Незабываемое

Ларина-Бухарина Анна Михайловна

Приложение

 

 

Из тюремных стихотворений Н. И. Бухарина

 

Рождение человечества

На страшном рубеже весь мир стоит сейчас, И колоссальны будут здесь судьбы решенья. Бьет капиталу смертный без четверти час На башнях вечного забвенья. В кровопролитных войнах уж не раз Могучие сгорали поколенья, И чрез эпохи донеслись до нас Пожарищ гарь и запах тленья. Разрушен, пеплом стал громадный Вавилон, И Римом срыт был Карфаген великий, Тир, Ниневия, Сузы и Сидон — Задушены в войне кроваво-дикой. И рушилися поздно или рано Все исполины крови и обмана. Разбился гордый Pax Romana, И Александра Македонца полумир, И царство грозное монгола Тамерлана, И всё, что покорил персидский Кир, И Карла древняя железная корона, И жезл Империи Наполеона. Напрасно древние мечтали мудрецы О светлом будущем, гуманности предтечи — И стоики, и ранних сект отцы: Тонуло все в крови и шуме сечи. Космополитов, миротворцев речи Перед фашизма дьяволом тлетворным — Что пред волками матерыми крик овечий, В бою волков сразит лишь меч упорный. Войне фашистской, зверски-черной Навстречу будет двинут бой картечи. Конец их ждет смертельный и позорный, Венки победы лягут на рабочих плечи. И черно-золотых богов затменье В последнем историческом бою Ознаменует человечества рожденье, Объединенного в одну семью.

 

Безумный пророк

(Ф. Ницше)

Черною манией охваченный пророк Короны золоченой капитала, Какой коварный Рок Из твоего бездумья сотворил начал начала? Из-под бровей, нависших, как кусты, Сверкает мрачный взор, На лбу большом морщин мосты, Как смертный приговор. Кровавый бред о «воле к власти», Об этике господ, Звериной белокурой касте, Смиряющей народ. О дыме, крови, и пожарах, И войнах без конца, О Дионисовых угарах Хищного самца; Безумный бред сверхчеловека О черни и рабах, Что вновь от века и до века Под ним целуют прах; Все Заратуштры афоризмы И парадоксов новь, Изящно-тонкие софизмы — Всё превратилось в кровь. И не случайно то, что ныне Разбой, Войну, Порок Благословил в своей гордыне Безумия Пророк.

 

Мастер

(Леонардо да Винчи)

Могучий мастер всех времен, Универсальный ум, Средь светлых гениев колонн Изящный многодум, Поклонник тонких инструментов И точных числ и мер, Обдуманных экспериментов Художник-инженер, Он математику кривых И оптики расчеты, Игру сечений золотых Слил с гения полетом, С игрою красок и цветов, Теней и полусветов Своих божественных даров, Фресок и портретов. Всем он играл и всё творил, Ему знакомы были И исчисления светил, Летательные крылья, И гениального творца Ударов твердого резца Над мрамором усилья. Он строил крепости, дворцы, И городские стены И мысли слал во все концы Таинственной Вселенной. Путей нетоптанных искал Он в творчестве своем, Изобретал и наблюдал, Чертил модели, измерял, Природы вещество пытал Железом и огнем. Узоры плесени сырой, Причудливых уродцев Он изучать любил и пил Из знаний всех колодцев. Он чрез века на нас стремит Пытливых взоров зонды И с нами тихо говорит Улыбкою Джоконды.

 

Храм славы человечества

(Л.в. Бетховен)

Льва Голова. Сжаты губы, Воли, энергии зубы. Глухой Звуков титан, Громов повелитель, Великан, Ворвавшийся в Рока обитель, Страшной силы таран У трагических Фатума стен, Грозный вулкан, Певец перемен, Железных шагов, Великих побед И радостных лет. Буйный Крушитель оков, Страсти неистовый пламень, Твердости камень. Много струйный Творчества водопад, Звезд золотых каскад, Планет небесных хорал. Он созидал Гимн всемирной Любви величавый, Бессмертный Храм Славы Братьев-людей, Расплавивших звенья цепей Свободы огненной лавой. Гремите, Музыки громы! Сверкайте, молний изломы! Теките, Потоки лавы! Люди! Идите В Храм Человеческой Славы!

