1

На другое утро в районном центре, большом торговом селе, по существу переросшем уже в крепенький городок, в помещении райкома партии встретились два человека. Оба из одного колхоза. И оба — Иваны.

Иван Григорьевич Торопчин и Иван Данилович Шаталов.

Встреча оказалась для обоих неожиданной, а для Шаталова, пожалуй, и нежелательной.

— Ты как сюда попал? — удивленно спросил Торопчин.

— Да так же, как и ты. Думается, дорога в этот дом никому не заказана, — неприветливо отозвался Иван Данилович.

— Ясно. Чего ж вчера не сказал? Я бы тебя подвез. По своим делам, что ли?

— А у меня между своими и колхозными делами межи непроложено! Так-то, Иван Григорьевич, — значительно прогудел Шаталов, скосившись в сторону с любопытством прислушивавшейся к разговору чернявой, со смышлеными глазами девушки — технического секретаря.

— И тут не возразишь, — Торопчин улыбнулся. — Я смотрю, Иван Данилович, с тобой надо в ладах жить. А если спорить, так не натощак.

Как раз в это время в приемную быстро вошла чем-то сильно озабоченная Наталья Захаровна Васильева — первый секретарь райкома.

— А-а, «Заря» объявилась! — заговорила она весело, заметив стоявших в сторонке Торопчина и Шаталова, — Легки на помине. Ну, проходите, проходите, отцы-пустынники.

Васильева была по специальности агроном. А секретарем райкома стала с первого года войны.

Никто из знавших Наталью Захаровну, а знали ее все, не мог понять, где находила эта маленькая, щуплая женщина столько воли, силы, энергии. Целыми днями озабоченно колесил по району ее старенький, некогда фронтовой автомобильчик. Васильева обычно появлялась там, где ее меньше всего ждали, но где присутствие секретаря райкома было весьма желательно. И еще одна черта была у Натальи Захаровны — лично она как будто никогда колхозных вопросов не разрешала, но умела направить разговор так, что колхозники сами находили правильный выход из трудного положения. И обсуждение заканчивала обычно такими словами:

— Ну, уж раз вы сами решили, я протестовать не хочу. Вы — хозяева. Но чтобы свое хозяйское слово сдержать!

Она-знала по имени-отчеству не только всех председателей колхозов и секретарей сельских партийных организаций, но и бригадиров, и звеньевых, да и многих, очень многих рядовых колхозников своего района. Часто появлялась на семейных праздниках. А еще чаще навещала тех колхозников, у кого случалась беда.

Вот почему, когда после окончания войны на большинство ответственных должностей в районе вновь вернулись мужчины, самая трудная и ответственная должность — первого секретаря райкома — осталась за Натальей Захаровной.

— Ну, выкладывайте пироги на стол, — сказала Васильева Торопчину и Шаталову, склонив набочок голову и поглядывая усмешливо. — Почему это у Данилыча усы вроде обмякли? Разве живется плохо?

— А где теперь хорошо? — передохнув, отозвался Шаталов. — В Сибири разве.

— Ух ты! — Васильева рассмеялась. — Посмотреть, Данилыч, на тебя — прямо гвардеец. А все чего-то на жизнь жалуешься, как хилый зять на сварливую тещу… Ссуду, что ли, торопить приехали?

— Ссуду, Наталья Захаровна, полагаю, государство и так не задержит, — заговорил Торопчин. — Без нее нам не обойтись, сами знаете. Но приехали мы не за этим… Хотим все-таки Андрея Никоновича освободить от работы.

— Освобождают из тюрьмы. А в труде человек сам себе волен, — уклончиво ответила Васильева.

— Поэтому и не задерживаем. Все-таки ему стукнуло семьдесят восемь. Тяжело старику. Да и на колхозе его года, боюсь, отразиться могут.

— Ну, что ж. — Васильева подняла голову и взглянула на Ивана Григорьевича в упор. — А Бубенцов тебе ровесник, кажется?

Вопрос Натальи Захаровны явился полной неожиданностью для Торопчина. Он некоторое время с недоумением глядел на Васильеву, переглянулся с Шаталовым, потом произнес удивленно:

— А вы уже знаете? Откуда?

— Карты вчера раскинула. На трефового короля. И выпало ему быть в казенном доме, — Васильева рассмеялась. — Эх, Иван Григорьевич, да что же это за секретарь райкома, который не знает, что у него по району делается! Ну ладно. Нужно сказать, что поначалу я удивилась.

— Вот-вот, и колхозники удивляются на такую затею, — оживившись, вступил в разговор Шаталов.

— Чему удивляются?

— Да тому же самому, что и вы.

— Так ведь я удивилась только поначалу. Ну, а как Федор Васильевич в последнее время ведет себя?

— Как вам сказать… — начал было Торопчин, но Шаталов предупредил его.

— Охальничает! На неделе чуть не избил завхоза. Не по его разумению, видишь ли, Кочетков поступает. Бригадиров срамил на собрании. Как цепной кобель, на всех кидается!

Шаталов вызывающе взглянул на Торопчина.

— Продолжай, Иван Данилович, — спокойно сказал Торопчин. — Я ведь то же самое хотел рассказать Наталье Захаровне, что Бубенцов в последнее время колхозными делами очень интересуется.

