Папа любил запоминать, а затем при случае использовать за письменным столом или в разговоре всякие красивые, не привычные на слух, понятия-определения. От него я впервые услышала про «бритву Оккама» – философский принцип о том, что сущности не следует умножать без необходимости.
Мнительных, заранее пугающихся скальпельного вмешательства клиенток, но при этом страстно желающих сделаться, как... ну, кто-то там... к тому же еще жадно накачивающих себя всякими слухами и сплетнями о пластике со стороны, папа неожиданно переключал-осаживал мягко заданным вопросом:
– Вы знаете, что такое «бритва Оккама»?
Обычным ответом было, что это такой хирургический инструмент.
Папа, умеющий красиво улыбаться, качал головой и объяснял:
– Нет. Вот вы чего-то боитесь. Или что-то боится вас. Да? Да. Отсюда вы безостановочно прокручиваете в себе всякие разные гипотезы – что со мной будет? А вдруг? И так далее. Таким образом, вы, не зная об этом, используете «бритву Оккама», то есть множите, как бы нарезаете в себе все новые и новые гипотезы, порождающие, в свою очередь, все новые и новые вопросы. Ситуация от этого не проясняется, правда? А все более и более опутывается страхами, обеспокоенностью, напряжением. Вам это надо? Нет. Поэтому уберите и спрячьте подальше вашу «бритву».
Я вспомнила об этом, когда Машка и Ирка стали обеспокоенно обсуждать какое-то не такое поведение нашей Таньки. Вот уже два дня она как бы отсутствовала, пребывая в незнакомом для нас задумчивом настроении. На все наши вопросы она улыбалась и неопределенно пожимала плечами:
– Ну че вы, как эти... все в порядке.
«Бритва Оккама» нарезала свою гипотетическую колбасу.
– Влюбилась? – прикидывала Машка.
– А может, подзалетела? – предполагала Ирка.
Я в референдуме занимала позицию наблюдателя из ОБСЕ. Поживем – увидим.
И вот вчера, уже за полночь, в мою комнату постучали. Пришла Танька. Вся на взводе. Она втиснулась в кресло и попросила:
– Налей мне вина... пожалуйста.
Танька сделала глоточек и закурила мои сигареты. Всегда не переносила эту ее привычку.
– Ты только не смейся, ладно?
– Не буду, – сказала я с готовностью, не понимая, в чем дело.
– Я написала рассказ. Вот... – Она вытянула из дольчегабанновской сумки бумажные листы, протянула их мне: – Читай.
Название было как выстрел: «Хотелось бы, чтобы она умерла».
Я посмотрела на Таньку. Красивая. В гладком зачесе назад, при полном make-up’е, она возбужденно блестела глазами.
– Это ты про кого? – спросила я.
– Про Петелину. Ты читай, читай.
Я побежала глазами по строчкам:
«...Успокаивало одно, успокаивало, что она все-таки умрет, но умрет не так, как умирают все. И еще хотелось бы и было, пожалуй, самым важным, чтобы случилось это раньше собственного траурного шествия с небольшим числом друзей, знакомых и конечно же обязательных в таком случае соглядатаев; не хотелось быть центром внимания собравшихся, которые, одетые в наряды преимущественно черно-серых тонов, вначале с грустью – положенной в подобных обстоятельствах – в глазах и непременными гвоздиками, четное количество, в руках, тихо постояли у холмика с запахом влажной свежей земли, затем, как водится, посидели за общим столом, вначале вспоминая о чем-то, а затем, постепенно, будто забыв о назначении нынешнего собрания, стали говорить о собственных проблемах, обмениваться последними новостями, строить планы, уславливаться о встречах: „Тьфу-тьфу, постучим по столу, дай бог при иных обстоятельствах“. Но самым главным был вопрос качества перехода ее в бездыханное состояние. И, пожалуйста, во всех деталях!