 

Фартук кузнеца

(Древнейшая иранская легенда)

В истоках древности великого Ирана Жил царь свирепый, именем Зохак. Кровавою и гнойной раной Он разъедал страну, как печень рак. Средь всех царей, коварных, свирепейших, Людей простых топтавших в прах, Не находилося чудовищ злейших, Чем страшное чудовище, Зохак. В дворце роскошном или в храме, на базаре На коромысле двух своих плечей Всегда носил он отвратительную пару Узорчатых гигантских змей. Те змеи были вовсе не простые, А слуги верные мучителей-царей И ели кушанье одно: густые И свежие мозги удавленных людей. По всей стране царил безумья ужас, Но в тишине ночей уж зрел отпор: Тугой, медлительною мыслью тужась, Народ готовил острый на царя топор… На свете жил тогда, среди других людей, Огромный Кауэ, искуснейший кузнец, Могучий богатырь. Семнадцать сыновей Пожрали змеи у него, как волки двух овец. И лишь один-единственный остался сын, Но на него точил уж зубы властелин… Собрал кузнец всех рабочих людей, С молотками, стамесками, пилами, Фартук кожаный свой из шкуры зверей Прикрепил он ручищами сильными К древу прочному, знаменем сделав Свободы великого дела. И пошел он храбро в мятежный поход Со своим ремесленным людом, И царя разгромил рабочий народ: От смерти тот спасся лишь чудом И в страхе к горе Демавенду бежал, Но здесь его Феридун приковал К вулкану крепкою цепью. И весь народ, как дитя, ликовал, Узрев конец лихолетью… Простой кожаный фартук чтили люди в веках, Как знамя великой победы. Но богатые выкрали кожаный стяг, Чтоб накликать новые беды… Они знамя простою покрыли парчой, Алмазов, сапфиров звездами, Рубинами, пурпуром и бирюзой, Тяжелой оправы дарами. Никто уж поднять тяжкой ноши не мог, Никто не видел прежних дорог К простому фартуку кузнеца, За народную долю бойца… И снова настали лихие года, И снова царит над страною нужда. Но время придет, и где-то найдет Свое знамя Ирана народ?

 

Гнилые ворота

Среди болот загнивших мира, Средь дыма черного и вражеских траншей, Безумных оргий пьяного сатира — Зловонный урожай червей. Вердена нежной скрипки пенье, То тленья смертный аромат, Мистические озаренья, Что «Падалью» Бодлера говорят. И странная экзотика Рэмбо, И чёрт у Мережковского серьезный, И утонченные кошмары По — То пятна чумные болезни грозной, То на гнилых стволах роскошные грибы, Что яд сочат на пиршество судьбы… А рядом арлекины и шуты, Ватаги наглых акробатов, Бездушья сутенеры и коты, Сосущие отвсюду сок дукатов, Поодаль истощенные мозги Академических окаменевших мумий, Напыщенной и важной мелюзги, Тщеславия ходячего безумье. Повсюду гниль и гнили слизь. Альковное, салонное искусство С притоном, с кабаком в один клубок сплелись В бессилии больного чувства. И вот теперь фашист-герой С пустою тыквой-головой, Элементарный, как полено, С собой Приносит перемену: Жуя жвачку воловью Болото осушает… новой кровью.

 

Vanitas vanitatum

Всё — суета сует, Всё в мире сем ничтожно: И счастия привет, И море злейших бед, И то, что правильно, и то, что ложно. Так формулировал премудрый Соломон Пессимистический канон. Но с равным правом можно Всё формулировать противоположно И воспевать миров величье И бесконечности глубинной безразличье… Сенека старый утверждал, Что смерть — предельный идеал, А Лейбниц, в философии Панглосс, Пел песнь об этом мире, Как ученик-портной о короля мундире, Расшитом золотом по промыслу Творца, Миров зиждителя и всех монад Отца. Но пессимизма философского понос То — паразитов жизнью пресыщенье, Мозгов усталых Katzenjammer, Тех импотентов наукоученье, У коих весь ток жизни замер И измеренье мысли высоты Есть измеренье… пустоты! Наивности Панглоссов Младенческих запросов Не могут разрешить: Их только овцам пить… И радость, и страданье Застряли в складках бытия… Не в волнах забытья, А в пламенном исканье, В преодолении страданья Есть радость высшая Творца, Активности, не знающей конца. У жизни в ней самой ее же оправданье. Не нужно санкций ей иных, Аргументов наивных и пустых.

