Где же найдется ветер, Что сдвинет с места кувшинку, Замеревшую на середине пруда?

К большому своему удивлению, полковник Адлер вдруг выяснил, что Берлин портовым городом не является, а следом исчезала надежда выбраться отсюда по морю. Правда, была какая-то река, но, судя по ее незначительной ширине и маленьким лодкам, на которых все больше сидели бледные парочки, трудно было предположить, что она вырывается на простор. Оставался вокзал, но в силу нехватки времени вряд ли можно было довериться столь небыстрому, громкому, людному и заметному способу спасения как обычный железнодорожный состав.

К тому же беспечность, ликование от освобождения и легкость стали деваться куда-то. Находясь в некотором роде в ближайших родственных связях с Антоном Львовичем Побережским, Адлер от него же все-таки унаследовал и хандру, и эту изнурительную рефлексию. Еще недавно, неделю и две назад, когда все веселило и радовало, он лишь мельком думал об этом неприятном наследстве и надеялся, что оно минует его, но нет, как у лопоухой матери рождается лопоухое дитя, так и Адлер чувствовал, что день ото дня все наливается медленной тяжестью, какой-то угрюмой и бесполезной силой. И дети его, Эрнст и Эмиль, стали меньше интересовать его, как дети другие, Артур и Герман, когда-то мало занимали какого-то там Побережского.

Но только бы одно это – подозрительность появилась еще, страшная, снедающая душу подозрительность, о которой так много мог бы поведать Побережский Адлеру, случись им когда-нибудь повстречаться.

И сразу все стало уже не таким беспечным и безопасным, как несколько дней назад. Люди на улицах переглядывались с намеком и дружно смотрели в спину полковнику Адлеру ровно до тех пор, пока он резко не поворачивался, желая перехватить их буравящие взгляды. Номера машин все складывались в неприятные многозначительные числа, в которых Адлер угадывал и какие-то полузнакомые телефонные номера, и номера банковских счетов, переданные ему сгинувшим Побережским. Безусловно, все вокруг ждали какой-то команды и лишь поэтому до поры оставались в бездействии. Ждали, должно быть, прибытия какого-то главного чина, главнокомандующего какого-то, который в подзорную трубу рассмотрит фигуру жмущегося к стенам домов полковника Адлера и кивнет своей 5 свите: «Да, это он, взять его!»

И вот уже и раз, и другой он узнавал среди своих бесконечных преследователей того самого Коровко, который когда-то давно сначала допрашивал Брукса, а затем – Побережского. Сначала следователь, переодетый в опрятного старика, выгуливал таксу, у которой были подозрительно ровные ноги, и, приглядевшись, Адлер трюк отгадал: собачью шкуру надели на обыкновенную кошку, и при внимательном изучении можно было даже разглядеть ровный ряд пуговиц на ее животе. Далеко не глупый Коровко и сам догадался, что разоблачен, и поэтому следующие несколько дней старался глаза Адлеру не мозолить, а потом, попробовав себя сначала в роли попрошайки, а затем в образе уличного продавца газет, приблизился к полковнику настолько, что тот отчетливо услышал запах плесени в первом случае и ароматик дешевого одеколона – в другом.

Все эти перемены (главная суть которых заключалась в том, что их как будто и не было) коснулись и его детей: как прежде Побережский не отличал Артура от Германа, так и Адлер теперь не знал, кто сейчас стоит перед ним – Эмиль или Эрнст. Или это ощущение двоения в глазах: разговаривая с сыновьями, ему казалось, что перед ним стоит (сидит? лежит?) Эмиль (или Эрнст, это теперь потеряло всяческое значение), в то время как Эрнст (Эмиль) находится совсем в другом месте, в другое время, в другом всем, недоступном, непонимаемом, неподвластном и неизвестном. Осторожничая, он пытался намеками, хитрыми вопросами выяснить у них ситуацию, но дети его (или двоящийся сын) то ли не понимали сути требуемого, то ли, играя, еще больше запутывали все.

