Игра в гейшу. Peek-a-boo

Лапутина Яна

Глава 32

 

 

– Хотите кофе? – спросила Петелина Мишку, когда он, проводив Олега, вернулся в Подушкино.

– С сахаром. Четыре куска. Как всегда.

– Так сладко? Не вредно ли? – Ярослава дружески улыбнулась.

– Все алкаши, бросившие пить, любят сладкое.

– Вот как?! А вы...?

– После Чечни. От ненужности. Вошел в такое пике... законченный синигал.

– Что это? – По-писательски насторожилась на незнакомое слово Ярослава.

– Синюга. От самоварной крутки не то что посинеешь...

– Страшно... – сочувствующе произнесла Петелина.

Мишка отпил кофе и поставил чашечку на стол. Поднял на Ярославу голубые холодноватые глаза. Она почувствовала их проникающую силу. И повела, как от озноба, плечами под очень свободной шелковистой рубахой-блузкой.

– Это самое страшное... – сказал Мишка, раскуривая сигарету. – Когда ты есть, а тебя не надо.

Ярослава, подобрав под себя ноги, уютно устроилась в кресле. Она не хотела спешить с тестовыми вопросами, но почему-то спросила:

– Как съездили во Внуково? С вами кто-нибудь еще был?

– Нормально. А с хозяином была Строгова.

– Ирина Михайловна?

– Она самая, – простодушно, как будто о чем-то ничего не значащем, подтвердил Мишка.

– И что? Подробности.

– Говорили они всю дорогу. Она ему по морде дала, – сливал дезу Мишка, выдерживая при этом внешнюю беспристрастность.

– Пощечину?

– Ага... Со всего маху.

– Это за что же?

– Хозяин сказал ей, что она ему надоела со всякими своими проблемами. У него и так ни на что времени не хватает.

– Так и сказал?

– А как еще по-другому?

– И тем не менее он ее наверняка на прощание поцеловал?

– Ну это как водится. Хозяин же человек культурный.

– И ты думаешь, это окончательно?

– Окончательней не бывает. Он ей отступные в конверте сунул, я видел.

Ярослава это видела и сама. Она прикрыла глаза и подумала, надо было бы Мишке дать диктофон.

– Может, я пойду? – Услышала она голос телохранителя.

– Куда-нибудь спешите?

– Ну... не то чтобы очень... А что?

Ярослава улыбнулась:

– Ты не помнишь, конечно... Но раньше в электричках такие открытки-самоделки продавали. На одной мне запомнилось... «зажгутся вечером огни, и будем снова мы одни».

– Не помню. Ну что? Я свободен? – как бы не услышав намека, давил на простоту Мишка. Он опять заметил в глазах Ярославы призывный блеск.

– Конечно, конечно. Кстати, ты, кажется, все еще холостяк?

– Причем, как говорится, закоренелый бакалавр.

– Это еще что такое? – рассмеялась Ярослава.

– Как что? – очень серьезно сказал Мишка. – Бакалавр по-английски – холостяк.

– Спасибо за урок. Идите, Миша. До завтра.

Когда он вышел, Ярослава допила кофе, ткнула пальцем в проигрыватель и снова с ногами, как можно уютнее, устроилась на теплой коже глубокого мягкого кресла. В камине игрался желтыми языками огонь. Боковые, старинного литья кенкеты рассеивали исходящий из холла свет. Тяжелые гардины закрыли и приглушили собой все, что творилось сейчас там, за бронированными стеклами окон.

А потом косо полетел снег. В соснах, елях и тополях с точильным подсветом запутывался ветер. Мишка неспешно рулил по размокшей, неверной от слякотной каши дороге и думал, все ли он так впарил Петелиной и так ли ушел от ее зазыва. Он знал о ее аппетите. Олег не хотел ее. Он сам об этом как-то сказал ему: «Надоела, как Верещагину черная икра», намекая на классного таможенника из «Белого солнца пустыни».

Ярослава, прикрыв глаза, вслушивалась в Шопена. На нее снизошло мгновение расслабленного удовлетворения собой, хотя она никогда до конца не доверяла таким ощущениям в себе. За годы жизни в «рублевочной» атмосфере она как бы открыла в себе какой-то дополнительный, новый орган для восприятия. Здесь все существовало по-примитивному на первый взгляд принципу начальной школьной арифметики – «один пишем, два в уме». И тот, кто не усваивал его, покупаясь на внешне открытое, такое вроде понятное «один да один» – без учета прикрытого учтивостью и обстоятельной искренностью «два в уме», – превращался в мишень для стрельбы по ней сплетнями и слухами. Она, ошибаясь и ушибаясь о рублевско-фальшивое доброжелательство, навсегда отучила себя от привычного нам всем невосприятия предугаданной или предсказанной опасности как реальности. Ведь обычно все мы подсознательно переводим ее в плоскость ирреального, каких-то суеверий, необоснованных ничем страхов, и этим, так нам кажется, уже защищаем себя.