 

Танец горилл

Крики, хрипы, лязг и визги, Грохот, хохот, барабан, Дробь, и брань, и крови брызги — У горилл гремит канкан. Посреди — костер огромный, Треск, и шип, и хруст хрящей, Кто-то злой и кто-то темный Дров приносит, груз костей. Книги бросил на растопку, Черной гарью дым взвился, От земли, кроваво-топкой, Пар зловещий поднялся. Волосатых рук сплетенье, Топот ног и звоны шпор, Скрежет, чавканье, сопенье, Похотливый разговор… Вот уж звезды догорели, И костер давно потух, «Heil» кричит на мертвом теле Раскричавшийся петух…

 

Воспоминание

Ты помнишь ли ночь голубую, Сирени густой аллею И пляску лучей золотую, Веселую эльфов затею? Там шлейфом играли туманы, С полей аромат шел тонкий, За речкою, за курганом, Гармонь пиликала звонко. Из деревни неслося пенье, Дрожал женский голос высокий, Точно страсти рвалось мученье Из чьей-то души одинокой… Твое зашуршало платье Шорохом шелка сырого, И ты вдруг упала в объятья Ко мне, у обрыва крутого…

 

Tristia

(Лирическое интермеццо)

Нет тебя, прелестный, нежный друг мой милый: Всё умчалось вдаль… Одинок, скорблю я, сумрачный, унылый, На душе печаль. Осени туманной нити дождевые Падают, звеня, Тягостные мысли, думы роковые Мучают меня. Монотонны стуки дробные по крыше Капель, хладных слез, Мокрый лист кленовый выше, выше, выше Хмурый ветр понес. Голые уроды, два ствола ветвями Жалобно скрипят, Это — два скелета мертвыми костями Трутся и гремят. Милая, родная! Я к тебе взываю: Приходи скорей, Моему страданью нет конца и краю, Сядь и пожалей…

 

Предсмертное письмо Н. И. Бухарина

Анне Михайловне Лариной

Милая, дорогая Аннушка, ненаглядная моя! Я пишу тебе уже накануне процесса и пишу тебе с определенной целью, которую подчеркиваю тремя чертами: что бы ты ни прочитала, что бы ты ни услышала, сколь бы ужасны ни были соответствующие вещи, что бы мне ни говорили, что бы я ни говорил — переживи ВСЕ мужественно и спокойно. Подготовь домашних. Помоги и им. Я боюсь и за тебя, и за других, но прежде всего за тебя. Ни на что не злобься. Помни о том, что великое дело СССР живет, и ЭТО главное, а личные судьбы — преходящи и мизерабельны по сравнению с этим. Тебя ждет огромное испытание. Умоляю тебя, родная моя, прими все меры, натяни все струны души, но не дай им ЛОПНУТЬ. Ни с кем не болтай ни о чем. Мое состояние ты поймешь. Ты — самый близкий, самый родной мне человек, единственный. И я тебя прошу всем хорошим, что было между нами, чтоб ты сделала величайшее усилие, величайшим натяжением души помогла себе и домашним ПЕРЕЖИТЬ страшный этап. Мне кажется, что отцу и Наде не следовало бы ЧИТАТЬ ГАЗЕТ за соответствующие дни: пусть на время КАК БЫ ЗАСНУТ. Впрочем, тебе виднее — распорядись, присоветуй сама, под тем углом зрения, чтобы не было неожиданного кошмарного потрясения. Если я об этом прошу, то поверь, что я выстрадал все, в том числе и эту просьбу, и что все будет, как этого требуют большие и великие интересы. Ты знаешь, что мне стоит писать тебе такое письмо, но я пишу его в глубокой уверенности, что только так я должен поступить. Это главное, основное, решающее. Сколько говорят эти короткие строки, ты и сама понимаешь! Сделай так, как я прошу, и держи себя в руках: будь каменной, как статуя.

Я — в огромной тревоге ЗА ТЕБЯ, и если бы ТЕБЕ разрешили написать или передать мне несколько успокоительных слов по поводу вышесказанного, то ЭТА тяжесть свалилась бы хоть несколько с моей души.

Об этом прошу тебя, друг мой милый, об этом умоляю.

Вторая просьба у меня — неизмеримо меньшая, но лично для меня очень важная.