Чаще ожидаемого на глаза попадалась Ольга, хотя, кажется, они успели с ней распрощаться – она исчезла навечно в коридорах гостиницы, но появилась вновь, ослепительно прекрасная, зыбящаяся в своих контурах, с радугой в глазах, с истомой во всем своем нескончаемом теле, с искрами в гладко прибранных волосах, и, самое главное, с какой-то своей тайной, каким-то своим внутренним мрачным событием, что можно было заподозрить по пелене, что внезапно застилала ее целиком, по тем мгновениям, когда Ольга вдруг растворялась и исчезала, переносясь в другие пространства, оставляя – во избежание ненужных расспросов – на своем месте куклу в натуральную величину, которая отличалась застывшим взглядом и неподвижной улыбкой.

– Ольга, Ольга! – хотелось воскликнуть, – вы ли это в плотском и естественном своем воплощении или это мои глаза не до конца сморгнули видение?

Или была она шпионкой, лазутчицей, обремененной хитрой задачей? Радуясь своей проницательности и догадливости, он решил не выпускать ее надолго из вида и держать, так сказать, на привязи или – сказывалась профессия военного – на прицеле. Приятной частью подобной тактики являлась необходимость совместного проведения ночных часов, на что Ольга равнодушно соглашалась, при этом, правда, не отличаясь изобретательностью, не позволяла быть изобретательным и ему. Затем, наскакавшись по ухабам ее худого тела, он начинал внимательно прислушиваться к причмокиванию, с которым Ольга томно выкуривала папиросу (совершенно обязательную даже после слабого чувственного прилива), к покашливанию и громкому горловому клокотанию, когда все это она жадно запивала водой. И снова в этих звуках полковнику Адлеру виделась какая-то тайна, которую Ольге, может быть, даже хотелось выкрикнуть, но нет, принимая его новое нападение, она лишь стискивала зубы и отрицательно мотала из стороны в сторону головой.

Потом, оставив в пепельнице две (реже три) выкуренные папиросы, она засыпала, и полковник Адлер, приложившись ухом к ее груди, пытался прослушать все содержимое Ольги, надеясь в бронхитном дыхании различить хоть какое-нибудь слово. Нет, ритмичное биение сердца ни в чем не походило на тайную звукозапись, нет, влажное бульканье в легких было совершенно бессмысленным, и даже в бормотании, которым Ольга сопровождала каждый поворот своей легонькой головы, не угадывалось никакого внятного содержания. Как не было его и в родимом пятне на ее животе, что было вычерчено с нездешней аккуратностью, словно природа выбрала для этого тонкую кисточку и китайскую тушь.

– Кто ты, ну кто? – шептал ей на ухо Адлер. – Может, ты палач мой, может, ты мой нежный палач?

Конечно, он знал, в чем подозревается и за что преследуется Побережский, равно как и знал, что шансов оправдаться и защититься у того почти что не было. Но его собственная отчужденность от Антона Львовича была столь очевидна и несомненна, что было непонятно, а почему, собственно, он, полковник Адлер, должен брать на себя ответственность за чужую, пусть даже и не до конца доказанную вину.

Очень аккуратно, стараясь не поскользнуться на собственных же словах, он издалека начал разговор с Ольгой, который она неожиданно живо вдруг подхватила. Из эмигрантских газет она, оказывается, прекрасно знала, что в России какой-то банкир застрелил свою гражданскую жену, после чего и был таков. «Но знаете что, мой храбрый солдатик, – добавила она, – насколько далеко все это от нас, будто бы в Зазеркалье, будто бы в иной, нами же и придуманной реальности». «Или даже так, – она потянулась и до конца – немолодой птенец – вылупилась из одеяла, – они там настоящие и выдумали ненастоящих нас. А из этого следует, что на самом деле комната эта сейчас пуста, если не считать сквозняка и горничной, которая через мгновение войдет сюда с пылесосом».

– Прекратить, немедленно прекратить! Это непозволительно, это… – готов был закричать полковник Адлер, но не закричал, а напротив, замолчал и съежился, ибо дверь медленно стала открываться, и на пороге и в самом деле появилась горничная с пылесосом и тележкой, на которой аккуратной стопкой было сложено чистое белье.

