Мы с Машкой сидели на подоконнике в ее институтском коридоре и курили. Через полчаса Машке надо было опять уходить на репетицию. И они репетировали, репетировали и еще раз репетировали дипломный спектакль. Не было времени и поговорить-то толком.

— Ты понимаешь, если я пойду жить к маме, она начнет меня выспрашивать. Что, да почему. Ну а я не могу ей сказать ни что, ни почему. И еще я боюсь, что она начнет меня с ним мирить. Из лучших чувств будет мне эту рану бередить постоянно. Машка! Я просто не знаю, что делать. И еще… Я боюсь, что он меня у мамы найдет. Я просто представить себе не могу, как я буду жить рядом с этим проклятым телефоном. А самое ужасное, Маруся, — честное слово, больше всего я боюсь, что он меня не найдет, потому что искать не станет. И если я буду жить дома, я буду знать это наверняка.

— Ну не может он тебя не искать, Ева! — Машка говорила низким поставленным голосом женщины, знающей мужчин, как свои пять пальцев. — Он найдет. Остынет и найдет. Я вообще удивляюсь, что ты так глупо с ним рассталась. Может, позвонишь ему первая? Почему нет? — и добавила безнадежно. — Ты чего-то не договариваешь…

— Не все так просто, Машка… Не все так просто… — проговорила я и судорожно вздохнула. У меня язык не поворачивался рассказывать ей все тонкости последнего разговора с мужчиной, которого я любила.

— А что усложнять? — не унималась Машка. — Ты тоже, знаешь… — она споткнулась. Взглянула на меня осуждающе и покачала головой. Хотела ведь сказать, что я не права, но почему-то раздумала. — Нет. Номер, конечно, у тебя классный. Мне понравилось. Это вы здорово придумали… А у Гришки чего? Там нельзя пожить, что ли? — предложила Машка, драматично вдыхая сигаретный дым и выпуская его в потолок.

— Я и так у Гришки живу. Но у него Лена. Она вроде бы ничего. Но я вижу — она ждет, когда я исчезну. Третий лишний. Ей обидно, что Гришка со мной возится. Она его все на свои дела сворачивает. А он — подожди, да подожди. Нет, от Гришки пора сваливать. Хорошего понемножку.

— Послушай, — Машка помедлила. — Кто ему сказал? Откуда он узнал, ты знаешь?

— Гришка сказал, что Ленка, наверно, чего-то сболтнула своему дяде Вове. Они же в Финляндии вместе были. Портной-то небось счастлив, что все так получилось.

— А вещи? — спросила возмущенно Машка. — Нет, Ева. Надо же забрать!

— У меня нет ключей. Я выбросила их в Неву.

— Молодец… — похвалила она тоном ворчливой няни. — Так их… эти ключики… Постой! А мастерская?

— Какая мастерская?

— У Чургулии в мастерской кто-нибудь живет? — спросила возбужденная Машка. — Неужели те ключи ты тоже выбросила в Неву?

— Ключи, кажется, где-то дома, — я озадаченно смотрела на Машку. — Не должно там никого быть. Если только Чургулия не вернулся, тьфу, тьфу, тьфу. — Я плюнула через левое плечо и постучала по деревянному подоконнику. То же самое быстренько проделала и Машка, постучав по своей голове. — А вот это мысль, Машка! Гениально!

* * *

Дела мои были плохи. Я подпольно проживала в мастерской своего бывшего мужа. Воспоминания о нашем с ним прошлом совершенно меня не трогали. Только вечерами было страшно возвращаться туда одной. Плеер с наушниками я одолжила у Машки. Она втюхала мне жизнеутверждающую кассету с латиноамериканской музыкой. Но я понимала, что загонять в подсознание свои печали нельзя. И, если мне хочется рыдать навзрыд всю ночь напролет, надо ее прорыдать. Надо все пережить вживую, а не под наркозом бразильской самбы. А поэтому, пока Машка не видела, я стащила у нее кассету Градского на стихи Элюара «Здравствуй, печаль». Я безутешно ревела под нее и хлестала минералку стаканами, чтобы было чем безутешно пореветь.