Совершенно исключались варианты, подобные сообщениям о несчастных случаях: «...такой-то и такой-то случайно и внезапно стал жертвой подстерегающего его у подъезда хулигана, который, сняв шапку с головы жертвы, совершенно неожиданно проломил голову последней глыбой льда, слетевшей со свистом с крыши. В результате дыхание остановилось почти мгновенно, не заставив жертву корчиться в судорогах, царапать ногтями лед и захлебываться в крови. Дворники усердно работали последующие три дня, а затем спустились с оголенных крыш и вновь принялись посыпать солью тротуары и разгребать сугробы во дворах».
Не устраивала темная зимняя ночь с метелью, гололедом под шугой, заиндевевшими щетками, пытающимися справиться с холодной работой и наконец-то провалиться в тепло автомобиля; усталость, задумчивое предощущение теплого душа и согретой постели; не нравился внезапный сноп света от мчавшейся навстречу машины – оказалось, были плохо отрегулированы фары и пришлось включить дальний свет, не хотелось слышать визга тормозов, видеть колеса, пытающиеся зацепиться за дорогу, затем яркое пламя до небес, проснувшееся от встречи машины с дубом-великаном, дремавшим до поры до времени у обочины. Двери заклинило, все сгорело за считаные минуты, и пожарных встретили лишь черный снег – траурное покрывало, железный скелет с пустыми глазницами и обуглившийся пень – весной вокруг него появятся робкие росточки, которые, может быть, лет через сто заменят своего отца-великана.
По большому счету, можно было довольствоваться авиакатастрофой: непременно над морем, желательно за час до окончания восьмичасовой пристегнутости к креслу – ноги немного отекли и спина устала, наконец-то наступившей внутренней расслабленностью (все-таки, согласитесь, редко кто получает большое удовольствие от того, что находится на высоте десять тысяч метров и зависит от множества подстерегающих неожиданностей), с начавшейся легкой болтанкой: «Наш самолет попал в зону турбулентности, просим оставаться на своих местах, командир корабля сделает все возможное, чтобы полет доставил вам как можно меньше дискомфорта». Но нет! Пилот не справился с дискомфортом, а видимо, лишь добавил больше «дис»: кого-то начало тошнить, кто-то панически молился не существовавшему до сих пор Богу, кто-то, вцепившись ногтями в ручку кресла, пытался представить себя на аттракционе в парке Горького – тогда так же кружилась голова и что-то перемещалось из желудка ближе к пищеводу – с тех пор, подъезжая к Крымскому мосту, сами по себе надевались невидимые шоры. Перекошенные улыбки и округлившиеся глаза стюардесс, пока еще сидящих на своих местах, внезапно погасший и теперь слегка мерцающий свет – включилось аварийное освещение, эти почему-то неприятные, слишком яркие стрелочки вдоль кресел, ведущие неизвестно куда, на которые обычно не обращаешь внимание и даже позволяешь себе потоптать их, а сейчас не можешь оторвать от них взгляд, будто готовишься броситься наперегонки с ними по первой команде – убедительная просьба: никаких фальстартов! Всеобщий гомон прерывает уже никчемная команда надеть маски, а затем и жилеты: «Они находятся под каждым креслом, не волнуйтесь, хватит всем, даже останутся. Поверьте, они в отличной форме, абсолютно новые, еще ни разу не плававшие. Только, пожалуйста, не раздувайтесь раньше времени в салоне самолета!» Сердце оказывается почему-то где-то под языком, в животе становится все холоднее и холоднее, крики, треск, летающие сумки, стаканы, люди и, наконец, мощный удар снизу: кажется, огромный кулак поддал по невыпущенным шасси. Все, темнота! Ну уж если позволить себе совсем размечтаться, то последнее, что промелькнет перед глазами, это широко и гостеприимно разверзнутая многорядозубная пасть!
Однако от этого впечатляющего варианта приходится отказаться по трем причинам: во-первых, она не имела бы возможности да и способности осознать что-либо в эти минуты, во-вторых, до последней секунды – до встречи с блестящими представителями морской фауны – надеялась бы на спасательный жилет, надувной плот, на случайно оказавшийся поблизости трансантлантический корабль с веселой гурьбой сноровистых спасателей-водолазов-водоходов, и, наконец, в-третьих, это было просто негуманно, почему, собственно, вместе с ней должны пострадать остальные, примерные и прилежные пассажиры, к которым у нас нет никаких претензий. Именно по этой причине мы вынуждены отказаться от этого весьма красочного и сочного варианта.