— Заинтересовался кот воробышком! — Шаталов сердито фыркнул. — Не знаю, Наталья Захаровна, как другие, а я колхозу зачинатель. Колхоз меня человеком сделал. И не могу я на такие дела смотреть из-под печки.

— Хорошо. Очень хорошо, Иван Данилович, что ты так беспокоишься о колхозе, — серьезно сказала Васильева. — Значит, новому председателю поможешь.

— Какому, интересно?

— А это уж решат колхозники. Самое важное, чтобы народ чувствовал себя настоящим хозяином своего колхоза. Верно?

— Безусловно, Наталья Захаровна, — сказал внимательно прислушивавшийся к разговору Торопчин. — Но только если парторганизация наметила одно, а колхозники решат другое… Не нужна колхозникам такая парторганизация.

— Молодец! — Васильева улыбнулась, очень ласково поглядела на Торопчина. — Почему и люблю я тебя. А то приедет иной руководитель в район и смотрит в рот. Ждет все — не то указаний, не то приказаний. А своего-то мнения у него и нет. Разве за такими колхозники пойдут? А вообще нужно нам смелее выдвигать новых людей. Достойных, конечно. Ведь какая молодежь за войну выросла! А уж про вас, фронтовиков, Иван Григорьевич, и говорить нечего. Помню ведь я, каким ты воевать ушел. Прямо скажу — не особенный был. Из комсомольцев вырос, а в партию не дорос. И вижу, каким вернулся. Значит, понял что-то.

— Понял, Наталья Захаровна. Даже не то слово. Не так хочется сказать… А как — не знаю…

— Тоже и фронтовички разные объявляются, — вновь попытался повернуть разговор на беспокоившую его тему Шаталов. — Верно, иному фронт ума прибавил. А из другого и последний вышиб.

— Правильно, правильно, Данилыч. Есть фронтовики, а есть и «фронтовички», — Васильева рассмеялась, повидимому вспомнив что-то очень веселое. — Да вот вчера заявился ко мне один «герой» на учет становиться. Старший сержант, гвардеец, вся грудь в медалях. Козырь-парень! Я как глянула, ну, думаю, пропали на селе все девушки. Спрашиваю: «Чем заняться думаете?» А он: «Не решил, говорит, еще. Вот посмотрю, как колхоз встретит. Помощи, говорит, от колхоза пока не вижу, товарищ Васильева». Взглянула я на него повнимательнее — шутит, может быть? Нет, серьезен. И даже сердито так на меня смотрит.

— Вот так козырь! — возмутился Торопчин. — А ведь, наверное, не с пустыми руками вернулся из армии.

— Ясно! — Начав свой рассказ весело, Васильева заканчивала его с горечью. — Больше четырех тысяч получил по демобилизации. Мало тебе? Так то, говорит, государство мне выплатило, а то — колхоз.

— Гнать таких рвачей из колхоза надо метлой! — уже совсем разгорячился Торопчин. Обидно ему стало и за себя, и за тысячи других фронтовиков, и за всю Советскую Армию.

— Прогнать не хитро, Иван Григорьевич, — Васильева невесело усмехнулась. — А перевоспитать не возьмешься?

— Надо бы! Да попробуй, перевоспитай такого халдея! — Шаталов оживился. Разговор начинал ему нравиться. — Ну, ну, чем же закончилась ваша беседа?

— Этим почти и закончилась. Нет, самое интересное и забыла. «Инвалид, говорит, я Великой Отечественной войны». Вот тебе и раз! Смотрю: парень — кровь с молоком. В плечах, пожалуй, обоих вас пошире. Не хромает, не горбится…

— Может, нутро ему повредило? — спросил Шаталов.

— Пожалуй, что и так. Самое нутро, — Наталья Захаровна совсем уж нахмурилась. — Совесть человек потерял. Если, конечно, раньше она у него была. А так — двух пальцев на левой руке нет.

— Факт примечательный. — Шаталов подвинулся со стулом поближе. Многозначительно взглянул на хмурое лицо Торопчина, повернулся к Васильевой, которая, низко склонившись к столу, рассматривала какую-то бумагу. — Выходит, и инвалиды бывают разные, Наталья Захаровна! Это вы очень даже хорошо про совесть упомянули. Вот опять скажу про Бубенцова…

— Опять — не надо! — Васильева вскинула голову и взглянула на Шаталова так, что у Ивана Даниловича повеселевшее было лицо снова стало постным. — Я ведь, товарищ Шаталов, понятливая. Лучше скажи прямо — а кого же ты в председатели наметил?

Иван Данилович засопел и грузно заерзал на стуле.

— Я, конечно, не знаю…

— Знаешь! И я знаю. И советую тебе, когда будет общее собрание колхозников, выступить и предложить эту кандидатуру от своего имени. Устава ты этим не нарушишь, да и партийная демократия не пострадает. Тем более кандидат твой не последний человек в колхозе. Даже заслуженный.

Хотя Наталья Захаровна и говорила как будто бы без всякой насмешки и взгляд у нее был совсем не ехидный, Иван Данилович почувствовал себя так, как будто кто-то сунул ему за шиворот сосульку. А на Торопчина в ту минуту даже не покосился. И хорошо сделал, потому что тот не смог удержать какой-то по-мальчишески задорной улыбки. Но ничего не сказал Иван Григорьевич.