Кто-то другой знал все наперед, кто-то другой распоряжался всем, а значит, и его, адлеровской, жизнью.

Спокойным голосом, чтобы не выдать себя, он попросил всех удалиться, всех немедленно удалиться, но удалились только Ольга и горничная, а все остальные остались.

Он не видел, но чувствовал их. Их было много. Он еще раз попросил их уйти, но они даже не шевельнулись, лишь подышала прозрачной грудью занавеска на окнах. Чтобы не спугнуть их, полковник Адлер стал спокойнее лицом и протер глаза, чтобы они блестели поменьше. Все они не боялись его, потому что он был невооружен. Надо громко сказать об этом вслух, чтобы они поверили. Сказал. Поверили. Стали прибывать. Стали – если позволите – еще более невидимыми. Но там, у входа, стояла его прогулочная трость – при правильном употреблении оружие грозное и серьезное. Отвлекая внимание, Адлер стал прохаживаться по комнате, мурлыча себе под нос совершенно безобидную и миролюбивую песенку, с каждым куплетом все больше и больше приближаясь к своей трости.

Внезапно схватил. С торжествующим ревом обернулся к своим невидимым vis-à-vis. Замахнулся. Первый удар разломил надвое стол, но те, кто прятался там, сумели перебраться под стулья, которым тотчас же тоже досталось. Как громко и хрустко случилось все это! Парочка кресел, тихих только для отвода глаз, посопротивлялись, но потом, азартно избитые, стали расползаться ногами по полу, а затем и рухнули, добавив грохота, но не выдав тех, кто использовал их как укрытие. Был еще и секретер, и Адлер, прежде чем начать экзекуцию, вежливо постучал в каждый ящичек, мол, выходите, полноте вам, но, поскольку никто не ответил, пришлось поработать и здесь. Но, видно, противник достался опытный и искушенный; прячась и до поры никак не выдавая себя, они продолжали окружать полковника Адлера, который сосредоточенно доламывал последнюю мебель.

Наконец, все стихло. В уцелевшем настенном зеркале отражались следы сражения.

Адлер подошел к зеркалу, чтобы, что называется, привести себя в порядок. Навстречу ему печально посмотрел Антон Львович Побережский.

– Мы в некотором роде с вами знакомы, – невыразительным голосом сказал Побережский, – мы в некотором роде почти даже родственники.

– Нет, я не верю вам, – стараясь говорить построже, ответил полковник Адлер, – вы там, в своей жизни, что-то набедокурили и теперь хотите возложить ответственность на меня. Или того хуже, вы присланы шпионить за мной.

– Будь мое положение поматериальнее, я бы сказал вам нечто подобное, – Побережский продолжал грустить, – и было бы сразу ах как смешно. Тем не менее я все время с нежностью думаю о вас. Я даже вас вспоминаю, хотя последовательность наших появлений вроде бы как исключает любые реминисценции с моей стороны, ведь именно я являюсь вашим предшественником, а не наоборот. И мне нравится вас вспоминать. Например, ваш запах. Так хорошо, так четко представляется он, что дай мне карандаш, и я нарисую его. А детки ваши, Эрнст и Эмиль? Ведь, вы должны это знать, у меня тоже есть парочка…

Адлер молчал. Подумалось вдруг, что он тоже способен повспоминать за Побережского, повспоминать и Лидию Павловну, и Варвару Ильиничну, ощущения его губ и рук. Разноцветные запахи. Пахло грибами. Упоительно пахло хвостатой женщиной. Головокружение. Дзинькнула мандолинка. Грибники похрустывали за кустами, нарядно блестя стеклышками очков. Улитка ползла по замшевой шляпке гриба. Женщина с хвостом – русалка – опускалась в воду, прочно закрыв краны, из которых в ванну только что хлестала вода.

