Московское воскресенье

Ларионова Клара Максимовна

МОСКОВСКОЕ ВОСКРЕСЕНЬЕ

 

 

#img_2.jpeg

#img_3.jpeg

 

Глава первая

В субботу вечером семья профессора Строгова собралась на даче. Тишина, покой, хлопоты на кухне — все было, как в предвоенные дни, но ничто не могло притушить владевшую всеми тревогу. Да и хозяин задержался в госпитале, видно, опять привезли много раненых — профессор сам делал все сложные операции…

В ожидании хозяина гости разбрелись по саду.

Старший сын профессора — Евгений Сергеевич, известный музыкант — медленно ходил по дорожкам, усыпанным листьями, жадно прислушивался к тишине. Несколько недель назад он вступил в народное ополчение и жил теперь в казарме, проходил ускоренную воинскую подготовку. Там было не до тишины, и теперь, получив увольнительную до завтрашнего вечера, Евгений наслаждался непривычным покоем. Он отошел в дальний угол сада, за старые яблони, чтобы не видеть укоряющих взглядов жены. Евгений не раз пытался объяснить ей, что в такие тяжкие дни жить только ради одного человека, пусть самого близкого, преступление, но она не желала понять его, и теперь Евгений Сергеевич избегал оставаться наедине с женой.

Елена Петровна следила за мужем с террасы, но не решалась подойти к нему, а потом опять вглядывалась в пустынную дорогу, ожидая, когда появится машина профессора, как будто профессор мог чем-то помочь ей…

Так же нетерпеливо ждал Строгова и отец Елены — Петр Кириллович Ожогин. Он даже вышел за калитку, вглядываясь в шоссе, вытекавшее из леса, как широкая серая река.

Младший сын профессора Дмитрий сбивал оставшиеся яблоки и грыз их, нетерпеливо поглядывая в сторону летней дачной кухни, откуда доносились привычные запахи разогреваемой еды. И хотя запахи эти были совсем не такими аппетитными, как в прежние дни, Дмитрий сетовал, что отец запаздывает, а без отца за обед не сядут. Дмитрий месяц назад покинул авиационный институт и перешел на военный завод мастером в цех фюзеляжей. В городе он жил один, и ему все казалось, что с того дня, как перешел на завод, он ни разу не наелся досыта…

Но вот показалась долгожданная машина. Ожогин открыл ворота, сыновья поспешили навстречу отцу. Строгов, высокий, еще стройный, с сильными руками и ногами, приветствовал родных извиняющейся улыбкой. Понимая, что все ждут, не утешит ли он их каким-нибудь чрезвычайным сообщением, но он ничего утешительного сказать не может, профессор заговорил нарочито веселым тоном:

— На ужин сегодня будет рыба… И в пайке выдали две бутылки вина…

Все молча подчинились его настроению. Значит, ничего нового не произошло, он пригласил всех повидаться только потому, что неизвестно, что будет в следующее воскресенье, может быть, кто-то из них и не доживет до него…

Утром в воскресенье поздно завтракали в большой, залитой солнцем столовой, потом все отправились в лес, где можно было опять остаться наедине с самим собой и попытаться как-нибудь разобраться в вихре событий.

Евгений Сергеевич, войдя в лес, повернул на знакомую тропу к реке и отделился от всех. Вот здесь, на речном берегу, он еще мальчишкой учился стрелять, но попадал редко, хотя мишени были отчетливые — заброшенные гнезда стрижей, чернеющие в обрывистом берегу всего в пятидесяти метрах. И теперь он жалел, что не научился стрелять. Какую пользу принесет он в отряде народного ополчения? Даже и сейчас он часто бывает рассеян на военных занятиях. А это недопустимо. Ведь война стала главным занятием народа. Он должен научиться стрелять, должен уметь защитить свою жизнь и жизнь товарища…

Профессор, миновав лесную чащу и выбравшись на опушку, остановился, прислонившись к замшелому дереву. Он жадно втягивал сладковатый запах пожелтевших березовых листьев и думал, что необходимо уметь держать себя в руках, всегда оставаться спокойным. Но как он ни прислушивался к тишине, плечи его оставались приподнятыми, морщины над переносицей не разглаживались, мысли все время были там, откуда ему хотелось убежать, закрыв глаза, чтобы не видеть реки крови, гибель молодых жизней, обрывающихся каждый день. Много поколений, множество людей задумывались, почему не погибает кучка затеявших войну, а гибнут простые люди, порой и не понимающие, для чего затеяна бойня…

Сергей Сергеевич не заметил, как подошел младший сын.

— Не пора ли домой? Что-то есть хочется…

— Ты же недавно завтракал! — удивился Сергей Сергеевич.

— Сам не знаю, что со мной, — со вздохом признался Митя. — Война как-то странно повлияла на мой аппетит. Могу съесть сколько угодно и все время чувствую себя голодным.

Профессор начал окликать спутников.

Первым вылез из чащи Петр Кириллович:

— Ни одной пташки! Вот что наделала война! А помните, сколько дупелей мы взяли здесь прошлой осенью?

У реки задержались, ожидая, когда присоединится Евгений.