А заговорил только тогда, когда «оба Ивана» вышли на крыльцо. Заговорил весело, щуря глаза на лучистое, уже настойчиво пригревающее землю солнышко.

— Эх, и денек сегодня, Иван Данилович, знаменитый! В такой день хорошо дела начинать.

— Хвали невесту после свадьбы, а день по вечеру, — хмуро отозвался Шаталов.

— Сердишься?

— Нет, привычный.

— Ну, коли так, поедем до дому вместе.

Торопчин и Шаталов спустились с крыльца и не спеша направились к сараю, около которого стояли сани.

— Давно я собирался поговорить с тобой, Иван Данилович… так сказать, по-семейному, — подтягивая чересседельник, сказал Торопчин. Он почему-то смутился, и от этого его крутолобое, худощавое лицо помолодело и стало простодушным.

— Говорить мне с тобой трудно, товарищ Торопчин, — грузно опускаясь в санки, сказал Шаталов. — Двойственный ты, я вижу, человек. Одной рукой гладишь, а другой за бороду придерживаешь, чтобы не качалась голова.

Лицо у Ивана Григорьевича помрачнело. Он подобрал вожжи. Шершавый маслаковатый меринок пошел спорой рысью. Комья талого снега гулко застучали в передок саней.

— Не тебе бы говорить так, — вскоре опять начал разговор Торопчин. — Ведь сам секретарем был. И знаешь, какая это ответственность. Каждый человек только за свое дело отвечает, а я за всех людей. Ну, как я тебя хвалить буду, в председатели рекомендовать, если вижу, что и с бригадой ты не справляешься?!

— Ясно. Где уж нам с такими руководителями, как Бубенцов, тягаться.

— Может быть, и так. Пока я в Федора верю. Энергии в нем непочатый край. Да и не глупый он человек.

— Ну что ж, поживем — увидим, как умники управляться будут. — Шаталов зевнул было, но сразу захлопнул рот, так как туда залетел комочек снега. Сплюнул. — А нам, дуракам, видно, и на покой пора.

— Не прибедняйся, товарищ Шаталов. Дураком тебя пока никто не называл, и не старайся, чтобы назвали. И о покое тоже разговорчики отложи. Сейчас у нас каждый человек на счету. Для всех найдется работа. А вообще хватит, Иван Данилович, — неожиданно почти весело закончил Торопчин. — А то солнце снег точит, а мы друг друга. Эх, и снега! Ну, напьется нынче земля с весны досыта. Только бы не упустить влагу.

Иван Григорьевич даже привстал, оглядывая окрестности.

Побуревшая, жухлая дорога стремилась все вперед и вперед по необозримым, обжигающим глаза сверкающей белизной полям, туда, где тянулась по горизонту синяя кайма леса.

— Верю я, что самое тяжелое время позади. Можно, пожалуй, и о хорошем подумать. А для меня… хорошее с твоей фамилией связано. Вот и хотел бы услышать от тебя слово…

Но Шаталов ничего не ответил. Он сидел, крепко втиснув в сиденье санок свое массивное тело, и угрюмо шевелил усами, что-то обдумывая.

— Так как же, Иван Данилович? — вновь спросил Торопчин.

— Пока все так же, Иван Григорьевич, — ответил Шаталов.

Больше за всю дорогу до села «оба Ивана» не сказали друг другу ни слова.

2

Невысокая, плотненькая, даже толстоватая девчушка с круглым и румяным, как яблоко боровинка, лицом и недлинной тугой косичкой — именно такой знал до войны Иван Григорьевич Торопчин закадычную подружку своей сестры Наташи — Клавдию Шаталову.

«Сердитка-небитка», «задавашка», «воображалка» — так часто называли девочку ее сверстницы. И действительно, в детстве Клаша всегда была нелюдимой, молчаливой и какой-то насупленной. Даже в играх сохраняла озабоченный вид.

Однако внешняя неприступность и замкнутость Клавдии не помешали сестре Ивана Григорьевича Наташе по-настоящему сдружиться со своей соседкой, Так и росли две девочки, дружно переходя из класса в класс, неизменно сидя на одной парте и не разлучаясь даже в свободное от совместных занятий время. То и дело подносили одна другой немудрящие подарочки, менялись иногда нарядами, чем не на шутку сердили матерей, и даже переписывались, не прибегая к услугам почты. Напишет вечером одна другой письмо, а утром просто передаст из руки в руки.

Трогательная была любовь.

Много раз клялись подружки не разлучаться до самой «гроб-могилы». И клятву свою сдержали бы, да разлучила девушек война. Ушла Наташа Торопчина вслед за отцом и тремя братьями, ушла… и не вернулась.

А Клавдию на фронт не отпустил отец. Как ни просилась девушка, как ни рвалась вслед за своей подружкой, Иван Данилович остался непреклонным. На селе даже поговаривали, что всю зиму с сорок третьего на сорок четвертый год не выпускал Шаталов свою дочь из дому. Боялся, чтобы не ослушалась воли родительской. Слух, конечно, был преувеличен, но вот такие слова Ивана Даниловича люди слышали своими ушами.