Хотелось, чтобы она умерла, так хотелось, что внутри все сжималось от сладостного предощущения этого, но чтобы смерть была не банальной и мгновенной. Вот! Наконец-то подобрались к нужным определениям: мучительно, осознанно, беспомощно, безвозвратно и так, чтобы душа ее, не пройдя мытарств, вечно маялась.
Что же, теперь исключается внезапная болезнь, сопровождаемая длительной операцией, затем знакомство с господином Рентгеном, химиотерапией, метастазами, вновь господин Рентген и, наконец, традиционная кахексия, редкое, прерывистое, поверхностное дыхание, тоны сердца едва прослушиваются, пульс редкий, слабый, бледные руки с синеватыми ногтями, кислородная подушка, обезболивающие – из-за них дни путаются с ночами. К большому сожалению, все вышеперечисленное не подходит, так как, возможно, будет сопровождаться состраданием, участием и, упаси бог, горем окружающих, а этого как раз бы и не хотелось! Не хотелось категорически!
Примерно по тем же причинам исключалось падание в ванной – скользкий пол, лопнувший, как спелый арбуз, череп с растекающимся кровавым содержимым; укус гремучей змеи – они предпочитают почему-то теплый климат; случайно застрявшая в гортани косточка какого-либо экзотического фрукта или простая семечка – не знаю, ест ли она семечки, – так уютно устроившаяся, что не помогла даже немедленная трахеотомия, которая вдруг окрасила все вокруг в веселый красный горошек, посиневшее лицо, глаза, вылезающие из орбит, – тужтесь-тужтесь, уже показалась головка! – и, наконец, судороги, с постепенно стихающими подергиваниями некоторых, особо живучих частей тела. Не подходило неаккуратное обращение с кухонным ножом, так как могло привести максимум к молниеносному сокращению перерезанных сухожилий и красной луже, испачкавшей плитку на полу. Да и готовить она, представляется, не любила и не умела, предпочитая выходы out – тусовка и все такое. Перерезать сонную артерию во время мытья окон она вряд ли смогла бы – стеклопакеты достаточно прочные, да и окна она никогда не мыла, предоставляя это развлечение, как, впрочем, и все остальные хлопоты по дому, специально отобранной, почти незаметной в присутствии окружающих женщине (немолодой, замужней, не представляющей никакой угрозы!). Кстати, по той же причине исключалось падание из окна во время вышеозначенной процедуры – с переломом нижних конечностей, разрывом печени, селезенки, почек – чего там еще? – мочевого пузыря; повисшей головой, болтавшейся из стороны в сторону на уцелевших связках и жиденьких гладких мышцах, когда санитары грузили все это месиво в специальный черный мешок, чтобы доставить ее к месту разборки, а затем сборки, с нанесением специального make-up’а. Нет! К тому же во дворе могут оказаться дети, и совсем не хотелось, чтобы они вскрикивали по ночам, страдали энурезом и бежали с обильными слезами в родительскую спальню: «Мама, мне опять приснилось...» Ну, естественно, стрессы в детстве ведут к неприятным невротическим расстройствам в период зрелости, и остается лишь уповать на встречу с кропотливым психотерапевтом, который сможет докопаться до потерявшегося в памяти черного мешка и связать его с возникающими приступами удушья, трепыханием сердца, томительным изныванием в лифте, изводящим иногда так, что приходится подниматься пешком на N-й этаж, если рядом не случится попутчика, отправляющегося выше: «... регулярные сеансы психотерапии, прием успокоительного, психотренинг, и, я уверен, мы справимся с этой проблемой».
