Внутри лачуги сегодня праздник! Гости, разувшись, сидят, веселятся, Не знают, что еда отравлена.

Теперь о другом. Теперь о влажной нежности, что после любого приятного события выстилает изнанку души. Уже затихли голоса и удалились шаги, но эхо того и другого, удваиваясь, утраиваясь, словом, дробясь, наполняет пространство вокруг. Или взять те же зеркала; являясь с одной стороны привычным и грубоватым в общем-то подспорьем в наших простых ежедневных упражнениях с собственной внешностью, с другой стороны, они… Нет, не описать, не передать словами то восхищение или ужас, когда со стороны обычной стены нам навстречу вдруг начинает движение некто, вдруг по какому-то полномочию с ног до головы одетый в нашу же внешность. Но закатится ли солнце, но расплющится ли свеча, но сомкнутся ли непроницаемо шторы, и наш двойник исчезает – внутри зеркала выключается свет, и тогда для ладони поступает сообщение о чем-то плоском, безжизненном и холодном.

Что-то наподобие сна, когда один из нас неподвижен и созерцателен, а другой (с виду такой же) – проворен и легкомысленен. То и дело он встревает в истории и приключения, в которые встревать вовсе не стоило бы, затевает разговоры, полные неприятных оговорок и предчувствий, а то и умирает совсем, щедро делясь своей смертью со своим единственным зрителем, чья внешность, повадки, голос и прочее и были, собственно, позаимствованы для такого гротескного фальшивого умирания.

Мы не дадим в обиду каждый свой страх, каждый свой сон, хотя со снами все не так уж и просто. Тот же д-р Менцович в своем знаменитом труде «Орфография сновидений» пытается доказать, что ночь перед смертью обязательно щедра на знаки и символы, правильно разгадав которые утро следует употребить на нотариуса, но не на чистку зубов и бритье.

Самые неопасные из них – буквальные. Это и впрямь смешно, вот такой, например, вид собственной смертной казни: из уютной кухоньки выходит, помахивая вполне пригодным топором, жена, которая, оказывается, устроилась на новую работу. Теперь она работает палачом, и ей задано на дом разучить новый, надежный и щегольской удар. Напрасно взывать к жизни воспоминания, когда, например, еще вчера она занималась делом милым и миролюбивым, например замешивала тесто для макового пирога. Ведь это только вчера и значит, что почти никогда, а теперь топор стремительно приближается к шее, которая отзывчиво хрустнет позвонками, нарядно побрызгает кровью, и все, тишина и темнота, лишь разок ухнут часы за спиной, отмечая первый час наступающего небытия.

Обращать слишком уж много внимания на подобное, со слов Менцовича, есть то же самое, если газетную карикатуру оценивать по законам высокой живописи.

Подлинную, малословную и красноречивую опасность представляют сны другие, описанию деталей которых, собственно, и посвящена книга Менцовича. Подробно опрашивая тех счастливцев, которые были приговорены к собственной кончине собственными же сновидениями, но благополучно из передряги вышли, добросовестный автор пытается точно указать действие (как правило, ненарочитое), изменившее уже одобренный обязательный финал. Например, история б-ого К., 39 л., увидевшего сон совершенно безжалостный и однозначный – стрелки часов на привокзальных часах стали кружиться с непозволительной быстротой. Или история б-ой Ю., 47 лет, увидевшей, как хоронят ее собственное платье: гроб в натуральную величину, вереница плачущих «родственников», представляющих собой другие предметы одежды и даже обувь, среди которых с удивлением узнаются и давно выброшенные на помойку, сквозняк кладбищенской аллеи, ворошащий толстый слой палой листвы, эти птицы на ветках, хрипло кричащие на картавом языке.

Из подобных примеров и составлена вся книга. Менцович, считает, что у сновидца есть две задачи: первая – уловить в сновидении смертельную опасность и вторая – придумать противоядие. Но если первая задача хоть как-то решается (хотя бы интуитивным способом), то у второй решения просто нет. За исключением случайности. За исключением случайной случайности, автором которой может быть всякий человек.

Эти изыскания свели Менцовича с ума: он чувствовал, что близок к разгадке, но боялся, что дойти до конца ему не хватит времени, и поэтому отваживался засыпать только в реанимационном отделении венской городской терапевтической клиники. Там, по согласованию с больничным начальством, ему проводили «профилактические сеансы оживления», после которых прямо в кровати начинал что-то быстро печатать на своей пишущей машинке. Он просил врачей его усыплять и затем будить. Необходимо было не растерять самые свежие, самые новые впечатления. Во время одного из таких насильственных пробуждений его подкараулил любительский фотографический аппарат: навстречу нам глядит всклокоченный старик с туманным неопрятным взглядом и совершенно глупыми мокрыми зубами. На соседних кроватях умирали люди – Менцович внимательно приглядывался к ним.