— Двух сыновей в армию отдал. Старшая дочь еще до войны от дому отбилась. Случись что — и некому будет отцу с матерью глаза закрыть. А главное — кто на полях работать будет, если и бабы все в армию наладятся? Ведь мы, колхозники, а не кто-нибудь солдатиков наших хлебушком обеспечиваем!

Слова прозвучали убедительно.

Во всяком случае Клавдия смирилась. И к чести девушки нужно сказать, что последние годы войны работала в колхозе примерно.

Как это ни странно, возвратившийся с фронта Торопчин почти две недели не мог встретиться с Клавдией Шаталовой. Правда, в первое время Иван Григорьевич и не искал встречи. Но ведь трудно, проживая в одном селе, наискосок друг от друга, не повстречаться хотя бы случайно. Тем более и в дом Шаталова Иван Григорьевич заходил не раз. Не к Клавдии, конечно, а к ее отцу — тогда секретарю партийной организации колхоза.

Зато каждый день Торопчин слышал о девушке рассказы от своей матери и младшего брата.

— И в кого она у Шаталовых уродилась такая отзывчивая! Ведь она меня, прямо на руках из могилы вынесла. Истинно, как дочь заботилась, — растроганно и горько говорила Анна Прохоровна. «Как дочь, а все — не дочь».

— А уж яблоков Клаша нам из своего сада перетаскала — пуды! — добавлял к рассказу матери Васятка. — И костюм военный мне справила на свои деньги. Из Мичуринска привезла. А тебя, Ваня, каждый день вспоминала хорошими словами…

Слова матери и Васятки не проходили мимо ушей Ивана Григорьевича. Ему все сильнее хотелось повидать девушку, поблагодарить ее.

Первая встреча Торопчина с Клавдией Шаталовой произошла «на производстве», когда он, назначенный животноводом, принимал дела. Дела не веселили. И конюшни, и новый еще, поставленный только перед войной коровник были запущены. Колоды текли, станки и кормушки обветшали, и вообще чувствовалось, что люди к концу войны тянулись из последнего.

Торопчин, правда, ничего тогда не сказал водившему его по конюшням и ферме Андрею Никоновичу. Знал он отлично, как трудно пришлось колхозникам и особенно колхозницам вести в обезлюдевшем колхозе такое хозяйство. И то молодцы: и поставки все выполняли в срок, и поголовье удержали на приличном уровне.

Но Никоныч — мудрый старик — и без слов понимал мысли Торопчина.

— Хвалиться тут, прямо скажем, нечем, но и судить нас ты, Иван Григорьевич, остерегись.

— Ян не думаю осуждать, что ты, Андрей Никонович! Просто молодцы! — поспешно отозвался Торопчин.

— Значит, и у тебя так будет? — Новоселов кивнул вдоль коровника и испытующе, со стариковской хитрецой взглянул на нового животновода.

Иван Григорьевич не мог удержать улыбки, уловив некоторую ехидность в вопросе председателя.

— Посмотришь через год, Андрей Никонович. Меня сейчас и то, что до войны было, не успокоит.

— Ну, ну, действуй. Главное — конюхов и доярок подтяни. И что за народ — удивление! В войну, заметь, не то чтобы подгонять или упрашивать, намека давать не приходилось. Ночевали на конюшнях да на ферме. Телят в стужу растаскивали по домам. Бидоны с молоком на сдаточный носили на руках. А сейчас? Как только объявили победу, еще и мужики не вернулись, а бабы уж начали квашню заводить. Все по избам разбрелись. Та крышу перекрывает, другая печь придумала иначе сложить, третья никак не выберется со своего огорода. Да пропади ты пропадом! Или они думают, что после войны с неба не дождь, а жито посыплется? А у девушек одна идея — наряды. Все, видно, женихов ждут! До работы ли тут… Да вон, полюбуйся. Ну, что ты стоишь, словно каменная?

Тут только Торопчин, повернувшись в ту сторону, куда устремил свое внимание Новоселов, заметил девушку.

Она действительно стояла неподвижная, как статуя, в тени, прижавшись к косяку.

— Где бригадирша? — строго спросил председатель.

— На выгоне… Доить пошли.

— А ты чего тут делаешь?

— Меня Екатерина Никитична за аптечкой прислала. Фантазия ногу… засекла, что ли.

— Видал! — Андрей Никонович повернулся к Торопчину, — Ее за делом послали, а она стоит и разговоры слушает. И вот не укажи — час простоит. А ведь комсомолка!

— Клавдия? — тихо сказал, наконец, Иван Григорьевич.

Он не сразу узнал в высокой темноволосой, показавшейся ему в первую минуту худощавой девушке с характерным овалом смуглого лица, строгим взглядом золотисто-карих глаз и чуть припухлыми губами — толстенькую, круглолицую «сердитку», подружку своей сестры.

Смотрел и смотрел на нее. Вот оно что делает, время!

И уж никак не ожидал Иван Григорьевич, что эта первая после пятилетней разлуки встреча с Клавдией Шаталовой произведет на него такое впечатление. Торопчин впервые как-то особенно ясно ощутил, что действительно война окончилась, что снова он вернулся в родное село, что начинается новая, может быть очень трудная, но прекрасная пора в его жизни, что ему двадцать девять лет.