Тебе передадут три рукописи:

a) большая философская работа на 310 стр. («Философские арабески»);

b) томик стихов;

c) семь первых глав романа.

Их нужно переписать на машинке, по три экземпляра. Стихи и роман поможет обработать отец (в стихах приложен ПЛАН, там внешне — хаос, но можно разобраться; каждое стихотворение нужно перепечатывать на отдельной страничке).

Самое важное, чтоб не затерялась философская работа, над которой я много работал и в которую много вложил: это — очень ЗРЕЛАЯ вещь, по сравнению с моими прежними писаниями, и, в отличие от них, ДИАЛЕКТИЧЕСКАЯ от начала до конца.

Есть ЕЩЕ та книга («Кризис капит(алистической) культуры и социализм»), первую половину которой я писал еще дома. Ты ее постарайся ВЫРУЧИТЬ: она не у меня — жаль будет, если пропадет.

Если ты получишь рукописи (много стихов связано с тобой и ты по ним почувствуешь, как я к тебе привязан) и если тебе будет разрешено передать мне несколько строк или слов, НЕ ПОЗАБУДЬ УПОМЯНУТЬ И О МОИХ РУКОПИСЯХ.

Распространяться сейчас о своих чувствах неуместно. Но ты и за этими строками увидишь, как безмерно глубоко я тебя люблю. Помоги мне исполнением первой просьбы в столь для меня тяжкие часы.

Во всех случаях и при всех исходах суда я после него тебя увижу и смогу поцеловать твои руки.

До свидания, дорогая.

Твой Колька.

15–1-38.

P.S. Карточка твоя у меня есть, с малышом. Поцелуй Юрку от меня. Хорошо, что он не читает. За дочь тоже очень боюсь. О сыне скажи хоть слово — вероятно, вырос мальчонка, а меня и не знает. Обними его и приласкай.

 

О предсмертном письме Н. И. Бухарина

[119]

Трудно передать мое душевное состояние после того, как я прочитала письмо Николая Ивановича, принесенное мне в больницу из журнала «Родина» через 54 года после его написания. То, что для читателя — всего лишь история, для меня вдруг стало сегодняшним днем. В одно мгновение я перенеслась на кровавую землю Большого террора.

Квартира наша была мертва в дни, предшествовавшие аресту, ни одна живая душа не осмеливалась посетить того, кого газеты ежедневно обвиняли в неслыханных преступлениях. Решилась на это лишь Августа Петровна Короткова, работавшая секретарем Н. И. в «Известиях», — пришла проститься и рыдала. Августа Петровна, прозванная Пеночкой, и правда напоминавшая птичку своей хрупкой фигуркой, жива и сейчас.

Гробовую тишину квартиры нарушали чаще всего фельдъегери, приносившие очередную пачку клеветнических показаний на Бухарина, да еще трижды звонил почтальон: принес письмо от Бориса Пастернака и телеграмму от Ромэна Роллана.

В один из дней, незадолго до рокового Февральско-мартовского пленума 1937 года (рокового не только для нас, но и для судеб миллионов), мы с Н. И. находились в кабинете. Вдруг вошли трое. Они сообщили «товарищу Бухарину» — так они выразились, — что ему предстоит выселение из Кремля. Н. И. ничего не успел ответить — зазвонил телефон. Говорил Сталин:

— Что там у тебя, Николай? В смысле, как живешь, дорогой?

— Да вот пришли меня из Кремля выселять. Я в Кремле вовсе не заинтересован, прошу только, чтобы было помещение, куда вместилась бы моя библиотека.

В ту минуту Н. И. едва ли интересовала его библиотека. Уже было ясно, что предстоит арест, но, видно, Н. И. хотел продолжить разговор со Сталиным, к которому давно уже тщетно стремился.

— А ты пошли их к чертовой матери, — сказал Коба и положил трубку. Пришедшие моментально ушли. Переселять Н. И. из Кремля было действительно бессмысленно, через несколько дней Коба обеспечил его последней квартирой в тюремной камере, а через год и камеры не потребовалось… Но Сталин не мог остановить игру.

Давно уже длилась эта игра, которой Н. И. не понимал. Еще весной 1935 года Н. И. присутствовал на выпускном вечере военных академий. Первый тост, произнесенный Сталиным, был не за военного:

— Выпьем, товарищи, за Николая Ивановича Бухарина, все мы его знаем и любим, а кто старое помянет, тому глаз вон.