Угнетало меня и другое — я так и не сказала правду маме. Но как водится, тайное всегда становится явным. Я звонила ей бодренько каждый день. И боялась, что сейчас она скажет мне, что меня искал Он, чье имя я запретила себе произносить даже мысленно. Но она ничего не говорила. И звонки эти превращались для меня в пытку.

Она узнала о нашем разрыве через десять дней. Нет, Он не звонил ей. И меня не спрашивал. Он не искал меня. И сказать мне ничего не хотел.

Просто все мои вещи приехали сами.

Их привез какой-то чужой нанятый для этого дядька. Мама пыталась узнать у него, что все это значит. Но он не владел никакой информацией. Даже не знал имен действующих в этой драме лиц.

Для меня это было ужасной новостью. Я все надеялась, что пока мои вещи на Васильевском, у нас еще есть повод повстречаться. Теперь же все было кончено на самом деле. Десять дней… Интересно… Он чего-то ждал все это время?

И мне еще пришлось успокаивать маму, которая была на грани срыва. И пыталась обвинить меня в том, что никто не может со мной жить. Что я эгоистка. И что это повод задуматься на минуточку о том, куда в конце концов катится моя непутевая жизнь! А уж что скажет отец!

Бедная мама. За что она меня так… Не виноватая я!

Но нет худа без добра. Теперь я могла открыто попросить у мамы денег на жизнь. Жить-то мне уже было совершенно не на что. Тот невеликий гонорар, который я получила в клубе, иссяк давно. А желание все это повторить, как-то не возникало. Деньги, подкинутые Гришкой до лучших времен, должны были закончиться со дня на день.

Надо было срочно начинать бороться за жизнь. Я попробовала вернуться в Муху.

Декан Заречный был человеком настроения. Иногда на него находило. Властью своей ему хотелось упиться, как вампиру кровью.

Я пришла к нему как раз «вовремя». Петр Самойлович в глаза мне не смотрел. Делал вид, что со мною не знаком. Не помнит. И вообще не обязан со мной разговаривать. Он кривил свое складчатое, как у шарпея, лицо. И чего-то хотел. Но не сообщал мне об этом открытым текстом.

— Вы не брали академический отпуск на учебный год. В этом году вы появиться не соизволили. А о чем нам вообще теперь говорить?

— Петр Самойлович, у меня были тяжелые жизненные обстоятельства. Я была в Америке. Развелась с мужем.

— О каком восстановлении идет речь? — не глядя на меня, повторял как попугай Заречный. — Я могу вам посоветовать только одно — поступайте заново. А потом переводитесь на курс вперед.

— Петр Самойлович, что значит поступайте заново! Я же закончила третий курс. У меня все сдано. Это же бюрократизм! — взбунтовалась я. И тут он кажется проснулся. Собрал складки своего лица в какую-то невообразимую гримасу гнева и прошипел:

— Мадам Чургулия, я понимаю, ваша звездная карьера не удалась. Муж вас бросил. Америка за ненадобностью выплюнула. Но и нам неудачницы не нужны. Это был просчет комиссии, что она взяла вас на такой неженский факультет. Я же вам добра желаю. Может быть, судьба у вас иначе сложится, если профессия попроще будет. Учителем рисования пойдите. Вас возьмут. Всяко полегче. Это я вам по доброте душевной говорю. Поверьте!

— Я уже давно не мадам Чургулия! Меня зовут Ева Королева! Запомните? Нет? Я вам помогу!

Мне надо было взять себя в руки. Но я не смогла. Я быстро пошла к двери. Пнула по дороге изысканную напольную вазу. И, не дожидаясь, пока она рухнет на пол, хлопнула дверью так, что посыпалась штукатурка.

Потом я ссыпалась по парадной лестнице, как сорвавшаяся с ожерелья бусина. Вышла в Соляной переулок, вдохнула весну, ощутив уже привычную боль в сердце, и побежала к ребятам на Моховую.

* * *

Если дела идут плохо, так уж все до единого. Об этом, как о факте непреложном в свое время, сообщила нам незабвенная Эльга Карловна. И, конечно же, популярно объяснила причину — раз светила стоят неблагоприятно, значит, все идет наперекосяк. Упрямый продолжает испытывать судьбу и портит все, что имеет. А мудрый уходит в тень. Если не заладилось, надо переждать. Вот и весь секрет.