Прошло еще полгода.

И снова почти на том же самом месте произошла, правда, не радостная, но тоже памятная обоим встреча.

Только на этот раз встреча не была уже случайной. После разговора в санях с Иваном. Даниловичем Торопчину неудержимо захотелось немедленно повидаться с Клавдией. И он поспешил в коровник, где в этот час оканчивалась дойка.

Сильно изменилось за это время помещение. И стойла и проход между ними содержались в чистоте. Были срублены новые кормушки, заново настланы слегка покатые полы. Провели в коровник и электрическую сеть, но тока пока не было, и лампочки висели, обернутые кисеей. И только в одном ничего не мог поделать Иван Григорьевич — стоявшие в чистых благоустроенных стойлах коровы были «не в теле». Сильно исхудал скот за тяжелую зиму, и почти вдвое упал надой. А уж каких только мер не принимали, чтобы сохранить поголовье и дотянуть до свежих кормов!

Изменились, а вернее, определились за прошедшие полгода и отношения между Иваном Григорьевичем и Клавдией.

Не раз и не два встречались они за это время. Правда, все больше урывками, на людях. Уж очень большая нагрузка навалилась на Торопчина, после фронта он даже недельки не отдохнул. Мешало свиданиям и то, что Иван Данилович Шаталов держал семью в строгости и не допускал никакого «баловства».

Даже сын его, Николай, тоже недавно вернувшийся из армии, боялся отца, а уж про Клавдию и говорить нечего.

Правда, вначале Иван Данилович относился благосклонно к становившемуся все более заметным ухаживанию Торопчина за его дочерью. И не раз говаривал жене:

— Ты Ивана послаще потчуй. Гляди, зятем будет.

На что Прасковья Ивановна отвечала:

— Ну что ж, такой зять и по хорошему времени ко двору.

Но после того как Иван Григорьевич дважды справедливо, вежливо, но хлестко раскритиковал Шаталова на партийных собраниях, а потом и заменил его в должности секретаря партийной организации, — отношения испортились.

Перестал Иван Данилович советовать жене «послаще потчевать» Ивана и дочери своей запретил ходить в дом Торопчина.

— Ни к чему это. Понимать должен, чья ты дочь. Меня не такие люди, как Ванька Торопчин, уважают. Так и скажи ему. Поняла?

Клавдия поняла, но Торопчину разговор с отцом не пересказала. Впрочем, Иван Григорьевич и без объяснений догадался, почему все труднее и труднее становилось ему встречаться с Клавдией.

Но разве нужны частые встречи, когда впервые по-настоящему зарождается чувство? Разве нужен длинный разговор для того, чтобы высказать то, что и без слов ясно? И, наконец, разве может девушка перестать любить парня хотя бы и по приказу отца, которого с детских лет боялась и слушалась?

Другое дело, что очень трудной становится для девушки жизнь и мачехой кажется иногда ей судьба.

— Брось, Клаша, стоит ли плакать! — сказал Иван Григорьевич и тут же расстроенно возразил сам себе: «Правда, я и сам при таком положении прослезиться могу. Эх, незадачливые мы с тобой какие-то!»

Торопчин и Клавдия стояли в самом конце коровника, где была свалена солома для подстилки, сушились на жердочках пахучие лечебные травы и никогда не рассеивался теплый, парной полумрак.

Клавдия подняла на Ивана Григорьевича заплаканные, по-девичьи бездумные глаза. Сказала строго, осуждающе:

— Сам виноват. Ну почему ты всегда отца обижаешь? Знаешь ведь, какой он.

— Пусть и он знает, какой я! — уже решительнее ответил девушке Торопчин. — А обидится на меня не он один. Не понимают еще многие люди, кому я добра желаю.

— Кому-нибудь, да только не мне.

— Ну вот ведь какая ты, Клаша, — Торопчин приблизился к девушке, осторожно обнял ее за плечи. Хотел привлечь, но Клавдия отстранилась.

— Не балуйся, Иван Григорьевич. Хочешь по-хорошему — поговори с папашей еще. Уступи в чем. Ведь он постарше.

— Уступи? — Торопчин недовольно шевельнул густыми бровями. — Ну, нет. Верно, у папаши твоего характер чугунный, но и я не из осины вытесан. Ему, черту, только палец дай…

— Не выражайся! — Клавдия горделивым движением вскинула голову, и сразу лицо ее чем-то напомнило лицо Ивана Даниловича. — Коли отец — черт, выходит, и дочь — чертовка. Вот тебе и весь сказ!

Выговорив залпом эту фразу, девушка повернулась и пошла вдоль стойл, решительно ступая стройными и крепкими, обутыми в грубые сапожки ногами, изгибая стан под тяжестью подойника.

Ушла и не обернулась.

— Так. Незавидное твое дело, Иван Григорьевич, — попытался пошутить сам над собой Торопчин. Но слова прозвучали совсем не шутливо. Грустно и искренне прозвучали слова.

Постоял еще немного и медленно побрел к выходу, провожаемый густыми, как бы сочувственными вздохами и просительным мычанием коров.

Вышел на улицу. Долго оглядывал сбегающую к реке улицу села, повеселевшую от весеннего солнца, украшенную легкими пушистыми дымками, тянущимися из труб.

