились две палатки туристского образца. Еле заметно курился синим дымком остывающий костер. Около костра на полуведерной перевернутой вверх дном кастрюле восседал кот.

Знойную тишину нарушал доносившийся из одной палатки переливистый храп да тугие удары по мячу: вдалеке, на полувытоптанной зелени поляны несколько почти голых парней деловито гоняли в одни ворота футбольный мяч.

— Как вам нравится, Петя, этот Левитан? — спросил Яков Матвеевич, выбираясь из кабины.

— Какой Левитан?

— Есть такая картина, «Над вечным покоем» называется.

— Да-а, культурно обосновались ребята! — Стариков завистливо вздохнул и дал несколько протяжных сигналов.

В ответ у одной палатки отвернулась пола и оттуда, позевывая на ходу, выбрался Митька Небогатиков: босой, голый до пояса, а снизу облаченный в неимоверно потертые джинсы.

— Начальству, как говорит Ярулла, салат оливейкум!.. А тебе, Петрович, обыкновенное здрасте, — сказал Митька и, подтянув сползшие ниже положенного иностранные портки, неторопливо приблизился к главному инженеру.

— Слушайте, вы!.. Что здесь происходит? — спросил несколько повышенным тоном Левант.

— Меня зовут Дмитрий Никонович. А фамилия Небогатиков, — приветливо уставившись в начавшее розоветь лицо инженера, отрекомендовался Митька. — А находитесь вы, товарищ Левант, в данный момент на территории летнего стана бригады Михаила Ивановича Громова.

— Слушайте, вы… То есть Дмитрий Николаевич…

— Никонович, — с той же приветливостью поправил Митька, чем вызвал одобрительную улыбку на круглом, как репа, и почти столь же выразительном лице водителя Старикова.

— Ну, хорошо, хорошо, пусть будет Никонович. Между прочим, меня это сейчас мало интересует!

— Тем более. А Михаила Ивановича я вам представлю ровно через три минуты. Но и он вам скажет то же самое: наша бригада с двадцатого июня трудится, как говорится, не покладая рук на монтаже двухниточной теплотрассы: тянем от ТЭЦ до городка нефтяников.

— И это вы называете работой? — с трудом сдерживая возмущение, спросил Левант.

— Так точно. И не простой, добавим, — по-прежнему вежливо, но, как показалось Леванту, уже совсем издевательским тоном ответил Митька. — Полагаю, что вам, как человеку высокообразованному, известно, что чем больше мы будем стремиться к коммунизму, тем привлекательнее для нас с вами должен становиться труд! Верно я понимаю установочку?

Нет, положительно этот чернявый парень с наколотой на груди диковинной птицей о четырех лапах решил поиздеваться, и над кем — над главным инженером стройуправления! Но Левант не успел поставить на место дерзеца удачно сложившейся в голове фразой: «А как вы думаете — нахалы и при коммунизме уцелеют?!» Не успел, потому что к машине подошли еще шестеро полуголых, загорелых до кофейного колера и лоснящихся от пота парней во главе с самим бригадиром, державшим в руках футбольный мяч.

— Якову Матвеевичу — физкультпривет! — весело обратился к Леванту Михаил. — Вот кстати, что вы решили нас проведать: есть к вам один существенный вопросик.

— Нет, уж разрешите, товарищ Громов, сначала мне задать вам один… существенный вопросик! — не без язвительности оборвал речь Михаила Левант. — Нас с товарищем Стариковым весьма интересует: кто отвечает за работу на этом участке?

— Странный вопрос, — на лице Михаила действительно отразилось удивление. — По-моему, наряд на сварку трубопровода был выписан нашей бригаде по вашему личному распоряжению.

— И это вы называете сваркой?

Яков Матвеевич выразительно щелкнул пальцем по туго накачанному мячу.

Михаил неожиданно рассмеялся. Дружно загоготали и все окружавшие Леванта парни.

— Ну, цирк! — восхищенно пробормотал Петя Стариков.

— Очень хорошо, что вы, Яков Матвеевич, сможете собственными глазами убедиться… Хватит! — Михаил окинул недовольным взглядом не к месту развеселившихся парней и продолжил: — Хорошо, потому что мы именно вас считаем своим…

Так как Громов запнулся, Небогатиков подсказал:

— Боссом!

— Товарищ Небогатиков! — Михаил так выразительно взглянул на Митьку, что тот предпочел укрыться за широкой спиной Глеба Малышева.

— Короче говоря, товарищ Левант, в пять часов у нас побудка, полчаса на разминку, затем кушанье, завтрак, а в шесть начинается рабочий день. И — не посчитайте за похвальбу — работают все эти славяне…

— Как шведы! — снова не утерпел Митька.

2

Не очень ярким, словно не совсем еще проснувшимся поднимается ранним июльским утром над освеженной росой степью красное солнышко.

Куда ярче вспыхивают вдоль траншеи трубопровода огни газосварочных аппаратов: один, другой, третий. Словно перемигиваются.

С каждым часом настойчивее начинают пригревать, а затем и припекать обнаженные торсы сварщиков солнечные лучи. Но разве можно сравнить даже полуденное пекло с жаром ослепительно голубой струйки, которая плавит металл, словно топкий воск, и намертво приваривает один к другому отрезки трубопровода.

Только четыре часа длится утренняя половина смены в бригаде громовцев: до наступления полуденной жары. Но ни одной минуты, упущенной на степной ветер! — таков накрепко утвержденный распорядок рабочего дня, нарушить который не решается даже Небогатиков. Хотя Митька то свистит, то начинает напевать вполголоса, но трудится добросовестно.

Зато когда наступает перерыв, а длится этот перерыв до четырех часов, комсомольцы проводят самые жаркие часы дня, как на курорте: кто идет «попляжиться» на крохотную песчаную отмельку, футболисты — а их в бригаде шесть душ — наигрывают комбинации. Веретенников (который, кстати сказать, уже отослал в Верховный Совет республики заявление с просьбой переменить имя Фридрих на Федор) оказался завзятым и к тому же удачливым рыболовом. Еще один паренек, Олег Шипицын, которого за белокурость и застенчивый нрав в бригаде не в обиду прозвали «Олюшкой», забирается куда-нибудь в укромную тень рощи с учебником. Шипицын единственный из бригады не сумел вовремя получить даже семиклассного образования: некому было наставить на ум парня, да и нуждишка заела многодетную семью пристанского весовщика Арсения Шипицына. Ну, а Небогатиков…

Гулена, он и есть гулена! То на баяне Митька пиликает, то Баптиста начинает дрессировать, к чему у кота нет ни охоты, ни способностей. А иногда смоется неизвестно куда и вернется только к обеду — и не поймешь, то ли навеселе, то ли просто довольный прогулкой.

А в семь часов, когда заканчиваются вторые полсмены, почти каждый вечер к полевому стану бригады прибывает малогабаритный фургончик и желающие могут отбыть в Светоград «на предмет культурного отдыха», как озаглавил это начинание бессменный председатель постройкома Г. П. Мальков.

— …Живем, как видите, в полное свое удовольствие! — такими словами закончил свое пояснение Леванту бригадир молодежной бригады Громов.

— Да-а… Устроились вы здесь, конечно, неплохо, — не сразу отозвался Яков Матвеевич. — Как говорит старая русская пословица — и делу время, и потехе час…

— Не час, а полных восемь часов набегает! На потеху, — снова — и уже в который раз! — поправил Леванта Митька Небогатиков.

— Пусть восемь! Пусть десять!.. Пускай все двадцать четыре часа! — Положительно этот нахальный парень решил извести главного инженера. — Но меня сейчас интересует совсем не потеха ваша, а… Какой срок вам, товарищ Громов, определен по наряду?

— Работу мы должны сдать полностью к двадцать восьмому июля, товарищ Левант! — так же официально ответил Громов.

— Так. А вы учитываете, что на календаре уже двенадцатое?

— Безусловно. И не только учитываем: сегодня к перерыву, то есть за неполных четырнадцать дней, нами было сварено четыреста семьдесят метров.

— Сколько, сколько?

— Четыреста семьдесят. Иначе говоря, примерно сорок пять процентов. Так что… Кстати, о сроках. Нас всех, товарищ Левант, интересует такой вопрос: когда будут выплачены нашей бригаде премиальные за Дворец культуры? Ведь мы и там водопроводный комплекс выполнили на четыре дня раньше срока. И вы лично, если мне не изменяет память…

Нужно сказать, что хотя главный инженер и ждал такого вопроса, но под выжидательно-требовательным взглядом глаз — почти черных у Митьки Небогатикова, Яруллы Уразбаева, карих с зеленцой у братьев Малышевых и холодновато-серых у самого бригадира — Яков Матвеевич неожиданно ощутил нечто вроде конфуза.

— Дело в том, дорогие друзья, — заговорил он уже совершенно иным, не начальственным тоном, — что, если бы Яков Матвеевич Левант имел возможность выплатить вам эти премиальные из своего кармана…

— Поняли всё, — сказал Борис Малышев.

— Самые ерундовые людишки — карманники! — добавил Небогатиков.

И все-таки, несмотря на не особенно приятный и даже стеснительный для главного инженера конец разговора с громовцами, возвращаясь в контору стройуправления, Левант уже не сетовал на трудности и даже наоборот — довольно весело насвистывал мотив песенки из «Веселых ребят» «Любовь нечаянно нагрянет…».

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Несчетное число раз проходил Кузьма Петрович Добродеев по проспекту Победы, в конце которого, перед спуском к пристаням, приютился его участок, обнесенный окрашенным к Первомайскому празднику в голубой цвет частоколом. Буквально на его глазах воздвигались по обеим сторонам просторной улицы новые трех- и четырехэтажные дома, правда, привычно-скучноватой кладки и оформления, но не избы как-никак. И тополя, в посадке которых когда-то принимала участие вся семья Добродеевых, уже вымахали выше крыш.

Да и население неприметного в недавнем прошлом села Нагорного за послевоенные годы возросло больше чем в десять раз!

И не только молодой городок, большинство колхозов Светоградского района «понабрались могутности», как сказал сегодня, зачиная партийный актив, «первый» — Владимир Арсентьевич Житников.

Эти слова секретаря райкома приосанили многих коммунистов — «Растем, братцы, растем!» — в том числе и Кузьму Петровича: одних почетных грамот за двадцать один год кипучей деятельности Добродееву было вручено мало не десяток. Развесь по стене — вот тебе и витрина трудовой доблести.

Так почему же он, один из руководителей сельхозуправления, а затем светоградского отделения «Сельхозтехники», сегодня еще с утра начал ощущать какое-то непонятно нарастающее беспокойство? И — что никогда с Добродеевым не случалось — тайком, через запасной выход Дома культуры, покинул собрание коммунистов района, даже не дождавшись оглашения заранее заготовленной, но после доклада и прений существенно переправленной резолюции.

Словно сбежал.

— …Сейчас, когда вся наша необъятная страна стремится не только словами и песнопением, а в первую очередь честным отношением к своим обязанностям отметить знаменательнейшую годовщину века, каждый из нас — членов Коммунистической партии Советского Союза — обязан поставить перед собой вопрос: а как лично я — Иван Иванович Иванов или Петр Петрович Петров — выполнял до сих пор и буду выполнять впредь свой гражданский долг?

Так начал свой доклад на районном партийном активе прокурор Светограда Константин Сергеевич Пахомчик. Начал как и полагается: примерно так же и «Правда» на днях высказалась в передовой статье.

— …У нас много пишут и еще больше говорят о Ленине — вожде, о его всеохватной проницательности, партийной непримиримости и поистине титанической работоспособности. И это вполне закономерно потому, что с каждым годом возрастает, в буквальном понимании этих слов, личное и повседневное руководство Ленина Советской державой и нашей многомиллионной Коммунистической партией!

И не случайно с каждым годом все явственнее звучит слава Владимиру Ленину, провозглашенная полвека тому назад Владимиром Маяковским:

…Ленин              и теперь                            живее всех живых. Наше знанье —                         сила                                 и оружие.

И трубный возглас поэта приведен к месту: лучше-то, пожалуй, не скажешь.

— …Больше сорока пяти лет прошло с того дня, когда безвременно оборвалась жизнь Владимира Ильича, с той минуты, на которой навсегда остановились часы в Горках, с того дня ставших Ленинскими. Сорок пять лет! Сколько руководителей сменилось за эти десятилетия во всех звеньях нашего партийного и государственного аппарата! Тысячи! Десятки тысяч!

А кого можно поставить рядом с Лениным?

И много ли найдется среди миллионов членов нашей партия таких товарищей, к которым без всяких оговорок можно применить самое высокое для коммуниста звание:

Ленинец!

И эти, торжественно провозглашенные Пахомчиком слова большинством присутствующих были восприняты с должным вниманием и пониманием.

Однако в дальнейшем…

— …Прежде чем перейти непосредственно к нашим светоградским делам, я позволю себе огласить один документ, поразивший лично меня своим, хочется сказать, будничным величием. Вот:

«Управление делами Совета Народных Комиссаров удостоверяет, что председатель Совета Народных Комиссаров В. И. Ульянов (Ленин) занимается умственным трудом неограниченное число часов, ввиду чего он имеет право пользоваться продовольственной и хлебной карточкой первой категории.

Управляющий делами СНК Бонч-Бруевич».

О чем говорит этот документ, товарищи?

Пахомчик выжидающе оглядел ряды кресел, плотно заполненные настороженно присмиревшими людьми: «Интересно, к чему он речь клонит, этот блюститель? »

Как это ни странно, но после оглашения ленинского документа пребывание в зале только что законченного отделкой Дворца культуры кое-кому показалось стеснительным. А из задних рядов донесся возглас:

— То ж время было другое! Разбираться надо!

Словно обидело кого-то из товарищей напоминание.

— Верно, и время было иное, и… — Пахомчик перевернул несколько страничек лежавшего перед ним на переставной трибуне блокнота.

— А вот другой документ, правда, уже не имеющий исторического значения, но, на мой взгляд, вполне злободневный: датирован октябрем прошлого, между прочим, небывало урожайного для нашей области года. Ну, полностью цитировать эту выписку из протокола я не имею полномочий, но весьма поучителен и как-то свежо звучит оргвывод: учитывая, что товарищ… ну, скажем, К. использовал высокое служебное положение и доверие партийной организации в корыстных целях, вывести товарища К. из состава членов обкома, снять с занимаемой должности и поставить перед прокуратурой вопрос о привлечении его к уголовной ответственности… Вот так!

Наверное, минуту в зале накипало возмущение. Затем, перебивая друг друга, зазвучали голоса:

— Правильно!

— Давно бы надо… некоторых!

— А что это за товарищ К.?

— Огласите решение полностью!

— И в газете надо опубликовать, чтобы…

— А на мой характер — шлепнуть как мародера, и точка!

Пахомчик выдержал паузу, ожидая, когда утихнет гневное возбуждение, затем продолжил:

— Дело, товарищи, тут не в одиночном нарушении нашей гуманистической законности. И я сопоставил два документа не затем, чтобы еще раз подчеркнуть подлинную человечность гения, а мелкого делягу пригвоздить к позорному столбу: ведь, по сути, он сам и уже давно вывел себя не только из обкома, но и из рядов Ленинской партии.

Но ведь еще в прошлом веке одним из философов было высказано такое, как мне представляется, довольно обоснованное суждение, что всякая собственность, по сути, кража. Однако, как это ли прискорбно, приходится признавать, что и в нашем социалистическом обществе находятся товарищи, которые, проповедуя вот с такой трибуны чуть ли не аскетизм, в домашности начали заметно обрастать, так сказать, жирком личного благополучия. А ведь именно повышенное тяготение к житейским благам порождает чаще всего различные виды лихоимства и стяжательства. И мне, по роду моей профилактической деятельности, не раз приходилось сталкиваться с такими подпочвенными явлениями, которые говорят о том, что и в нашем Светограде — городе подлинно социалистической формации! — по соседству с бригадами коммунистического труда орудуют темные дельцы. Да, товарищи, именно темные дельцы!..

И хотя, дав такую затравку, сам Пахомчик никого из присутствующих на партактиве персонально не задел, его доклад вызвал оживленные прения. И особенно оживило актив выступление председателя глубинного колхоза «Партизанская слава» Степана Федоровича Крутогорова. Этот мужичок твердо фронтового постава, с лицом, густо крапленным пороховой синью, дал прикурить не только снабженцам, что вообще-то уже стало в порядке вещей, но и кое-кому из деятелей, восседавших на почетных стульях президиума:

— Вот вы, дорогие товарищи, недостатки-то до сих пор высматриваете в подзорную трубу, а лучше бы приспособить для этого дела микроскоп. Ведь иногда они под носом у вас творятся — темные делишки!..

С нарастающим вниманием прослушал и доклад и прения Кузьма Петрович Добродеев. По-деловому немногословный и требовательный в своем служебном кабинете, Добродеев совершенно преображался, когда ему приходилось выступать на многолюдстве: умел, да и любил Кузьма Петрович щегольнуть перед народом своей действительно широкой и разносторонней осведомленностью. И даже когда приходилось высказываться по такому весьма осложнившемуся вопросу, как международное положение, он не перегружал свою речь цитатами из широкоизвестных источников: словно застольную беседу вел. И повеселить умел аудиторию хлестким словечком или неожиданным сравнением.

Вот и сегодня Добродеев нацелился было, по ходячему выражению, «толкнуть речугу». И даже выписал на отдельный листок два подходящих к случаю изречения: из басни Крылова «Кот и Повар» и сказки Салтыкова-Щедрина.

Но от выступления почему-то воздержался.

2

— Я давно хотел спросить вас, Константин Сергеевич, почему вы, такой высококвалифицированный юрист, очутились в Светограде?

С таким вопросом обратился Михаил Громов к Пахомчику, когда они после окончания партийного актива зашли в служебный кабинет прокурора.

Пахомчик отозвался не сразу. Да и уклончиво ответил:

— Врачи мне рекомендовали климат переменить… Не веришь?

— Не верю. Во врачей, — честно признался Михаил. — Правда, и тому, что про вас говорят некоторые люди, тоже поверить не могу.

— А что говорят некоторые люди?

— Будто бы вас… это самое…

— Неясно.

— Ведь вы в свое время работали в областном центре. И занимали высокий пост. Верно?

— Как тебе сказать…

Пахомчик на секунду задумался, потом взглянул в лицо Михаила с обычным для него пристально-ироническим выражением.

— Вот ответь мне, дружище, на такой вопрос: кто в нашей стране хозяин?

— Народ! — не задумываясь ответил Михаил.

— Угадал!.. Ну, а как ты считаешь: если хозяин приближает своего слугу к себе — разве это понижение?.. Кстати, ты, наверное, и на собственном опыте убедился, что в последнее время самые напористые футболисты вырастают не на столичных стадионах. И космонавты — тоже. И даже по огурцам Москва уступает Нежину и Мурому.

Как и всегда, казалось бы, шутливые слова Пахомчика не прошли мимо сознания Михаила. И вообще во многом благодаря влиянию своего старшего друга, — а их случайное знакомство со временем действительно переросло в дружбу, — Михаил вновь подал заявление в университет на заочное отделение, правда, уже не филологического, а юридического факультета.

— И какое же впечатление произвел на тебя мой доклад? — спросил Пахомчик, по-хозяйски обстоятельно усаживаясь в свое рабочее кресло.

— Здорово! — ответил Михаил. — А главное — с высоких позиций. Вот только насчет Прудона… Не зря этому глашатаю анархизма в свое время всыпал Маркс.

— Так ведь то было в «свое время». И кстати сказать… Ну, шут с ним, с Прудоном. А как тебе понравилось выступление этого до сих пор не разоружившегося фронтовика из «Партизанской славы»?

— Крутогорова?

— Да.

— Вообще-то как тип председателя колхоза он мне по душе. Чувствуется — у такого не разбалуешься. А насчет его выступления… Как правило, выражения крепчают тогда, когда иссякают доводы. Чего, спрашивается, Крутогоров так напустился на этого…

— Леонтий Никифорович Пристроев?

— Да. Подумаешь, фигура!

Вместо ответа Пахомчик выдвинул ящик стола, достал оттуда канцелярскую папку, а из папки извлек вырванный из школьной тетради листок и протянул его Михаилу:

— Вот полюбопытствуй.

Первое, на что обратил внимание Михаил в написанном от руки заявлении, была размашисто подчеркнутая красным карандашом заключительная фраза:

«…а посему прошу привлечь вышеупомянутых членовредителей, проживающих в селе Заозерье, к уголовной ответственности за злостное хулиганство».

3

Заявление поступило в районную прокуратуру накануне от жены работника сельхозснаба Фаины Романовны Пристроевой, женщины возраста, который принято называть переходным, по виду привлекательной и даже завлекательной, по разговору — напористой.

Правда, из довольно сбивчивого рассказа, видимо, не на шутку расстроенной жалобщицы Константину Сергеевичу удалось дополнительно выяснить только:

— Когда мой Леон еще холостым был, он ухаживал за одной… тогда эта Дунька Зябликова еще в девицах числилась. Юридически, как вы догадываетесь. Ну между ними и произошло…

Здесь Фаина Романовна запнулась.

— Бывает, — сказал Пахомчик. — Значит, вы предполагаете…

— Уверена!

Уголовная суть дела заключалась в том, что прибывшего в село Заозерье по служебным делам Леонтия Никифоровича Пристроева обманным образом завлекли в дом молодой доярки Анны Кочкиной — «тоже, видать, штучка в юбочке!» — а там два пьяных парня, имена которых Фаине Романовне неизвестны, «якобы возревновав», — исполосовали в кровь и еле живого вытолкали Леонтия Никифоровича на улицу.

— И представьте, мой агнец был против того, чтобы… Ну, предавать это дело огласке! Как вам это нравится?

— Да, это на товарища Пристроева не похоже, — сказал Пахомчик. — И вообще христианское смирение сейчас не в ходу. Не та эпоха.

— Вот именно! И если вы, Константин Сергеевич, не заступитесь за своего товарища… Я, конечно, могла бы обратиться и непосредственно в областную прокуратуру, поскольку мой отчим, как вам известно…

— А свидетели совершенного насилия имеются? — прервал вопросом многозначительную речь женщины Пахомчик.

— Боже мой! Да любой колхозник из Дзержинки подтвердит. Ведь по всему Заозерью только и разговоров… Позор! Неслыханный позор!..

— Да-а… странно.

— Ничего, ничего, это всем вам ха-ароший урок. На словах заботитесь о воспитании, а на деле… Вот и мой Леонтий Никифорович, еще когда работал инструктором райкома…

— Не спешите обобщать, товарищ Пристроева!

Строгий тон и взгляд Пахомчика несколько смутили женщину.

— Значит, вы, товарищ прокурор, сомневаетесь?

— В чем?

— В моих словах. Между прочим, ваша супруга Надежда Яковлевна…

— Только не впутывайте в мои служебные дела Надежду Яковлевну! И вообще в таких случаях я предпочитаю получать сведения из первых рук. Поэтому мне необходимо выслушать прежде всего самого потерпевшего.

— А если потерпевший не может подняться с кровати?.. Да у Леона, хотите знать, даже давление подскочило: сто восемьдесят на сто!

Фаина Романовна, не сдержавшись, всхлипнула и, достав из сумочки надушенный платочек, встряхнула его и приложила к глазам.

— Ну, хорошо, Фаина Романовна, — уже мягче заговорил Пахомчик. — Я завтра же запрошу Заозерье. — Он придвинул к себе настольный календарь, сделал отметку.

После ухода Пристроевой Пахомчик еще раз вполголоса перечитал заявление, сказал сам себе: «Да, у нас не соскучишься!» Потом позвонил в отдел кадров райисполкома и попросил прислать ему личное дело Леонтия Никифоровича Пристроева.

4

— …И какую же оценку вы, будущий юрист, дадите этому, хочется сказать, уголовно-романтическому происшествию? — спросил Пахомчик после того, как Громов прочитал заявление.

Михаил ответил не сразу. И не очень вразумительно.