Но Бог с ним, с этим Мецовичем, мы же говорили о той влажной нежности, которая после любого события выстилает изнанку души. И так уж ли важно, было ли оно вымыслом или реальностью. И есть ли разница между ними? Разве не бывает так, что нас извещают о месте, где нас видели, но где наверное нас не было никогда. Эти скучные проклятые двойники, чье число легко возрастает, стоит оставить дома очки или оказаться в местечке, где трудноватенько с освещением – то ли ранние закаты, то ли тусклые лампы.

И что делать с этими письмами:

«…когда в январе был в Межеве. Кстати, видел там тебя на катке. Постеснялся подойти, потому что ты был со строгой незнакомой дамой…».

И откуда вдруг такая внутренняя готовность и себя самого увидеть в этом самом Межеве! Нет, не было меня там, даже при самом дотошном просмотре в паспорте не обнаружить французской визы. Но откуда все знаю: город, состоящий из пряничных домиков. Как и положено, по сторонам горы, как и положено, по сторонам два солнца – с одной стороны восходящее, с другой, через несколько часов, медленно погружающееся в густую пену грязно-розовых туч. Что еще? Ах да, эти бородатые от сосулек деревянные балки под крышами, эта местная часовая башня, аккуратно отбивающая каждый час соответствующим количеством ударов, а затем, по непонятной причине, будто для тугослышащих, повторяющая через пару минут это свое звуковое упражнение. В целом, здесь все так, как всегда: по случаю разгара горнолыжного сезона местные модники щеголяют в гипсовых повязках, к которым, в случае перебитой ноги, полагается еще и пара симпатичных костыликов. Местное красное горячее вино, которое приносят как чай, то есть с несколькими пакетиками сахара. Все усердно размешивают сахар в вине чайными ложками, а затем, вытягивая усталые от лыж ноги, делают первый хлюпающий глоток. Лошади и собаки вокруг; первые запряжены в лубочные коляски на мягких колесах, вторые с удовольствием подставляют для ласк свои головы под чужие ладони в шерстяных разноцветных перчатках. Очень желтые фонари здесь. Даже немного тесно от желтого цвета, когда вечерами местные улочки загораются им. Застекленные желтые, глубины витрин кажутся мягкими, плюшевыми, по-уютному пыльными, и все, что видится там, включая маленьких, медленно движущихся продавцов, кажется ненастоящим, ненужным для использования, но необходимым для созерцания. Французская непонятная речь, вдруг выпускающая из своей паточной густоты краешек почти узнанного, почти знакомого и понятного слова, к липкому боку которого тотчас же прилипают другие слова и образы из других, таких же незнакомых и лишь, может быть, единожды слышанных языков.

Это надо еще попробовать объяснить словами. Простыми русскими словами, зачастую нуждающимися в дополнительных пояснениях, словами, которые сами собой вытаскивают вслед за собою странные и как будто случайные ассоциации, сравнения, воспоминания – мнимые и действительные, так, что постепенно и сам не замечаешь того, что стал, и уже давным-давно, мягкой и нежной, млеющей и несопротивляющейся жертвой собственных видений, похожих на темную уютную комнату, где нет острых углов из-за теплых матерчатых игрушек, мило таращащих свои стеклянные мерцающие глаза.

Мы отрицаем реальность действительного существования двойников. Мы отрицаем, что тот-то и тот-то, которого видели, скажем, в Межеве, был и впрямь там, поскольку совершенно невозможно представить, что два незнакомых между собой человека, по капризу природы объединенных одной внешностью, могли бы случайно встретиться в третьем, равноудаленном от мест их проживания, пункте.

Хотя, ох, как это любо писателям! Они говорят, что N. похож на М. Нет, еще лучше: они говорят, что N. был бы похож на М., если бы не преждевременная кончина одного из них.

Очень трудно при этом, говорят они, подступиться к теме. Очень трудно вдруг отнестись к некоей персоне, умерщвленной собственным воображением, как к шахматной фигуре, для движения которой хватает лишь цепкости двух собственных пальцев – указательного и большого.

И цепкости хватает, в этом-то и залог писательского ремесла, где все основано на вранье, кривлянии и уродстве. И все тот же N., сначала выдуманно рожденный, затем выдуманно померевший (по причинам возраста, болезни, насилия, несчастного случая, при «невыясненных обстоятельствах» и пр.) уменьшается до размеров метафизического оловянного солдатика, который не в силах отвернуть голову, когда чьи-то огромные горячие пальцы берутся за нее, чтобы осуществить своевольное перемещение его маленького облупившегося тельца.

Кто, кто писал письмо? Кто, ну скажите же, кто видел того-то и того-то в этом проклятом Межеве, когда он был совсем в другом месте и, конечно же, не на катке. Но воображение назойливо под дверь сознания подсовывает картинку: большой ледяной прямоугольник, ярко застывший под светом пылающих фонарей, ковыляющие по дороге из раздевалки конькобежцы, с облегчением, будто делая глубокий долгожданный вдох, прекращающие свое ковыляние сразу после первого шага по льду: крошащийся хруст, скольжение, прерывистое дыхание, смех, мерцание музыки издалека.

