Все сидели за длинным столом в мастерской. И даже Карпинский с Эдельбергом. Из всех однокурсников Маврика этих я видела реже всего. Но они тоже защитились и праздновали свободу. Карпинский очень дорожил своим временем, мечтал купить машину, а потому день и ночь халтурил — акварельки на продажу, золотые закаты маслом, срисованные с фотографий в туристском проспекте. Вдохновения он не ждал. Он пахал. Говорили, что машина Карпинского уже не за горами. Добрые друзья регулярно советовали ему не медлить, а купить «Запорожец» и фирменные ботинки, чтобы бежать сзади и толкать машину, на которую скопленных денег уже хватало.
Эдельберг был человеком женатым. И всего месяц назад у него, первого из всех, родился настоящий ребенок. В основном все у нас пока вынашивали идеи. И рождались у нас все больше концепции и работы.
Но уж если Эдик Эдельберг находится в радиусе двух метров от меня, то начинают происходить необъяснимые явления — то вилка моя бесследно исчезнет, то колбаса, то вино на меня разольют. Эдик — мастер мелких катастроф. А на вид и не скажешь — маленький, щуплый, нелепый, в очках, да еще и с двойным дефектом речи — вместо «л» говорит «у» и грассирует. А главное, вид у него всегда такой, как будто бы он специально всех смешит. Стоит ему только заговорить, все начинают смеяться. Даже когда он серьезен до трагичности.
— Нашеу вчега в Пуанетагии сто баксов. Сушиуись на батагее. Думаю — вот оно, счастье! Пгишеу домой — бац, ни копейки. Бумажник из кагмана вытянули пока в тгамвае ехау. Одни баксы сушеные. Судьба!
От этой философской притчи все лежат под столом. Спрашивать у Эдельберга, почему Планетарий и почему доллары мокрые, дело бесполезное. Все давно уже поняли, Эдельберг экстравагантен во всем. И с ним может случиться все что угодно.
Взять хотя бы историю его женитьбы.
Нашел Эдельберг в ящике своего стола маленький железный шарик из подшипника. Обрадовался, как ребенок. И стал его в руке крутить, пальцами перекатывать. Вышел из дому. Встретились с Карпинским. Поехали в Муху. А шарик Эдельберг все крутит. Говорит что-то Карпинскому, рукой с шариком размахивает, то по волосам проведет, то ухо почешет. А трамвай вдруг как затормозит. А шарик Эдельбергу в ухо попал и закатился в его глубины. Он головой тряс-тряс, на одной ноге прыгал. Ничего не помогает. Поехали вместо Мухи в поликлинику. Карпинский с ним. Там девушка молоденькая — врач. Они с ней полюбезничали. Шарик она извлекла. Похихикала. И они уехали. Сели в трамвай. Едут в Муху. И вдруг заходит в этот трамвай декан Заречный. А они давай оправдываться. Вот, говорят, к врачу ездили. И всю историю про шарик рассказывают. Эдельберг говорит, вот, мол, поднес шарик к уху, а он взял и закатился. Вот так. Ой! Эдельберг смотрит испуганными глазами. Опять не вынуть. Шарик у него в ухе. Он начинает прыгать. Теперь декан сам посылает их к врачу. И они с Карпинским опять едут к той же девушке. Немудрено, что она приняла их возвращение на свой счет. Ну не идиоты же эти забавные ребята-художники, чтобы все время закатывать шарик в ухо. «Как честный чеуовек, я пгосто обязан быу на ней жениться». И теперь у него очаровательная жена Ира, ЛОР-врач. Он, конечно, рассказал ей потом, как честный «чеуовек», что вернулся не специально. Но это уже значения не имело. Так они нашли друг друга.
Не знаю, как терпят нас несчастные соседи снизу. Я даже не знаю, кто там живет. Может, там кто-то по ночам дежурит в больнице или караулит секретный объект. Потому что к нашему счастью никто никогда до нас с претензиями не доходил. А может быть, все возгласы наших друзей и вопли наших подруг глотает и гасит громадной высоты потолок? Сначала он даже напугал меня, когда я впервые легла на мраморную плиту и посмотрела вверх, а красноватый отсвет рефлекторов наполнил темноту пещерной глубиной.