Около его дома Торопчина окликнула немолодая, но статная и как-то по-особому уверенно-неторопливая в движениях и в разговоре женщина — звеньевая Коренкова.

— Поймала, наконец, — заговорила она, ласково оглядывая Ивана Григорьевича удивительно синими глазами, не постаревшими даже от паутинной сеточки морщинок. — Звал?

— Еще как! — у Торопчина лицо повеселело. — Приказал строго-настрого, чтобы нашли мне знаменитую бригадиршу Марью Николаевну.

Коренкова, довольная похвалой, рассмеялась.

— Может, и была знаменитая, да вся вышла. Ну, веди, коли так, домой. Мы ведь с тобой не суженые, чтобы у плетня разговаривать.

Они не спеша направились к дому.

— Хочу, Марья Николаевна, тебя под суд отдать, — сказал Торопчин уже в горнице, снимая дубленку и шапку.

Коренкова, не раздеваясь, присела на стул. Только шаль скинула на плечи.

— Под су-уд! — От удивления у женщины вскинулись брови. Она не сразу поняла, что Торопчин шутит.

— Ясно. Почему без боя сдала позиции?.. Бригаду свою оставила.

— Ах, ты вот про что! — Коренкова помолчала, перебирая пальцами бахрому шали.

Потом подняла голову и взглянула на Торопчина уже не так ласково. Даже вызывающе.

— Это уж вас, фронтовиков, спросить надо. Захотели, видно, женщин обратно до горшков обернуть. Только не выйдет. Я и на звене себя оправдаю почище, чем ваш Шаталов на бригаде. Он — медаль, а я — орден получу! Вот запиши мои слова для памяти. Уж очень к месту вышло постановление. Есть для чего колхозникам потрудиться.

— Безусловно. Только… дело ведь тут не в орденах и медалях. Надо, чтобы люди поняли самую суть.

— А то не понимают! Думается, по буковкам разобрали. Сам ведь ты и собрание проводил. Только одно плохо. Говорите-то вы иногда складно, а поступаете кое-как. Вот почему премии урожайным, звеньям за прошлый год не выдали?

— Видишь ли, товарищ Коренкова… — Торопчин под осуждающим взглядом женщины даже смутился.

— Засуху опять помянешь, — не дала ему та закончить. — А я так понимаю — особенно надо было отметить, раз человек и природу перехитрил своим старанием.

— Знаю, все знаю. — Торопчин на несколько секунд склонил голову, но сразу же опять повернулся к Коренковой. — Больше такого не будет. Всыпали уже кое-кому за подрыв. А сейчас установка иная: чтобы прямо с весны все на работу вышли. Все до одного. Об этом сейчас не только мы с тобой, а и в области, да и в Кремле люди беспокоятся! Все ЦК партии на тебя, Марью Николаевну Коренкову, надеется.

— Этим не шути, товарищ Торопчин, — строго и взволнованно сказала Коренкова. И невольно подняла взгляд на висящий над столом портрет. Еще раз повторила: — Не шути… У меня вот здесь и так кипит все, когда смотрю, что Данилыч сотворил с моей бригадой.

— Хорошо. Очень хорошо! — сказал Торопчин.

— Чего же тут хорошего? — Коренкова взглянула прямо в глаза Торопчину, и очень неласково. — Я за знамя три года с Брежневым боролась, а они его враз промотали. Работнички боговы!

— Хорошо! — вновь, почти весело повторил Торопчин и подвинулся ближе к Коренковой. — Правильно, что до сих пор бригаду своей считаешь. Думается мне… что будешь ты, Марья Николаевна, опять бригадиром.

— Та-ак, — И по голосу Коренковой, и по каким-то мелким ненужным движениям рук было видно, что женщина глубоко взволнована. — Прости, Иван Григорьевич, за грубое слово, но к его давно припасла. Не колхозом таким людям заправлять, а телят пасти!.. Да и то не на открытом месте, чтобы не разбежались от таких пастухов. Понял загадку?

Она встала, накинула на голову спущенную шаль и решительно направилась к двери.

— Подожди, Марья Николаевна! — крикнул, вскакивая вслед за Коренковой, Торопчин.

Женщина задержалась. Гнев сделал ее лицо строгим и красивым.

— Ждать мне, видно, нечего, товарищ секретарь, уж если руководители колхозные — партийные люди — в лицо мне плюнули! И платочка не дали утереться. Да я, может быть, десять лет берегла одну думку. Людям показать боялась, как перстень заветный. Мужу наедине не рассказывала.

Необычайное волнение Коренковой передалось и Торопчину.

— Успокойся, Марья Николаевна. Я ведь… ничего не знаю.

— Ладно, — Коренкова концом шали отерла глаза. Омытые слезами, они засинели еще ярче. Заговорила сдержаннее: — В партию нашу я хотела вступить, Иван Григорьевич. Поверишь — всю войну собиралась. Не шибко грамотная, а всю историю партии два раза прочла и в голове уложила.

— Ну, ну?

— Отказали мне. Не допустили меня в партию нашу!

— Как?! Кто? — Торопчин нахмурился. Нервно расправил под ремнем гимнастерку.