Я ушла в подполье. Набрала у Гришки всяких обрезков. Он подправил мой инструмент, и я засела в чургулиевской мастерской, полностью уйдя в работу. Денег на еду перед отъездом на Урал оставила мне мама.

Под моими руками распускала лепестки роскошная рама для зеркала. А к ней я сделала парочку светильников с тем же узором. Для мелкой работы хватило обычной кухонной плиты да ведра с холодной водой, чтобы охлаждать инструмент. Успокоение я находила только тогда, когда зорко следила за цветом побежалости и держала в левой руке щипцы, а в правой ручник.

Гришка разобрался с электрической подоплекой. И теперь матовые лампочки в светильниках прекрасно горели. Как водится, я разбила себе на левой руке все пальцы. Но работа получалась прекрасная. Она меня и спасала.

Я перестала соблюдать музыкальную диету. И слушала теперь все подряд. Про любовь. И французов, и итальянцев. И русских, и англичан. И плакала себе над кованым чугуном. Слезы капали на раскаленное докрасна железо и шипели. А железные узоры и цветы получались от этого только краше.

Меня мучил один и тот же вопрос. Может быть, мне надо было остаться? Все было бы уже позади. И на этом вопросе я каждый раз раскалывалась надвое. Одна моя безумная половина искренне жалела, что не осталась. А другая, свободолюбивая, бесилась от одной этой мысли. Безумная половина упрекала свободолюбивую в трусости. Потому что та испугалась до дрожи в коленках. А свободолюбивая обвиняла безумную в отсутствии гордости и собственного достоинства. И тут безумная саркастически хохотала и просила вспомнить, с чего все началось. И ты говоришь о гордости? Ты, стриптизерша!

Даже мысленно я не произносила имени того, кого вспоминать себе запретила. Но имя его, окруженное шариком запрета, летало перед моим внутренним взором постоянно. Глаза его солнечные, почти как у хищника, смотрели на меня с грустным вниманием. И от этого печального взгляда железки выпадали из моих рук, я закрывала лицо ладонями и подолгу сидела так, закрывшись от всего мира, а главное — от него.

Когда я закончила работу, то впервые посмотрела на себя в зеркало. Я не шучу. Я действительно на себя не смотрела. Мне было неинтересно. Раньше и представить такое было сложно, чтобы я пошла к раковине вымыть руки и не покрутила головой так и эдак. Да быть такого не могло! А тут пожалуйста — полное одичание и уход в работу. Я — не женщина. Я просто человек, который умеет творить. И зачем мне ваше зеркало? И лучше, между прочим, я бы в него не смотрела…

Под глазами лежали глубокие синяки. На лбу обозначилась вертикальная морщина страдальца. Черные волосы отросли и распались на некрашеный пробор, похожий на большую лысину посреди головы. Ведь мой натуральный цвет был гораздо светлее. Лицо побледнело аж до зелени. Смотреть на себя не хотелось. Вот ведь ужас.

Три недели я не выходила из дома, не считая редких вылазок не дальше продуктового магазина.

У меня болело все. Ныли плечи от ненормированного рабочего дня. Ныли ноги от постоянного сидения. Ныла спина оттого, что я все время склонялась над столом. Ныл желудок оттого, что я все время пила кофе и ничего не жрала. Ныло сердце оттого, что я все время страдала. Ныли уши от этого ужасного пыточного аппарата — плеера. С этим надо было завязывать.

Я напялила на глаза маленькую вязаную крючком шапочку в стиле ретро, чтобы скрыть позорный пробор. Пробежалась по лицу кисточкой с персиковыми румянами. Прикоснулась к бледным губам золотистой помадой. В отражении моем жизнь затеплилась, только уж очень кроличьими были заплаканные глаза. Что тут сделаешь… На выручку пришло незаконченное художественное образование. Красный цвет можно погасить лишь зеленым. Нежно-салатная тень сняла с моих глаз флер мученичества. Я укутала свой цветущий чугун в газеты, завязала веревкой, которую нашла в чургулиевских залежах добра. И отправилась пытать счастье по художественным лавкам города.