— С одной стороны, мы здесь действительно сталкиваемся с деянием уголовным. Если, конечно, то, что изложено в этой слезнице, соответствует фактической стороне дела.

Михаил еще раз заглянул в заявление.

— Ну сам-то факт, полагаю, неоспорим, — сказал Пахомчик. — А вот… интересно другое: тебе, Михасик, не кажется, что это ЧП имеет, так сказать, идеологическую подоплеку?

— Идеологическую?! — удивленно переспросил Михаил.

— Ну, поскольку потерпевшим, как и в шекспировской трагедии «Цезарь и Клеопатра», оказалось лицо номенклатурное… короче говоря, тебе не кажется подозрительным, что в течение трех дней одному и тому же руководителю районного масштаба был причинен сначала ущерб физический, а затем, при всем честном партийном активе, потерпевшему всыпали, так сказать, и по линии морального воздействия?..

На этом разговор Пахомчика с Громовым прервался, потому что скрипнула дверь и в кабинете возникла секретарша сразу трех начальников Софья Казимировна Потоцкая — немолодая уже женщина въедливо-чопорной наружности, которую все исполкомовцы вполне обоснованно считали сотрудником, наиболее осведомленным во всех районных делах. И даже следователь прокуратуры Матвей Юрочкин — товарищ не по возрасту проницательный — частенько обращался к Софье Казимировне не только за справкой, во и за советом.

— Опять явилась! — многозначительно сообщила Потоцкая.

— Кто?

— Она.

— Между прочим, вы, Софья Казимировна, тоже — она. — Пахомчик взглянул на часы. — А вообще объясните «ей», что здесь не «Скорая помощь», а нормальное бюрократическое учреждение. И что прием посетителей…

— Говорила.

— Ну и что?

— А то вы не знаете мадам Пристроеву!

Потоцкая красноречиво развела руками.

В первые минуты Пахомчика удивило не так повторное появление Фаины Романовны Пристроевой в неурочное время, как поведение этой обычно знающей себе цену женщины. Если при вчерашнем визите Фаина Романовна не только на словах, но и всем своим видом показывала, что пришла в прокуратуру требовать возмездия, то сегодня…

— Понимаете, Константин Сергеевич, мы с мужем все обсудили и… пожалуй, можно и простить этих… Ну, что вы хотите — молодежь, комсомольцы. И тем более…

Может быть, потому, что женщина волновалась, вся ее речь состояла почти сплошь из недомолвок.

— Что — тем более? — спросил Пахомчик.

— Мне не хотелось бы говорить, но… Леонтий Никифорович и сам в какой-то степени…

— Не понимаю!

— Ну… Я же вам и вчера говорила, что истинная подоплека… В общем, я решила взять свое заявление обратно. Бог с ним!

— Ну что ж, — после минутного раздумья сказал Пахомчик и достал из стола папку. — Заявление я вам верну, тем более что оно исходит не от самого потерпевшего. Но все-таки товарища Пристроева попрошу зайти ко мне… Так, завтра у нас воскресенье…

— А зачем? — Получив обратно свое заявление, Фаина Романовна вновь обрела присущую почти каждой красивой женщине самоуверенность. И даже, пряча документ в сумку, мельком заглянула в зеркальце. — Я же заявляю вам, товарищ Пахомчик, вполне официально, что мы с мужем не имеем никаких претензий… Подумаешь, самое обыкновенное хулиганство!

— Ну что ж, это с вашей стороны, Фаина Романовна, в какой-то степени даже великодушно.

Однако после ухода Пристроевой, когда в кабинет снова зашел Громов, Пахомчик, неожиданно для Михаила, обратился к нему с таким предложением:

— А что, если бы Михаил Иванович Громов, как говорится, не в службу, а в дружбу, побывал в селе Заозерье и, не раскрывая своих чрезвычайных полномочий, этак бочком, бочком, как Петр Иванович Бобчинский…

Хотя Пахомчик и не знал всех обстоятельств, обусловивших «великодушный поступок» супругов Пристроевых, после вторичного посещения прокуратуры Фаиной Романовной он еще более укрепился в мнении, которое высказал утром на партийном активе:

«…и в нашем Светограде — городе подлинно социалистической формации! — по соседству с бригадами коммунистического труда орудуют темные дельцы».

Причем не только темные, но и умные и, уж во всяком случае, творящие свои делишки так, что «гарью пахнет, а огня не видать!».

Ведь не случайно проведенное в начале года по инициативе народного контроля тщательное обследование деятельности двух сельскохозяйственных организаций Светограда не обнаружило никаких злоупотреблений.

5

Когда Кузьма Петрович Добродеев, несколько обеспокоенный тем, что услышал на партийном активе, — «наверняка опять начнут придираться к тем, кто сумел хорошо обставить свое житье-бытье», — возвратился домой, ему окончательно испортила настроение встреча с Фаиной Романовной Пристроевой. И хотя с самим Леонтием Никифоровичем Добродеев никогда особенно не дружил и общался больше по служебным делам, было время когда благодаря деткам — старшему сынку Фаины Романовны Павлику и дочери Кузьмы Петровича Екатерине — две семьи вот-вот должны были породниться.

И если б не Мишка-гром…

Да, к сожалению еще многих отцов и матерей, прошли те времена, когда «совет да любовь» возникали по воле родительской.

Фаина Романовна, до появления Кузьмы Петровича, казалось бы, весьма увлеченная беседой с Елизаветой Петровной, — ведь большинство женщин могут часами судачить ни о чем! — буквально на полуслове прервала речь и порывисто поднялась с садовой скамьи навстречу идущему от калитки хозяину.

— Кузьма Петрович, дорогой, наконец-то!.. А мы с Лизочкой уже беспокоиться начали. Ну, как там у вас?

— Нормально.

Добродеев без особого радушия пошал руку гостье и устало опустился на скамью.

— А как Пахомчик?

— Что Пахомчик?

— Ну… говорят, что прокурор огласил там какие-то важные документы.

— Кто говорит? — В голосе Кузьмы Петровича прозвучало недовольство. «Уже успел разболтать кто-то!» Да к тому же ему сейчас меньше всего хотелось делиться с кем бы то ни было своими впечатлениями от партийного актива. Но оказалось, не так-то легко отделаться от въедливого любопытства этой женщины.

— Ну, Кузьма Петрович! Миленький!..

Фаина Романовна подсела к Добродееву, обеими руками взяла его руку и прижала к своей пышной груди.

— Если бы вы знали, как я волнуюсь!

— Фаина Романовна, — уже мягче заговорил Кузьма Петрович. — Неужели вы — умная женщина! — не понимаете простой вещи: не все вопросы, которые обсуждаются на партийных собраниях…

Кузьма Петрович закончил фразу выразительным жестом.

— Я ж тебе говорила, — решила выручить брата Елизавета Петровна. — У нас свое — стряпня да уборка, уборка да стряпня, а у них — вопросы!.. Ужинать, Кузьма, будешь?

— Неправда! Неправда! — с неожиданно злой горячностью воскликнула Фаина Романовна. — И, между прочим, это не только моего Леонтия Никифоровича касается!

— А что такое? — уже с бо́льшим вниманием спросил Кузьма Петрович.

— Как?! Разве вы ничего не слышали про этот ужас?!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

— Да-а… действительно, — сказал Кузьма Петрович, выслушав уже обогащенный домыслом рассказ Фаины Романовны о злоключениях ее супруга в селе Заозерье. Долго молчал, что-то соображая. Потом спросил: — Простите, Фаина Романовна, но мне не совсем ясно: почему такой солидный человек, как ваш муж, оказался в компании каких-то или какой-то… ну, легкомысленной, что ли, особы?

— Кобель он неуемный, ваш Леонтий Никифорович! — не сдержавшись, воскликнула Фаина Романовна и, судорожно выхватив из сумки платок, приложила его к глазам.

— Ай-яй-яй! — только и мог произнести Кузьма Петрович.

— До седых волос мужик дожил, — из-под платка, по-бабьи запричитала Фаина Романовна. — Сына женить собирается, а все… Ведь в этом проклятом Заозерье у Леона уже была… любовная история. Мало ему!

— Да, великий грех! — укоризненно помотав головой, сказала Елизавета Петровна. — Это и в писании сказано: не прелюбы сотвори!

— Ну, по писанию-то в наше время только младенцы да божьи невесты живут! — рассудительно заговорил Кузьма Петрович. — А насчет прелюбодеяния… Пожалуй, даже лучше, что эта экзекуция произошла на почве, так сказать, романтической.

— Да вы с ума сошли! — возмутилась Фаина Романовна. — Хороша романтика: третий день Леонтий плашмя на животе лежит, словно не мужик, а ящерица!

— Ничего, ничего, отлежится. И вообще… Я на месте вашего мужа не придавал бы серьезного значения этому прискорбному происшествию. Тем более, по вашим словам, Леонтий Никифорович сам дал повод…

— Да ты что, Кузьма! — Миролюбие брата возмутило даже Елизавету Петровну. — Оставить без ответа такое надругательство!

— А ты, сестра, еще раз в священное писание загляни. Там ясно рекомендуется: мне отмщение и аз воздам. Не зря Лев Николаевич Толстой на эту тему целый роман сочинил.

— Ну, нет, не на такую напали! — У Фаины Романовны от возмущения начала подергиваться подрисованная бровь. Однако на Кузьму Петровича это не подействовало.

— Все! — сказал он уже с полной серьезностью. — Вы, Фаина Романовна, обратились ко мне за советом — я вам его дал… И совет дельный!

Хотя мадам Пристроева ушла от Добродеева на вид еще больше раздосадованной, пройдя два квартала по улице Дружбы народов, она замедлила шаги, потом постояла минутку, что-то обдумывая. А затем, приняв решение, направилась прямехонько в прокуратуру. И изъяла свое заявление.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Эта «физкультвылазка» всем ее участникам запомнилась надолго. Уже дорогой — а выехали чуть свет в предоставленном спортсменам на весь день крытом фургончике — произошла удивившая всех встреча. Когда машина, ведомая персональным водителем главного инженера Петей Стариковым, лихо вымахала на гребень накатистого степного увала, у сидевших рядом с водителем Маши Крохотковой и Васены Луковцевой одновременно вырвалось одно и то же восклицание:

— Ой, что это?!

Зрелище девушкам представилось действительно необычное. По большаку, разделявшему два разнозеленых поля — пшеницы и просяное, двигалась в упряжке из двух гусеничных тракторов вполне справная и обжитая крестьянская изба. В один из оконных проемов глазела на божий свет хозяйка и доносилось недовольное свиное повизгивание, а сам глава семьи колхозник Иван Афанасьевич Пеструхин вел следом на поводу пятнистую коровенку, И еще вислоухий шершавый кобелек трусил.

— Ничего особенного, — сказал Петя Стариков. — Это ведь в прежнее время только улитка да черепаха — куда сами ползут, туда и квартиру волокут свою. А сейчас прямо как в причуде: «Ехала деревня мимо мужика!»

И действительно: еще с ранней весны, когда начали иголисто леденеть на солнечном припеке и оседать сугробы, но еще держался санный путь, не одна изба, а целых три деревни — Кузовлево, Серые Кочета и Полуяры — снялись с насиженных мест и направились своим ходом в село Заозерье, усадьбы которого привольно раскинулись вдоль по берегу полноводного и рыбистого озера, в самом центре угодий колхоза имени Дзержинского.

Поначалу срубы разбирали, но потом умные головы «смикитили»: плотники подведут под нижний венец гладко затесанные бревна — полозья, механизаторы запрягут в этот загруженный домашностью возок пару, а то и тройку «сорокасильных коней» — и прямо как в шуточной припевке: «Ходи изба, ходи печь!»

Правда, не все хозяева соглашались на переселение с легкой душой: взять того же Пеструхина.

— Это легко слово вымолвить — сымайся! — сказал Иван Афанасьевич на сходке жителей деревни. — Да ведь мы — Пеструхины — обосновались в Серых Кочетах еще при крепостном праве! И сам я на этом подворье родился, и наследников мне супруга нарожала аж семь душ. Да и хозяйство у меня не как у Саньки-брехунца, ему что — сгрузил все свои достатки на одну упряжку и понукай. А у меня что дом, что вокруг дома: одной черемухи шесть корней, еще дедом Порфирием Игнатьевичем высажены…

Однако когда сбежали вешними водами снега, поля начали застилаться дружно зеленеющими побегами хлебов, а в Серых Кочетах из двадцати семи домов осталось только четыре, сосед и единомышленник Пеструхина Матвей Фукалов неожиданно услышал от Ивана Афанасьевича уже иные слова:

— С другой стороны глянуть, хотя из всей ребятни только трое при доме остались, но и этим таскаться ежедень в школу за две версты — дело канительное. Да и хлеба одного напечь на семью — Марфе забота. А на селе, бабы сказывали, уже обчественную пекарню поставили. И клуб в аккурат на пасху комсомольцы подгадали открыть, нет на них геенны огненной! И водопровод роют. Культура, словом. И никуда ты, Матвей, от нее не подашься!

Когда фургончик со светоградскими спортсменами догнал двигавшуюся поистине черепашьим ходом избу Пеструхина, оказалось, что головной трактор ведет не кто иной, как Николай Полознев, сводный брат по матери Маши Крохотковой — один из двух парней, учинивших самосуд над Леонтием Никифоровичем Пристроевым.

Это был парень из тех, про которых на селе говорят: «Некрасиво стесан, да наглухо сбит!» Не задавшийся, как и Маша, ростом, Николай непомерно развернулся вширь: чуть ли не квадратным казался этот угрюмый на вид парень. И только глаза, как и у Маши-крохотули ничем не замутненные, приветливо и простодушно взирали на божий свет из-под насупленных бровей. И все-таки, когда Крохоткова, очень смущенная этой встречей, представила ребятам своего брата, первой мыслью Михаила Громова было: «Да, такому битюгу попадись в руки!»

Однако после того как Михаил разузнал некоторые подробности происшествия, про которое уже неделю судачило все Заозерье, он почти утвердился в мысли, что основным виновником, а точнее сказать — вдохновителем этого возмутительного дела был не Николай Полознев.

Разве же виноват парень, что после демобилизации, — а действительную Полознев отбывал на одном из Курильских островов, механиком на сторожевом катере, — первым его желанием было жениться. Тот, кому пришлось провести два года в суровом безлюдье Курил, отлично поймет Полознева.

И в том, что Николай присох к первой же оказавшей внимание ему — нерасторопному ухажеру — девице, доярке Нюшке Кочкиной, не было ничего удивительного. Ведь даже на то не обратил внимания новый механизатор колхоза, что его невесту сельские многознайки прозвали «Анютка на минутку». Правда, может, и не по делу, а из зависти пристегнули девушке прозвище: где бы Нюша ни хороводилась, туда не только парней несло, как сухой лист по ветру, а и тех мужичков, которым пора бы и остепениться. Шибко веселая была девушка Анюта Кочкина, а уж песенница — хоть на радио выпускай!

Так что не случайно прибывший в Заозерье по служебным делам Леонтий Никифорович Пристроев — известный по всему району ловчила и бабник — буквально напросился на ночевку к матери Анютки, женщине еще не старой, но уже вдовой, занимавшей при правлении колхоза сразу три должности: уборщицы, сторожихи и истопника. Да еще и при телефоне нередко приходилось дежурить Капитолине Васильевне, как и в тот злополучный вечер.

А Полознева до того, как назло, затащила к себе Нюшкина начальница, заведующая фермой Евдокия Андрияновна Зябликова: самого Николая и его напарника — разбитного по жизни да и по работе тракториста Костьку Левушкина.

И угостила Зябликова механизаторов на славу: две бутылки «особой» на стол выставила, холодец, плошку тушеной баранины. Ну и то сказать — хорошо днем потрудились Николай с Костькой, на славу отрегулировали барахлившую автопоилку в новом коровнике.

А когда изрядно осоловевшие парни наладились уже уходить, Евдокия Андрияновна — бабочка, видать, себе на уме! — сказала как бы между прочим:

— Ну, Константин — ладно, а ты, Колька, куда торопишься?

— Значится, дело есть.

— Какие дела на ночь глядя. Тем более… — Хотя, кроме Костьки и Николая, Зябликову никто не мог услышать, женщина многозначительно понизила голос: — Ведь у твоей Нюши сейчас тоже гость сидит!

И, подметив, как сразу зло отрезвели у парня глаза, добавила:

— Мое дело, конечно, сторона, но… уж больно мужик-то Леонтий Пристроев до нашей сестры доходчивый!

И кто, спрашивается, ее за язык тянул, Евдокию Андрияновну? Ведь, кажется, серьезная женщина, и член правления колхоза. Да и характер Николая Полознева ей был известен.

А о том, что произошло в дальнейшем, Михаил Громов узнал от самой Нюшки Кочкиной, кстати сказать, тоже попавшей в потерпевшие.

— Конечно, ничего плохого про твоего брата я тебе, Маруся, не скажу, — доверительной скороговоркой сообщила Нюшка Маше Крохотковой, то и дело зыркая веселым глазом в сторону на вид безучастного к ее словам Михаила. — Парень Николай содержательный, хотя и молчит больше. Ну, а в тот раз — чи винище ему разум замутило, чи Костька-баламут его на такую идею подбил, но только чисто осатанел твой братец!.. Конечное дело, и я себя совсем-то оправдывать не собираюсь, но скажу: да что ж я — за ручку тянула Леонтия Никифоровича к себе на квартиру? И угощенье не я на стол поставила. Да в наш магазин таких вин да закусок и не завозят. А что сама лафитник выкушала, так ведь какой-никакой, а гость. Ну, а Николаю разве втолкуешь. Правда, и сам Леонтий Никифорович хотя и выпимши был, но понапрасну парня, можно сказать, на смех поднял. И даже Отеллой обозвал! Ну и… — Нюшка неожиданно прыснула: — И смех, и грех: словно порося, они с Костькой скрутили товарища Пристроева!

— И сильно избили? — обеспокоенно спросила Маша.

— Да постегали ладо́м. Бесстыдники!.. А когда я хотела попридержать… и меня Николай хорошо потянул под горячую руку. Теми же вожжами. Но только, Маша, ты не подумай, что я на твоего брата в обиде!

— А он на тебя?

— Коля?..

Совершенно неожиданно смазливое личико Нюшки перекосилось, как от приступа зубной боли, и она заплакала.

Вот и все, что удалось узнать Михаилу Громову об этом удивительном происшествии. Евдокию Андрияновну Зябликову ему повидать не удалось — в район выехала женщина, — а председатель колхоза Иван Николаевич Полознев, приходившийся Николаю родным дядей, естественно, попытался племянника выгородить, а Пристроева опорочить:

— Это районные кобели думают, что, поскольку наши девчата юбчонки укоротили даже больше, чем модой предусмотрено, так можно с ними… Ничего, это, хотите знать, Леонтию на пользу.

Хороша польза!

2

Стадион, а проще сказать — спортивную площадку сельские механизаторы и школьники села Заозерье оборудовали собственными силами на старой поскотине. Правда, никаких особых сооружений, кроме дощатой раздевалки, солнцем нагреваемого душа и ряда скамеек с одной стороны поля, этот стадион не имел, но площадка была выровнена на совесть, еще с осени засеяна травой и обнесена не изгородью, а двумя рядами споро принявшихся липок.

И беговая дорожка, засыпанная поверх хорошо укатанной щебенки речным песком, была ничуть не хуже, чем в Светограде.

Вот на этой-то янтарящейся на солнце дорожке и разыгралось происшествие, вызвавшее у молодежи села Заозерье изумление, а у некоторых старичков, пожалуй, зависть.

Ну, футбольный матч прошел, как и можно было предположить до начала, — такую игру футболисты называют игрой в одни ворота. Как-никак, а прибывшая в Заозерье команда «Строитель» уже второй год выходила на призовое место по области. А в команде, которой сельские футболисты по предложению одного из игроков, бывшего моряка-балтийца, присвоили громкое название «Аврора», игра велась, можно сказать, на чистом энтузиазме, чего, как известно, для любого серьезного дела маловато. Правда, еще в предвесеннюю пору в Заозерье был направлен областным советом физкультуры тренер — тезка знаменитого защитника и капитана сборной Советского Союза Альберта Шестернева — Альберт Духовитый. Но, как выяснилось после первых же проведенных Духовитым тренировок, мастер мяча в футболе не петрил.

Да к тому же и поведения оказался запьянцовского.

Так что пришлось Альберта наладить обратно в область. И только водруженный на видном месте фанерный щит с двумя сочиненными самим Духовитым в минуту вдохновения призывами еще напоминал о его недолгом пребывании.

Колхозница, не будь дурой — Занимайся физкультурой!

Не столь броским, да и более двусмысленным выглядел второй призыв:

Тому работа по нутру, Кто зарядился поутру!

Оно ведь как понять слово «зарядился».

Но и это напоминание о кипучей деятельности Альберта Духовитого на другой же день после посещения сельского стадиона светоградской командой «Строитель» было закрашено масляной краской.

Впрочем, не только отсутствие тренера сказывалось на игре сельских футболистов — парней почти сплошь «немалокровных» и напористых, — мешало успеху команды «Аврора» и то, что в воротах прочно утвердился самый старший из игроков по должности, хотя и молодой по годам полевод колхоза Георгий Ефимович Матушкин, мужчина ростом — мало не штанга! — но уж больно неудалый: мяч уже в сетке бьется, Матушкин только еще валится ему наперехват.

Так что, несмотря на мощную поддержку домашних стен, — а ор над стадионом стоял такой, будто стрелковый полк пошел в штыковую атаку, — первый тайм закончился для «авроровцев» плачевно: четыре сухих мяча схватили.

Но зато после перерыва положение резко изменилось: у нападения гостей почему-то начисто разладились завершающие удары, а в защите непробиваемая пара Малышевых допустила несколько непростительных ошибок.

В результате: второй тайм — два — один в пользу «Авроры».

— Эх, дать бы моим еще часок поиграться, они показали бы этим районным стригунам, почем сотня гребешков! — таким патриотическим высказыванием подытожил общее мнение сельских болельщиков председатель колхоза Иван Николаевич Полознев.

Правда, удаче «Авроры» в значительной мере способствовало то, что в перерыве капитан «Строителя» Михаил Громов, сгрудив в углу раздевалки свою команду, дал такую установку:

— Вы перед кем, черти, выпендриваетесь? Сам поиграл, дай поиграть и другому! Понятно?

И еще более шумную реакцию зрителей вызвал проведенный после матча показательный забег «на три круга с довеском». И хозяева и гости выставили на это соревнование по четыре человека. Но сначала изумление, а затем форменную сенсацию вызвало то, что в четверке светоградских бегунов оказался… старик. Обыкновенный такой дедок, среднего роста, с бородкой седенькой, в легких порточках, рубахе сатиновой на дорожку вышел. А на голове кепа.

Бегуны выстроились на старте в одну линию, и старичок сбоку притулился: будто так и надо.

Георгий Матушкин из пугача хлопнул, парни рванули, и дедок за ними: не так, конечно, машисто трусит, но ничего — тянется.

Это ли не чудо-чудеса!

Поначалу хохоток по рядам зрителей покатился, выкрики насмешливые:

— Стегай, отец!

— Эх, стучи, топочи, не сдавайся!

— Это же форменная комедия — веселое кино!

Круг прошли бегуны кучно, на втором уже в цепочку вытянулись.

А на третьем произошло неожиданное: дедок, до того семенивший позади, неожиданно проявил резвость, ну никак не соответствующую почтенному возрасту: одного парня обошел, второго… пятого!

Только тапочки мельтешат да рубаха на спине пузырится.

— Бож-жа мой! — прозвучал в наступившем безмолвии испуганный возглас — Эт-то же, бабоньки, не старец, а нормальный жеребец!

— Смотри, смотри, и Сашку-циркуля хочет обремизить!

«Сашкой-циркулем» на селе прозвали длинного и на диво голенастого комбайнера Александра Путелева.

Отдельные возгласы удивления перешли в слитный одобрительный гул, когда к середине последнего круга старичок выбрался на второе место:

— Да-авай!

Однако разве за молодыми угонишься!