Довольно симпатично выглядел вариант повешения на собственном длинном кашемировом шарфе, обмотанном вокруг шеи, но все же пытающемся дотянуться кончиком до пола кабинки лифта; но, во-первых, в лифте может оказаться попутчик, во-вторых, вдруг она сама сможет дотянуться до красной кнопки «стоп», и, наконец, в-третьих, створки лифта, случайно закусившие развевающиеся хвосты шарфа могут не выдержать веса ее тела; тогда, в лучшем случае, она перестанет носить шарфы, или переедет на нижний этаж.
На электропроводку в доме тоже нельзя было положиться, электропроводка в доме, как назло, была новой, медной, исправной и упакованной в специальный гибкий негорючий шланг, да и ожидать, что она примется чинить утюг или выкручивать патрон перегоревшей лампы просто нелепо. Как же быть? Так хочется, чтобы она умерла!
Успокаивает только одно, успокаивает только то, что она, несмотря на относительную молодость и не вызывающее жалоб здоровье, все-таки умрет. Умрет ночью, когда Господь Бог, в которого она никогда не верила, заставит ее среди ночи открыть глаза, почему-то онеметь и оцепенеть, поняв вдруг, что вся ее жизнь лишена какого-то смысла и предназначения, кроме разве что того, чтобы любить себя и не замечать, как она приносит несчастья, страдания не знакомым ей людям; она вдруг поймет, что всю жизнь брала, что ей хотелось, чаще чужое; сколько при этом врала, для того чтобы вызвать к себе участие. Скольким людям изранила души и искалечила жизнь! Хотелось бы – всегда думаешь о людях лучше, – чтобы когда она наконец поняла свое ничтожество, никчемность, лживость и подлость, хотелось, чтобы это так поразило ее мерзкую душонку, что заставило остановиться сердце и дыхание; к утру она, заметно охладевшая, превратилась в куклу, с открытыми глазами и ртом, превратилась в то, чем, собственно, и была при жизни.
Успокаивало одно, успокаивало, что она все-таки умрет, но не так, как умирают другие...»
Я перелистнула последнюю страницу и закурила. Встала, подошла к к бару и налила вина.
– Ну? – спросила Танька. – Чего ты молчишь?
– Думаю... Не торопись.
Я выросла в медицинской среде: папа – хирург, мама, бабушка, тетя – психотерапевты. Поэтому знала, что такое эмпатия, проникновение в чувства, понимание другого по собственным ощущениям. Кстати, это был самый простой способ диагностики. Танька заболела фобиями Ирки. Перенесение их на себя вызвало в ней стремление как-то помочь подруге, защитить ее. А работа в глянцевых журналах и участие в рекламных кампаниях напомнили о возможности переложения своих переживаний и эмоций на бумагу.
– Ты хочешь сейчас своей оценки как писателя или человека, закрывающего своей душой душу другого?
– Не знаю, – сказала Танька. – Просто... накатило. Почему нас, мы же не воровки какие-то, за нашу любовь, мы же привязываемся к мужикам не за деньги, готовы убить, и вообще... Ты же это не хуже меня знаешь. Чуть что, и мы – бляди... Почему мы всю дорогу только прячемся, прячемся, прячемся?
Я внимательно вслушивалась в эту захлебывающуюся, переполненную эмоциями Танькину речь. Она в ней подступала к извечному и от того безответному. Вечные, перетекающие из одного времени в другое вопросы потому и оставались вечными, так как из века в век оставались неразрешимыми.
– А ты могла бы убить? – спросила я Таньку.
– Кого? – вздернулась она. – Петелину?
– Не конкретно. А вообще?
Танька задавила докуренную сигарету в пепельнице.
– Наверное, нет. Я могу только хотеть, чтобы она умерла.
– Это тоже способ убийства, – сказала я.
– Да ладно?!
– Конечно. Мысли же материальны.
– Тогда, может, порвать это? Сжечь? – Танька схватилась за свой рассказ.
– Не надо. Ты написала, как думала. Это здорово. Потом, ты же не Николай Васильевич.
– Это точно. А то два дня как беременная ходила.
– За твои роды, – сказала я. И мы звонко чокнулись.