А ведь «пролетарская секира» была уже и тогда наготове. Сейчас известен найденный в архиве ЦК КПСС «теоретический труд» Ежова «От фракционности к открытой контрреволюции», содержавший основную версию обвинения «правых» — М. П. Томского, Н. И. Бухарина и А. И. Рыкова. К работе над этой рукописью Ежов приступил в 1935 году. Сталин лично редактировал этот «труд».

Возвращаюсь в кабинет Н. И. Мы оказались там не случайно. Н. И. попросил меня помочь разыскать в его письменном столе небольшую записочку, найденную им в конце 1928-го или в начале 1929 года. После окончания заседания Политбюро Н. И. обнаружил, что выронил из кармана карандашик, которым любил делать записи. Вернулся в комнату заседаний, нагнулся за карандашом и заметил на полу бумажку. Рукой Сталина было написано: «Надо уничтожить бухаринских учеников». Коба, видно, уронил на пол эту запись для себя. Н. И. перед обыском решил избавиться от нее, чтобы не быть обвиненным в подделке, в краже — в чем угодно… Эту записку мы нашли, и я уничтожила ее — это был единственный документ, уничтоженный перед обыском. Я была потрясена и спросила Н. И.:

— Следовательно, ты знал, на что способен Сталин?

— Я думал, он решил уничтожить их как моих единомышленников путем изоляции от меня. Теперь я не исключаю, что он их всех перестреляет.

Трагически закончилась история дружеских отношений, полных любви, преданности и уважения, между Н. И. и его учениками.

«Одна моя ни в чем не повинная голова потянет еще тысячи невиновных». Или: «История не терпит свидетелей грязных дел». Все сбылось! Он писал это в обращении к «будущему поколению руководителей партии». Над этим теперь кое-кто издевается, а к кому в то время Н. И. мог обращаться?

Письмо Н. И., хотя и носит сугубо личный характер, представляет и исторический интерес. Известный вопрос: почему подсудимые на открытых московских процессах признавали себя виновными в чудовищных преступлениях? И почему в это верили люди, хотя, к примеру, «признания» Бухарина были откровенно формальными? Только малая часть интеллигенции, я уж не говорю о «простом народе», понимала, что процессы сфальсифицированы. Илья Эренбург рассказал мне, что даже Михаил Кольцов предложил ему пойти и посмотреть «на своего дружка», выражая презрение к Н. И. А ждала его вскорости та же судьба. Е. А. Гнедин, известный публицист и дипломат (кстати, работавший в начале тридцатых в иностранном отделе «Известий»), тоже не избежавший репрессий, в своей книге писал: «Я заметил между прочим, что встречающиеся в мемуарах И. Г. Эренбурга упоминания о наивности казалось бы трезвомыслящих людей вызывают совершенно напрасное недоверие современных читателей».

Бухарин (и не он один), зная, что подсудимые на предыдущих двух процессах оклеветали его, не мог представить, зачем они оговаривают самих себя, делают признания, влекущие смерть. Не верил тому, что сейчас общеизвестно: на мозг была надета предохранительная рубашка. Такова психология обреченного человека. В противном случае он потерял бы стимул к борьбе.

Когда однажды я спросила Н. И., зачем Зиновьеву нужно было убивать Кирова, он ответил: «А меня и Алексея (Рыкова. — А.Л.) они же убивают, Томского уже убили, следовательно, они на все способны».

Так мыслят категорией железной логики, а она никогда не приводит к правильному ответу. Однако мнение Н. И. менялось в течение дня несколько раз. Виновны были в его глазах и разложившиеся органы НКВД, которые в погоне за орденами и славой используют эту клевету и требуют дальнейшей, виновата была болезненная подозрительность Сталина. Давление самого Сталина на органы НКВД он тоже не исключал, но главными виновниками считал клеветников на процессе, Каменева и Зиновьева. Против них он метал гром и молнии, обзывал их как угодно. В этом он был не одинок. Вот строки из письма М. Томского Сталину, написанного перед самоубийством — 22 августа 1936 года: «…Я обращаюсь к тебе не только как к руководителю партии, но и как к старому боевому товарищу, и вот моя последняя просьба — не верь наглой клевете Зиновьева, никогда ни в какие блоки я с ним не входил, никаких заговоров против партии я не делал».