К финишу дедок пришел только четвертым. И сразу вроде сник: по-стариковски ссутулившись, поплелся к фургончику.

А первым вымахал, как и предполагали многие, Сашка-циркуль, за что и получил в виде приза парфюмерный набор «Экстаз».

Но что удивительно: так ведь никто из заозерцев и не догадался, что резвому старичку только недавно исполнилось двадцать шесть лет. Очень удачно загримировала Митьку Небогатикова сестра водителя Старикова, Клаша, освоившая это искусство в драмкружке при Дворце культуры.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

И этот столь насыщенный событиями и переживаниями день начался в доме Добродеевых, как было заведено. Откушав натощак для легкого пищеварения стакан домашней ряженки, Кузьма Петрович спустился по скрипучим ступеням террасы в тенистый и не прогретый еще солнечными лучами садик, удовлетворенно огляделся и, тоже по обыкновению, поприветствовал сам себя: «Доброго утречка, Кузя!»

Затем прошелся по окаймленной кирпичами дорожке, заботливо раздавил переползавшую ему путь мохнатую гусеницу. Около клумбы задержался и выполнил несколько приседаний, широко раскидывая руки и деловито покряхтывая.

«Эка благодать-то какая!»

Кругом зелень, спозаранок особенно пахучая, свежесть! Дыши полной грудью да радуйся: думается, всего достиг человек.

А ведь нередко еще оживают в воспоминаниях не только ожесточившие весь род людской годы войны, но и более давнее, тоже не по-хорошему памятное время, когда о таком благополучии Кузьма Петрович мог только мечтать.

Туго, очень туго пришлось в те годы всей фамилии Добродеевых, когда старший брат Кузьмы Петровича Петр Петрович был по облыжному навету репрессирован, а сам Кузьма Петрович, тогда свежеиспеченный совхозный зоотехник, приютил, по настоянию матери и сестры, обездоленную семью брата — жену и двух сыновей младшего школьного возраста, что кое-кем из бдительного начальства было истолковано…

«А, стоит ли вспоминать!»

Тем более справедливость восторжествовала: в большой партийной чести сейчас Петр Петрович, и оба сына его, Петр и Павел, старший — главный инженер крупного завода, а что помоложе — аж обозреватель по международным делам!

«Не-ет, Добродеевых не сломишь!»

Да и сам Кузьма Петрович вместе с почтенным возрастом и положения достиг заметного. Хотя в годы Великой Отечественной войны самостоятельно ни одного выстрела по врагу не сделал, но чем мог, тем и помог. И не случайно из армии демобилизовался в победном 1945 году с четырьмя правительственными наградами: три медали и орден Красной Звезды. И не как некоторые односельчане-фронтовики, кои домой возвратились пешком и только с вещевым мешком — на трофейном «опель-капитане» прикатил Кузьма Петрович из Пруссии в приволжские края. Сам начальник тыла генерал-майор Птенчиков премировал на прощанье командира батальона аэродромного обслуживания гвардии майора К. П. Добродеева машиной из личного гаража какого-то знатного потомка прусских юнкеров, драпанувшего из своего родового поместья под Кенигсбергом в самый последний момент.

И на гражданке Добродеев, сразу же по возвращении из армии, обосновался крепко: известно — фронтовикам почет! Да и в расторопных руководителях хозяйство страны остро нуждалось в первые послевоенные годы, а уж деловой напористости Кузьме Петровичу было не занимать.

И по дому: казалось, полное счастье принесла Добродееву единственная дочь всеми уважаемого врача Викентия Викентьевича Крашенникова, Марфуша, ласковая, характером уступчивая, и по наружности — на первый взгляд неприметная, а поближе познакомишься — смотрел бы и смотрел в улыбчивые глаза да слушал приветливую речь.

В сорок восьмом они поженились, в пятидесятом Марфуша порадовала Кузьму Петровича сынком, в пятьдесят втором родила дочку, а весной тысяча девятьсот пятьдесят третьего года, в день, когда всю страну всколыхнуло известие о смерти Сталина, Кузьма Петрович овдовел.

Конечно, всегда тяжко переживать смерть близкого человека, даже если задолго до рокового исхода известно, что страдалец обречен.

Но когда женщине жить бы да радоваться, а она умирает от самой обыденной простуды, — словно свечка на сквозняке погасла, — с такой нелепой утратой смириться невозможно.

Хоть криком кричи!

И если бы не участливость сердобольной сестры, ой как трудно пришлось бы молодому, придавленному горем вдовцу с двумя малолетками — Андрюшей и Катюшей — на руках.

И не только детей вырастить помогла брату Елизавета Петровна, а и собственный домик Кузьма Петрович сумел поставить во многом благодаря житейски умудренным наставлениям старшей сестры.

Правда, не единожды приходила на ум Кузьме Петровичу старинная поговорка про ретивых стяжателей — «Скопи домок — разгони семейку»: как это ни удивительно, именно неусыпное, год от году нараставшее попечение Добродеева о благе семейного очага и будущности детей оказалось, по сути, основной причиной того, что его сын Андрей — копия отца по внешности, да и по настойчивому характеру, пожалуй, — еще с пионерских лет начал проявлять излишнюю, по мнению папаши, самостоятельность. А завершились чуть ли не ежедневные пререкания Кузьмы Петровича с сыном тем, что Андрей, не посчитавшись с требованиями отца — взяться, наконец, за ум, сразу после окончания десятилетки принял многих удивившее решение «списаться с домашнего довольствия» и сначала примкнул к партии геологов, заканчивавших вблизи Нагорного оконтуривание нового нефтеносного района, а через год был призван в армию и направлен для отбывания действительной аж на берег Тихого океана.

А об истинной причине того, почему окончательно разладились отношения отца с сыном, знала только Елизавета Петровна да смутно догадывалась отцова любимица — дочь.

Впрочем, в последнее время и поведение самой Катюши, тоже когда-то осудившей поступок брата, не радовало отца: хотя девушка, по настоянию Кузьмы Петровича, и направила заявление о приеме в областной педагогический институт — какое-никакое, а все-таки высшее образование! — но…

Любовь нечаянно нагрянет, Когда ее совсем не ждешь…

На скольких родителей, зачастую позабывших про свою молодость, оказывали поистине угнетающее действие эти по смыслу древние, как человечество, слова!

Но никак не ожидал Кузьма Петрович, что его уважительная к отцу и на редкость благонравная дочь еще до получения аттестата зрелости воспылает таким «зрелым» чувством — сначала к Павлику, потом к Мишеньке, — что ни уговорами, ни лаской ее не образумишь.

Однако, к чести Кузьмы Петровича, он, по своей давней привычке обсуждать сложные вопросы наедине, высказал вслух самому себе такие доводы:

— А ты, Кузьма, если говорить откровенно, на что надеялся? Что дочка тебе в дом принца приведет? Не-ет, дорогуша, давненько перевелись они в наших краях — галантные аристократы! А кроме того, этот Мишка-гром и происхождения почтенного и, видать, парень не промах, такой может высоко вымахать!

Но, что там ни говори, какими рассуждениями себя ни успокаивай, а все-таки страсть обидно! Да для кого же, как не для детей своих, столько сил и энергии потратил Кузьма Петрович, чтобы добиться такого благоденствия?

И даже…

Но об этом Добродеев умалчивал даже наедине с собой.

И все-таки, когда, несмотря на ранний час, к Кузьме Петровичу прибыл один из его подчиненных, а точнее сказать, доверенных людей, Яков Семенович Лоскутников, немолодой уже, благообразно лысеющий бобыль, он застал своего начальника в состоянии мрачноватого раздумья. И даже такие обычно приятные слова сегодня Добродеева не порадовали:

— Эх, и благодать у вас, Кузьма Петрович, — что в доме, что в саду. Все цветет, все наливается соками — редисочка, укропчик. А к осени и яблоньки порадуют: двенадцать корней, Елизавета Петровна сообщила, и все мичуринские. По пуду, так двенадцать пудов. Поистине созидательное слово — хозяин!

— Хозяин! — Добродеев, не вставая с кресла, протянул руку Лоскутникову. — Это, как ты говоришь, созидательное слово к нашему брату сейчас никак не прилепишь. Поперек горла иногда они становятся, эти укропчики! А сестра еще и о корове возмечтала, не от светлого ума.

— Непонятно, — Лоскутников, подставив стул поближе к Кузьме Петровичу, присел.

— Тут и понимать нечего: зависть людская — вот что угнетает! И никакими заборами ты от нее не отгородишься!

— А чего ради отгораживаться?.. Каждого по труду наше государство ценит и обеспечивает: умнейшие люди выдвинули такую установочку.

— Брось, Яков Семенович, — Добродеев недовольно поморщился. — Установка-то, конечно, отличная, но в жизни получается некоторый перекос. К примеру, какой камень для Советского государства всего ценнее?.. Кирпич! А металл?.. Сталь! Так?

— Ну, поскольку, как в газетах пишут, наше строительство набирает…

— Брось!.. Ведь и в нашем социалистическом обществе до сих пор даже людям оценка дается на золото: «золотой, говорят, работник», «золотое время». Об этом ты не задумывался?

— Так ведь на то они и существуют, благородные металлы.

— Вот как! — Добродеев насмешливо хохотнул. — Ты, я вижу, мужик-то хватастый. Насчет благородного металла.

— Ваша школа, Кузьма Петрович. А кроме того, на восемьдесят два рубля…

— Понятно: не имей сто рублей, а имей сто семьдесят пять рублей!

— И сто семьдесят пять не ахти какие деньги.

Лоскутников покосился на неплотно прикрытую дверь, заговорил опасливее:

— Полная канитель, Кузьма Петрович, получается с этой «Партизанской славой»: сегодня чуть свет сам Степан Крутогоров опять на складе объявился. Эх, и настырный мужик!

— Позволь, позволь, ведь им же русским языком было сказано и не где-нибудь, а в кабинете у самого Арсентьевича — и «Славе», и «Светлому пути», и «Заветам»: в конце августа заявки погасим или в начале сентября. И точка!

— Кому точка, а кому полная запятая. «Мы, — Крутогоров кричит, — по такому жаркому лету уже к середине августа все зерновые должны скосить подчистую, а у меня три самоходных обезножели». Правда, пошумел наш Степан Федорович, а потом… — Лоскутников придвинулся почти вплотную к Кузьме Петровичу. — Видно, сообразил, что на одной словесности далеко не уедешь!

— Ну?

Под построжавшим взглядом Кузьмы Петровича Лоскутников снова отодвинулся вместе со стулом, стеснительно откашлялся. Затем, как бы спохватившись, достал из кармана завернутую в целлофан пачку денег и положил ее на приемник.

— Эт-то что такое?.. Опять за старое! — привставая с кресла, возмущенно воскликнул Добродеев.

— А куда денешься, — Лоскутников сокрушенно помотал головой.

— Безобразие!

Добродеев негодующе направился к двери, как бы собираясь уйти, но, видимо передумав, плотнее прикрыл дверь и снова повернулся к Лоскутникову:

— Сто раз говорил я вам, товарищ Лоскутников: кончать надо эти… ваши махинации. Кончать!

— Кузьма Петрович, дорогой, а кому от такого заведения вред? — почтительно вытянув руки по швам, заговорил Лоскутников. — Государство за товар получит против счета сполна, колхоз тоже в убытке не будет: миллионщики! Тем более в июне нашему району занаряжено резины сверх плана… Словом, полный ажур!

— Ажур?.. Это только по двойной итальянской бухгалтерии такой ажур получается: актив — направо, пассив — налево, а сальдо… — Добродеев многозначительно похлопал себя по карману. Снова прошелся по комнате, заговорил, как перед аудиторией: — Ошибаетесь, дорогие товарищи! Ведь только по нашему малолетнему Светограду насчитывается уже шестнадцать тысяч избирателей. Шестнадцать тысяч! А если помножить на два, получится тридцать две тысячи глаз!.. А доверие, оно как сахар: подмоченному — цена дешевая!

Кузьма Петрович, грузно ступая, подошел к приемнику, взял деньги, повертел пачку в руках, что-то обдумывая, и положил на то же место. Спросил:

— Слышал небось, какая история приключилась с Леонтием Пристроевым?

— Нет. Не дошло еще до нас.

— Дойдет! Надо полагать, что вскорости до всех наших «самоснабженцев» дойдет, поскольку… Самосуд над Леонтием учинили в колхозе имени Дзержинского! И кто — бабы! Заманили, слышь, в дом к какой-то блуднице, подпоили, раззадорили мужика прелестями, а потом…

— Неужто убили?

— Хуже!.. Так, говорят, отстегали по заседательскому месту, что товарищ Пристроев до сих пор даже присесть в свое служебное креслице опасается!

— Ай-яй-яй, — Лоскутников опасливо помотал головой. — И что же теперь будет?

— Кому?

— Ну, этим… охальницам!

— Надо полагать, по головке не погладят. Только я бы на месте Леонтия Никифоровича никому, кроме Николая-угодника да собственной супруги, не жаловался.

— Почему?

— Боюсь, что подоплека в этом деле не совсем… романтическая.

Добродеев снова покосился на приемник. Помолчал, соображая.

— Так вот, дорогой Яков Семенович, поскольку завтра у меня день рождения, я этот презент приму. Н-но — и точка! С сегодняшнего дня твердую черту подводим: никаких комбинаций! Хватит.

— Что хватит, то хватит. — Лоскутников завистливо оглядел густо обставленную мебелью комнату. — Извиняюсь, а сколько вам, Кузьма Петрович, стукнуло?

— Правильное слово — стукнуло: молодым года исполняются, а стариков стукают, и что ни дальше, то ощутимее. А вообще возраст у меня, Яков Семенович, самый неопределенный. К примеру, умри я завтрашний день, на гражданской панихиде кто-нибудь из наших златоустов обязательно комплимент вдогонку пустит: дескать, в расцвете сил покинул нас незабвенный товарищ Добродеев.

— Пример неуместный: вам не умирать, а жениться самое подходящее занятие, Кузьма Петрович.

— И это дело не хитрее похорон. Но только, обзаведись я при моем расцвете сил молодой женой, на свадьбе тот же самый комплиментщик не преминет шепнуть соседу на ухо: ишь, дескать, заиграл на последние медяки, павиан старый!

— Да-а… Дальновидный вы человек, Кузьма Петрович. — Лоскутников поднялся со стула, расправил на кулаке потертую кепку. — Так что же передать «Партизанской славе»?

— Сам соображай. Я к этому делу никакого касательства не имею.

— А как же…

— Сколько же можно учить!.. Ну, пускай Крутогоров еще раз пожалуется на нас. В райком. А там товарищи отзывчивые… Еще не понял?

— А-а-а…

— Бе-е-е…

— Светлая голова у вас, Кузьма Петрович. Вам бы не в районном заведении руководить.

Как и всегда, Добродеев и Лоскутников расстались довольные друг другом.

2

Солнце уже начало припекать настойчивее, когда Митька Небогатиков с самым независимым видом вышагивал вдоль шеренги кудрявившихся липок. Из-под блинчатой кепчонки лихо выкручивался темный чуб, еще более темные глаза благожелательно щурились на встречных, а твердые губы то и дело складывались в усмешку.

И запел паренек, можно сказать, кстати:

Хмуришь брови часто, Сердишься, а зря: Злость твоя напрасна, Я ж люблю тебя!..

Эту и последнюю строчку песенки — «Эх, улыбнись, Маша! Ласково взгляни…» — Небогатиков пропел полным голосом. Но так как та Маша, к которой столь взыскующе обратился Митька, восседала в эту минуту за своим рабочим столом в комитете комсомола и действительно хмурила брови — неприятное известие получила девушка от брата из села Заозерье, — а семенящая навстречу Небогатикову с авоськой вторая Маша, сытенькая старушенция Марья Капитоновна, вместо улыбки испуганно упорхнула с панели на газон и взглянула на Митьку совсем не ласково, — парень улыбнулся сам. И перешел на свист.

Так, посвистывая, он и к повороту на Фалалееву протоку пришагал. Здесь у углового дома задержался перед калиткой. Постоял, что-то соображая. Потом взглянул на часы, сказал сам себе:

— Даже любопытненько!

И осторожно толкнул ногой калитку.

Глазам парня предстал во всем буйном разноцветье усаженный яблонями и вишнями сад. Узкая, присыпанная крупнозернистым песком дорожка привела Митьку прямехонько к обвитой плющом террасе, миновав которую он оказался в той самой комнате, где незадолго до его появления произошла встреча хозяина дома Кузьмы Петровича Добродеева с Лоскутниковым.

Но когда сюда прошел сквозь открытую настежь дверь Небогатиков, комната была пуста, так что непонятно, для кого распинался по радио диктор областного радиовещания:

«…На строительстве Светоградского элеватора ширится соревнование бригад за досрочную сдачу в эксплуатацию крупнейшего по нашей области зернохранилища…»

— Хозяева! — позвал Митька. Но на его отклик отозвался только тот же диктор:

«Вчера алый вымпел снова вернулся в комплексную бригаду, возглавляемую ветераном стройки Тимофеем Донниковым…»

— Рановато, пожалуй, хвалишься, дорогой Тимофей Григорьевич! — повернувшись к приемнику, заговорил Митька и осекся. Еще раз крикнул, не отрывая обострившегося взгляда от лежавшей на приемнике пачки денег: — Эй, хозяева!.. Напиться бы мне, что ли…

«Не отстают от монтажников и строители соцгородка…» — снова и, как показалось Митьке, насмешливо отозвался на его оклик диктор.

— Хозяева! — в третий раз, но уже негромко позвал Небогатиков, затем бочком подобрался к приемнику.

«К концу месяца еще двести пятьдесят семей светоградских нефтяников переселятся из бараков в новые благоустроенные квартиры…»

Митька несколько секунд стоял около приемника, нерешительно шевеля руками, затем схватил деньги, судорожно засунул их в карман и, ступая на цыпочках, удалился.

«Они хотят жить хорошо и будут жить хорошо — хозяева молодого города, хозяева всей обновленной русской земли!» — возгласил диктор вслед Небогатикову и навстречу входившей в комнату с ведром и тряпкой Елизавете Петровне.

— И не надоест тебе, пустомеля, горланить? Ведь только и слышишь — хозяева! Хозяева… Да таким хозяевам дай волю — растрясут по кирпичику все хозяйство… А то — пропьют.

Елизавета Петровна выключила приемник и начала убираться. Запела неожиданно свежим голосом:

Жил юный отшельник, он, в келье молясь, Священную книгу читал углубясь…

Трудную и — что обиднее — довольно бесцветную жизнь прожила Елизавета Петровна. И не случайно ее племянник, сын Кузьмы Петровича Андрей, однажды высказал такие слова:

— Вы, тетя Лиза, просто удивительная женщина! Ну как это можно: прожить полвека среди наших советских людей и… ничего не увидеть? Даже смешно!

Тогда эти слова до слез обидели Елизавету Петровну.

— Смешно?.. Ну, спасибо, племянничек, за открытое слово. Верно ты сказал: да, долгую жизнь прожила твоя смешная тетка на белом свете. А начни вспоминать — вроде и не было ее, той жизни. Словно горох по пыльной дороге рассыпала, дурочка, все свои деньги. А ведь была когда-то… Да хочешь знать, я даже альбом со своими фотографиями в печку сунула — чтобы молодость свою не оплакивать! Нет тяжелее подвига, чем ухаживать за больными, — это и в священном писании сказано, а я, почитай, до тридцати лет по неделе в зеркало не заглядывала. Ведь бабка-то твоя, а наша с Кузьмой мамаша больше шести лет лежала недвижимо, вечный покой страдалице Пелагее! А кроме мамаши два брата несовершеннолетних оказались на моем же девичьем попечении — Кузьма и дядя твой Петр Петрович, — обшей, накорми, обштопай!.. Потом война. И за что на русских людей господь наслал такое испытание! То есть у всех жизнь перекосилась, а уж у меня… Сначала брата старшего сыновей-близнецов нянчить пришлось, поскольку супруга его руки на себя наложила, после того как Петрушу безвинно осудили. А когда Москва в его делах разобралась, сам Петр Петрович прямо из лагерей на фронт отправился добровольно.

— Да, дядя Петр у нас несгибаемый! — уважительно произнес Андрей.

— А мы все, Добродеевы, такие! — обидчиво поправила племянника Елизавета Петровна. — Вот и отца твоего взять: всю войну командовал, да и после войны — разве легкое дело поставить такой дом? Ведь он на каменном фундаменте и железом крыт оцинкованным. Сто лет простоит!

— Еще бы. Наш папуля — товарищ оборотистый… «То соломку тащит в ножках, то пушок во рту несет!» — издевательски, как показалось Елизавете Петровне, пропел Андрей в ответ на похвальные слова его отцу.

Ну что от такого племянника ждать?

И Екатерина… Казалось, всем окрестным девчатам пример: скромная, прилежная, к отцу и тетке ласковая, ко всем старшим уважительная, а поманил какой-то щелкопер кудрявый, и дева понеслась, аж подол раздувается! Да, вещие слова сказал батюшка на последней проповеди: «Без веры в божественное начало человек не злаку животворному подобен, но плевелу!» А разве она во что-нибудь верит, теперешняя молодежь?

Погрузившись в невеселые размышления, Елизавета Петровна и про уборку забыла: наверное, минут пять простояла столбиком посреди комнаты, с напряженным безразличием всматриваясь сквозь распахнутую настежь дверь в разбитую перед ступеньками террасы цветочную клумбу. Поэтому даже вздрогнула, услышав веселый голос Кузьмы Петровича:

— Никак и ты, сестра, о женихе возмечтала?

Елизавета Петровна даже не сразу поняла суть вопроса. Уразумев, вознегодовала:

— Побойся бога, Кузьма!

— А его, болезного, уже и собственные слуги не опасаются. Вон вчера, слышь, отца дьякона опять у чужой супружницы застукали. Во гресех!

— Тьфу! — от возмущения у Елизаветы Петровны даже румянец выступил на блекнущих щеках. — Не-ет, надо уходить от греха. Уж если родной брат повторяет срамные сплетни… Уйду!

— Куда?.. Уж не на Афон ли гору? Там, говорят, из таких, как ты, уповальниц монахи организовали целый монастырский совхоз. Все окрестные санатории снабжают будто бы по сходной цене помидорами да виноградом. То ли не ловкачи! — крепкую материальную базу подвели святые отцы под Христово учение: тебе, господи, шлем все молитвы и дым кадильный, а себе оставляем самую малость — только прибавочную стоимость!

— Владычица, прости заблудшим их великие прегрешения! — Елизавета Петровна переложила тряпку из правой руки и левую и, вознеся взгляд к люстре, перекрестилась.

— А деньги куда прибрала?

Житейский вопрос брата сразу вернул мысли Елизаветы Петровны к земному.

— Какие еще деньги?

— Обыкновенные. Вот здесь на приемнике лежали.

— Не было тут никаких денег.

— Елизавета!.. Лоскутников мне только что принес. Две сотенных.

— Да ты что, Кузьма, бог с тобой: смотри, побелел даже!

Елизавета Петровна суетливо заглянула за приемник, под стол. Затем на короткое время замерла, припоминая.

— Постой, постой: то-то мне послышалось, будто кто-то…

Добродеев тоже подошел к приемнику, резким движением руки смахнул с лакированной поверхности на пол кружевную салфеточку, затем грузно опустился в кресло. Натужно зевнул.

— Неужто украли средь бела дня?.. Украли! — Голос Елизаветы Петровны сорвался на крик. — О господи! Надо в милицию позвонить, пусть сыщика пришлют либо собаку. Он еще далеко не ушел, проклятый!

— Кто?

— Жулик!.. Кузьма, да что ты сидишь, будто неживой!

— Присядь и ты, живая! А насчет милиции… Не к чему беспокоить по пустякам уполномоченных людей. А собак — тем более.

— Это что же делается-то! — Елизавета Петровна горестно помотала головой. — Тебя обворовали, а ты — молчи! А чуть что — мы строители новой жизни, у нас…

— Елизавета! — сердито оборвал сестру Добродеев. — Я не хочу слышать у себя в доме такие… противосказания!