Зачем в мастерской такой высокий потолок? Чтобы несчастный художник не задохнулся от запаха красок? Одна скошенная стена была полностью стеклянной. Там даже был специальный бортик на уровне груди, чтобы случайно не выпасть на улицу. Я ужасно любила смотреть в это окно. Дом стоял так, что видны были только крыши. Только зеленые городские крыши далеко внизу, в туманной ауре городского лабиринта. Мне всегда казалось, что по ним можно ходить, перепрыгивая ущелья улиц. И что это не крыши, а грани драгоценных камней. Такие привозила из экспедиций мама. Я с детства помню удивительную аметистовую щетку и кристаллы горного хрусталя на обломке скального массива.
На улице была белая ночь. Створки великанского окна распахнуты. И дивное небо с полосками самых высоких на свете серебристых облаков раскинулось над пятнами зеленых и коричневых крыш.
Я еще раз взглянула на далекий потолок и поняла одну вещь. У Чургулии в мастерской все говорило мне о том, что здесь обитает гений. Что его стремящаяся ввысь душа не может жить в комнате с потолком два двадцать. Что Чургулия не может выглядывать из окошечка на первом этаже. Что он все-таки Гавриил, архангел. И место его на небесах.
Такое же благоговейное чувство охватывало меня, когда я смотрела на двери Казанского собора. Для кого они? Для каких божественных существ? Не для нас же, муравьев.
Вообще-то я не курю. Мой муж этого терпеть не может. Но все уже были хороши, и дым стоял коромыслом. А потому конспирацию я соблюдала абсолютно формальную — стояла в дверях, а рука с сигаретой была выставлена в коридор. Кого я желала обмануть, сама не знаю… Чургулии явно было не до меня. Он выступал перед народом.
— Мода на тип красоты — полнейшая лабуда, — увлеченно говорил он. — Откуда она берется? Вы только задумайтесь! Она внедряется вместе с рекламой вермишели! Но ведь рекламные тексты мы шедеврами не считаем! Почему же тогда моделей надо считать эталоном красоты?
— У каждого времени свой идеал, — ленивым голосом интеллектуала, которому влом объяснять все с самого начала, сказал Леша Молочник. Меня познакомила с ним Машка. Он учится на Моховой на режиссера телевидения. Его будущая профессия предполагает, что он должен знать и понимать главное — чего хочет зритель. Однако лень в голосе явно была частью имиджа, потому что говорить он продолжал и даже увлекся. — Каков идеал нашего времени? Светловолосая легкоатлетка с простеньким личиком. На это есть причина? Безусловно есть! Тип красоты приходит к нам с обложки глянцевых журналов. А почему их так много? Потому что в журнале — реклама. Реклама чего? Косметики. Косметики какой? Обещающей суперэффект: всяческие кремы для похудения и против целлюлита, отбеливающая паста для зубов, тушь с имитацией эффекта накладных ресниц. А теперь подумайте — разве настоящей красавице это надо? — Леша торжествующим взором обвел присутствующих. — Основным потребителем этой продукции является женщина некрасивая. Но не потерявшая надежду на счастье и не желающая смириться с тем, что природа ее обделила. Она хочет стать красивее. Она и есть героиня нашего времени! Ухоженная, но обыкновенная.
— То-то я раньше все время думала, почему модели на фэшн-тиви такие страшные… — приподняв на мгновение рыжую бровь, грудным голосом сказала Наташка Дмитриева.
— Ну да. Чтобы не напугать потребителей своей неземной красотой, — подтвердил Молочник. — Если какая-нибудь современная Софи Лорен или Лолобриджида начнет демонстрировать одежду, надевать ее после них — дохлый номер. Эти-то хороши и в рогожке, подвязанной веревкой. А обычная женщина? Это будет жалкое зрелище… Поэтому реклама делается как бы наоборот — уродливые, но ухоженные модели носят то, что на нормальной женщине смотрится гораздо лучше. Стало быть — наше общество — общество потребителей. И все вокруг — товар.