А вечером на радостях я впервые позвала к себе гостей — Наташку Дмитриеву и Машку Ольшанскую. Мне оставалось только ждать. Потому что работу мою взяли сразу, в салон на улице Восстания, и поставили на продажу по такой баснословной цене, что я еле удержалась, чтобы не завизжать.

* * *

Вечером в мастерской мы зажгли давно запылившиеся свечи. Тени заиграли на далеком потолке. Девчонки принесли с собой красное вино. Мы пили его и несли всякую женскую ахинею, от которой я, кажется, успела уже отвыкнуть.

— А она мне говорит: эти дуры готовы платить баснословные деньги, чтобы им вкалывали что-то эксклюзивное, — рассказывала рыжеволосая Наташка. — А знаешь, говорит, что нам на курсах усовершенствования целый доклад читали о целительной силе самовнушения. Паллиативная медицина. Ты думаешь, что тебя вылечили и начинаешь выздоравливать. А косметология — это просто рай для паллиатива. Тебе вкололи какой-нибудь физиологический раствор — а ты за него тысячу долларов заплатила. Хочешь не хочешь, а улучшение начинаешь замечать. Хотя бы для того, что бы не думать о том, какая ты дура!

— Так что она тебе говорила, косметичка твоя феерическая? Что по настоящему-то помогает? А, Наталья? — возвращала ее к основной мысли Машка.

— Сейчас. Не торопи. Я свою информацию продам задорого. Или собственный салон открою. Главное, самой быть в форме. Допустим, я трачу деньги на себя в дорогущем салоне. Выгляжу прекрасно. А своим клиенткам рассказываю, как мне помогает то, что я предлагаю им.

— Вот так вот и не знаешь, к какой сволочи в руки попадешь, — сказала я. — Еще такая, как ты, будет. А ты говоришь, надо за собой ухаживать.

— Ну ладно. Так и быть, скажу. Она говорит, что самое эффективное — массаж холодом. Берут шарик золотой и замораживают его до минус пятнадцати. Потом возят по лицу. Как покраснеет — любым кремом мажь. Хоть детским. Кожа после заморозки все, что ей дают, просто «жрет». Эффект омоложения получается. А для груди, для тела, так вообще супер. Но! Что говорит она. Она говорит, да хоть бриллиант заморозь — это только для тех, кто хочет платить дорого. А так — берешь две круглые пластиковые коробочки от майонеза «Провансаль». Заливаешь туда отвар ромашки-мяты, в общем всякой травки. И в морозилку. Утром растираешься сухой щеткой до красна. А потом встаешь в ванну, вытряхиваешь эти замороженные колобашки из банок. На руки перчатки, чтоб не замерзнуть. И вперед — растираешь все тело льдом. Грудь, шею, лицо. Кожа гореть начнет — все. Какой-нибудь кремик жиденький на все тело и сто долларов в кармане.

— Почему сто долларов в кармане? Откуда? — возмутилась Машка.

— Считай, сэкономила! — Наташка торжествовала.

— И весь секрет? — с сомнением протянула я.

— Секрет, он всегда маленький. Вот ты без меня ко мне в квартиру попасть не можешь. А ведь есть один секрет. Ма-а-а-ленький. Ключик называется. Всего и делов. А тут с этим кремом такая штука. Понимаешь, кожа изнутри стареет. А не снаружи. Ты сверху можешь ее холить. А она, зараза, с изнанки изнашивается. А тут после льда — краснеешь, значит, кровь до поверхности кожи доходит. И ты ей бац — экспресс питание. А она через пять минут уходит в глубину, и уносит все с собой. Вот и получается, что ты таким образом изнанку кожи достаешь. Понятно?

— Да вроде бы. Надо попробовать будет.

— Попробуй, попробуй. Здорово. Эффект классный!

— Я себя просто не узнаю, — призналась я девчонкам. — Надо чего-то делать. Спасаться как-то надо. Говорят, старение начинается после двадцати пяти. А что тогда со мной? Что это такое?

— Возмужание. Все, что нас не убивает, делает нас сильнее. Я всегда себе это повторяю, когда мне страшно, — твердо ответила Машка. — Ты просто мужаешь. Или матереешь. — И она негромко с чудовищным акцентом пропела: — Ти как хо-о-чэшь это назовы-ы. Для кого-то про-о-сто лётная пого-о-да. Для кого-то проводы любвы-ы.