— Не-ет, правильно поступали при Петре Великом: ноздри ворюге рвали, на цепь сажали, как пса, черного человека!

— А в Финляндии, слух есть, руку отрубали вору: на первый раз левую, а попался вторично — правую. Тем будто бы и вывели воровство, — уже в обычной своей усмешливой манере дополнил историческую справку сестры Кузьма Петрович.

— Вот, вот, и у нас бы так!

— Скажи пожалуйста: все смирение у благочестивицы из головы выдуло. Ах, молодец!

— Кто?

— А тот, кто сегодня выпьет за здоровье Кузьмы Добродеева. Я тоже на его месте поздравил бы с наступающим днем ангела старого простофилю!

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

«Товарищи пассажиры и встречающие! Через сорок минут к первому причалу пристани «Светоград» прибывает теплоход «Академик Вильямс», следующий рейсом Астрахань — Москва».

Ометалличенный голос пристанского диспетчера услышали и сидящие под пальмой, в укромном уголке ресторана председатель колхоза «Партизанская слава» Степан Федорович Крутогоров и заведующая молочнотоварной фермой колхоза имени Дзержинского Евдокия Андрияновна Зябликова — женщина крупной стати, ясноглазая и бровастая, сохранившая и к сорока годам приманчивость.

— Видно, не только на нашем колхозном подворье положение выпрямляется, — как бы в ответ на сообщение диспетчера заговорил Крутогоров. — Ведь этот самый теплоход, помнится, сормовичи пустили на плав году в сорок восьмом: в сорок девятом племяш мой, сестры Капитолины первенец, был тогда зачислен в его команду. И имя Вильямса судну присвоили тогда же. Под духовой оркестр. Потом, лет через восемь, мне довелось на нем плыть до Волгограда. Правда, город-то тогда еще Сталинградом именовался, но теплоход уже успели перекантовать в «Антонину Нежданову», поскольку Василий Робертович погорел на овсе и травяных культурах. А теперь, выходит, обратно возвратили судну ученое звание?

— А тебе не все равно, на ком плыть? — усмешливо глядя в лицо Крутогорова, спросила Зябликова.

— Похоже на кадриль: по первому заходу парни танцуют направо, барышни налево, а по второму — под ту же музыку обратно топают, на свои места. Правда, теперь и танцы другие… А ну, Дуся, давай пропустим за то, чтобы на нашем съезде колхозная линия окончательно определилась.

— Вы определите!

Но Крутогоров не обратил внимание на насмешливость. Он степенно вытянул стопку, отер бумажной салфеткой губы.

— Ах, хороша! Аж наискось пошла столичная залетка! Может, это самое… еще затребуем?

— Нет, Степа, — в глазах Евдокии Андрияновны появилась озабоченность. — Ведь меня не в гости прокурор приглашает. Слышал небось?

— Чего?

— О нашем происшествии?.. Ну, насчет Пристроева.

— Как не слышать. Только… ты-то здесь при чем? Парни нахулиганили, с них и спрос.

— Парней моих не трогай! — с неожиданной резкостью возразила Крутогорову Евдокия Андрияновна. — Да хочешь знать, это я на Леонтия еще с пятьдесят восьмого года ремень припасла: когда он в сельхозотделе райкома околачивался и моего Николая ни за что подвел под партийное взыскание.

— Ты?! — Крутогоров от удивления даже привстал со стула. — Вот так номер — поп с гармонью! Отстегать ремнем номенклатурного товарища?!

— Брось, Степан Федорович! — Уже не только глаза, а и все смуглое, резковато очерченное лицо Зябликовой окончательно утеряло сопутствующее застольной беседе благодушие. — Ведь сам Арсентьевич сказал вчера на партийном активе: иную номенклатуру пора сдавать в макулатуру!

— Слова! — Крутогоров поднял пустую бутылку, хитро сощурившись, заглянул через горлышко внутрь. — Да ведь с тех пор как Леонтия Никифоровича по хозяйственным делам запустили, он, сказать не соврать, полдесятка должностей в районе запакостил. Сначала в райпотребе учинил что-то непотребное — поставили на вид. Потом Макарьинский маслозавод, можно сказать, до ручки довел. Тут, правда, Леонтию выговор на бюро припесочили, но, учитывая какие-то старогодние заслуги, пять голосов — за, четверо — против. Потом…

— Вот и выходит, — снова сердито перебила Крутогорова Евдокия Андрияновна, — на словах-то мы все непримиримые, а на деле: господи, прости им, не ведают бо, что творят! Нет, какую же наглость надо иметь, чтобы занаряженный нашему колхозу лес переплавить «Светлому пути»? Не иначе как смиренник Васька Глухов к Леонтию нашел какой-то… светлый путь!

— Да, наш Василий Прокопович насчет этого… — Крутогоров выразительно погладил себя по карману, — ловкач! И меня ведь он — с-сукин сын! — втравил в грязное дельце. Я, понимаешь, к ним в Никульково заскочил на прошлой неделе, семенами вики разжиться, гляжу, у Василия Прокоповича все самотопы в новые галоши обуты, ни дать ни взять старухи к обедне наладились в светлое Христово воскресенье. Откуда? — спрашиваю. Да все оттуда же: известно, на небеси командуют архангелы да космонавты, в Москве — министры, а на закрепленных за колхозами землях хозяйнует тот, кто обеспечивает нас стройматериалами, а нашу могучую технику запчастями да резиной.

— И никуда ты от этого не подашься! — сердито поддакнула Зябликова.

— Слово за слово, — продолжил Крутогоров. — «Вы, — говорит мне Прокопыч доверительно, — козырные председатели, все на высокое начальство уповаете, а того не сообразите, что ключиками-то от складов бренчат не секретари райкомов. Вот, говорит, — между нами слово! — околачивается у нас в районе такой незаметный делок, Яков Семенович Лоскутников». В военное время он будто бы тоже в руководителях ходил где-то за Уралом, чуть ли не областными фондами ворочал. По своему усмотрению! За что и попал на судебную скамейку. Правда, тюрягу ему маршевой ротой заменили. А зря! Такие и от пули рублем загородятся. В общем, только тебе, Дуся, признаюсь: достал я у супруги из комода двести пятьдесят целкашей, своих любезных — прошу обратить внимание!

— А ты не плачь, — на лице Зябликовой появилась заинтересованность. — Небось не последние.

— Надо бы! Да мне только премии за прошлый год… В общем и целом, упаковал я денежки в обертку из-под пряников тульских, — теща у меня такие обожает, — еще и в газетку завернул для неприметности и, как мне Глухов присоветовал, встретился с глазу на глаз и — «вот, говорю, Яков Семенович, известный вам товарищ Непомнящий просил передать должок».

— Ловко действуете. Непомнящие! — Зябликова, как бы прицеливаясь, сощурила один глаз. — Значит, поздравить вас можно, товарищ Крутогоров?

— С чем?

— С удачной покупочкой.

— Черта с два! «Понаведайтесь, — это Лоскутников при той первой встрече мне сказал, — завтра с утра пораньше». А сегодня утречком: «Мой совет, говорит, вам, Степан Федорович, еще раз нажать на «Сельхозтехнику» по партийной линии».

— Совет дельный!

— А то я без него не знал адреса: улица Победы, дом 3. То есть таким лопухом я в ту минуту сам перед собой предстал, прямо как в «Крокодиле» рисуют. В милицию заявить — нет никаких доказательств. Да еще, гляди, тебе же и припечатают!

— Обязательно.

— А за что?.. Разве я для себя старался?

Крутогоров помолчал, сердито уставившись на бутылку, которую машинально вертел в руках. Потом заговорил уже спокойнее:

— Еще хорошо, что Владимир Арсентьевич наш колхоз уважает. Тут же, понимаешь, звякнул по телефону самому Кузьме Добродееву — тоже, брат, персона! Возможно, и это не помогло бы, поскольку план у них в «Сельхозтехнике» вроде заграждения, но на мое сиротское счастье наш район получает из Ярославля сверх плана чуть ли не сто комплектов.

— Да, ловко обкрутили тебя… сиротину бородатую! — с сердитой насмешливостью сказала Зябликова, но Крутогоров не обратил внимания на ее тон.

— Нет, ты, Дуся, растолкуй мне, как наш златоуст Колышкин говорит, в свете марксизма: на кой ляд я к тому огарку подмазывался?

— А это вам с Васькой Глуховым, пожалуй, правильнее растолкует наш уважаемый товарищ Пахомчик, — сказала Зябликова, не глядя на своего собеседника. Как бы между прочим.

— На черта он мне сдался, твой уважаемый!

— Не он тебе, а ты ему.

— Постой, постой…

— За постой деньги платят. А тебе, Степан, за твои, как ты говоришь, любезные придется ответ держать не только перед своей супружницей, поскольку… в свете марксизма!

— Да ты что, баба, никак с ума спятила? Я к ней с открытой душой, а она… — забормотал Крутогоров, озадаченно уставившись в лицо собеседницы, ставшее вдруг отчужденным. Но что Зябликова ему ответила, Степан Федорович не расслышал, потому что слова женщины заглушил сердито-басистый гудок подходящего к пристани «Светоград» танкера.

2

Как говорится, живи да радуйся, на редкость удачно складывались у громовцев дела. И не только по работе: к концу строительного сезона у четырех членов бригады ясно вырисовывались особенно радужные перспективы.

Три свадьбы в один день решили отпраздновать громовцы!

И хотя столь знаменательная дата окончательно еще не определилась, уже само предвкушение радовало.

Ну, первая пара сложилась еще до вступления в бригаду: Фридриха Веретенникова и Васену Луковцеву ребята уже давненько и не без основания считали «женатиками». Тоже еще с весны начало назревать супружеское счастье и у самого бригадира. Правда, до последнего времени Михаил в ответ на прозрачные намеки товарищей только обнадеживающе посмеивался: дескать, там видно будет. А почему «там», когда и «здесь» уже все прояснилось! И особенно после того, как Катюша Добродеева как бы мимоходом завернула в общежитие.

— Да-а, старики, наш бригадир не промахнется!

— Что и говорить: девица… авторитетная!

— Каждому бы!

Такие слова были высказаны Яруллой Уразбаевым и братьями Малышевыми после того, как Катюша, «поручкавшись» со всеми общежитниками по отдельности и похвалив всех купно за чистоту и порядок, удалилась в сопровождении жениха, весьма довольного результатом «смотрин».

И только Митька Небогатиков, по своему ёрническому обыкновению, вспомнил совершенно не подходящую к случаю частушку:

Катя, Катя, Катерина, Не девица, а малина! Напишу с нее портрет, Четыре сбоку — ваших нет!

Небось сам и сочинил.

Впрочем, можно было понять и Митьку: конечно же этому некогда разгульному парню казались малопривлекательными все девушки, кроме… Ну, как тут снова не припомнить старинное изречение насчет того, что нередко сходятся и крайности: разве же не диво, что уже после нескольких встреч почувствовали взаимопритяжение еще не полностью прощенный правонарушитель и девушка, которую комсомольцы стройуправления избрали — и только при четырех воздержавшихся! — своим оргом отнюдь не за красивые глаза. Впрочем, и глаза у Маши-крохотули были — глянул и дышать перестал! Да если бы только глаза…

Хотя при первой встрече в комитете комсомола секретарь Крохоткова не проявила особой симпатии к представленному ей громовцами молодому лагернику, но вскоре, после того как Небогатиков стал полноправным членом молодежной бригады, Маша-крохотуля сама вызвала его в комитет и начала разговор с такой направляющей фразы:

— Поскольку, Митя, ты теперь вступил на честный трудовой путь…

Дальнейшие слова для Небогатикова уже не имели существенного значения: неоднократно выслушивал он наставления и в лагере. Но что такая не только привлекательная, а и облеченная доверием девушка обратилась к нему на «ты» и даже назвала Митей… это, братцы, надо ценить!

Конечно, не скоро Небогатиков утвердился на почтенном пути. Поначалу и на работе, по лагерной привычке, мог Митька словчить, поскольку работали громовцы зачастую поврозь, а получка была общая и распределялась «по едокам», и приврать не стеснялся при случае, да и «горючим подзаправиться» был не прочь. Но, как ни странно, именно то обстоятельство, что никто из его новых товарищей, как казалось Небогатикову, даже не замечал этих вообще-то не столь уж существенных изъянов в его поведении, начало вызывать у Митьки что-то вроде досады: «Видно, только на словах да разве еще на футбольном поле эти лопухи друг за друга горой!»

Вот почему Небогатикова даже поразило, когда однажды его наставник по работе Ярулла Уразбаев спросил в минуту перекура как бы между прочим:

— Интересно, Небогатик, ты своей мамашке деньги посылаешь?

— А то нет! — не задумываясь соврал Митька. — Только позавчера перевел. Тридцать дубов. Могу показать квитанцию.

— Не можешь, — сказал Ярулла дружелюбно.

— Да ты что?!

— Ничего. Эта получка был малый: шестьдесят семь рублей сорок копеек, а ты и в субботу хорошо погулял на пристани, и вчера ложился на койка… поздно.

Такое вмешательство в его личные дела сначала удивило, а затем и обозлило Митьку.

— Кто это вам стучит?.. Интересно! — спросил он, ввернув для язвительности любимое словцо Яруллы.

— Стучат, когда дверь на замок заперт, — рассудительно возразил Ярулла. — А мы живем открыто и не только кушаем и спим рядом. Мне не веришь, Михаил Иванович спроси: он первый за тебя на собрании хорошее слово сказал.

Этот разговор двух парней, который стороннему слушателю, возможно, показался бы пустячным, для Митьки не прошел бесследно. И особенно подействовало упоминание о бригадире — «он первый за тебя хорошее слово сказал». И еще Митька понял, что, несмотря на то, что после «убытия» из лагеря никто специально за ним не наблюдал, вся его жизнь была на виду, а отвечал за свои слова и поступки не только он сам.

Вообще-то с круговой порукой Небогатикову приходилось сталкиваться и раньше. Но среди преступников верность слову в подавляющем большинстве случаев зиждется на страхе перед расплатой, а соучастники темных дел только на словах становятся друзьями. Истинный друг только Человек Человеку.

Еще более неожиданным — и, пожалуй, прежде всего для самого Митьки — получился вечером того же дня разговор его с Громовым.

— О чем задумался, детина? — спросил Михаил, обративший внимание на необычайно сосредоточенный вид Небогатикова: Митька возлежал на кровати с баяном на животе, но не играл, а только пощелкивал клавишами.

— Рублишек двадцать ты мне не подкинешь, Михаил Иванович? — неожиданно и несвойственным ему просительным тоном сказал Митька и, подметив удивление на лице Михаила, пояснил: — Мамаше, понимаешь, хотелось бы перевести побольше, поскольку на будущей неделе… у нее намечается день рождения.

Насчет дня рождения Митька опять «подзалил», за что, впрочем, сразу же мысленно осудил сам себя.

— Ну, какой же разговор! — даже обрадованно отозвался Михаил и, присев к Митьке на кровать, добавил: — Да, не ошиблись мы в тебе, Дмитрий Никонович!

В ответ Небогатиков широко развернул мехи баяна и без всяких переборов неподходяще весело рванул грустный мотив любимой песни громовцев — «…у незнакомого поселка, на безымянной высоте…».

«Не ошиблись! Не ошиблись!» — простенькие, а какие замечательные слова. Петь бы их!

И она — Маша, Машенька, Маша-крохотуля! — тоже не ошиблась, когда — сама первая, заметьте! — призналась, что давно уже — питает к Мите симпатию.

Правда, тут же оговорилась: поскольку комсомол оказал ей, Марии Васильевне Крохотковой, такое доверие, а он хотя и взят на поруки теми же комсомольцами, но… «Да ты сам, Митюша, теперь должен понимать, что личное у нас не должно отделяться от общественного!»

Если на такую сознательную фразу Небогатиков натолкнулся бы в газете или услышал на докладе, посвященном проблемам комсомольской морали, он, весьма вероятно, не придал бы ей серьезного значения. А может быть, по свойству своего ершистого характера, и съязвил бы: дескать, «пой ласточка, пой!». Но поскольку это «указание» исходило из уст, а точнее сказать, из весьма притягательных губок девушки, которая…

Короче говоря, высказывание Маши-крохотули Митька не только воспринял как откровение, но и сам изрек с таким же убеждением слова, тоже, по сути, не совсем подходящие для интимного объяснения:

— Да, Машенька, с сегодняшнего дня нам с тобой во всем надлежит придерживаться…

И хотя Небогатиков, не закончив словесного обращения, с некоторой опаской привлек к себе миниатюрную фигурку девушки, Крохоткова отлично поняла, чего им обоим «с сегодняшнего дня надлежит придерживаться».

Вот когда оно наступило — настоящее!

3

Казалось бы, никакая тучка не осмелится затемнить такой солнечный, на диво прозрачный денек, ничто не может омрачить такие сердечные проводы, какие организовали Небогатикову его друзья на небольшой, отгороженной от общего зала веранде пристанского ресторана.

И два составленных столика были густо уставлены питием и яствами, и рижский транзистор — Митькину мечту! — торжественно вручили ему товарищи по бригаде, и три розы, точно как в старинном романсе — «две алых, одна белоснежная», преподнесла Митьке его Машенька.

Свой первый честно заработанный отпуск Небогатиков решил провести в рязанском городе Сапожке, навестить мать — Анну Прохоровну Небогатикову, до сухоты истосковавшуюся по своему заблудшему Митюше за время его почти трехлетнего отсутствия.

То ли не радость будет Анне Прохоровне — узнать, что ее единственный сын возвратился к ней оттуда, откуда мало кому удается вырваться: из проклятого тысячами матерей уголовного мира.

— Хотя и пусто мне будет без моего цыганчика, но то, что ты не забываешь свою маму… Ну до чего же хороший ты стал, Митюнька: лучше всех! — улучив минутку, шепнула Небогатикову Маша-крохотуля.

— Вот сегодня мы еще раз и уже с полной уверенностью готовы поручиться за тебя. Ты, Митя, стал нам всем дороже родного брата!

Такие хорошие слова сказал, открывая веселую застолицу, сам бригадир. Хотя Михаил Громов был старше Небогатикова только на год, он стал для Митьки по-настоящему уважаемым человеком: по-старинному — вроде крестного отца.

«…Какой же хороший ты стал, Митюнька: лучше всех!»

«…дороже родного брата!»

Счастье, что никто из них, так доверчиво смотрящих на него парней и девушек, даже не подозревает, что перед ними сидит… Ну, конечно, он — снова объявившийся вор Митька-свистун. И только, как говорится в судейских протоколах, за отсутствием улик он имеет право…

Имеет право?

Да нет, за эти проклятые деньги, которые лежат у него около сердца, он снова продал все: и доброе имя, и чистую совесть, и право именоваться полноправным членом дружной молодежной семьи, которой вскорости, возможно, будет присвоено высокое и гордое звание — бригада коммунистического труда!

«Скорей бы уж вырваться!»

Вот почему сначала Маша-крохотуля, потом Михаил Громов, а затем и все провожающие стали подмечать в поведении Небогатикова и его обычном балагурстве какие-то тревожащие нотки.

Настораживало ребят и то, что Митька приналег на выпивку. А выглядел совсем трезвым, только побледнел с лица, и взгляд непонятно чем обеспокоенных глаз то и дело уводил в сторону.

Так что никого не удивил вопрос Громова:

— Чего это ты, Митяй, сегодня какой-то…

— Какой?

— Волнуешься?

— Видишь ли, Михаил Иванович…

Небогатиков нерешительно взялся руками за край стола, как бы собираясь встать, но не встал. Склонил низко к плечу голову, словно прислушиваясь к самому себе. Снова повторил:

— Видишь ли, Михаил Иванович…

Но закончить фразы не успел, потому что с речного простора накатился и, казалось, плотно заполнил полуоткрытую веранду обрадованным ревом гудок теплохода. И сразу же, как бы отвечая на приветствие речного гостя, расположившийся неподалеку от веранды духовой оркестр грянул «Богатырский марш».

Почти все провожающие устремились к перилам.

Площадка перед причалом, оцентрованная скульптурной группой, олицетворяющей, по замыслу столичного ваятеля, неразрывный союз советской индустрии и сельского хозяйства, была заполнена по-праздничному нарядными людьми. Над толпой алел и тоже, казалось, приветственно лопотал на ветру кумачовый транспарант — «Добро пожаловать!», под которым стояли три самые привлекательные девушки из художественной самодеятельности нефтяников, наряженные под боярышень: кокошник, сарафан, косы русые и красные полусапожки на полувысоком каблуке. Средняя боярышня (в житействе — секретарша начальника нефтеносного участка) держала, тоже по воскрешенному древнерусскому обычаю, на расшитом петухами полотенце поднос с хлебом-солью. Две крайних — сестры-погодки, студентки техникума — помахивали батистовыми платочками и приветливо улыбались.

Звено пионеров, истово переживавших значительность минуты, также было выдвинуто на передний план наряду с монолитной группой передовиков производства.

— Как минимум, министра встречают. Или представителя дружественной державы, — высказал предположение Глеб Малышев.

— Ничего подобного: Майя Плисецкая сегодня должна прибыть. А завтра будет выступать во Дворце культуры, — возразил Глебу брат. — Надо будет билетики расстараться.

Оказалось — ни то, ни другое.

С пришвартовавшегося к причалу белоснежного красавца теплохода, под звуки оркестра и приветственные крики, торжественно прошествовала по наведенному трапу группа кавказцев, возглавляемая черноусым красавцем чуть ли не саженного роста.

— Тю! Из головы вон! — обрадованно воскликнула Васена Луковцева. — Да ведь это к нашим нефтегонам гости прибыли. Из Баку. Факт. Бригада какого-то знаменитого… Ну и дядя! Недаром и фамилия у него состоит из пяти имен: все не помню, а оканчивается на «оглы».

— Махмут Али-заде Асадулла оглы, — уныло подсказал окончательно помрачневший Митька.

— Да что с тобой, Митя? — спросила Маша, заботливо прикрыв обеими ладошками руку Небогатикова.

— Лучше не спрашивай, Машенька.

Неожиданно, даже не закончив музыкальной фразы, смолк оркестр и на веранду донесся раскатистый бас встречавшего гостей из Закавказья секретаря партийной организации светоградских промыслов Василия Васильевича Батюшкина, тоже дядя — будь здоров! — под стать азербайджанцу-бригадиру.

— Товарищи! Сегодня для всех нас поистине праздничный день…

Какими же нелепыми показались эти слова Митьке Небогатикову!

— …И пусть каждый из вас, славных тружеников седого Каспия, почувствует себя здесь — на берегу великой русской реки! — в родной семье…

«В родной семье?» Митька осторожно высвободил свою руку из-под рук Маши Крохотковой, взял бутылку и вылил остатки водки в свой стакан.

— Вот это мне уже совсем не нравится! — сказал Громов и решительно отодвинул стакан от Небогатикова.

— И мне, и мне!.. Да что с тобой наконец? — уже с явной тревогой воскликнула Крохоткова.

— Ничего. Уезжаю и… точка!

— Неправда! Неправда!..

— Ну, тогда…

Небогатиков выдержал недолгую, но, судя по потемневшему от волнения лицу, очень тягостную для него паузу, затем медленно поднялся из-за стола и заговорил, с трудом подбирая слова:

— Тогда… Слушай, Машенька. И ты, Михаил Иванович, слушай.

Снова пауза. И совсем неожиданно:

— Худо мне! Ну, неужели же вы все, черт возьми, такие толстокожие!

В наступившем молчании как-то особо торжественно прозвучал голос Батюшкина:

— …Нет и никогда не будет в нашей стране благороднее звания, чем звание — рабочий человек!..

— Ничего не понимаю, — заговорил наконец Громов, напряженно всматриваясь в лицо Небогатикова. — Неужели ты, Дмитрий, опять…

— Да, — произнес Митька еле слышно.

— Да, — подтвердил громче.

— Да! Да! Да! — выкрикнул чуть ли не истерически.