— А мы — стая покупайчиков, — презрительно закончила его мысль Наташка. — Вот поэтому-то я моду терпеть и не могу! Я — человек антимодный!
— Антимодный? — хмыкнул Гришка, не глядя ни на кого. Увлеченно откусывая с одной руки бутерброд с сыром, а с другой — с колбасой, он добавил, ни к кому вроде бы не обращаясь: — Чтобы быть антимодным, за модой надо следить. А то вдруг нечаянно в нее вляпаешься… Вот и будет облом всем твоим убеждениям. — И бегло оглядев Наташкин наряд, он смачно добавил: — Точно такое же платье видел вчера в Пассаже. Народ брал.
— Не смешно, Аю-Даг! — ледяным голосом парировала Наташка, пока все ржали. — Это — дореволюционная юбка моей прабабушки, и латы моего прадедушки.
Наташка отчасти была права. Она никогда не одевалась модно. Она одевалась сногсшибательно. Дореволюционная юбка прабабушки лиловыми шелковыми складками ниспадала почти до пола. А «прадедушкины латы» представляли собой маленький жилет-кольчужку из крупных, как арахис медных звеньев, надетый поверх тоненького сиреневого свитера.
Как посмотрю на Наташку Дмитриеву, так сразу понимаю, что все разговоры о модном типе красоты — полная чепуха. Ближе всех у нас к модному идеалу, конечно Машка Ольшанская. Она и будет актрисой, героиней нашего времени. Но Наташка… Я не испытываю к женскому полу нездорового интереса, но глядя на Наташку, все-таки что-то ощущаю. Ведь я художник. Люблю прекрасное.
Наташка манит своей десертной сладостью и обещанием праздника.
Десертной ее внешность назвал Гришка. Он еще рассуждал:
«Вот я люблю рыбу. Но люблю ее не за внешнюю привлекательность, а за то, что знаю, какой у нее вкус. Вряд ли я выбрал бы ее, если бы увидел на тарелке впервые в жизни. Ну лежит такая плоская, жалкая, костлявая. Смотрит обиженными глазами. А вот если я вижу на витрине десерт — у меня текут слюнки. Он такой накрученный, воздушный! Всем своим видом обещает, что не разочарует».
Мне почему-то его рассуждения показались обидными. Я была уверена, что метафорическая рыба — это, конечно, я. Я тогда заявила: «Ну да. Только рыбу ты можешь есть каждый день в любом количестве, а от десерта тебя скоро воротить начнет. Я вот помню, когда была маленькая, ездила с мамой в Сочи. Там возле канатной дороги такое кафе было миленькое. И мороженое всем разносили в вазочках. Такое закрученное, как замок из мокрого прибрежного песка. Я так его хотела! А когда принесли, оказалось, что это какая-то вода с маслом и сахаром. Такой ужас!».
«Осознал», — многозначительно кашлянул Гришка.
Мне кажется, Наташка красива недолговечной красотой. Она хороша своими природными красками и качеством материала. А эти составляющие красоты, как известно, от женщины уходят первым эшелоном. А потому мне не жалко, я разрешаю ей быть такой. Все-таки подруга…
Толстые как проволока рыжие волосы вьются, как у ангелочка. И стрижку она носит, как у ангела — круглый шар. У нее миленькая мордашка — круглые карие глаза, четкие темно-рыжие брови, маленький носик, пухленькие губки. Такие лица любили во времена модерна.
Но главное ее достоинство не в чертах лица, а в его цвете. Ее кожа мраморно-белая. На ней нет ни веснушек, ни малейшего изъяна. И так начиная с лица и заканчивая ножками. Высокая шея всегда кажется мне стеклянной колбой, наполненной молоком до самого края. По секрету скажу: она такая вся — система сообщающихся сосудов с молоком. Мы с Наташкой весь прошлый год ходили вместе в бассейн в Апраксин переулок. И я все видела. Белая кожа при худобе всегда выглядит жалко. А Наташка — как будто бы на подкладке из синтепона. Вся облита белым шоколадом. При этом у нее почти совсем нет груди, талии и бедер, а заодно и проблемных зон. Она вся обтекаема, как дельфин. Ничего у нее не выпирает, как у меня. А кожа светится изнутри. И самое для меня непостижимое — на изумительной красоты ручках не видно ни одной вены. Только ямочки на местах, где у нормальных людей — костяшки пальцев и сплетение вен. Сразу видно, что она не кует кувалдой. Она у нас — художница по костюмам с Моховой. Будет создавать шедевры для театра. А потому современная мода ей и вправду особо не нужна.