«Мы не любим, когда подглядывают», – было сказано стеснительным женским голосом, и кто-то уже грозил пальчиком Побережскому с Адлером, а один из них отделился и на заплетающихся ногах одновременно пошел к Лидии Павловне и Варваре Ильиничне. Лидия Павловна наклонилась за грибом, Варвара Ильинична воскликнула, что ванна слишком тесна для двоих, но остановить его было невозможно: не снимая брюк, а лишь вырвав из них какие-то пуговицы, он прижимался уже к ним обеим. Брызнула, хлынула вода – это переполнилась ванна, это пошел дождь, это пошли слезы, слезы счастья, умиления и восторга.

Так же внезапно все и закончилось. Побережский опять стоял в глубине горящего зеркала.

– Знаете, я не считаю нормальным, что вы вот так просто, без разрешения, – сказал вдруг он. – Ведь существуют правила хорошего тона, там манеры изящные и прочее, прочее. Ведь я мог сейчас выходить из ванны с совершенно невозможным минимумом всякой одежды.

– Да полноте вам, мне очень легко подстроиться под вас, – полковник Адлер попробовал все свести к шутке. – Я бы и сам с удовольствием разделся. А что, может, попробуем? Предъявим друг другу родинки.

Побережский вдруг удивился, а где, собственно, он и что, собственно, он.

– Вы, голубчик, в некотором роде как уже мертвы и в некотором роде как уже на том свете, – видя его замешательство, воскликнул полковник Адлер. – Добро пожаловать! До особых распоряжений свыше я пока буду вашим личным куратором.

– Вы не смеете! Вы не смеете, – возмутился Побережский, – валять дурака!

– Этикет пребывания здесь не предусматривает столь резких выражений, – на это церемонно произнес Адлер.

– Я позову на помощь, – сказал неуверенно Побережский.

– Здесь никого, если не считать вас, меня и архангелов, – довольно резко, теряя терпение, заметил Адлер.

Побережский, кажется, уже начиная понимать то, что навечно теперь заперт холодной зеркальной гладью, неуверенно посмотрел по сторонам.

– Да-да, – радуясь, что правильно распознал его ощущения, воскликнул полковник Адлер, – потусторонний мир так и выглядит: туман, знаете, такой, каждая вещь в оболочке, чтобы не разбить, не растревожить все. Людей здесь, конечно же, нет, а душа… что душа? Лишь абрис, лишь след акварели. Все мокро, неясно все. Знаете, голубчик, чем-то похоже на обморок…

Там, в зеркале, полковник Адлер вдруг увидел и себя. Говорливости теперь как и не бывало. Сам он теперь мерцал в свете собственных слез. Лицо же Побережского таяло, лишалось ясности и твердости. И это лицо что-то – судя по шевелению губ – сказало, но разве способны зеркальные отражения передавать человеческий голос!

– Что, что вы сказали? – кричал Адлер вдогонку исчезающему Побережскому, и тот весь исказился от напряжения.

Было видно, что говоримое им очень важно, Побережский даже взмахивал руками и порывался рвануться куда-то, но, как ни старался он вырваться из своего зеркального плена, ничего не получалось – вокруг него по-прежнему безмятежно бежали завитушки резной зеркальной рамы. У изображения не было звука. Полковник Адлер крикнул: «Немедленно включить звук! Я приказываю: включите звук!»

Приказу нехотя подчинились, но звуки появились не все сразу, а проступали по одному, сначала тихо, а затем с нарастающей громкостью. Сначала, кажется, свистнул ветерок, потом далеко внизу машина пискнула тормозами, громко и требовательно постучали во входную дверь.

Уже ничего не хотелось, хотелось лишь идеальной, надежной и бесконечной пустоты. И еще хотелось, чтобы сам он и теперь невидимый Побережский стали какими-то второстепенными героями какого-то второстепенного сновидения, мгновенно кончающегося по приказу будильника. Но не было ни урочных ночных часов сна, ни будильника, а была тоска и тяжесть на сердце, будто бы его придавили камнем.

Зеркало опустело, и в комнате поэтому стало просторнее. Подождав еще немного – а надежна ли пустота? а надежно ли одиночество? – полковник Адлер неизвестно кому с укоризной сказал: «Я страдаю раздвоением личности, а вы из этого устраиваете балаган».