— Не может быть, — тоже поднимаясь из-за стола, сказала Крохоткова. — Нет, нет…

— Спасибо, Машенька. — Небогатиков хотел было взять в свои руки руку девушки, но не решился. Шумно выдохнул, неловко пригладил двумя руками темные курчавящиеся волосы, затем, собравшись с духом, выхватил из кармана завернутую в целлофан пачку денег и положил на стол.

— Что это? — испуганно спросила Крохоткова.

— Вещественное доказательство.

— Украл? — спросил Громов.

— Да.

— Ой, как страшно! — Крохоткова опустилась на стул, подавленно закрыла лицо руками.

Тоже, как бы стыдясь, потупились братья Малышевы, и Ярулла Уразбаев, и Васена Луковцева. Только Громов не отрывал отчужденного взгляда от лица Небогатикова. И тот не выдержал:

— Да что ты на меня так смотришь! Ну, ударь… А еще лучше — вот, ножом!

— Только не впадай, Небогатиков, в бабью истерику, — не сразу и как-то неподходяще спокойно заговорил Громов. — Нам ведь тоже не легче. Оплеванным. И не в лицо ты всем нам плюнул, а в самую душу!

— Заживо отпеваете, Михаил Иванович? — так же с нехорошим безразличием спросил Митька и снова пригладил волосы.

— Что это значит?

— Ведь после таких слов мне остается… одно!

— Вы не имеете права так говорить…

Крохоткова отняла от лица руки, выпрямилась. И хотя во взгляде девушки не было гнева, безжалостно разящим показался Митьке этот взгляд.

— Конечно, все это со стороны Небогатикова очень… подло. Но если бы он уехал с этими погаными деньгами в город Сапожок, это было бы еще бо́льшим предательством. Да, предательством! Ведь там ждет своего сына мать. Сына ждет, а не вора! Слышите, Небогатиков?

Ой как трудно было Маше не закричать, не расплакаться!

Девушка и сама не сумела бы объяснить, почему в эти страшные для нее минуты она снова заговорила как комсорг товарищ Крохоткова. Как будто бы преступление совершил какой-то посторонний человек, а не он, ее Митюшка, парень, для которого она настежь распахнула свою девичью душу. Ведь она и сблизилась с Небогатиковым только после того, когда поверила, что вместе с судимостью парень стряхнул с себя, как засохшую грязь, воровскую повадку.

— Где взял? — спросил Громов. Пожалуй, деловито спросил.

— На углу Дружбы народов и Фалалеевой протоки, дом четырнадцать дробь один, — в тон Громову ответил Небогатиков.

— Врешь, мерзавец!

— Ах, вру…

И Громова, и Машу Крохоткову, да и всех ребят просто поразила перемена и в лице и в поведении Митьки: только что был, что называется, свойский парень и вдруг…

Сразу очерствело лицо, хищно сощурились глаза. И заговорил он, как всем показалось, издевательски: с нахальной такой улыбочкой:

— Идите и проверьте. Ведь этот домик вам, Михаил Иванович, хорошо известен!

Больших усилий стоило Громову сдержать себя, не ударить стоявшего перед ним уже совершенно чужого и, более того, сразу показавшегося ненавистным парня.

Но Михаил сдержался. Только сказал с холодным презрением:

— Подлец!

И ушел.

И Маша Крохоткова прошла мимо Митьки. Совсем чужая.

И все ребята ушли.

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

— …Правильно говорится: сколько ты волка ни корми, зверь все равно останется зверем!

Такими горестно и зло прозвучавшими словами закончил свой рассказ Пахомчику Михаил Громов.

Поскольку Константин Сергеевич, видимо, не торопился высказать свое мнение, сидел и пристально рассматривал злополучный целлофановый сверток, Михаил добавил:

— Вот и делай добро людям!

— Да-а, действительно: так обмануть своих… благодетелей!

Слова Пахомчика, как показалось Михаилу, прозвучали иронически. Это задело.

— Смеетесь над дурачками?

— Нет. Это не смешно. А вообще, дорогой товарищ Громов, дурак, разиня, простофиля — это типы социально опасные: от дурака в артели не велики потери, а дай дурню власть — наплачешься всласть!

— Понятно.

Пахомчик внимательно взглянул в насупленное лицо Михаила и неожиданно улыбнулся, что уже всерьез обидело парня.

— Конечно, у бригадира нет такой власти, как, скажем…

— …у прокурора!

Пахомчик рассмеялся. Помолчал, потом заговорил серьезно:

— Ну, поскольку ты, Михаил Иванович, ссылаясь на народную мудрость, приравнял Небогатикова к волку, хочу напомнить тебе еще одно изречение: повинную голову и меч не сечет.

— Жалко, вы не видели эту повинную голову! — от возмущения Михаил даже привстал со стула. — Ведь мы поручились за него перед всеми комсомольцами! Мы помогли ему освоить отличную специальность! И жил с нами, в общежитии. А оказывается, все поведение Небогатикова было… личиной!

— Личиной?.. Вот это слово действительно страшное — личина. Очень страшное!

На этом разговор Михаила Громова с Пахомчиком прервался, потому что в кабинете появилась секретарша Софья Казимировна Потоцкая.

— Пришли, — доверительно сообщила Потоцкая.

— Кто?

— Та самая женщина.

— А точнее?

— Ну, что проходит по делу Пристроева. И не одна заявилась.

— Позвольте, Софья Казимировна, ведь мы вызывали… — Пахомчик перевернул несколько листочков настольного календаря. — Ну, точно: Зябликова Е. А. — шестнадцатого к десяти часам.

— Говорила.

— Ну и что?

— Как глухому радио: у меня, говорит, на пятнадцатое заказан билет на самолет. И не куда-нибудь, а в самые Сочи летит активистка.

Последние слова Софьи Казимировны прозвучали, пожалуй, завистливо.

— Ну, уж если дамочка собралась в Сочи!..

— А мне когда прикажете явиться, товарищ Пахомчик? — спросил Михаил, крайне раздосадованный тем, что буквально на полуслове оборвался столь волнительный для него разговор.

— Видите ли, товарищ Громов, — так же официально отозвался Пахомчик, — поскольку вы на днях выезжали по моему поручению в село Заозерье, я полагаю, вам будет небезынтересно ознакомиться и с продолжением этой уголовно-романтической истории. Так что пока присядь, сынок, вот там, около графина, свежий «Огонек» можешь полистать…

За долгие годы практики Пахомчик научился почти безошибочно определять настроение появлявшихся в прокуратуре людей не только по первому обращению, но и по тому, как человек заходил в его служебный кабинет. Однако на этот раз появление, а вслед за тем и поведение «проходившей по делу гражданки» Константина Сергеевича несколько удивило. Евдокия Андрияновна Зябликова, в отличие от сопровождавшего ее Крутогорова, который в первые минуты держался стеснительно, зашла в кабинет прокурора с таким непринужденным видом, как будто надумала повидаться с добрым знакомым.

— Светоградскому златоусту Константину Сергеевичу Пахомчику — привет и уважение!

— Здравствуйте, товарищ Зябликова. — Пахомчик официально пожал протянутую руку. — Если не ошибаюсь, у вас имеется личная заинтересованность, — Константин Сергеевич подчеркнул слово «личная», — в деле Леонтия Никифоровича Пристроева?

— А вы никогда не ошибаетесь, высокое начальство! — пожалуй, уже с подчеркнутой бесцеремонностью заговорила Зябликова. — Не то что мы, как вчерашняя статейка в нашей газете озаглавлена, «рядовые труженики полей»!

— А почему такой тон? — строго спросил Пахомчик: поведение женщины показалось ему развязным.

— Устала я, дорогой товарищ прокурор: словно за трех доярок норму тянула. Второй день, поверите ли, толкаемся мы вот с ним по вашим «раям», а толку чуть. Куда ни придешь — у всех начальников время по минутам расписано: прямо огнем горят на работе, сердешные. А начисто сгореть не могут! А тут еще актив жару поддал… Может быть, присесть дозволите?

— Прошу. И вы, товарищ…

— Крутогоров Степан, по папаше — Федорович. Председатель колхоза «Партизанская слава», — по-солдатски, с четкой обстоятельностью отрекомендовался спутник Зябликовой.

— Знаю вас: и по вчерашнему выступлению, да и раньше много слышал о вашем колхозе. Похвального.

Пахомчик пожал руку Крутогорову, затем опустился в кресло, выжидающе закурил.

— Так вот, Константин Сергеевич, — нарушила несколько затянувшееся молчание Зябликова. — Я, конечно, пока не знаю, в чем вы обвиняете моих хлопцев.

— В злостном хулиганстве, — сказал Пахомчик.

— Только и всего? А позвольте полюбопытствовать: больше ни на кого не жаловался вам Пристроев?

Пахомчик ответил не сразу. Выдвинул ящик стола, достал рабочий блокнот.

— Прежде всего, товарищ Зябликова, хочу поставить вас в известность: за такие деяния Уголовный кодекс предусматривает лишение свободы на срок от двух до пяти лет! Если, конечно, нет смягчающих вину обстоятельств. Или наоборот — отягчающих!

— Есть, всякие! — не ко времени улыбнувшись, отозвалась Зябликова. — Так что… сейчас запрете двух наших механизаторов в каталажку или разрешите им завершить уборочную? Парни-то больно хорошие — что Николай Полознев, что тезка ваш — Константин Левушкин.

Пахомчик недовольно покосился на одобрительно хмыкнувшего Громова, — Михаилу с первого взгляда понравилась эта, судя по обхождению, неуступчивой повадки женщина, — потом записал что-то в блокнот и снова задал вопрос:

— Вы, товарищ Зябликова, кажется, член партии?

— А как же. И давайте, товарищ прокурор, договоримся по-честному: не боюсь я никаких уголовных статей — ни смягчающих, ни отягчающих!

— Позвольте, позвольте, — деланно удивился Пахомчик. — При чем тут вы?

— А при том, что я от ответственности никогда не укрывалась. И правду не прятала. А вот ваш Леонтий Пристроев… Интересно, до каких пор у нас в районе будут выгораживать таких… комбинаторов?

— А меня интересует другое, товарищ Зябликова! — Пахомчик тоже повысил тон, что с ним случалось редко. — Вы отдаете себе отчет в том, что говорите? И где говорите?

— А я не из тех, кто в горнице кадит, а на крыльце гадит!

Евдокия Андрияновна поднялась со стула, сердитым движением стянула с головы косынку, машинально смяла ее в руках.

— Да я в позапрошлом году тоже не на блинах у свекрухи, а на бюро райкома выложила все, что вот здесь накопилось. И всыпала кой-кому из «облеченных»! Правда, не как Пристроеву, но тоже. Небось запомнил товарищ! Оно ведь прошло, то время, когда нашему брату за трудодень и расписаться было лень! Мы хоть и тогда видели, куда наше колхозное добро идет, — от бабьего глаза ничто на селе не укроется! — но до поры помалкивали. Ведь в ту пору зачастую голодуха заставляла людей поступать против чести-совести. Вот и тянули зерно прямиком с тока бригадиры чувалами, а бабочки-страдалицы под юбку кошелки подшивали. Да и трудились: пуд посеяли, пуд сняли — ничего не потеряли! Но теперь — хватит обдуривать самих себя! Партия точно определила: только мы на своей колхозной земле полные хозяева!

«Да, это хозяйка!» — мысленно одобрил Громов, за все время напористой речи Зябликовой не отрывающий взгляда от ее сердито-возбужденного лица.

— Позвольте: а кто и когда оспаривал это ваше право?

— Товарищ Пахомчик, — тоже поднимаясь со стула, сказал Крутогоров, — разрешите задать вам один вопросик.

— Пожалуйста. Только хотелось бы поконкретнее.

— Можно и так. Вы когда прибыли в наш район?

— Давно: с осени пойдет шестой год.

— Ну, разве это давно! Вот мы с Авдотьей Андрияновной, можно сказать, от рождения пришиты к этой земле впристежку, как пуговицы. Война, само собой, не в счет. Так что всякого повидали. И к людям пригляделись тоже ко всяким. И каких только дергачей в наши колхозы сверху не спускали: для укрепления! И кто только нас не учил — несмышленышей! — как пшеницу выращивать и чем кормить скотину. Один раз, поверите ли, даже аптекаря прислали из области, поскольку товарищ — помнится, Белянкин — в партии состоял с двадцать второго года и не имел ни одного взыскания. Кому же еще севом руководить! Правда, за последние годы этих самых погоняльщиков поубавилось, но, простите за прямое слово, дармоедов и хапуг вокруг колхозных сусеков крутится еще предостаточно. Живой пример: ну, что государство передало в наши руки всю технику — в этом есть резон, одначе еще с военных лет механизаторы запомнили поговорку «Есть машина — нет резины, есть резина — нет бензину!».

Крутогоров умолк. Почему-то опасливо покосился на Громова.

— Ну, ну, извиняйся! — подстегнула Зябликова.

— Даже не знаю, как и подступить… Вот сегодня вы, товарищ Пахомчик, собираетесь привлечь к ответственности ее парней за то, что они собственноручно поучили Леонтия Пристроева, который, — скажу честно, как на бюро! — всем нашим колхозникам осточертел! А завтра… Завтра, возможная вещь, вам придется привлекать к суду и меня — члена партии, как и Зябликову, с военных лет и председателя, который выставлен под стеклышком на областной доске Почета уже четвертый год. Конечно, я и сам виноват в том, что не ко времени вспомнил старинную крестьянскую поговорку «Не подмажешь — не поедешь». Но только… ведь все думаешь, как лучше. Да и колхозники стали крепко наседать на нашего брата: раз, говорят, ты голова — соображай!

Крутогоров снова замолчал, переводя взгляд то на Зябликову, то на Пахомчика.

— Взятка? — помедлив, спросил Пахомчик.

— Похоже. Но только… по-зряшному всучил я вот этими самыми руками одному недомерку собственных — прошу на это обратить особое внимание, — не колхозных, а собственных двести пятьдесят целковых!

— Еще и в бумагу прозрачную завернул. Из-под пряников! — подсказала Зябликова.

— Да? — на суховатом лице Пахомчика выразилась живейшая заинтересованность.

— Все равно пришлось добиваться через райком, — мрачно закончил Крутогоров.

— Чего добиваться?

— Резины для самоходных выписали нашему колхозу шесть комплектов, приводной ремень для движка. А теперь хорошо, если только строгачом меня… премируют.

— Гляди, Степа, рядышком усядемся на одну скамейку! — снова неподходяще весело сказала Евдокия Андрияновна и, обмахнув разгоряченное лицо косынкой, присела на стул.

— Смешного здесь, товарищ Зябликова, мало! — сказал Пахомчик и снова записал что-то в блокнот. — Вместо того чтобы помочь нам оздоровить аппарат некоторых районных учреждений, вы сами плодите лихоимцев!

— Вон как! — Зябликова уже откровенно рассмеялась. — Выходит, Степан Федорович, что и за районных комбинаторов мы же с тобой в ответе!

Пахомчик, казалось, не обратил внимания на язвительную шутку. Он деловито вытянул ящик стола, достал оттуда целлофановый сверток.

— Не ваши, случайно?

— Мать честная, мои! — Крутогоров подшагнул к столу и даже машинально протянул к деньгам руку.

— Нет, товарищ Крутогоров, поскольку вы действовали, как говорится, в обход законности… Всё!

Пахомчик убрал пачку и накрепко задвинул ящик.

— Чисто сработано! — Крутогоров снова отступил от стола и демонстративно заложил за спину руки. — Знать бы, что это ваш человек…

— Кто?

— Ну, который меня… обремизил. Лоскутников, короче говоря.

— Фамилия знакомая. — Пахомчик сделал еще пометку в блокноте. — Нет, Степан Федорович, это человек отнюдь не наш! И кстати… Чем вы сможете доказать, что Лоскутников принял от вас это… доброхотное деяние?

— Чем докажу? — У Крутогорова строптиво пригнулась голова, еще больше отвердело лицо. — Да я его уже предупредил: душу из подлюги выну, если будет запираться! На этот счет, товарищ прокурор, у нас еще с партизанских времен опыт сохранился. Да и до войны… Ведь меня мамаша родила в один день с советской властью, вместе росли, вместе переживали… всякое. Так что — разберемся!

На этом и закончилось посещение двумя колхозными руководителями районного прокурора, случайным свидетелем чего оказался Громов.

— Вот это люди! — вырвалось пылкое восклицание у Михаила, когда они остались в кабинете снова вдвоем с Пахомчиком.

— Да, за последние годы наши люди здорово выросли, причем не только ответственность свою осознали, но и права! А главное — зорче стали. Так что таким руководителям, как Леонтий Никифорович Пристроев…

Пахомчик устало потянулся, откинулся в кресле.

— Но, к сожалению, дорогой Михасик, пока что мы, законники, вынуждены рассматривать и Зябликову и Крутогорова как злостных нарушителей советского права.

— Позвольте! Но ведь их чистосердечное признание проливает свет… Почему смеетесь?

— Проливает свет! Проливает слезы! Все это из области изящной словесности. И уж кому-кому, а вам, будущему юристу, надлежит знать, что личное признание, не подкрепленное неопровержимыми уликами, — лирика! Кстати о признании: не поведал тебе случайно твой любимец…

— Любимец?!

— Ну, бывший: ведь еще на днях ты мне аттестовал Небогатикова как личность высоко одаренную и даже своим другом назвал… Ну, ну, не топорщись! Между прочим, меня сейчас меньше заботит моральная сторона ваших взаимоотношений. Интересно другое. Ведь, судя по всему, этот самый Лоскутников далеко не простачок. И выкрасть у него деньги…

Пахомчик не договорил, потому что ему показалось, что разговор Громову неприятен.

— Впрочем, все это не столь уж существенно.

— Нет, существенно! — с неожиданной горячностью возразил Михаил. — И даже весьма существенно. Для меня, во всяком случае: ведь только что я окончательно убедился, что Небогатиков снова оказался не только вором, но и мелким лгунишкой!

— Даже так?

— Да! Ведь, по его словам, он случайно забрел на квартиру, причем не к Лоскутникову, а к одному уважаемому человеку. И — также совершенно случайно! — обнаружил в пустой комнате этот сверток, видимо специально подготовленный для него! Смешно?

— Да-а… звучит наивно, — согласился Пахомчик.

Помолчал, что-то соображая, затем спросил, будто самого себя:

— Интересно, что это за уважаемый человек?

— Пожалуйста: Кузьма Петрович Добродеев, — сказал Михаил. Тоже помолчал выжидающе, потом добавил: — Хотя всем нам было ясно, что этот подонок заврался, я все-таки решил проверить…

2

После глубоко разволновавшей всех участников сцены на веранде ресторана Михаил сразу же направился к Добродееву. Дома застал только одну Елизавету Петровну, накрывавшую на стол.

— Ах, какая жалость! Ну что бы вам прийти минут на десять раньше, — заговорила Елизавета Петровна с притворным сочувствием. — А теперь — позвонил Катюше какой-то молодой человек, судя по голосу, и она ушла. Вот незадача!

— Мне нужен Кузьма Петрович.

— Чего вдруг?

— По важному делу.

— По служебным делам Кузьма Петрович дома не разговаривает.

— Понятно.

— А что ему передать? — крикнула Елизавета Петровна уже вслед уходящему Михаилу.

— Физкультпривет! — донеслось до нее из сада.

— Ох, и наплачешься ты, Екатерина, с таким охламоном! — сердито расставляя по столу тарелки, обратилась Елизавета Петровна к отсутствующей племяннице. — Уж то ли не жених был Павлуша Пристроев: уважительный, из хорошей семьи…

Елизавета Петровна не закончила фразы, потому что в комнате вновь появился «охламон» в сопровождении самого Кузьмы Петровича.

— Что же ты, сестра, не предупредила, что я всегда к двум часам прихожу обедать. Тем более у Михаила Ивановича ко мне какое-то неотложное дело, — укоризненно заговорил Добродеев от порога.

— У них все неотложное, — недовольно буркнула Елизавета Петровна и, захватив суповую миску, направилась на кухню.

— Так чем же могу быть вам полезен, Михаил Иванович?

Добродеев не спеша стянул пиджак, аккуратно повесил его на спинку стула, сам присел.

— У меня к вам, Кузьма Петрович, только один вопрос. Возможно, для вас неожиданный.

— Ну, чего другого, а неожиданностей в нашей жизни хватает. — От Добродеева не укрылось смущение Михаила, и он решил подбодрить собеседника: — Так что выкладывайте все без опаски.

— Вопрос такой: у вас в доме не было никакой пропажи?

— Пропажи? — Секундное замешательство на лице Добродеева сменилось простодушным удивлением. — Миловал бог, как говорит наша Елизавета Петровна. И вообще даже непонятно: почему именно вы именно ко мне адресуетесь именно с таким вопросом?

— Да как вам сказать… — Совсем в нелепом положении почувствовал себя Михаил. — Все дело в том, Кузьма Петрович, что у меня в бригаде работает один… Мы того парня — Небогатиков ему фамилия — в прошлом году взяли на поруки. Бывший вор, короче говоря.

— Так, так, так… Помнится, Катюшка мне что-то такое рассказывала. Это, случайно, не он учудил на сельском стадионе?

— Он. И вот этот самый Небогатиков сегодня снова «учудил». Да так, что… в общем, он совершенно для нас неожиданно признался, что совершил кражу. И украл именно в вашем доме. Деньги. Вот.

Михаил, все больше смущаясь под обострившимся взглядом Кузьмы Петровича, достал из кармана по-прежнему завернутую в целлофан пачку десятирублевок и протянул Добродееву.

Возникшую напряженную паузу нарушило появление Елизаветы Петровны с парующей суповой миской в руках. Это помогло Добродееву, несколько ошеломленному таким оборотом дела, снова обрести независимый вид и тон.

— Вот так чудо-чудеса — летит Фекла в небеса! — в обычной своей прибауточной манере заговорил Кузьма Петрович. — Сестра, оказывается, мы с тобой и не подозревали, что в нашей обители побывали грабители!

— Да что ты, Кузьма? Неужто… — Елизавета Петровна с живейшим интересом воззрилась на деньги, которые Михаил все еще держал в протянутой руке.

— Вот и я удивляюсь, — выразительно взглянув на сестру, подхватил Кузьма Петрович. — Мы, как говорится, ни сном ни духом, а тут… Между прочим, — голос Добродеева зазвучал наставительно, — я, как старший товарищ, да и… не посторонний для вас человек, рекомендовал бы вам, дорогой Михаил Иванович, поменьше доверять таким субъектам. И вообще… впрочем, полагаю, что мы с вами теперь отлично друг друга понимаем!

Михаил и сам не сумел бы объяснить почему, но последняя фраза будущего тестя ему не понравилась. И хотя Кузьма Петрович не хотел отпускать его, «слов наслушавшись, а пирогов не накушавшись», Михаил обедать не остался.

Впрочем, и сам Добродеев неожиданно утерял аппетит к «пище телесной». Проводив Михаила до выхода с террасы, Кузьма Петрович вернулся в комнату озабоченным. Хотел сесть к накрытому столу, но передумал. Бесцельно прошел к приемнику, машинально включил его.

«Внимание! Говорит Москва!

Начинаем передачу концерта по заявкам строителей. Мастера кирпичной кладки первого стройуправления города Перми Василиса Ползикова и Аверьян Лоскут хотят послушать классическую музыку. По вашей просьбе, товарищи Ползикова и Лоскут, передаем «Анданте кантабиле» Чайковского».

— И кому вкручиваете! — Добродеев сердито выключил приемник. — Нужно Аверьяну и Василисе ваше кантабиле, как мне… эти чертовы деньги. Не-ет, прямо сердце чуяло!

— Еще раз здравствуйте, Кузьма Петрович!

— Что, что такое?!

Услышав приветствие Лоскутникова, пробравшегося в комнату через внутреннюю дверь, Добродеев даже вздрогнул. И тут же рассердился:

— И что за манера у вас, товарищ Лоскутников: всегда возникаешь, словно бесплотный дух!