«Боевой товарищ» его отблагодарил: арестовал жену, расстрелял двух сыновей. Третий, Юрий Михайлович, тоже репрессированный, после всего пережитого лежит парализованный около десяти лет.

В письме Н. И. пишет: «Помни о том, что великое дело СССР живет, и это главное». Теперь эти строки звучат для меня трагически. Или: «Все будет, как этого требуют большие и великие интересы».

Да, казалось Н. И., что в 1935 году начала меняться общая идеологическая атмосфера. Он надеялся на демократизацию общества в связи с проектом новой конституции, правовая часть которой была написана Бухариным. Н. И. не оглядывался назад, он смотрел вперед. Советский Союз стал оплотом мира перед лицом наступающего фашизма.

В середине 1935 года Коминтерн встал наконец на позиции, которые Бухарин пытался отстаивать еще в 1929 году: VII Конгресс призвал к единому фронту против фашизма все коммунистические и социалистические партии. Опоздание было непоправимо, фашизм победил в Германии, но надо было остановить наступление фашизма.

Еще в 1923 году, на XII съезде партии, Бухарин говорил об опасности гитлеровской организации, возникшей тогда в Баварии. Речь Бухарина на XVII съезде ВКП(б) в феврале 1934 года, когда он уже не входил в Политбюро и был лишен какой-либо власти, почти вызывающе отличалась от международного раздела доклада Сталина резким указанием на германскую опасность, которую Сталин не хотел принимать всерьез. Последний в его жизни доклад, который Н. И. произнес 3 апреля 1936 года в Париже — «Основные проблемы современной культуры», был направлен тоже против фашизма: «Фашизм как теоретически, так и практически довел до крайности антииндивидуалистические тенденции, над всеми институтами он воздвиг всемогущее «тотальное государство», которое деперсонифицирует все, за исключением вождей и сверхвождей… Обезличение массы здесь прямо пропорционально прославлению вождя».

Имя Сталина, конечно, не упоминалось, хотя для современного читателя оно здесь напрашивается не менее, чем имя Гитлера. Может быть, Бухарин говорил эзоповым языком и все-таки подразумевал Кобу? Я, зная характер Н. И., в этом сомневаюсь. Однако Сталин, несомненно, отнес слова Н. И. к себе.

В том докладе много внимания было уделено социалистическому гуманизму. «Социализм, — сказал Н. И., — отвергает эстетическое восхищение злом». Отвергающий эстетическое восхищение злом при начавшихся оргиях никак не вписывался в то «социалистическое общество», которое возводил Сталин.

Жутко звучат слова последнего письма: «Что бы мне ни говорили, что бы я ни говорил». Они означают, вне всякого сомнения, что он решил сдаться и вести себя на процессе так, как потребуют палачи. Одна из причин этого очевидна: накануне наступления фашизма он не хотел компрометировать Советский Союз разоблачением того, что творилось в ежовских застенках. Но для меня такое объяснение недостаточно. Были еще серьезные обстоятельства, сломившие Н. И.

Мне стало известно, что обвинительное заключение он подписал в начале июня. Во время следствия, уже в тюрьме, пачками продолжали поступать клеветнические показания против него, допросы профессиональных провокаторов, в том числе его бывшего ученика В. Астрова, завербованного ОГПУ еще в конце 20-х годов. Следователь Лев Шейнин угрожал Н. И. преследованиями, которым подвергнут членов его семьи (а это самая страшная кара) в случае, если он не сдастся. В камеру к Н. И. подсадили заместителя начальника управления НКВД по Саратовской области, обязанного запомнить каждое его слово (со мной проделали такое в Новосибирском изоляторе). Наконец, Н. И. допрашивали 12–14 следователей, сменяя друг друга. От депрессии лечили возбуждающими препаратами, а возможно, и подавляющими волю его. В подготовке Н. И. к процессу принимали участие Ежов и Вышинский — от Политбюро его «друг» Ворошилов. Все согласовывалось со Сталиным. Я убеждена, что ему была обещана жизнь, думаю, он верил в это. Тем более на предыдущем процессе не расстреляли ни Сокольникова, ни Радека, ни Раковского, их оставили жить, как я думаю, в качестве приманки для Бухарина и других. Вскоре они были уничтожены без всякого суда, последним Раковский, в 1941 году.