Вот и себе она всегда сочиняет нечто авторское. Я все время пытаюсь раскачать ее на создание наряда для меня. Но пока что она спасается отговорками — времени нет, сессию сдам, курсовую готовлю, в театре пропадаю. Ничего. Я ее достану.
Но пока я в очередной раз из своего сигаретного изгнания разглядываю Наташку, вечные разговоры о красоте продолжаются.
— Раньше как было? Было так — массовое сознание обрабатывалось со сцены, — как всегда доходчиво разъяснял Молочник. — Кто был идолом эпохи? Актеры и актрисы. Вон… Вера Холодная, далеко ходить не надо. Она была первой растиражированной в таком масштабе. Глаза, прическа, тип лица — вот вам и мода на красоту. Или там Мерилин Монро, Марлен Дитрих.
— Ну а до этого — были мы, — как всегда, ненавязчиво подсказал Гришка. — То бишь — художнички. И вдалбливали массам, что такое хорошо, а что такое плохо. И все, между прочим, зависело от личных пристрастий. — И добавил, искоса глянув на меня: — Да и сейчас все то же самое…
— Вот, у Леонардо — все на одно лицо. Считать это типом красоты эпохи Возрождения? Вряд ли, — отозвался Чургулия. — Просто это пассия Леонардо. И больше ничего. Правильно? А то на мою «Настасью Филипповну» посмотрят через тысячу лет и подумают, что во времена художника красавицы такими и были…
— Да уж… Подумают, еще чего доброго… А тут, понимаешь, и рядом не лежало… — негромко проворчал Гришка, по своей привычке ни на кого не глядя. — И не стояло…
— Я бы попросил… — деланно возмутился Чургулия, постучав тупым концом вилки по столу.
Я уже собиралась принять живое участие в споре по поводу того, что как раз лежало и даже стояло, да вовремя вспомнила про сигарету.
— Да красоты как таковой вообще не существует! — Этой фразой Чургулия попытался пресечь все попытки обсуждения моей несуществующей красоты.
Мне стало обидно, и я со своей сигаретой полностью пропала в коридоре.
Я не слышала, что было дальше. Они почему-то громко рассмеялись. Но я попыталась задавить в себе обиду в зачаточном состоянии. Что мне с того, считает меня муж красавицей или нет. Ведь выбрал-то он для своей картины меня. Да и женился на мне заодно. Что мне, обязательно справку от него иметь «Осмотрена — красива»?
Я и сама про себя все знаю. В сравнении я проигрываю. Я — серебро рядом с золотом, толстая рядом с худой, низенькая рядом с высокой, жесткая рядом с мягкой. Я ужас какая дура рядом с умной. И заумная рядом с глупенькой. Я серая рядом с рыжей.
А сама по себе я очень даже ничего.
За это и надо выпить.
На маленькой кухне, примыкающей к мастерской, я еле нашла местечко чтобы открыть резервную бутылку саперави. В конце концов весь этот сыр-бор по поводу проданной картины разгорелся из-за меня. Ведь на картине был мой портрет! Мой! И продали именно меня! И не в Чургулии дело…
Эта мысль привела меня в восторг! Я подняла бутылку, поприветствовала свое отражение в кухонном окне. И уперев одну руку в бок, стала пить из горлышка.