Однако Лоскутников словно и не заметил недовольства хозяина, заговорил с приглушенной тревожностью:

— Беда, Кузьма Петрович!

— Того и жди. Ну?

Лоскутников опасливо огляделся, подшагнул ближе к Добродееву.

— Только что опять заходил.

— Кто?

— Да он же, Крутогоров Степан. То есть будто осатанел мужик, до сих пор в себя не могу прийти!.. Придется, пожалуй, возвернуть.

— Чего?

— Деньги.

— Какие деньги?

— Ну… те самые, — Лоскутников выразительно кивнул головой на приемник. И очень удивился, когда Добродеев в ответ хохотнул, правда не очень искренне. — Вам-то можно и посмеяться. А мне… — Лоскутников обвел рукой вокруг шеи. И совсем растерялся, услышав:

— Нет у меня никаких денег, дорогой Яков Семенович!

— То есть как нет?!

— А точно по евангелию: бог дал, бог и взял! Так что к всевышнему и адресуйтесь.

— Напрасно шутить изволите, Кузьма Петрович. Не пришлось бы совместно плакать: нам с вами. Всех, говорит, выведу на чистую воду!

Слово «всех» Лоскутников произнес многозначительно.

Однако Добродеева, казалось, ничуть не озаботило такое предостережение. Кузьма Петрович неспешно прошел к буфету, достал оттуда начатую бутылку коньяку, два фужера.

— Присаживайся к столу, Яков Семенович. Сначала давай хлебнем армянского созвездия. Живее разговор пойдет.

— Благодарствую, Кузьма Петрович. Почки у меня.

— А у кого их нет. Только дороже всего ценятся телячьи — почки-то. Садись, говорю!..

До полной темноты затянулась застольная беседа Добродеева с Лоскутниковым. А закончилась так:

— Куда же все-таки поплывешь, Яков Семенович, — кверху или вниз по Волге-реке?

— Какая разница?

— Тоже верно. Теперь, брат, наш простой советский человек набрал силу, как в песне поется, «от Москвы до самых до окраин»… Кстати, чего мы с тобой в темноте сидим?

Добродеев поднялся из-за стола, включил люстру, что-то обдумывая, прошелся по комнате, задержался у приемника. Тоже включил. Задорно зазвучала ария из оперетты: «Сильва, ты меня не любишь, Сильва, ты меня погубишь…»

Озабоченность на лице Кузьмы Петровича сменилась обычной благодушной насмешливостью.

— Вот у кого надо учиться жить, дорогой Яков Семенович. Ведь кажется, весь земной шар людишки раскрутили в обратную сторону: атом расшибли вдребезги, на Луне, того гляди, забегаловку откроют, а эта прелестница как начала прельщать мужиков еще во времена ветхого завета, такой, гляди, и в коммунизм заявится. Сила!

— Да-а, характерец у вас, Кузьма Петрович, — завистливо глядя на Добродеева, подытожил встречу Лоскутников. — Не зря люди говорят: «С нашего Козьме — хрен возьме!»

…И все-таки, какой характерец ни будь, в жизни каждого человека обстоятельства иногда складываются так, что…

— Плохи наши дела, сестра. То есть никудышная создается атмосфера!

С такими тревожно прозвучавшими словами обратился Добродеев к Елизавете Петровне, когда она после ухода Лоскутникова вновь появилась в столовой.

— Вот-вот. А сколько раз я тебе говорила, — даже не дослушав брата, зачастила Елизавета Петровна, — что такие до добра не доведут: глаза завидущие, руки загребущие!

— Это ты про кого? — насторожился Кузьма Петрович.

— Да про твоего любезного Якова Семеновича! Ух, видеть его не могу, индюка общипанного!

— Пожалуй, и не увидишь больше. Но только — не общипали бы вместо индюка ясного сокола, поскольку…

Добродеев, не договорив, быстро прошел к открытым дверям на террасу, прислушался. Услышал только отдаленный собачий лай. Плотно закрыл дверь, подошел к сестре.

— Ты никому не говорила?.. Про деньги?

— Какие деньги?

— Ну, которые сегодня… Да брось ты прикидываться дурочкой!

Елизавета Петровна даже попятилась.

— Мать пресвятая, владычица!

Дальнейшее еще больше напугало женщину: обозлившийся до предела Кузьма Петрович неожиданно схватил со стола тарелку и яростно грохнул на пол. Это хотя и не успокоило его, но дало некоторую разрядку. Шумно передохнул, спросил:

— Екатерина знает?

— Про что?

— Опять?!

— Неужто ты, Кузьма, уж и родной дочери опасаешься? — Елизавета Петровна попыталась уклониться от прямого ответа.

— По-ня-тно! И как это бог вовремя не догадался бабам язык укоротить!.. А где она?

— Кто?

— Ну, не мать же твоя, пресвятая владычица!.. Тьфу!

Кузьма Петрович отшвырнул попавший под ногу осколок тарелки и, резко толкнув ногой дверь, грузно протопал через террасу в сад.

Хорошо в саду. Над головой неяркие еще звезды проблескивают. Невидимый самолет гудит.

А на земле тишина. Прохладно.

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

Несмотря на то что житейский стаж Митьки Небогатикова был невелик, иной человек и за полвека не повидает и не переживет столько, сколько успел повидать этот парень, уже с шестнадцати лет оказавшийся, по его собственному выражению, «на воробьином довольствии»: то тут, то там присядет пронырливая птаха, сидит и поклевывает, воровато вертя головкой, опасаясь даже того, кто не желает хлопотливому летуну никакого зла. Правда, приходилось Митьке и битым быть, не всегда жизнь — родная мать, иногда и мачеха!

Но такого поистине сокрушающего удара, какой нанесла Небогатикову в этот так празднично начавшийся для него день судьба, Митька еще не переживал.

Впрочем, судьба ли?

Сам. Сам во всем виноват. Вот этими руками безжалостно смял, раздавил свое собственное, еще только наметившееся и потому хрупкое счастье.

«…Только тебе я могу теперь рассказать все. И только ты не скажешь мне того слова, которое я снова услышал сегодня. Самого тяжелого для меня, бывшего вора, слова — «врешь!».

Да — бывшего!.. Может быть, и ты не веришь?

Еще когда меня впервые заперли в подследственную, мамашка моя, Анна Прохоровна Небогатикова — портниха она отличная, на весь город Сапожок славится… О чем это я?.. Да, да, именно мать сказала мне такие слова: «Я, говорит, перед всеми людьми гордилась, что вырастила такого красавчика сына! А оказалось… Тряпка ты, Дмитрий! Половая тряпка: намочили тебя злыдни водкой и тобой же стали вытирать грязь! И меня ты обманул, и отца своего — солдата, которому памятник поставлен у самой Кремлевской стены!»

Вот какие слова сказала мне мамочка. Очень сердечные слова.

Мне бы не только ушами их надо было воспринять!

А я…

Через два года я обманул сразу трех народных судей. Чуть не до слез разжалобил их чистосердечным признанием. Правда, в тот момент я и сам своим словам поверил.

И даже, помнится, слезу пустил.

И вот снова…

А ведь еще утром — и Михаил Иванович, и этот сердитый башкиренок Ярулла, и братья Малышевы — два сапога на одну ногу, и… она!..

Да и сам я был уверен, что не только навсегда выкарабкался из зловонной ямы, но и заслужил, как теперь понимаю, самое уважаемое на советской земле звание — рабочий человек!

Если бы ты видел, как твой приятель топал сегодня утречком по улице Победы, шел и, поверишь ли, сам себе завидовал: словно не какой-то Митюха вырядился в новый костюмчик и вышагивает по бульвару, а Герой всего Советского Союза Дмитрий Никонович Небогатиков!

А сейчас время к ночи. Ну и слава богу: кончается самый позорный в моей жизни день. Нет и не было сегодня никакого праздника! И друзей таких хороших больше никогда у нас с тобой не будет.

Живучим оказался Митька-свистун.

Сволочь!

Только недолго осталось ему смердеть…

«Не в лицо ты всем нам плюнул, а в самую душу!» — разве можно пережить такое обвинение?

И она — милая, милая, милая Машенька…

Если бы ты видел, какими стали у нее глаза. Нет — такие глаза не прощают!

Ты, конечно, спросишь: почему я, вместо того чтобы высказать им все, что говорю сейчас тебе, вдруг словно огадючел?

Думаешь, не поверили бы?

Ну конечно! Ведь не поверил же Михаил Иванович тому, что я украл эти проклятые деньги в доме, где проживает его ненаглядная Катюша. Словно черт мне их подсунул, как голодной собачонке сосиску!

«Врешь, мерзавец!» — сказал Михаил Иванович. Лучше бы ударил.

И сейчас: ведь сколько времени прошло, а никто из них даже не заглянул сюда.

Ясно: не верят и… презирают!

Ждут, очевидно, чтобы я сам от них ушел.

А куда?

И, наверное, только ты всю свою кошачью жизнь будешь вспоминать добром непутевого хозяина.

Ведь теперь ты единственное живое существо, которому еще нужен Митька Небогатиков.

Да и характер у нас с тобой одинаковый: тебя ведь тоже много раз пытались перевоспитывать — и уговорами, и ремнем.

Эх, и тяжело тебе будет, Баптиша, друг ты мой мохнатенький!»

Митька бережно прижал к груди, где отчетливо и тревожно билось сердце, растроганно мурлыкавшего кота.

И заплакал…

2

Знал бы Митька, какие не менее горькие слезы неудержимо текли и текли из глаз девушки, которая еще недавно звала его «мой цыганчик» или «Митюнька».

Да и трем здоровенным парням, безуспешно пытавшимся успокоить своего комсомольского вожака, впору было прослезиться.

— Между прочим, Машка, ты совершенно напрасно думаешь…

Глеб Малышев не закончил столь уверенно начатой речи: откуда парню знать, о чем могла думать девушка в такую минуту.

— Вот и главное, — столь же туманно поддержал брата Борис.

И только Ярулла высказался определеннее:

— Мой дед Мустафа Уразбаев говорил, что даже совершенно глухой человек может услышать, если ему говорят хорошие слова.

— Это ты к чему? — разом спросили братья Малышевы.

— Люди мы или нет? Интересно.

— Тю!

— А раз ты человек, должен и поступать по-человечески!

— Да, да, ребята! — Доселе безучастная Маша-крохотуля встрепенулась, словно вспомнила что-то очень важное. — Какой бы он ни был, но то, что вы оставили… — девушка чуть было не сказала «Митюшу», но вовремя спохватилась, сказала: — Небогатикова…

Как это ни странно, но настоящую, а точнее сказать — действенную чуткость проявил в первую очередь «сердитый башкиренок». Странно, потому что из всех громовцев только Ярулла с первой же встречи не то чтобы невзлюбил Небогатикова, но относился к нему настороженно. А после признания Митьки сказал, негромко сказал, но все услышали: «У нас в Салавате говорят: кто украл хоть гривенник, тот совести продал на сто рублей!»

…Сначала Ярулла шел медленно, понурившись. Словно сам себя пересиливал. Бормотал невнятно.

Неожиданно остановился. Вскинул голову. Огляделся.

Пробиваясь сквозь цветущие липы, солнечные лучи пахучими кажутся. Детишек много. Пенсионеров тоже порядочно. Спокойно и празднично на бульваре.

Но Ярулла встревожился еще больше. Пошел, ускоряя шаги.

Потом побежал.

И хорошо поступил комсомолец Ярулла Уразбаев, как верный товарищ. Опоздай он на какие-то считанные минуты, и до конца своих и без того горестных дней солдатская вдова Анна Прохоровна Небогатикова оплакивала бы своего непутевого, но все равно родного сына.

Когда Ярулла еще на лестнице услышал жалобное мяуканье, он, не раздумывая, одним ударом ноги сорвал с крючка до того почти никогда не запиравшуюся дверь и даже не вбежал, а ворвался в общежитие.

Небогатиков, какой-то неестественно выпрямленный, лежал на своей кровати безжизненно, свесив левую руку, из которой змеилась в подставленный таз пурпурная струйка.

И хотя парень был уже без сознания, а его лицо казалось алебастровой маской, Ярулла успел, туго перетянув руку Митьки полотенцем, удержать в обескровевшем теле едва-едва теплившуюся жизнь.

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Волга!

Наверное, не рождалось на русской земле писателя, не воспевшего или хотя бы не упомянувшего в своих произведениях это дорогое сердцу каждого россиянина название реки.

И не найти в русском языке такого славословящего эпитета, которым не наградили бы Волгу поэты — как именитые, так и оставшиеся безымянными.

А тот, кто был лишен поэтического дара, воспевал древнерусскую реку чужими словами, но собственным басом или тенорком: «Есть на Во-ол-ге утес…»

И безголосые при случае ухитрялись вытянуть: «…на простор речной волны…»

А сколько славных имен вписалось в многовековую летопись великой русской реки: Степан Разин и Кузьма Минин, Максим Горький и Федор Шаляпин, Яков Свердлов и Валерий Чкалов. Десятки, сотни имен!

И как правофланговый всех возвеличивших свое отечество сынов России —

ВЛАДИМИР ЛЕНИН

Несмотря на ранний час, многие пассажиры, еще задолго до прибытия теплохода «Русь» к пристани «Ульяновск», начали выбираться из кают на заметно посвежевший за ночь воздух. И первыми, как только выплыло из-за щетинистых увалов левобережья еще не жаркое, словно запотевшее солнце, заняли удобные для обозрения плетеные кресла на верхней носовой палубе два немолодых человека.

Вообще-то их можно было бы и к почтенной старости приписать, поскольку оба готовились разменять восьмой десяток, но Ивану Алексеевичу Громову сохраняла мужественность строевая выправка, явственно проступавшая даже сквозь партикулярный костюм мешковатого покроя, а Петра Петровича Добродеева друзья не зря прозвали «Спаренным Петей»: просто неподвластной годам могутностью наградила мать-природа этого человека. И только седина почти не поредевших волос да расчеркавшая крутолобье насечка морщин свидетельствовали о не столь уж долгом — до сотни-то лет еще жить да жить, — сколь тернистом перегоне жизненного пути, по которому твердо и никуда не сворачивая прошагал коммунист ленинского призыва Петр Добродеев.

— Вот оно, сердце России, земля, породившая двух братьев-богатырей — Александра и Владимира!

Таким прозвучавшим с искренней приподнятостью возгласом нарушил созерцательное молчание Добродеев. Еще помолчал, напряженно всматриваясь в как бы затушеванную туманной дымкой заволжскую даль, а заговорил уже иным, похоже, стеснительным тоном:

— До сплошной седины я дожил, всю страну нашу да и половину Европы исколесил по земле, по воде и по поднебесью, а вот приближаюсь вторично к этим… да что там говорить, конечно, священным для нас местам — и снова волнуюсь, как мальчишка!

— Да, да, да, — в тон Петру Петровичу отозвался Громов.

Помолчали.

— Непостижимо громаден он, этот человечнейший из людей! — снова заговорил Добродеев. — Ведь скоро полвека минет от трагической годовщины, второе поколение коммунистов заняло октябрьские рубежи, а основным партийным лозунгом до сих пор остается: вперед — к Ленину!

Теплоход обогнул поросший мелколесьем отрог берега, и впереди сквозь кисейную завесь тумана начали проступать прибрежные строения Ульяновска, расплывчатый купол собора.

— А вот я никогда себе не прощу, — на этот раз нарушил молчание Громов. — Ведь была — вы понимаете, была! — у меня возможность лично повидать Владимира Ильича, услышать его голос, когда он на съезде комсомола давал молодежи свой ленинский наказ… А я…

Иван Алексеевич не договорил, потому что мимо прошествовали, дробно постукивая каблучками и возбужденно переговариваясь, две голоногие девицы.

— Розина, милая, ну как ты не понимаешь, что мы с тобой уже вышли из того возраста, когда им веришь! И что ты будешь делать в этом Ульяновске, если Мартына и там не окажется?

— Подумаешь! — вторая девица презрительно фыркнула. — Нужен он мне, твои Мартын!

Громов и Добродеев переглянулись.

— Розина спешит к Мартыну! — проводив осуждающим взглядом девиц, заговорил Иван Алексеевич. — Нет, дорогой Петр Петрович, плохо, плохо мы воспитываем нашу молодежь!

— Кто это — мы? И какую молодежь вы имеете в виду?

Вопрос прозвучал настораживающе, но Громов не обратил на это внимания.

— Даю голову на отсечение, что отцы этих «разинь» — товарищи заметные. И преуспевающие!

— Вроде нас с вами?

— Возможно. Уверяю вас, что у дочери слесаря или колхозника не найдется ни времени, ни денег, чтобы… гнаться вниз по матушке по Волге за каким-то огарком, тоже, очевидно, импортного облика.

Добродеева даже удивило все более нараставшее раздражение Громова.

— Простите, Иван Алексеевич, но ведь, наверное, и у вас есть дети?

— Сколько угодно! Две дочери и сын.

— Ну, тогда понятно.

— Что понятно? — теперь насторожился Громов. — Да, хотите знать, моя младшая дочь в двадцать три года закончила медицинский институт и сразу же укатила в населенный пункт, который, наверное, еще и на карте не обозначен. А старшая, Нина… эта действительно, как говорится, просто мужнина жена. Но тоже… старательная: к Новому году мы с Алевтиной Григорьевной четвертого внука ждем!

Иван Алексеевич и сам не заметил, как при воспоминании о дочерях исчезло раздражение.

— Ну вот видите. А сын?

— Сын?.. Сын…

Видимо, для того чтобы обдумать ответ на затруднительный вопрос, Громов вытянул из пачки сигарету, неспешно закурил и, неожиданно для собеседника, задал ему встречный вопрос:

— Ну, а вы, Петр Петрович, как полагаете: кем может быть единственный сынок генерала Громова?

— Очевидно, пошел по стопам отца, — не задумываясь ответил Добродеев.

— Черта с два!

Громов тонкой струйкой выпустил моментально тающий на речном ветру дымок, откашлялся. А сказал с хрипотцой и явно не по существу:

— Да-а… бросать надо курить.

— Безусловно, — испытующе покосившись на Громова, поддакнул Добродеев. — Тем более что наши медики установили, что…

— Бригадир какой-то строительной бригады он, мой Михаил Иванович, — даже не дослушав, что именно установили медики, снова вернулся к разговору о сыне Громов.

— Ну да?

— Не верите?

— Нет, почему же. У меня ведь тоже парни начинали с ФЗУ. Правда, в какой-то степени вынужденно, поскольку… оба со школьных лет оказались, можно сказать, на сиротском положении. Но не дрогнули пацаны! А главное — веры не потеряли… В отца.

— Позвольте. А почему, собственно… — Иван Алексеевич взглянул сначала в лицо Добродеева, потом невольно скользнул взглядом на лацкан его пиджака, украшенный депутатским флажком. — Полагаю, что таким отцом сыновья должны гордиться.

— А я ведь не всегда был такой… представительный! — не поворачиваясь к собеседнику, отозвался Петр Петрович. — Но, как мои сыны ни на минуту не усомнились в моей честности, — в отличие от некоторых друзей! — так же и я… Даже в самые трудные и, больше того, самые обидные для меня часы, дни, месяцы и годы не поколебали моей веры в партию! А значит, и в справедливость! И поверьте, Иван Алексеевич, что это не просто красивые слова.

— Да, счастливый вы человек, Петр Петрович, — после явно затянувшейся паузы, как-то приглушенно заговорил Громов. — А вот мне и семье моей хотя и не пришлось пройти сквозь такое испытание, однако… — Иван Алексеевич зябко повел плечами, достал пачку сигарет, но, не закурив, снова опустил в карман. — Уж, кажется, как мы с женой оберегали своего сынка: не так от сквозняков, как от дурного влияния. И вот…

— Позвольте! Но ведь вы только что говорили, что ваш Михаил… Или и вы считаете, что сыну генерала самой судьбой предначертано стать военным?

— Ничего я не считаю! И считать не хочу!..

…А закончился этот начавшийся рано утром и взволновавший обоих отцов разговор уже после того, как теплоход «Русь» отчалил от пристани и, попрощавшись на развороте с родным городом семьи Ульяновых продолжительным гудком, лег на фарватер.

Выслушав несколько бессвязный от волнения рассказ Громова, Петр Петрович сказал:

— В этом случае вы, дорогой Иван Алексеевич, поступили именно как отец! Я тоже на вашем месте не потерпел бы… Нет, это нельзя назвать легкомыслием!

Добродеев умолк, как бы собираясь с мыслями. Затем доверительно положил свои руки на плечи Громова и произнес с какой-то приглушенной торжественностью:

— Да разве не такие, как мы с вами, — солдаты партии! — не только Российскую империю, а и всю нашу старушку-планету, можно сказать, омолодили! А для кого?

— Да, да, да, — в тон Добродееву отозвался Громов. — Мне что обидно: ведь когда я рассказывал моему Мишуньке — он еще пионерчиком тогда был, — через какие жестокие и славные испытания прошло наше поколение, люди, с юношеских лет утверждавшие и отстаивавшие вот на этой земле свое подлинное человеческое право, — честное слово, мне самому иногда прошлое казалось… ну, легендой, что ли. А сколько наших с вами, Петр Петрович, сверстников… да что там говорить!..

Спускается вниз по Волге-реке теплоход «Русь». А по обе стороны вспучиваются и убегают к далеким берегам пологие волны: бегут и бегут, словно пытаются догнать одна другую…

 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

1

Случается, что человеку, иногда еще и подлинной зрелости не достигшему, кажется, что наконец-то он твердо встал на ноги: сам, своим умом и характером, добился уважения, дружбы, любви. Словом, красиво зажил молодой человек!

А судьба — изменчивая фея — ухватит добра молодца за шиворот, как слепого кутенка, да и ткнет его горделиво вздернутым носиком вместо молока в какую-нибудь неблаговонную жидкость.

Бывает.

Вот и тут: даже в тот день, когда у Михаила Громова произошел разрыв с отцом, парень не пережил столь угнетающего чувства потерянности, какое испытал, когда скрылись за дверями общежития носилки, на которых унесли еле живого Небогатикова.

Страшно!

И в поразившем всю молодежную бригаду скорбном происшествии сам Михаил был повинен только в том, что сначала высказал Митьке жесткие слова: «Не в лицо ты всем нам плюнул, а в самую душу!» — а затем несправедливо обвинил Небогатикова во лжи. Правда, еще подлецом назвал. Но кто бы на его месте сдержался!

«Очень я провинился перед вами, бывшие друзья мои. Самые дорогие друзья. Настолько виноват, что не осмеливаюсь даже просить прощения. И все-таки я не раскаиваюсь в том, что не скрыл, — а ведь мог бы скрыть! — эту свою последнюю и случайную кражу. Последнюю и случайную! Думаю, что теперь-то вы, Михаил Иванович, мне поверите. А значит — и подлецом больше не назовете.

Последняя просьба: напишите моей матери как-нибудь поласковее и позаботьтесь о Баптисте: боюсь, что ни за что пропадет и котик.

Прощайте…»

Как бы чувствуя последний наказ своего друга, кот сначала доверчиво потерся о ногу Михаила, сидевшего на кровати Небогатикова, затем, просительно мяукнув, вскочил на кровать.

— Баптишенька!.. Если бы я знал…

Михаил неловко погладил рукой кота, чего с ним до сих пор не случалось. И снова замер, искоса поглядывая на подушку, где еще сохранилась вмятина от Митькиной головы.

В таком состоянии горестного оцепенения и застала его Катюша.

— Миша! Родной! Какой ужас!

Михаил поднял голову, взглянул на Катюшу. Но как-то безучастно.

— Сейчас я встретила твоих. Они все пошли в клинику, давать Небогатикову кровь на переливание. Я тоже хотела, но… родной ты мой, Мишенька!

Катюша отодвинула кота, присела на кровать, погладила Михаила по плечу.

Михаил не отозвался на слова и ласку. А заговорил, не глядя на Катюшу:

— Слушай, Екатерина…

Помолчал.

— Только очень прошу тебя… Не лги!

Катюша даже вздрогнула, как от укола, услышав такое жесткое обращение.