В 1988 году ко мне приходил бывший сотрудник английского посольства Ф. Рой Маклин, уже глубокий старик. Он пришел поздравить меня с реабилитацией Бухарина. Он сообщил мне, что ежедневно бывал на процессе, что такого обвиняемого, который при формальном признании своей вины в общих словах фактически ничего конкретного не признавал, он видел впервые. Сказал и то, что стенограмма процесса в полной мере не отражает всех схваток с Вышинским.

Слова Бухарина на процессе: «Признание обвиняемых есть средневековый юридический принцип» — означали оправдание не только себя самого, но и тех, кто показывал против него. Так что если у Вышинского «что бы мне ни говорили» вышло великолепно, то у Н. И. «что бы я ни говорил» все-таки не состоялось так, как добивались от него организаторы судилища.

В судебном отчете есть бухаринские слова: «Мировая история есть мировое судилище». Увы, и современная история подтверждает, насколько он был прав. Не вижу надобности опровергать заведомые злобные выдумки, появлявшиеся в разных изданиях, наподобие того, что он был врагом российского крестьянства — он, составивший наиболее сильную оппозицию Сталину в вопросе о коллективизации и раскулачивании и за это именно пострадавший. Но больно ранят замечания вроде бы и частные, и неумышленные, не по злобе, а по неведению, однако досадные тем, что появились в «Известиях», газете, которая была его последним местом работы и которой он служил так ревностно. Именно такие «опечатки» ярче всего раскрывают всю глубину сегодняшнего исторического нигилизма.

В связи со столетием со дня рождения О. Э. Мандельштама поэт Андрей Вознесенский в январе 1991 года поместил о нем статью. Там есть такие слова: «Бухарин был поклонником Пастернака, полемизировал печатно с Троцким, который был поклонником Есенина. Сталин взял себе Маяковского. И только Мандельштаму не нашлось мецената». Ну как же было при столь резком противопоставлении не заглянуть в воспоминания Н. Я. Мандельштам — жены поэта! «Всеми просветами своей жизни, — пишет Надежда Яковлевна, — Ося обязан Бухарину, книга стихов 28-го никогда не вышла бы без активного вмешательства Николая Ивановича, который привлек на свою сторону и Кирова. Путешествие в Армению, квартира, пайки, договоры на последующие издания… все это дело рук Бухарина…» Я могу добавить, что Н. И. принял меры к освобождению арестованного брата О.Э. — Евгения. Но в 1934 году, когда были написаны роковые стихи о Сталине, Н. И. сам был в опале.

В юбилейном номере к 75-летию «Известий» о Н. И. сказано: «Это он подписывал в свет номера с позорными отчетами о позорных процессах…»

Да, в подшивке газеты до 16 января 1937 года идут номера, под которыми подпись главного редактора: Н. Бухарин. Только он номера не подписывал с августа 1936 года. Я знаю это точно, а сейчас имею и документальное свидетельство. Американский историк Стивен Коэн, биограф Бухарина, разыскал недавно в архиве записку Н. И., адресованную в «Известия»: «Тов. Великодворскому для партсобрания». Бухарин извиняется за то, что не может «присутствовать на собрании, на котором присутствовать был бы обязан как редактор». Он объясняет причину: «Вчера я послал членам ПБ большое письмо, с фактами, анализом и т. д. В конце я пишу, что ни физически, ни умственно, ни политически я на работу ходить не в состоянии, пока не будет снято с меня обвинение». Дата: 28 августа 1936 года. Тем не менее, несмотря на публикацию в «Известиях» порочащих Бухарина материалов, газету подписывали его именем.

Сейчас у нас смена эпох. Н. И. из сегодняшней дали выглядит инопланетянином. Никому не нужны его призыв к крестьянам: «Обогащайтесь», его слова: «Из кирпичей будущего социализма не построишь», его кооперация по сбыту, по кредиту, по закупкам, его врастание в его социализм, его идея комбинации личной, групповой, массовой, общественной, государственной инициативы.

Я не историк, но я и не фонвизинский Митрофанушка, полагавший, что географию изучать незачем. Николай Иванович любил изречение Козьмы Пруткова: «Многие люди подобны колбасам, чем их начинят, то они и носят в себе». Мало кто заботится о том, чтобы, обращаясь к прошлому, представить реальный образ политического деятеля и той обстановки, которая вынуждала его поступить именно так, а не по-другому. Хотелось бы, чтобы историческую фигуру Бухарина рассматривали только так.

Анна Ларина (Бухарина)