— Вот. Я и сама поначалу не поверила. А — так. Причина нашлась, конечно, серьезная. Теперь-то я и сама это вижу, а тогда… Муж у меня погиб на фронте, Павел Петрович. В сорок третьем году, четырнадцатого сентября. А похоронная пришла акурат под новый год. Я и потерялась. А тут еще свекровь приступила. Ну, панихиду по Павлу я возьми и отслужи… — Здесь-то церквей нет, так в Тамбов ездила. А людям не говорила. Кому, думаю, это нужно? Однако от людского глаза разве укроешься… Да что теперь старое ворошить!

Марья Николаевна порывисто отвернулась и взялась за скобу двери.

Торопчин долго стоял молча, взволнованный рассказом, глядя на захлопнувшуюся за Коренковой дверь. Крепко потер рукой лоб.

Отошел к столу, сел, разгладил широкой ладонью скатерть. «А все-таки бригадиром ты, Марья Николаевна, будешь! И в партию таким, как ты, дорога не заказана… Нужна тебе была эта самая панихида?»

Дверь вновь распахнулась и пропустила разрумянившегося, запыхавшегося младшего брата Ивана Григорьевича, пионера Васятку. Паренек потопал у порога ногами, обивая с валенок снег, и произнес радостно:

— Скоро занятия у нас в школе кончатся. Видал?

— Почему так? — удивился Иван Григорьевич.

— Помогать вам будем. На севе. Сегодня Надежда Васильевна статью нам одну прочитала. Из «Пионерки». Там такой намек дан, что Москва на тамбовских ребят крепко надеется. Ну, а мы, значит, постановление вынесли. На собрании. — Васятка горделиво шмыгнул носом и закончил: — Я, Ваня, председателем был! Вроде тебя.

— Интересно, — Торопчин улыбнулся. — Вот крику-то небось на собрании было!

— Смешного не вижу, — обиженно сказал Васятка, стаскивая шубенку.

— Какой уж тут смех… Ну-ка, ну-ка, это еще что? Опять ты, председатель, галстуком перо чистил?

Васятка смутился. Потеребил измазанный в чернилах конец пионерского галстука.

— Кабы я один…

— Так вот слушай. Собери всех пионеров и растолкуй от моего имени: если я еще такое замечу… — Торопчин подумал, чем бы пригрозить, и остановился на самом доходчивом: — уши нарву!

— Ишь ты какой! — опасливо забормотал Васятка, отходя в другой конец горницы, — А еще партийный секретарь!

— Чего, чего ты там лопочешь? — Торопчин поднялся из-за стола.

— Не буду, говорю, — поспешно отозвался Васятка, неверно истолковав движение старшего брата.

— Пионер, Василий Григорьевич, — это брат, дело не шуточное! — заговорил Иван Григорьевич, вновь натягивая дубленку. — Комсомол — первый помощник партии, а вы, выходит, второй. Понял?

— Еще бы, — смущение на лице Васятки пропало, сменилось иным, задорным выражением. Он уже смело взглянул на Ивана Григорьевича и выпалил торжествующе: — Ага! А тебя сама Надежда Васильевна за вихры оттаскает.

— Ох, страшно! — Торопчин взглянул на занявшего петушиную позицию братишку и рассмеялся.

— Досмеешься! — пригрозил Васятка. — «Передай, говорит, Ванюшке…» честное пионерское, — хоть ты и длинный стал, и секретарь, а Надежда Васильевна всегда тебя так зовет — «Ванечка» или «Ванюшка». Да, так «передай, говорит, ему, чтобы на глаза мне не показывался. Я, говорит, ни на что не посмотрю, прямо за вихры его оттаскаю». Тебя, значит! Думаешь — вру?

— Нет, не врешь, — теперь пришло время смутиться старшему брату. Иван Григорьевич даже опасливо пригладил ладонью «вихры», — Она такая — Надежда Васильевна. Справедливая.

— Значит, знаешь за что?

— Знаю, — Торопчин обвел взглядом протянувшуюся от окна к окну полку, где неровным, зубчатым рядком выстроились книги. Вздохнул. — Книги Ленина я из школьной библиотеки взял. Два… нет, три тома. «Хождение по мукам» тоже оттуда. И…

— Старуху какую-то в последний раз принес, — подсказал Васятка.

— Ага «Старуха Изергиль» Горького. Взять-то взял… Эх, Василий Григорьевич, мало у меня времени остается для книг. Газеты — и то не всегда прочитываю как нужно. Всё дела да случаи. Не годится так. Мною сейчас вопросов разных возникает, а ответа где искать?

Иван Григорьевич направился к двери, но в дверях почти столкнулся с входящими в избу звеньевой Дусей Самсоновой и Петром Аникеевым.

— А мы к тебе, Иван Григорьевич, — сказала Самсонова. — Здравствуй. Торопишься куда?

— Здравствуй, Дарья Степановна, здравствуй, дорогая, — крепко пожимая руку девушки и с удовольствием глядя в ее разрумянившееся задорное лицо, сказал Торопчин. — Хоть бы и спешил, так не ушел от такой крали! Давно с тобой поговорить собираюсь.

— И я тоже. А живем друг от друга далеко, аж два дома пробежать надо.