— Как тебе не стыдно, Михаил!

— А мне стыдно! Мне никогда не было так стыдно: и за себя, и… Почему меня обманул твой отец?

Михаил повернулся к Катюше, но глаз ее не увидел: девушка опустила голову.

— Ведь это у вас в доме Митя… — Михаил хотел сказать — украл, но сказал: — взял эти проклятые деньги?

— Об этом меня не спрашивай… Мишенька, — еще ниже склонив голову, прошептала Катюша.

— Почему?

— Потому что… Какое это сейчас имеет значение?

— Все ясно.

Михаил поднялся с кровати. С бесцельной торопливостью прошелся по комнате. Остановился, обеими руками сначала поерошил, потом пригладил свою буйную шевелюру. Обратился негромко, сам к себе:

— Каким же ты оказался болваном!

Затем решительно подошел к Катюше, грубоватым движением приподнял ей голову.

— Слушай, Екатерина. Я хочу в этом деле разобраться до конца! Может быть, я наивен, даже глуп, может быть, но я в Небогатикова поверил. И ошибся не я, а он! А вот про Кузьму Петровича… Почему ты выгораживаешь своего отца, Екатерина?

— Выгораживаю?!

Девушка резко мотнула головой, откидывая затенившую глаза прядь волос, взглянула прямо в лицо Михаилу, и… ей стало страшно: столько злой требовательности было в его взгляде.

— Ну?

— Мишенька, родной, ну, хочешь, я на колени перед тобой стану? Только… не спрашивай!

— Почему?

Катюша тоже поднялась с кровати. Заговорила прерывисто, вот-вот заплачет:

— Неужели ты, Миша, забыл свои же собственные слова: что ты мне рассказывал про отца, маму, сестричек?

— Моего отца не трогай!

— Ну, хорошо. Только… разве я виновата в том, что мой папаша оказался… ну, не такой, как Иван Алексеевич Громов. Но он мне отец! Отец! И после смерти мамочки самый родной человек!

— Понятно!

Михаил отвернулся от Катюши. Снова, неуверенно ступая, отошел к окну. Долго молчал, с ненужным вниманием вглядываясь в полупустынную улицу, словно загустевшую в этот предвечерний час зелень лип. Повторил:

— Понятно.

И добавил язвительно:

— Напрасно такие, как ты, комсомольские взносы платят. Ведь наш союз называется ленинским!

Хотя Михаил не смотрел на Катюшу, но еще до того, как девушка заговорила, почувствовал ее состояние.

— А я думала, что даже у самых образцовых комсомольцев вот здесь бьется сердце!

— Что ты этим хочешь сказать?

Михаил вновь подошел к Катюше.

— Ну?.. Договаривай!

Но Катюша договорила не сразу. Девушке вдруг показалось, что перед ней стоит не только совершенно чужой, но и враждебно настроенный против нее человек. У Михаила словно оледенело лицо, плотно сомкнулись губы, а глаза… Никогда не смотрел на нее Михаил с такой… ну, конечно, злобой. А раз так…

— Ничего плохого об отце вы от меня не услышите… товарищ Громов!

Не менее отчужденным показалось и Михаилу лицо Катюши.

— А вы не отца защищаете, товарищ Добродеева!..

Нехорошо, обидно для девушки прозвучала фамилия. И еще обиднее такие слова:

— А самого обыкновенного… хапугу!

Ну что могла ответить Катюша Добродеева на такие совсем уж оскорбительные слова?

Она ничего и не ответила.

Просто дала парню пощечину и ушла, вызывающе постукивая каблучками.

2

Действительно, после безвременной смерти матери — Марфа Викентьевна умерла, когда ее дочке не исполнилось еще и двух лет, — самым родным человеком для Катюши стал отец, всегда шутливо-ласковый, заботливый, предупреждающий любое желание дочурки. Поэтому с детских лет более чем обеспеченная жизнь была для Катюши явлением само собой разумеющимся. Девочке, а затем и девушке никогда и мысли не приходило в голову, откуда берется такое благоденствие.

Правда, ее безмятежность несколько нарушили слова брата: прощаясь с Катюшей перед отъездом на Дальний Восток, Андрей заговорил с сестрой в своей обычной, видимо, унаследованной от отца шутливой манере, но с какой-то настораживающей многозначительностью:

— Ну, а ты, Катя-Катюша, купеческая дочь, никогда не задумывалась о своем будущем?.. Или так и будешь жизнь коротать: сначала на папашиных хлебах, а затем, как наша Лизутка говорит, бог пошлет тебе в мужья принца, тоже с фамильными хоромами!

Эти слова брата сначала показались Катюше даже обидными, но впоследствии, уже после знакомства с Михаилом, девушка не то чтобы серьезно задумалась, по как-то по-иному, словно бы со стороны, взглянула на свое целиком безмятежное существование. Это случилось после того, как Кузьма Петрович, по случаю Катюшиного семнадцатилетия и окончания десятилетки, подарил дочке часики на золотом браслете, а гостей созвал к именинному ужину — не пяток, а целую дюжину.

На другое утро, перемывая с Елизаветой Петровной посуду после вчерашнего пиршества, Катюша задала тетушке такой неожиданный вопрос:

— Тетя Лиза, а сколько, интересно, стоит наш дом?

Елизавета Петровна ответила простодушно:

— Кто его знает: не на продажу ведь твой отец его ставил. Но, надо думать, и в десять тыщонок не уберешь.

— А откуда?

— Что — откуда?

— Откуда у нас появились такие деньги: по-старому — сто тысяч! Ведь папаша сам как-то сказал: на мою зарплату нужны заплаты.

На этот вопрос Елизавета Петровна ответила не сразу. «И когда она успела треснуть?» — сказала, рассматривая на свет тарелку. Затем покосилась на племянницу. Но в глазах Катюши никакого подвоха не уловила. Начала издалека:

— Вот жалко, что ты, Екатерина, не помнишь свою мать — дорогую нашу Марфушеньку.

— Как же не помню. Очень красивая она, говорят, была, моя мамочка, — сказала Катюша.

— А что толку в красоте, если не было в женщине здоровья. И руки тонкие, к домашности несноровистые. Зато отец Марфуши был человек заметный: первым врачом считался, можно сказать, по всей округе. А лечил больше травами. Так что… Словом, хорошие деньги унаследовала наша семья от деда твоего — Викентия Максимовича Крашенникова. Да и папаша твой хозяин добычливый. Какой-то колхоз — не то пермский, не то из-под Кирова — ему за трофейную машину два звена строевого лесу по воде пригнал. И плотниками обеспечил…

Тогда объяснение Елизаветы Петровны показалось девушке убедительным. Правда, позднее Катюше довелось ненамеренно подслушать такой разговор отца и тетки. Катюша сидела на веранде возле открытой двери в столовую, где Кузьма Петрович встретился с возвратившейся из церкви Елизаветой Петровной и, по своему обыкновению, не преминул подзудить сестру.

— Ну, заступница, а сегодня — в будний день — по какому поводу возносила господу богу молитвы?

— Не богохульствуй, Кузьма! Вот ты небось и думать позабыл, что завтра твоему тестю память.

— Разве все упомнишь.

— А ведь он, хотя и неверующий, а праведной жизни был человек: не ради благ мирских, а истинно во славу божию врачевал болящих, царство ему небесное, блаженному Викентию!

— Аминь! Только в наше суетное время на одной славе божьей и лечебных травах не проживешь. Да и при такой практике, какая была у блаженного Викентия, другой врачеватель, кроме светлой памяти, ха-арошие деньжата оставил бы своей любимой дочери.

Однако и тогда Катюша не придала особого значения тому, что услышала. Но на этот раз…

«Почему же отец скрывает, что у нас в доме пропали деньги?»

— …Ненужный вопрос: просто не хотелось подводить под суд… Ну, того парня, которого твой Михаил взял на поруки. Ему опять бы…

Кузьма Петрович выразительно скрестил перед глазами пальцы рук.

— Но ведь он сам сознался.

— Кто?

— Небогатиков.

— Ну… значит, приперло. А почему, собственно, вас-то, Екатерина Кузьминична, так волнует судьба этого… уголовника?

— Потому что… Потому что…

Катюша неожиданно закрыла лицо руками и обессиленно опустилась в кресло.

— Катя!.. Катюшка!

Кузьма Петрович почему-то на цыпочках подошел к плачущей дочери.

— Да что с тобой?

— Ну как вы с тетей Лизой не понимаете!..

Катюша опустила руки. Кузьму Петровича даже испугал взгляд дочери: необычно остро и требовательно блестели глаза Катюши.

— Значит, ты обманул?

— Кого?

— Мишу.

— Чудачка ты, Екатерина, — совсем уже не в лад забормотал Кузьма Петрович. — Да разве я могу?.. Ведь ты у меня осталась одна-единственная. Сиротинка ты моя, без матери выросла. И у отца твоего что ни день, то суета да кляузы. Даже о собственном доме позаботиться некогда.

— Опять неправда!

— Что — неправда?

— Да, хочешь знать, в том и беда наша, что все мысли у вас с тетей Лизой только о собственном доме! А так жить… стыдно!

— Ах, вот оно что!

Как ни странно, но когда в глазах и в голосе дочери появилось открытое осуждение, это не то чтобы успокоило отца, но помогло Кузьме Петровичу преодолеть обидную для него растерянность. И голос зазвучал тверже:

— Стыд, люди говорят, не дым — глаза не выест!

— Нет, нет! — Катюша порывисто поднялась с кресла. — Это не люди придумали такую поговорку!

— А кто? Собаки нагавкали, что ли?

— И собаки: только пустобрехи лают попусту. А так говорят в свое оправдание… хапуги!

— Хапуги?!.. Ты, Екатерина, сейчас, конечно, не в себе. Да и слова говоришь не свои…

Поистине тяжкий день выдался для Кузьмы Петровича: пропажа денег, обеспокоивший его партийный актив, трудный разговор с Михаилом, Лоскутников… А теперь и дочь.

— Именинник я сегодня, — заговорил Кузьма Петрович, по виду успокаиваясь. — Шестьдесят лет стукнуло. Шестьдесят — возраст, как говорится, почтенный. Из них больше сорока годков товарищ Добродеев служил советской власти. Плохо ли, хорошо ли, но орден Красной Звезды, четыре медали и восемь почетных грамот могу предъявить любой комиссии. И еще скажу: за все сорок лет отец твой не украл у государства и копейки медной!.. Веришь отцу, Екатерина?

— Хочу верить. Только… Откуда же взялось такое богатство?

— Та-ак… Давно ждал вопроса. — Неожиданно даже для себя, Кузьма Петрович решил поговорить с дочерью откровенно. Да для кого же он, в конце концов, старался: наживал, копил, а было время — и самому себе во всем отказывал!

— А ты, Екатерина, знаешь, кто в нашем социалистическом государстве живет богато?

Так — издалека — начал Добродеев свое объяснение.

— Богачей у нас нет, — не задумываясь ответила Катюша. — А хорошо зарабатывают… ну, академики, конструкторы, писатели. Председатели колхозов теперь много получают. Еще про сталевара криворожского даже в «Огоньке» писали: больше двух тысяч он заработал за три месяца. Потапенко, кажется.

— Правильно. Еще кто, кроме академиков и Потапенко?

— А почему вы, папаша, меня об этом спрашиваете?

Добродеев помолчал, обдумывая.

— Ну, а как, по-твоему, поживают в нашем трудовом обществе… нищие?

— Нищие?! — переспросила Катюша удивленно. — Опять вы шутите, папаша. Конечно, не все люди живут хорошо, есть и нуждающиеся, но… нищих у нас нет!

— Есть, доченька, есть!.. Только эти страдальцы не медяки теперь собирают на паперти, а, как твоя мудрая тетка говорит, незримо принимают от щедрот мирских! Ну, а поскольку у нас даже пенсионеры стали одни союзного, другие республиканского значения, да и весь народ за свою старость не опасается, — как говорится, с миру по нитке… Ну, что ты скажешь, опять никудышная поговорка подвернулась!

— Боже мой! — Катюша смотрела на отца с ужасом. — Значит, мы живем на… подаяние? Какой позор!

…Вот какие драматические события предшествовали приезду в Светоград Ивана Алексеевича Громова и Петра Петровича Добродеева.

3

После ухода Катюши Михаил долго и бесцельно бродил по двум сразу как-то опустевшим комнатам общежития. Необходимо что-то предпринять. Но что?

Машинально развернул газету, прилег на кровать, прочитал заголовок статьи: «Навстречу всемирному фестивалю молодежи».

И сразу же, словно что-то вспомнив, вскочил и решительно направился к двери.

— Вы, случаем, не Громов?

Таким вопросом встретила Михаила в подъезде его дома весьма привлекательная девица в радующем глаз веселой расцветкой платьице, но с портфелем.

— Он, — коротко отозвался Михаил.

— Значит, вас-то мне и надо. Здравствуйте.

— Привет. Только сейчас мне… некогда, дорогая.

Михаил хотел было пройти, но девушка бесцеремонно ухватила его за руку.

— Я тоже на работе, дорогой! А нужны вы не мне лично, а гостям нашим.

— Каким еще гостям?

— Понятия не имею. Но, надо думать, люди приметные: сам Илья Исаич распорядился освободить для них двадцать первый номер на втором этаже. А дяденьку пузатого из треста «Нефтегаз», который в том «люксе» проживал, временно переселить в четырехкоечный.

Меньше всего сейчас хотелось Михаилу встречаться с какими-то «приметными людьми». И он еще раз попытался уклониться. Спросил недовольно:

— Тебя как зовут?

— Настасья Викторовна.

— Настя, короче говоря.

— Может, и Настя, да не для всех! — последовал ответ.

— Скажи пожалуйста! — Михаил уже внимательнее взглянул в круглое, исполненное достоинства лицо девушки. — А что, если вы, Настасья Викторовна, доложите самому Илье Исаичу и гостям вашим, что Михаила Ивановича Громова не обнаружили?

— Врать не обучена!

Ну что тут будешь делать?

Конечно, если бы Михаил знал, что одним из «гостей» окажется его отец, он преодолел бы два квартала от общежития до гостиницы, как спринтерский этап эстафеты. Да и внутренне подготовился бы к этой встрече, просто ошеломившей его своей неожиданностью.

…— Папа?!

— Ну, здравствуй…

Хотя только на считанные секунды остолбенел Михаил в раскрытых дверях «люкса», но сколько же мыслей — радостных, недоуменных, тревожных — сменилось за эти секунды в его голове.

— Папа…

— Не ждал?

И Ивану Алексеевичу не просто оказалось высказать те, еще задолго до встречи, хорошо обдуманные слова, с которыми он собирался обратиться к некогда жестоко обидевшему его сыну.

И даже после того как Михаил приблизился и снова нерешительно замер, а Иван Алексеевич, увидав слезы на глазах сына, шагнул и по-отцовски крепко прижал его к себе, еще не скоро нашлись те слова, которые смогли бы выразить медленно возрождавшееся у обоих чувство близости.

— Ну, докладывай, — сказал Иван Алексеевич, бодро откашлявшись: в горле запершило что-то.

— Я ведь писал вам. Обо всем. Разве вы не получили мои письма?

— Получил. Все четыре. А не отвечал, потому что… уж если ты оказался строптивым, так мне упрямство и по чину положено. Да и мешать не хотел.

— Мешать?.. Чему?

— Твоему «высшему образованию». Ведь не случайно Алексей Максимович назвал свой рассказ о годах скитания «Мои университеты».

— А я ведь не скитался.

— И хорошо сделал! Не та эпоха: у нас иного страдальца бездомного могут и в тунеядцы зачислить… Да, а что мы стоим навытяжку, как на отдаче рапорта.

Однако и после того, как отец и сын уселись рядышком на диване, настоящий разговор завязался не сразу.

— Курить не начал? — спросил отец.

— Нет, — ответил сын.

— Молодец! — похвалил Иван Алексеевич, доставая из кармана пачку сигарет. Спросил, как показалось сыну, усмешливо: — Значит, к ведущему классу решил примкнуть?

Михаил ответил не сразу. Да и нерешительно сначала заговорил:

— Я не знаю, как вы с мамой… возможно, вам это кажется…

Но закончил твердо:

— Но я сам ничуть не раскаиваюсь!

— Молодец! — снова похвалил сына Иван Алексеевич.

Помолчал, с нарочитой неторопливостью раскурил сигарету. И вдруг задал совершенно неожиданный для Михаила вопрос:

— А вот ты — сын генерала Ивана Громова — интересно, какое воинское звание ты считаешь самым высоким?

— Маршал, конечно, — не задумываясь ответил несколько озадаченный Михаил.

— Разве?

— Ах, да, были еще генералиссимусы: в свое время — Суворов, а у нас — Сталин.

— Не-ет, сынок, ошибаешься: как во времена Суворова и Кутузова, так и в нашей Советской Армии всегда считалось и будет считаться самым высоким воинским званием — солдат!.. Да, да, не удивляйся. Уверяю тебя, что не найдется во всех наших Вооруженных Силах маршала или генерала, который не сказал бы сам про себя, причем с гордостью: «Я старый солдат!» А ведь рабочий человек любой квалификации — это солдат нашей не менее победоносной трудовой армии. Так что… гордись, сынок!

— Было бы чем…

Но Иван Алексеевич не обратил внимания на то, что Михаил отозвался совсем не горделиво.

— Есть и еще одна знаменательная подробность: как каждый боевой офицер старой русской армии гордился полученной им за личную доблесть солдатским знаком отличия — «Егорием», так и наши советские офицеры наравне с самыми высокими воинскими наградами ставят орден Славы. И не случайно кавалер трех степеней этого боевого солдатского ордена сейчас приравнивается к Герою Советского Союза! И еще скажу…

Однако закончился этот еще более взволновавший Михаила разговор с отцом позднее, потому что в номере появился Петр Петрович Добродеев.

— Так вот он какой, если не ошибаюсь… Впрочем, здесь ошибиться трудно: сходство поистине фамильное!

Петр Петрович подошел и, не отрывая одобрительного взгляда от лица Михаила, радушно пожал ему руку.

— А это, Миша, Петр Петрович Добродеев, как говорится, собственной персоной! — не без торжественности отрекомендовал своего нового друга Иван Алексеевич.

— Добродеев?! Петр Петрович?!

И еще одна столь же неожиданная для Михаила встреча.

— У вас, Мишенька, сейчас такое лицо, как будто вы меня — постороннего для вас человека — представляли совершенно иным, — пошутил Петр Петрович и тут же в свою очередь удивился, услышав взволнованно-серьезный ответ:

— Нет, именно таким я и представлял вас, Петр Петрович!

— Позвольте, позвольте, а откуда…

— Мне о вас много рассказывала ваша племянница — Екатерина Кузьминична Добродеева.

— Ах, вот оно что.

Петр Петрович с еще бо́льшим интересом оглядел Михаила.

 

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

1

Казалось бы, какой радостно-волнующей должна бы стать эта встреча: ведь больше четверти века не видался Петр Петрович Добродеев с младшим братом Кузьмой Петровичем и сестрой Елизаветой Петровной.

Тогда, осенью сорок пятого победного года, Петр Петрович, закончивший войну заместителем по политчасти соединения, четырежды прославленного диктором радиовещания Левитаном, и получивший после демобилизации высокое назначение, прибыл в Нагорное за два дня до праздника забрать своих сыновей, еще по-щенячьи угловатых и голенастых Петрушку и Павлушку.

— Не знаю, чем и отблагодарить тебя, Кузьма, и тебя, Лиза, сестра ты наша воистину милосердная! — сказал тогда до слез разволновавшийся Петр Петрович.

— Ты мне, а я — вам с Кузьмой Петровичем, защитникам русской земли, земно кланяюсь! — со смиренным достоинством отозвалась тогда Елизавета Петровна.

Давно это было, если судить по течению века человеческого: ведь с того по-весеннему праздничного дня, когда, вместо залпов разрушающих, торжествующе раскатился по всей стране орудийный салют, возвестивший начало великого созидания, успело полностью возмужать первое послевоенное поколение и уже начали переступать — «ножками, ножками!» — внуки героев Великой Отечественной войны.

Но, с другой стороны, непостижимо коротким должно признать срок, за который земля советская не только полностью оправилась от тяжелейших ран и утрат, но и вновь начала набирать силушку поистине богатырскую. Ведь только по течению реки Волги люди-победители создали несколько морей и на каждом воздвигли мощнейшую электростанцию: гулко забились сердца вновь возникших промышленных районов.

— Да, оказывается, не только наша героиня — Волга, а и мы, Добродеевы, здорово изменились. Правда, неясно, в какую сторону?

Такими многозначительно прозвучавшими словами перевел Петр Петрович на серьезную тему «воспоминательный» до той минуты разговор за празднично накрытым столом на террасе дома Кузьмы Петровича.

Еще не полностью погрузился в дымчатую правобережную даль утерявший дневную лучистость диск солнца, а с реки нет-нет и потянет вечерней прохладой. И в саду под отяжелевшими от плодов ветвями яблонь уже начали сгущаться сумеречные тени.

— Постарели, постарели, что и говорить! — сокрушенно поддакнул брату Кузьма Петрович.

— Не сказал бы. Во всяком случае, ты, Кузьма, внешне изменился, конечно, но стариком тебя не назовет даже завистник.

— Было бы чему завидовать!

— Не скромничай: и дом, можно сказать, чаша, до краев переполненная, и… смотри, какую красавицу дочь вырастил.

— Ну, Петр Петрович!

Катюша, до сих пор не отрывавшая непонятно настороженного взгляда от лица гостя, смущенно склонила голову.

— Какой же он тебе, Екатерина, Петр Петрович, — наставительно поправила Катюшу Елизавета Петровна. — Чать родным дядей приходится.

— Да. Самая близкая родня… как говорится.

Но, как и «переполненная до краев чаша», слова брата — «как говорится» — тоже показались Кузьме Петровичу таящими какой-то скрытый смысл. Однако он и виду не подал.

— Жалко, ты, Петруша, еще племянника своего не застал. Катюшка-то у нас в мать задалась, а Андрей-то — подлинный Добродеев: что лицом, что характером!

— Знаю. Я от Андрюши два письма получил. С Дальнего Востока. И карточку. Лихой, видать, парнище!

— Чего-чего, а лихости им хватает, теперешним сыновьям!

То, что слова Елизаветы Петровны прозвучали осуждающе, непонятно почему не понравилось Кузьме Петровичу. И он возразил сестре обидчиво:

— Так ведь и нам с Петром в молодые годы мамаша-покойница частенько говаривала: «Мучители вы мои, нет на вас управы!» А папаша… тот иногда и ремешком усовещал. На том и жизнь построена: редко кто из сыновей идет по той же стежке-дорожке, которую отец проложил. Диалектика!

— Да. Диалектика, — подтвердил Петр Петрович. Помолчал сосредоточенно и добавил, также будто возражая сестре: — Только не всегда, Лиза, в таком обидном расхождении нужно винить… детей наших.

Вот они и прозвучали, слова, которых с самого начала встречи ждал Кузьма Петрович. Со страхом ждал.

— Катя, а ведь никто за нас помидоры поливать не будет! — озабоченно заговорила Елизавета Петровна, также почувствовавшая недоброе. И первая поднялась из-за стола.

— Может быть, еще по маленькой? — спросил Кузьма Петрович после ухода сестры и дочери. — Как говорится, за радостную встречу.

— Давай. По последней, — согласился Петр Петрович. — Только мне почему-то кажется, что тебя, Кузя, не очень обрадовал мой приезд.

— Как тебе не стыдно, Петя! — в голосе Кузьмы Петровича прозвучало возмущение. Правда, не совсем искренне. — Ты же знаешь, как мы с Елизаветой всегда относились к тебе. И к твоему семейству.

— Знаю.

Петр Петрович помолчал, словно пережидая раскатистый гудок подходящего к пристани теплохода.

— И всегда буду благодарен вам с Лизаветой: если бы не вы, туго пришлось бы тогда моим сорванцам. Остаться при живом отце круглыми сиротами…

Петр Петрович не договорил.