— Всегда знала, что ты беспардонная. Но что б такая бестактная…

— Ну прости. Я ничего такого не имела в виду. Прости. Но дальше-то как-то жить надо! Или что ты собираешься делать? Знаешь, я придумала!

— Чего ты придумала? Что ты вообще можешь придумать, Маруся! Я знаю все наперед. Сейчас ты скажешь — а давай шампанского! Угадала? Ты же дама полусвета. Тебе лишь бы что-нибудь праздновать! Я умру, и ты тоже будешь праздновать! Найдешь в этом как минимум две положительные стороны — первая, что я наконец перестала мучиться и страдать и обрела вечный покой. А вторая, дай подумаю…

— А вторая — что ты перестала портить мне настроение своим убитым видом. За это я бы и вправду выпила! Все верно — на твоих похоронах я буду пить только шампанское. Но я вообще-то хотела предложить тебе совсем другое. Охрененное обновление!

— Ну-ну, интересно.

— Я хочу перекрасить тебя в блондинку.

— Ни за что!

— А я тебе ничего за это и не предлагаю. Ты пойми — да, ты плохо выглядишь. У тебя круги под глазами. Красные опухшие веки. Глаз вообще не видать. Ну какая из тебя брюнетка? Брюнетка должна быть яркой. Счастливой. Самодостаточной. Горящей. Нет, ты была брюнеткой… Не спорю. Была. Но сейчас в душе ты несчастная блондинка. Ты же хочешь, чтоб тебя пожалели? Вот и начнут сразу жалеть. Это я тебе гарантирую. Все. Стрижем тебя и красим.

— Еще и стрижем? — возмутилась я. — Да ни за что!

— Да. Стрижем. Причем под мальчишку. Челку только оставим. Твой трогательный стриженый затылок должен говорить о том, что на него можно положить твердую мужскую ладонь.

— Ты чего? Маруся? Рехнулась совсем? Вот только твердой мужской ладони мне на затылке и не хватает. Что за фантазии?! Кому она там нужна? Того и гляди — пригнет. И вообще, Маруся, мужчины мне неинтересны. Я знаю все эти сказки про клин клином. Про любовь назло. Про лучшее лекарство. Но мне сейчас никто не нужен. Я глубоко больна. Я ранена, Машка. Я подстрелена. А ты этого не понимаешь. Ты все в театр играешь. В душе блондинка… Тоже мне… Психолог. Я сейчас в душе лысая, если тебе интересно знать!

— Да ладно… Не кричи ты так! Кто кричит, тот не прав. Значит, на самом деле ты как раз покраситься и хочешь! Поздравляю!

— Слушай! Психоаналитик доморощенный! Ты даже представить себе не можешь, как я ненавижу дилетантов! Что ты понимаешь в моей личной жизни! Если бы мне была нужна эта твоя рука на затылке, я бы здесь сейчас не сидела, Маруся! Как ты этого не можешь понять?!

— Да нет… Я все могу понять. Вообще-то… Ну, почти все. — Машка потрясающе умела притворяться дурочкой. — Так как на счет блондинки? Гарантирую — полегчает.

Я молчала и смотрела на нее, как на умалишенную. Наташка, посмеиваясь, наблюдала за нашим поединком, переводя взгляд то на меня, то на Машку. Уступать без боя мне не хотелось.

— И потом, светлые волосы молодят! — невозмутимо продолжала она, непринужденно потягивая красное винцо из хрустального бокала, завалявшегося на чургулиевской кухне. — Надо же как-то остановить твое раннее возмужание.

— Знаешь, Маруся, я стала брюнеткой, потому что мои друзья доказали мне, что блондинка — символ недотраханности.

— Извини меня, Ева! А что ты хочешь сказать? — Машка вперилась в меня своими изумительно большими глазами. — Что сейчас это не про тебя?

— Мн-да, Маруся, какая же ты все-таки стерва… — улыбнулась я и покачала головой.

— На том стоим… — прокряхтела Машка, поудобнее устраиваясь с ногами на ветхом диванчике. — Завтра с Наташкой тебя перекрасим.