Самсонова рассмеялась. Потом сразу, без перехода, стала озабоченной. Вообще выражение ее лица сменялось молниеносно. И вся небольшая, суховатая фигурка девушки, необыкновенно живая и порывистая, ни на минуту не оставалась в спокойном состоянии. Дуся обязательно должна была что-нибудь делать.

«Ты и во сне-то никак не угомонишься, вот уж молотилка», — говаривала ей мать.

А уж на работе — просо ли полоть, картошку ли окучивать, подавать ли зерно на веялку — ни одна из девушек соперничать с Самсоновой даже и не пыталась. Недаром ее комсомольское звено считалось одним из лучших не только по колхозу, но и по району.

— Вот, привела суслика. Хорош? — сказала она, указывая Ивану Григорьевичу на Аникеева. И сама уставилась на своего спутника с любопытством.

— Ничего, — серьезно ответил Торопчин, здороваясь с Аникеевым за руку. — На суслика не походит. Ну что же, проходите, садитесь.

— Да мы на минутку, — сказала Дуся, однако первая прошла к столу и села. Тут же начала листать лежащую на столе книгу. Листая, заговорила: — Чего придумал — уезжать. С учету, видишь ли, сними его. Как бы не так!

— Куда, Петя, собрался? — спросил Торопчин.

— Дело у меня такое, Иван Григорьевич, — неторопливо и обстоятельно заговорил Аникеев, широколицый, очень худой, с задумчивыми глазами и путаной копной белокурых волос комсомолец. — Опять в Тимирязевку подавать хочу.

— Ну что ж, хорошее дело! — сказал Торопчин. — По крайней мере свой агроном у нас будет.

— Из него агроном — как из репы скворечня! Ездил уж в прошлом году, — возразила Самсонова.

— В прошлом году я, верно, провалился, — ничуть не обижаясь на насмешку Самсоновой, подтвердил Аникеев. — И нынче не попаду, если не подготовлюсь как следует. Вот смотрите — по алгебре хромаю, по физике тоже, и химия у меня…

— Вон как, сразу на три ноги захромал, — заливисто расхохоталась Дуся. — Как же ты на одной ноге в Москву прискачешь?

— Подожди, Самсонова, — остановил Дусю Торопчин. — Петя молодец! Это — по-моему. Раз задумал — надо добиваться.

— А кто же спорит? — сразу согласилась Дуся. — Да, может, мы все ему завидуем.

— Так в чем же дело?

— А в том, что через месяц посевная! И если все мои комсомольцы начнут разбегаться… Вот отсеемся, тогда и поезжай. Сама лепешек напеку на дорогу. Было бы только из чего. А сейчас — лучше ты меня не беспокой. Я и так ужасно нервная.

— Угу, — Торопчин искоса, с улыбкой взглянул на сердитое лицо Самсоновой. — А ведь, пожалуй, Петя, она права. Сейчас нам каждый человек, знаешь, как дорог.

— Слышал?.. Я хоть и шучу над тобой, а в работе тебя ни на кого не променяю. — Теперь Дуся уже успела сменить гнев на милость и смотрела на Аникеева ласково. — Уж если Петр идет за сеялкой, следить не надо. Тихой парень, но уж работник замечательный.

— Ну что ж, на сев я, пожалуй, останусь, — согласился Аникеев, чем очень обрадовал Дусю. Она даже волосы ему, и без того путаные, взъерошила.

— Эх ты, грамотей!

— Но только скажите вы ей, Иван Григорьевич, пожалуйста, чтобы сейчас Самсонова меня не беспокоила. Я пока за физику сяду.

— Правильно, — поддержал Торопчин.

— Не буду, не буду. Нужен ты мне очень! У меня, кроме тебя, физика, двадцать семь душ. Ведь я чего от них, чертей, добиваюсь? — Дуся порывисто повернулась к Торопчину. — Чтобы каждый комсомолец мне на бумажке написал, что он обязуется сделать. А как не сделает — я ему эту самую бумажку на лоб налеплю!

— И пишут?

— Как бы не так! Ну, с девчатами-то я совладаю. А уж с парнями… прямо горе мне горькое. Вот на Бубенцова теперь надеюсь. У Федора Васильевича агитация-то подоходчивей моей. Он еще и председателем не стал, а уж завхоз Кочетков сегодня с утра помчал к нему советоваться.

— Так. Хорошо. — Иван Григорьевич, очень довольный, встал, запахнул дубленку. Поднялись и комсомольцы.

— Ну, а какие разговоры по селу?.. Насчет Бубенцова…

— Не одинаковые, — на лице Самсоновой появилась озабоченность. — Все-таки многие за Шаталова стоят. У Данилыча в колхозе одной родни — не сосчитаешь.

— А твои комсомольцы как?

— Насчет нас не сомневайся, — беспокойство у девушки сменилось горделивой усмешкой. — Николай, сынок Шаталовский, и тот за Бубенцова голосовать будет. Будет! — Дуся хитро сощурила глаза. — А вот за Клавдию…

Самсонова осеклась. Знала она, как и все на селе, про отношения Торопчина и Клавдии.

Однако Иван Григорьевич, повидимому, не заметил смущения девушки.

— Так вот что, Дуся, и ты, Петр, — сказал он. — Надо, чтобы все комсомольцы приняли в выборах самое живое участие. Это, ребята, для колхоза вопрос политической важности!