После этих прозвучавших признательностью слов на какую-то минуту напрасными показались Кузьме Петровичу его опасения: разве не смог старший брат запросто навестить младшего?

Но эта минута прошла.

— Потому и помочь тебе, Кузьма, хотел.

— Помочь?!

— Да.

Петр Петрович решительно повернулся к брату, пристально поглядел в его лицо. Лицо выражало удивление. И только глаза… Ускользающим показался Петру Петровичу взгляд Кузьмы Петровича.

Может быть, минуту, а может быть, и дольше — по-разному ведь тянется для человека время — братья сидели молча, сосредоточенно, не глядя друг на друга.. На этот раз затянувшуюся паузу нарушил Кузьма Петрович.

— Спасибо, Петр. Но только… я пока что ни в какой помощи не нуждаюсь. Сам кое-кому помогаю. При случае. Мне не веришь — людей спроси!

— И бескорыстно?

— Что бескорыстно?

— Людям-то ты помогаешь?

— Ах, вот оно что!..

Как ни странно, но когда Кузьма Петрович понял, к чему клонится разговор, он почувствовал некоторое облегчение: к такому разговору он давно подготовился.

— Да, я виноват! — произнес он чуть ли не торжественно. — И не хочу оправдываться. Но вина моя не в том…

Кузьма Петрович помолчал, ожидая встречного вопроса. Не дождавшись, снова заговорил, однако уже не столь уверенно:

— Вообще-то не я один в свое время воспользовался возможностью… Ну, ты же сам фронтовик и знаешь, с какими трофеями возвратились оттуда в сорок пятом некоторые офицеры.

— Знаю, — хмуро подтвердил Петр Петрович. — Были «некоторые». К сожалению.

— Теперь-то я понимаю, что мне — молодому тогда члену партии — не следовало заниматься… по сути, стяжательством. Только не зря ведь говорится, что даже невинный младенец не от себя, а к себе все тянет!

Для убедительности Кузьма Петрович подтвердил слова выразительным жестом.

— Правильно. А главное — сравнение кой для кого удобное. Только если каждый взрослый, да еще и руководящий дядя, ссылаясь на пример невинного младенца, начнет…

Петр Петрович повторил жест брата и неожиданно рассмеялся.

А Кузьма Петрович, наоборот, заговорил раздраженно.

— Надоело! И как некоторые люди не могут этого понять? Надоело! Ведь все свои шестьдесят лет, еще до войны, вместе с тобой, я проживал здесь — тогда в селе Нагорном. И после победы ты в чужую область, а я снова сюда, в отцовские края, вернулся. При мне, да и не без моего участия, и город Светоград здесь зародился!

Все более распаляясь, Кузьма Петрович привстал из-за стола.

— Потому и живу, как видишь, не таясь! Не как некоторые… затворники: на людях — блажен муж, а дома, в затишке — вскую шаташася!

— Вижу, — сказал Петр Петрович, но сказал так, что младшему брату стало не по себе. И совсем уж растерялся Кузьма Петрович, услышав неожиданный вопрос: — Кстати, а что за человек Пахомчик?

Действительно — «кстати»!

— А ты откуда его знаешь, прокурора нашего?

— Случайно. Меня с ним один молодой человек познакомил, некто Громов.

— Михаил Громов?!

— Да. И если не ошибаюсь, приятель твоей дочери.

Чего-чего, а такого поворота в разговоре Кузьма Петрович никак не ожидал. Однако сказал:

— Этого и следовало ожидать.

— А именно?

— Представляю, что они тебе… наговорили!

Петр Петрович отозвался не сразу. Отодвинул от себя выпитую рюмку, тоже поднялся из-за стола. Заговорил негромко, словно стесняясь:!

— Вот хорошо дед наш Алексей Васильевич Добродеев — волостной писарь он был и грамотей по своему времени — сказал однажды на сельской сходке. Слова как будто и шутливые, а мне, тогда мальчишке, на всю жизнь запомнились. «Царь царю соврет — то политика. Купец купца обдурит — тоже не грех, а коммерция. А вот если мужик своего брата мужика обманет — это уже чистое жульничество!»

— К чему это ты припомнил? — с бесцельной тщательностью разглаживая скатерть, спросил Кузьма Петрович. Негромко спросил.

— А к тому, что… Не верю я тебе, Кузьма Петрович! И напрасно, по-видимому, сюда приехал.

— Почему? — еще тише, почти шепотом спросил Кузьма Петрович.

— Опоздал!.. И правильно ты сказал: ни в какой помощи ты уже не нуждаешься!

На том и расстались братья.

И ничего, кроме досады и горечи, не принесла эта встреча ни тому, ни другому.

А Петр Петрович еще больше расстроился после совсем уж неожиданного разговора с племянницей, которая догнала его, медленно уходящего от дома брата по бульвару.

— Дядя Петя!

— Ты?!

— Я… простите.

На густо затененной липами аллее было почти темно, и Петр Петрович не увидел, а как-то ощутил предельно возбужденное состояние девушки.

— Что с тобой, Катя?

— Дядя Петя… миленький!..

Катюша медленно приблизилась к Петру Петровичу и вдруг порывисто припала к его широченной груди. Девушка и сама не сумела бы объяснить, почему она с первых же минут встречи почувствовала такое доверчивое влечение к своему дяде — такому большому и спокойно пристальному человеку, которого до сих пор знала только понаслышке.

И как могла она, не столь уж решительная по натуре, после первой и, как Катюша предчувствовала, последней встречи именно ему доверить свои сомнения и горести? Ведь, казалось, чем мог помочь ей Петр Петрович в разладе с отцом и тем более в ее невзгоде девичьей?..

2

Этот разговор с глазу на глаз проходил в каюте теплохода «Москва» в час отъезда из Светограда Ивана Алексеевича Громова и Петра Петровича Добродеева.

— А главное, дорогой Мишенька, простите за фамильярное обращение…

— Ради бога, Петр Петрович!

— Главное — не подумайте, что я выступаю в роли… ну, ходатая, что ли…

— Я все понимаю.

— Все?.. А мне почему-то кажется, что именно вам разобраться в этом весьма и весьма осложнившемся вопросе не так-то просто. Сужу по себе, а точнее — по своим не записанным пока что воспоминаниям. Был в нашей жизни — я имею в виду комсомольцев двадцатых и тридцатых годов — такой, сказал бы я, воинствующий период, когда сынок или дочка отрекались — и зачастую с опубликованием в печати — от отца, «чуждого элемента», — так в те уже отошедшие в область истории времена именовали уцелевших белогвардейцев, новоявленных торгашей, а чаще — священнослужителей. И хотя такой поступок трактовался тогда чуть ли не как проявление гражданской доблести, но уверен, что внутреннего, или, как принято говорить, душевного, одобрения даже у большинства своих товарищей-комсомольцев — такой, хочется сказать, образцово-показательный молодец не получал. Ну, а в наше время… Опять начну с себя. Хотя я и не знаю, чем и в какой степени провинился перед партией и государством Кузьма Петрович Добродеев, но не боюсь вам признаться: если мой родной брат окажется нечестным человеком, для меня это будет… да, жестокий удар!.. У вас нет папироски?

— Я не курю.

— Я тоже… бросил.

Видимо, не на шутку разволновавшийся Петр Петрович подошел к окну, опустил створку. В каюту пахнуло речкой, свежестью, издалека — с проплывающей баржи-самоходки — донесся протяжный выкрик:

— Трави по-ма-алу!..

Якорная цепь загремела.

— Да, вольготно живет наша река! — сказал Петр Петрович и тут же спросил: — А каково Катюше?

Хотя Михаил почти сразу же догадался, для какого разговора позвал его Петр Петрович в свою каюту, такой прямо поставленный вопрос оказался для него неожиданным.

— Впрочем, можете не отвечать.

Петр Петрович отошел от окна, вновь присел на диван рядом с Михаилом.

— Мне почему-то кажется, нет необходимости убеждать вас в том, что никакими даже социально значительными рассуждениями нельзя перечеркнуть такие желанные для каждого человека чувства, как взаимная любовь дочери и отца, матери и сына, да и… двух молодых людей. Если, конечно, у парня к девушке настоящая любовь, а не только… естественное влечение.

Михаил снова промолчал.

Да и по лицу Михаила трудно было судить, какой отклик вызвали в нем слова Петра Петровича: словно наглухо застегнул свое нутро упрямый парень.

Именно так и охарактеризовал своего сына появившийся в каюте Иван Алексеевич.

— Ну, как вам нравится этот… строптивый тип?

— Не очень, — непонятно ответил Петр Петрович.

— Слышишь, Михаил?

— Слышу, папа.

— Значит, плохо слышишь!.. Мать в Москве ждет не дождется своего ненаглядного Мишунчика. И сестры наказывали. А он… даже в отпуск поехать не хочет.

— Хочу, — сказал Михаил. — Очень хочу!

— Так в чем же дело?

— Не могу.

Михаил подумал и повторил еще раз, уже тверже:

— Никак не могу — все бросить и уехать! Именно сейчас!

Нужно сказать, что такой решительный ответ Иван Алексеевич и Петр Петрович восприняли по-разному: если отцу он показался в первый момент обидным, то Петру Петровичу слова Михаила — «Никак не могу — все бросить и уехать! Именно сейчас!» — показались обнадеживающими.

Раз всё — значит, не только работа.

 

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Хотя к больному допустили только Михаила Громова и Машу Крохоткову, на свидание явилась вся бригада, благо палата-изолятор помещалась на первом этаже, а выходящее в тенистый сад трехстворчатое окно было распахнуто.

Маша-крохотуля сидела на краю кровати, держа в своих руках руку Митьки и безотрывно глядя в его словно подсохшее лицо.

А Михаил стоял поодаль, крепко сдавив руками спинку стула. Говорил понурясь: трудновато было говорить Михаилу.

— Не знаю, на ком из нас больше вины…

— На мне, на мне! Я, конечно, во всем виноват!

Но, несмотря на то что в тяжелом для всей бригады происшествии действительно, по сути, был виноват только Небогатиков, каждому из комсомольцев казалось, что и он в чем-то провинился.

— Нет, нет, не только ты, Митюша! — ласково сдавив руку Небогатикова, возразила ему Маша. — Мы все оказались если и не бездушными, то… Да, да, не спорь, пожалуйста! А я… А я…

— А ты, Машенька… Да хочешь знать, если бы ты поступила иначе там, на пристани…

Митька замолчал, видимо не представляя, что бы произошло, если бы Маша поступила на пристани иначе. Не придумав, решил сменить тему разговора:

— Интересно, похож я сейчас на… новорожденного?

— Еще как: соску в рот — и не отличишь! — не колеблясь подтвердил один из братьев Малышевых.

— Агу, агу, агушеньки!

И еще донеслись в раскрытое окно веселые возгласы: праздничное настроение было у всех громовцев в этот подлинно воскресный денек.

— Шутки шутками, но наш Дмитрий совершенно точно определил… — Михаил поерошил, по своему обыкновению, буйную шевелюру и заговорил увереннее: — Ты, Митя, сейчас действительно похож — не на младенца, конечно… Да и не только ты: уверен, что каждый из нас заново начнет жить после этого… испытания. Очень тяжелого для всех нас! И все-таки, возможно, мои слова покажутся вам… ну, неуместными, что ли, а может быть, и жестокими, но скажу: вот сейчас, когда все страшное осталось позади, я… даже рад, пожалуй!

— Ты с ума сошел!

Но Михаил, казалось, даже не услышал возмущенного возгласа Маши-крохотули:

— Нашел чему радоваться!

— Простой вопрос: вот ты, Маша, и Фридрих с Васеной, и эти Малыши-разбойники, и вообще — неужели всех вас вполне удовлетворяет такая жизнь?

Вопрос для всех комсомольцев оказался настолько неожиданным, что ответ последовал после довольно продолжительной паузы. И даже не ответ.

— Постой, постой: ты что же — считаешь, что мы плохо живем? — задала Михаилу встречный и настораживающий вопрос Маша Крохоткова.

— А кого, интересно, в областной газете назвали преуве… премноже…

Так как Ярулла запнулся на трудном слове, за него торжественно отчеканил Глеб Малышев:

— Преумножателями — во как!.. Конечно, звезд с неба мы не хватаем, н-но, дорогие дамы и господа…

— А надо хватать! — горячо и, как всем показалось, сердито перебил Глеба Михаил. Помолчал, насупясь, и совсем уж неожиданно рассмеялся. — Испугались!.. Ну, небесные-то светила, так и быть, оставим космонавтам. Но ведь звезды существуют и на нашей советской земле!

— Правильно, даже в песне поется: звезды алые Московского Кремля!

— А звездочка героя: всем звездам — звезда!

— То-то и оно-то.

Михаил отставил стул, неторопливо подошел к столику, на котором лежали два отливающих янтарем антоновских яблока, плитка шоколада «Золотой ярлык», еще плитка — «Аленушка», три одинаковых пачки печенья, завернутая в целлофан вареная курица и стоял в стакане букетик душистого горошка. Почти каждый член молодежной бригады пришел навестить больного товарища не с пустыми руками, оно и набралось. Цветы, конечно, принесла Маша-крохотуля, а курицу лично прирезала и отварила хозяйственная Васена Луковцева.

Михаил взял стакан с цветами, понюхал. Обратно поставил. Было видно, что бригадир под перекрестными взглядами выражающих живейшую заинтересованность глаз почувствовал вообще-то несвойственное ему состояние стеснительности.

И заговорил, словно бы оправдываясь:

— Вот еще недавно произошел у меня весьма любопытный разговор с одним… старым солдатом. С отцом, короче говоря.

— А разве он не генерал, твой отец? — удивилась Крохоткова.

— Можно и так. Но дело не в звании: вон у Фридриха отец простой ефрейтор…

— Не ефрейтор, а старший сержант! — строго поправил Веретенников.

— Извини, Фридрих, оговорился: старший сержант и к тому же кавалер ордена Славы!

— Двух степеней! — на этот раз Михаила поправила Васена Луковцева, поскольку речь зашла о будущем свекре.

— И мой батя… тоже… — Хотя Митька произнес эти слова почти шепотом, их услышали все.

— Ну, вот видите… А вы не задумывались над тем, почему сейчас, хотя уже давным-давно закончилась война, все выше и выше ценится этот солдатский орден?.. И все больше и больше уважают в нашей стране кавалеров ордена Славы?

Снова возникла пауза.

И снова неожиданными для всех оказались слова Михаила:

— А вы знаете, что больше семидесяти процентов награжденных в годы войны этим орденом были солдаты и младшие командиры вашего возраста? И моложе еще. И большинство комсомольцы! На это — что скажете?

Ну что тут скажешь?

Первым отозвался Ярулла. Правда, отозвался уклончиво:

— У нас в Салавате говорят: будь ты первеющим джигитом, а на овце за конем не угонишься.

— Вот именно, — поддакнул Ярулле один из «малышек». — Оно ведь и время тогда было для нашего брата, прямо скажем… подходящее. Или грудь в крестах, или голова в кустах!

— А к чему, Миша, ты затеял весь этот разговор? — спросила Крохоткова. Недовольно спросила: почувствовала девушка, как внутренне напрягся, вспомнив отца, ее Митюша.

Михаил ответил не сразу. И заговорил, словно стесняясь:

— Вот когда я спросил: удовлетворяет ли вас такая жизнь? — я, очевидно, не точно сформулировал вопрос… Конечно, жаловаться на жизнь до сих пор у нас не было никаких оснований. Да и после того, что случилось… Думаю, что не ошибусь, если скажу, что за эти два дня каждый из вас отчетливо ощутил локоть товарища. Кстати, и это выражение тоже зародилось в годы войны…

— Это когда наша пехота в атаку шла. На фашистов! — подтвердил Фридрих Веретенников.

— Правильно. Ну, а кто или что мешает нам — таким же, по сути, пехотинцам — и сегодня идти в атаку?

— А на кого?

Этот недоуменный вопрос вырвался сразу у нескольких.

— На самих себя в первую очередь, — ответил Михаил, чем окончательно сбил ребят с толку. И только Небогатиков первым понял, куда клонит бригадир молодежной бригады.

— Верно. Очень верно говорит Михаил Иванович. И незачем далеко ходить: да сумей ваш товарищ Дмитрий Небогатиков в опасный момент резануть Митьку-свистуна…

Митька попытался приподняться, но Маша-крохотуля мягко и вместе с тем властно удержала его.

— Это еще что?!

— Лежи, лежи, Митя… И еще пример: разве трудовые звезды экскаваторщика Владимира Фоменкова или того председателя колхоза… ну, из вчерашней газеты, длиннющая такая фамилия…

— Чересседельников, — подсказала Васена. — Из нашенского района он. И что удивительно: ведь всю войну мужик провоевал в артиллерии! Не то каким-то заряжающим, не то… словом, вроде подсобника. Ну и заслужил только медаль «За отвагу» и еще три медальки за освобождение городов. А вернулся домой к своей Настене и — приходи, кума, любоваться! — полным героем оказался наш Серафим Семенович Чересседельников:!

— Ну, за Владимиром Фоменковым и твоим, Васена, земляком нам, пожалуй, не угнаться, — не без сожаления сказал Глеб Малышев.

— Вот и главное. Нам хотя бы медальку заполучить — одну на двоих! — поддержал брата Борис.

— Ну, нет. Уж если мечтать, так давайте ставить веред собой цель самую высокую! — решительно возразил Малышевым Михаил. — Я ведь почему припомнил свой разговор с отцом об ордене Славы: надо, чтобы этот боевой солдатский орден в наше мирное время стал орденом рабочих!

И снова, в который уже раз, слова Михаила всех удивили.

— К сожалению, дорогой товарищ Громов, как говорится, сие от нас не зависит, — выразила после минутного молчания общее мнение Маша Крохоткова.

— А почему?!

На этот требовательно прозвучавший вопрос никто не отозвался.

— Ну, так вот, самые дорогие друзья мои, — твердо и, пожалуй, торжественно закончил свою мысль Михаил, — поскольку орден Славы в годы войны был не только солдатским, но по преимуществу и молодежным орденом, кто же, как не комсомольцы наших многочисленных новостроек, завоевал право поставить перед правительством вопрос о переключении Славы с боевой на трудовую!

 

ПОСЛЕСЛОВИЕ

В большинстве романов авторы не оставляют «на усмотрение читателя» как героев, отвечающих общепринятому в нашем обществе понятию «хороший человек», так и действующих лиц, заслуживающих своим поведением читательское осуждение.

Оно и понятно: заложив в основу своего произведения древнейшую и поистине неисчерпаемую тему всех литератур — тему противоборства добра и зла, — еще присущую, к прискорбию, и обществу, претворившему в жизнь строку великого гимна «Мы наш, мы новый мир построим», обществу, организующей моралью которого являются основы коммунистического мировоззрения, — авторы тем самым как бы берут на себя обязательство не только изобличить носителей зла, но и покарать лиц, именуемых в дальнейшем правонарушителями.

Кстати сказать, в реальной жизни чаще всего так и происходит: именно к деяниям уголовных преступников, прелюбодеев, склочников, пьянчуг, тунеядцев больше всего применима старинная поговорка «Сколько веревочке ни виться, а кончику быть!».

Однако, отвлекаясь, хочется сказать, что и из неисчерпаемого кладезя народной мудрости черпать надлежит осмотрительно. К примеру, иное да и неблаговидное звучание приобрели в наши дни такие некогда поощрительные речения «Пьян да умен — два угодья в нем», или «Работа не волк, в лес не убежит», или «Муж да жена — одна сатана», или обширнейший раздел поговорок, явно утерявших актуальность после отделения церкви от государства, таких, как «Без бога — ни до порога», «Бог не выдаст, свинья не съест» и т. п.

Неиссякаемы да и обязательны, по-видимому, для произведений «изящной словесности» и темы двух любящих сердец, родителей и детей, дружбы и неприязни.

И в этих вопросах читатель уже приучен к тому, что в конце повествования молодые и благонравные герои закрепляют свое возникшее в первых частях и окрепшее к концу романа чувство, так сказать, установленным порядком, а у положительных героев среднего и преклонного возраста, если у таковых по ходу действия возникли разногласия семейного, общественного или производственного характера, наступает примирение.

Так, повторяю, происходит в подавляющем большинстве произведений «изящной словесности», если, конечно, в основу их заложены подлинные «опыты быстротекущей жизни», ибо, что бы там ни говорили скептики, нытики и критики-верхогляды, жизнь наша год от году становится полнокровнее.

Михаил и Митька — вот два героя, чьи судьбы и взаимоотношения с другими персонажами определяют весь сюжетный поток романа.

Большую да и драматическую роль в жизни этих двух столь несходных по поведению и характерам парней сыграла семья Кузьмы Петровича Добродеева — человека извилистой судьбы и изворотливого характера.

Но несмотря на то, что этот неглупый и внешне благопристойный деятель, как и его подручный Яков Семенович Лоскутников, заслуживает полного посрамления, на страницах книги этого не произошло, поскольку одной из основ правосудия еще со времен римского права являлось и является положение, именуемое в юриспруденции «презумпцией невиновности», а в быту поговоркой: «Не пойман — не вор».

Кстати сказать, наш умудренный читатель и сам поймет, что изобличить Добродеева не так-то просто. Не случайно кто-то из районных острословов дал ему такую характеристику: «С нашего Козьме — хрен возьме!» Да и нет у автора, честно говоря, твердой уверенности в том, что и в жизни все такого рода «благостные пакостники», как говорится, получают по заслугам: непростая это задача — распознать иногда даже в близком знакомце человека двойного дна.

Зато полностью и вполне благополучно определилась судьба наиболее легкомысленного, чтобы не сказать — непутевого, героя романа — Митьки Небогатикова. Думается, что и у читателя должка возникнуть уверенность, что столь жестокие потрясения, которые чуть было не погубили этого ершистого и жизнелюбивого по натуре паренька, сыграют решающую роль в его будущности.

А кроме того, весьма и весьма существенную помощь Митьке в его «новорождении» окажет Маша-крохотуля, девушка, которую комсомольцы стройуправления избрали своим оргом отнюдь не за красивые глаза.

Сложнее дело обстоит с ведущим героем романа: трудно, ой как трудно будет Михаилу Громову, при его, возможно, излишне самолюбивом да и строптивом характере, восстановить отношения с девушкой, которую он с полным основанием уже называл своей невестой.

И не только последняя в романе встреча и разговор, обострившийся до пощечины, обусловили окончательный, как казалось Михаилу, его разрыв с Катюшей: не меньшую, если не большую роль сыграл тот психологический настрой, который явственно прозвучал в словах Михаила, высказанных им отцу накануне отъезда Ивана Алексеевича из Светограда:

— Вот сейчас, папа, я поступил бы не так, как… тогда. И даю вам честное слово, что впредь никогда и ни в чем не погрешу против своей — теперь уже по-настоящему комсомольской! — совести!

Возможно, стороннему человеку такое обращение сына к отцу показалось бы излишне… ну, превыспренним, что ли. Но для Ивана Алексеевича эти слова прозвучали как еще одно подтверждение тому, что его некогда блудный сын сейчас верно и твердо ступает по жизненному пути.

И даже то, что Михаил сначала было согласился взять отпуск в отбыть вместе с отцом в Москву, а в день отъезда, когда уже и билеты на теплоход были на руках, неожиданно передумал, сначала показалось Ивану Алексеевичу обидным, но по зрелом размышлении…

— Тут уж, дорогой Петр Петрович, никуда не подашься — наша кровь, громовская! Давно замечаю, что в деда Алексея Алексеевича мой Михаил пошел. Первым плотогоном по всему Волжско-Камскому бассейну был наш папаша, и, как тогда говорили, «самому уряднику Алешка-гром не сворачивает!».

Так горделиво и растроганно высказался Иван Алексеевич Громов, безотрывно глядя на рослую фигуру сына, замершую, как по стойке «смирно», в отдалении от толпы провожающих теплоход «Москва».

На это Петр Петрович Добродеев отозвался так:

— Да-а… этот мужичок своего добьется!..