Нет, она в этих случаях, как опытнейший парфюмер, остро и бдительно реагировала не на запах, к которому попривыкла, а на перемену запаха.

А перемены в Олеге начались... Шопен рассказывал о чем-то печальном, но печаль эта была светлой, прозрачной. Ярослава, вслушиваясь в знакомый, ставший почти что родным минор, как-то непроизвольно наложила на него слова Иркиного романса, с того якобы безымянного диска в машине Олега. У нее была уникальная способность мгновенно запоминать все, что ее хоть как-то, но заинтересовывало: тексты, цифры, цвета, звуки, лица. И вот сейчас Шопен как бы сросся с теми Иркиными словами:

Спасибо за цветы и за глаза, За синий март — Тревожный и прощальный. И ничего, что этот день — Печальный. Печаль, как дым, Уходит в небеса. И белый лед, И синяя вода, И тот кустарник За глухой дорогой Освещены Одной большой тревогой: Печаль, как жизнь, Уходит навсегда!

Жизнь с Олегом, от самого первого поцелуя на эскалаторе в метро, станция «Маяковская», до позавчерашнего «не хочу» и тут же последовавшего за ним храпа, просчитывалась и просматривалась, как денежные купюры на кассовой машинке-считалке.

Иняз. Она поступила только со второго раза, год проработав на часовом заводе. За три месяца до «красного» диплома мгновенная любовь с Олегом с испанского отделения. Ее с ходу зачислили в аспирантуру и предоставили возможность преподавания на младших курсах. Съемная комната в Дегунино. Загс и бутылка портвейна, на большее денег не было. Олег тогда задружился с ребятами из ЦК ВЛКСМ. Первый полуразбитый «жигуленок». Аборт. Тогда было не до детей. И – приговор. Детей больше не будет никогда. Какие-то неожиданные для Олега зарубежные финансовые курсы. Перестройка. И – свой банк, венчающий собой системную интеграцию. Ярослава только краешком уха тогда уловила, что подо все это легли немалые комсомольские деньги. Гарвард. Олег стал доктором, защитив сложнейшую диссертацию и в совершенстве освоив механику банковского development’а. Первый миллион. Усадьба на Рублевке. Недвижимость в Италии и Швейцарии. Огромный пентхаус в доме на Кутузовском. Роскошный офис на Новинском. Первые миллиарды... Она стала писать. Первый опубликованный роман... Второй, третий. Успех. И наконец, одиночество вдвоем. Все есть, и как бы ничего нет. Левые заходы Олега, и ее, теперь постоянные, усилия на удержание хотя бы видимости семьи. Теперь ей надо было защищать себя и свое. Недавно она, просто так, черт его знает с чего, купила с лотка какую-то книжонку про «революционный гламур». В ней она с ходу наткнулась на «классификацию лучших девушек Москвы и Московской области». Она подпадала под «женщину представительского класса», являясь «единицей, обладающей редким сочетанием идеальной внешности, воли и интеллекта, жить с которыми так же престижно, как и ездить на Viper и покупать острова».

Господи, Господи, Господи... Ярослава решительно встала и бесшумно, полы в коридорах и переходах усадьбы были выстланы ворсистым ковром, прошла в небольшую домовую молельню. Стены ее были увешаны редчайшими, древнего письма иконами. Здесь денно и нощно горели лампады.

Ярослава опустилась на колени перед ликом Владимирской Богоматери. Когда-то это была жутко черная и грязная доска, которую ей отдала старушка-соседка по Дегунинской коммуналке. Сейчас семнадцатый век был отмыт и отреставрирован мастером из Третьяковки.

– Богородице, – зашептала Ярослава, – Дево, радуйся...

Она любила Олега. Любила очень, очень, очень. И прося Пресвятую оберечь ее и Олега от всяких напастей, краешком мозга, какой-то маленькой извилинкой почувствовала, что что-то не так уж складно в обсказанном Мишкой расставании Олега с этой певучей долговязиной.

Что-то не так...