— Это что у нас тут за Васек Трубачев такой завелся? Стоишь, как горнист в пионерском лагере… — Гришка пришел на кухню, прихватив с собой недопитую бутылку водки со стола. И как только его оттуда отпустили. — Первый признак алкоголизма — когда пьешь в одиночку. А женский алкоголизм, Ева, увы, неизлечим. Так что, давай вместе. Не будет признака, не будет алкоголизма. Здоровее будешь…
И Гришка с грохотом извлек с самого дна сушилки парочку чашек, чудом не разбив всю остальную посуду, и плеснул в них водки до половины.
— Да ты что, Аю-Даг… Я же вино пила, — попыталась отказаться я,
— Повышать градус разрешено, — авторитетно заявил Гришка.
— Кем разрешено?
— Минздравом…
— Да я водку не люблю! — возмутилась я.
— А… Извини, — кротко ответил он и долил мне в чашку до самого края вина. — Держи! За тебя!
— Ну разве что за меня… — тихо сказала я и выпила.
— Вкусно? — заботливо спросил Гришка.
— Неплохо, — честно призналась я. — Только крепко и тошнит слегка.
— А ты часом не беременна? — вдруг спросил Гришка, резко прекратив наливать вторую порцию и подозрительно на меня посмотрев.
— Иди ты в баню! Наливай! — рявкнула я. Если бы Аю-Даг ходил в баню всякий раз, как я его туда посылала, он был бы уже профессиональным банщиком. Обычные люди так часто туда не ходят.
— Ну что… Мы свое дело сделали, — крякнул Аю-Даг, с отвращением сглотнув водку. — Пойдем обратно.
— Не хочу. Они там про меня гадости говорят, — сказала я, с удивлением отмечая, что говорю как Машка на уроках сценической речи. То есть с большим усердием и старательно артикулируя.
— Кто говорит? Пойдем ему в морду дадим… Ну, вставай, Ева! — сказал Аю-Даг решительно.
— Ему дашь… — мечтательно ответила я. — Как же… Он же у нас герой дня без ретуши. А ведь, Гришка, я тут подумала — он ведь даже рюмку за меня не поднял. Как будто бы у него «Девятый вал» купили. А ведь это меня… меня! купили за тысячу долларов.
— Ева! — веско сказал Гришка, пытаясь смотреть трезво. — Ты стоишь гораздо дороже! Во всяком случае, по моим подсчетам…
— А он этого не понимает! Он думает, это его купили. — Я воодушевлялась все больше. — А может, Хойзингтон меня всю жизнь искал! Может, я девушка его мечты!
— Да не дай тебе бог, Ева, стать девушкой его мечты, — взмолился Гришка. — Ты бы его видела! — добавил громовым голосом: — Но твоя заслуга неоспорима! Если бы Чургулия меня написал, никто б и за рупь не взял. Так что пойдем! Пойдем выпьем за тебя!
Он потащил меня в комнату. Народ курил прямо за столом. Казалось, что грозовая туча спустилась прямо к нам в мансарду. Съедено было все? А Эдельберг преспокойно питался из моей тарелки. Так что закусить так и не довелось. Место мое уже занял нелюбимый мною Карпинский.
Чургулия не пошевелился. У него были принципы — он не терпел нежностей при людях. А иначе, как к себе на колени, сажать меня ему было некуда.
Широким жестом Молочник меня поманил к себе и усадил на краешек своего стула.
Гришка стоял во главе стола со своей чашкой. Мне плеснули чистой водки в чью-то пустую рюмку, проверив ее относительную чистоту на просвет.
— Предлагаю тост! — хорошо поставленным басом прогудел Гришка. Свои вокальные способности он приберегал на крайний случай. Все давно уже привыкли, что Гришка обычно говорит тихо. И красоты его голоса не распознаешь. Но я-то знаю. Когда мы с ним готовимся к экзаменам, он, бывало, как заголосит в туалете. И все из репертуара Шаляпина. Но это наша маленькая тайна. — Возможно, Айвазовский и не обмывал свой «Девятый вал», Малевич не макал в спирт «Черный квадрат», Шишкин не наливал медведям, а Врубель так и не выпил на брудершафт с демоном. Я не берусь утверждать. Может быть, все было как раз наоборот. Но сегодня мы пьем не за волны, квадраты, медведей и демонов. А за чудесную модель и музу Еву! За ее прекрасные глаза, подмигнувшие с холста не последнему господину Хойзингтону. Ведь если по справедливости — понравилась ему Ева! А Гавриила он тогда и видеть не видывал. За Еву! За тебя, старушка!