А этот насильственно приписанный ужин в ресторане на полпути к поднебесью (направление чистосердечно намекает на скорое добротное исчезновение). Итак, ресторан высоко в горах. Туда отвезет таксист, и в машине будет играть именно та глупая песенка, которая нравится тому, кто никогда не бывал в Межеве и, следовательно, в ресторан не ездил. Когда от высоты заложит уши, огни внизу превратятся в сверкающую крупу, но луна не приблизится ни на сколько, машина остановится у темной дощатой веранды, гулко прошагав по которой можно будет обменяться рукопожатием с тяжелой дверью. Небольшими, очень удобными для чтения буквами название ресторана будет написано прямо над ней. Хотя попытка чтения успехом не увенчается: собьет с толку нагромождение нечитаемых согласных в конце слов. Тот, кто прежде бывал тут, пояснит, что здесь очень вкусно и очень по-домашнему, и остальным ничего не останется, как принять эти слова на веру. Наверное, дверь нарочно тяжелая и несговорчивая, чтобы, напрасно толкая ее или тяня на себя, еще больше почувствовать голод и змеевидный холодок, всползающий по собственным ногам. Нет, не крикнут изнутри по-русски: «Слышу-у-у, иду-у-у да открываю же!», нет, не крикнут; напротив, все запутается еще больше: дверь откроется в четыре руки, и другая пара с той стороны будет, оказывается, принадлежать почему-то молодой китаянке, которая, отличаясь гладким французским многословием, судя по жестам, пригласит всех приехавших внутрь, где, действительно, будет по-домашнему, если под домашностью понимать столы из темных, грубо отесанных досок, осклабленные черепа оленей на стенах, малопонятные предметы домашней утвари, без меры расставленные там и сям. В нос ударит аппетитный, но назойливый запах жарящегося сыра, но ничего, надо немного подождать и привыкнуть к запаху, тем самым перестав его ощущать.

За соседним столом тоже окажутся русские: две молодые женщины, мужчина, ясноглазый, но капризничающий ребенок. Их скучный разговор, их скучные русские слова. Мужчина встанет, его свитер из толстой шерсти, словно напав на него со спины, крепко переплетет рукава под самым горлом. Действительно, жарко. Отчего-то хочется исподтишка еще понаблюдать за ним. У него темные волосы и беспокойные глаза. Неужели и он думает, что кто-то и где-то, точно такой же, как он, встает со стула, не замечая, что собственный свитер напал на него сзади и тоже пытается задушить пустыми безопасными рукавами. Нет, так он не думает и не знает, конечно, что за ним наблюдают: теперь кажется, что у него беспокойные волосы и темные глаза. Контуры и окраска предметов вдруг чуть смещаются, у всего появляется медленное внутреннее колебание, и это от горячего сладкого вина. Те, кто приехал, повторяют то, что незадолго до них делали их соотечественники. Вот-вот китаянка принесет раклет и по-французски пожелает приятного аппетита. Потом она принесет маленькую жаровню и тонкие кусочки сырого мяса. Надо будет щуриться от раскаленного воздуха перед лицом и жарить это мясо, вновь (теперь это не вызывает никакого удивления) ощутив отчетливый запах горячего сыра. В отдельной корзинке будут свалены толстые куски колбасы и хрусткий местный хлеб. Надо все делать самостоятельно – брать нож с деревянной ручкой и видеть, как лезвие, только что радостно блестящее, мертвеет и блекнет от жира. Потом, после, наверное, кофе, все будут говорить, что было на редкость вкусно, особенно, вы помните, это плоское тонкое мясо, сминающееся от тления углей.

Потом, когда все то же такси, подцепив своими лучами перебегающую дорогу лису, будет бережно свозить их с горы, они снова скажут, что все и в самом деле было вкусно, а вечер – как никогда хорош, и это будет ложью, и сновидения вскоре (поскольку уже глубокая ночь) окажутся тоже лживыми, поскольку в них ни словом не упомянется тот, кто сейчас далеко отсюда, кому не спится и кто, стоя напротив ледяных стекол, провожает глазами машины, неслышно скользящие, как буквы сочиняемого текста, слева направо.

И чтобы не случилось конфуза, кто-то все-таки должен умереть. Тот ли человек из Межева или тот, кому не спится теперь. Нет, не мир, но амбиции сочинителя уполовинятся в то же мгновение. Теперь чему-то и кому-то не найдется своей пары. Дерево в яркий солнечный день не растянет по теплой земле своей тени, камень, брошенный в воду, не начертит вокруг себя кругов, очень простое понятное слово не продолжится рифмой. И уже в тот же Межев когда-нибудь приедут те же самые люди, совершенно не замечая рядом с собой пустоты, пустоты с человеческим контуром, похожим на стрельбищенскую мишень. Им будет смутно казаться, что они забыли кого-то там, откуда беспечно приехали и поэтому изредка, совершенно помимо их желания, будут обращаться по имени к тому, кого уже нет, искать его глазами, вслушиваться в то, что он уже никогда не скажет, и чувствовать несуществующий запах его табака. И лишь тот же таксист, что снова повезет их в ресторан на горе, поставит в машине все ту же глупую песенку.