— Ура! За Еву! — заорали все радостно.
— За Еву, приносящую доход в валюте! — прокричал Аю-Даг.
— Иди ты в баню… — засмеялась я.
И с трудом отловив многозначительный взгляд Чургулии, я чокнулась с ним рюмкой. Взгляд его, как всегда, говорил мне больше, чем слова. Можно было предположить, что еще лучше выражать свои чувства Чургулия умел кистью и красками. Но это было бы ложным предположением.
Никаких чувств его картины не выражали.
Они выражали только мысли. И ничем не искаженную реальность.
А вот моя реальность искажалась чем дальше, тем больше. Настроение после оваций в мою честь заметно улучшилось. Мне казалось, что я прошла судьбоносный кастинг. Что мое лицо выбрали из десятка других. Что я… Что у меня… Что что-то такое произошло прекрасное.
Когда кончилась водка, начались танцы. Я обожаю танцевать под безумную музыку, которую слушает мой муж. Она рвет душу, а потом зализывает раны. Она дает мне то, чего пока не давала жизнь.
Машка Ольшанская танцует для тех, кто вокруг. Она чувствует себя в центре внимания, как на сцене. Гришкина девушка Лена — не из нашего муравейника. Она выбирает себе жертву и танцует только для нее. Так она Гришку и подцепила. Она в танцах реализуется как женщина.
А я танцую для себя. Мое тело просит движения. Я ни на кого не смотрю. Я закрываю глаза и превращаюсь в музыку. Мне все равно, что обо мне подумают. И судя по всему, это привлекает окружающих еще больше. Меня почти всегда кто-то «будит». И глаза приходится открывать. Честно говоря, я этого терпеть не могу, потому что кайф мне ломают.
Но на этот раз тот, кто меня «будил», так и не добудился. Глаза я не открыла. И упрямо улыбалась, когда кто-то пытался трясти меня за плечи. Я даже не знаю, кто это был. И мне неинтересно.
Музыка уводит меня далеко отсюда. Туда, где люди не боятся страдать и любить, где они разрывают цепи обыденности и уходят в никуда, чтобы пострадать вдоволь. Сбрасывают с ног гири приличий и запретов и начинают жить по-настоящему. Здесь и сейчас.
Но вместо того, чтобы попробовать жить «здесь и сейчас», я все дальше ухожу в мечты. Закидываю руки за голову, поднимаю лицо к небу и отбиваю резкими поворотами жесткий ритм моей любимой песни.
На поворотах меня кто-то подхватывает, потому что я со своими упрямо закрытыми глазами безответственно прыгаю в невесомость.
Что было потом, я помню плохо. Несмотря на то, что глаза я в конце концов открыла. Помню только, что танцевала у открытого окна. И кажется собиралась прямо оттуда пойти погулять по вечно манящим меня крышам.
Но кто-то схватил меня, как кота, поперек живота и отнес в глубину комнаты, подальше от окна. А потом, опираясь на чью-то руку я взобралась на стол. И чисто символически продолжала танцевать там, иногда со звоном что-то со стола скидывая. А может, меня туда поставили специально, чтобы не крутилась под ногами и в окно не выпадала?
Наверное, все они уже ушли. А я не заметила. Потому что продолжала танцевать на столе с закрытыми глазами. Только тогда, когда Чургулия закинул меня на свое плечо, я поняла, что музыка уже не играет. Просто я сама себе ее так громко пою.
Видимо, что-то важное я все-таки пропустила.
Падать на мрамор с высоты чургулиевского роста было очень неприятно. Вот только Мавр думал, что мне уже все равно.
Это все Гришка виноват со своей водкой. Я же говорила, что не люблю. А он, Минздрав рекомендует, Минздрав разрешает…
А вот то, что последовало потом, Минздрав точно бы не одобрил.