Он подошел все в том же замкнутом раздумье и, как бы извиняясь за свое уединение, пробормотал:

— Вспомнил сейчас… В детстве стрелял плохо…

— Ты же не собирался стать солдатом! — утешил его Ожогин.

— А когда дело дошло до этого, оказалось, что из меня — плохой солдат…

Петр Кириллович пожал плечами, взглянул на профессора:

— Неужели и нам придется брать винтовки?

— Если война подошла к дому, то надо уметь стрелять! — ответил Сергей Сергеевич.

— Как — к дому? Что вы говорите? — воскликнул Ожогин с таким отчаянием, что профессор рассердился на себя: он хотел утаить последние события! И попытался успокоить родственника:

— Митя проголодался, поспешим к обеду.

— Нет, погодите! — взволнованно продолжал Ожогин. — Не успокаивайте меня, я не больной, не лечиться к вам приехал. Я должен знать, что будет завтра? Неужели вы думаете, враг дойдет до нашего дома?

— На этот вопрос вам даже Главная Ставка не ответит. И не будем гадать. Надо спокойно и твердо встретить тяжелые для всего народа дни.

И зашагал к месту, с которого на взгорье был виден дом. У ворот стоял закамуфлированный зелеными разводами военный автомобиль.

Митя по-мальчишески свистнул:

— Наш летчик уже приземлился! — и кивнул на верхние окна, где была комната сестры.

Сергей Сергеевич пожал плечами:

— Это для меня новость. По-моему, сейчас летчикам не до девушек.

Митя засмеялся наивности отца, но, пораздумав, добавил:

— Впрочем, ты прав. Сейчас больше девушки интересуются ими.

— Почему ты так думаешь? — Сергей Сергеевич насмешливо поглядел на сына. Но Митя только шевельнул бровью: этого, мол, не объяснишь, это надо не понимать, а чувствовать.

И Сергей Сергеевич задумался. Уж кого-кого, а летчиков он знал хорошо. После финской кампании они часто приезжали к нему в гости. Это все были воскрешенные им летчики, преданные друзья. Он еще тогда изучил их повадки. Настоящие стихийные парни. В ту зиму все увлекались охотой, и Сергей Сергеевич бродил с ними по лесам, ночевал в охотничьих избушках, грелся у костров. Потом эти стихийные парни переключились на западные танцы. Зимой сорокового года вдруг увлеклись искусством. Толковали о музыке, о театре, была даже полоса философских дискуссий, где в спорах не столько познавалась истина, сколько проверялась собственная культура. Некоторые летчики пытались сочинять рассказы о своей жизни, один из них написал пьесу и читал ее в кругу писателей. Наблюдал Сергей Сергеевич у них необыкновенную жажду культуры, как будто они торопились наверстать потерянное время, много и без разбору читали, но при большой занятости думали обо всем поспешно. Они дорожили каждой свободной минутой, и Сергей Сергеевич замечал, что они мало общались с женщинами, особенно с девушками, которые, как известно, требуют много времени на свидания, на театры, на прогулки, и летчики, казалось, обходили их… Неужели теперь все изменилось? Может быть, это влияние войны? И конечно, Митя не прав, говоря, что инициатива принадлежит девушкам. Нет, Оксана со свойственной ей двадцатитрехлетней мудростью всегда утверждала, что летчики — «неотесанные парни»… И вдруг эта военная машина у дачи.

Подходя к дому, Митя засвистел, но шторы на окнах Оксаны даже не шевельнулись.

Войдя в столовую, Сергей Сергеевич увидел на столе букет перезрелых роз, заметил белое парадное платье невестки, шутливо спросил:

— Может быть, у нас сегодня свадьба?

— Почему — свадьба? — Елена Петровна смахнула со скатерти красные лепестки. — Просто конец дачного сезона. И я сорвала все цветы. Утром сойки кормились на дубу, — значит, скоро выпадет снег.

— Ну до снега еще долго, — ответил Сергей Сергеевич, с любопытством оглядывая закуску на столе. Он машинально отодвинул свой тяжелый стул, но остановился, нетерпеливо спросил: — А где же Оксана?

— Послали за ней, — ответила Елена Петровна и с насмешливой улыбкой пошла на террасу встречать мужа и отца, которые устало брели по аллее.

Петр Кириллович шагал по дорожке, опираясь на палку, подобранную в лесу, и раздраженно думал о потерянном времени. Лучше поехал бы посмотреть продающийся недорого беккеровский рояль… Напрасно, напрасно потратил время… И ничего не узнал: ни профессор, ни зять не утешили его. Скорее, еще больше огорчили.

Позади Петра Кирилловича шел Евгений. Большая кудрявая голова высоко поднята, на лице улыбка, в выпуклых глазах отражена голубизна неба. Видно, что он хорошо отдохнул.

Восхищение и любовь переполнили сердце Елены Петровны. Она поспешила навстречу мужу, взяла его под руку и прильнула к нему, словно надеясь удержать его навсегда. На всю жизнь. Никакие беды, никакие войны не отнимут его у нее.

Все прошли в столовую, где Митя, стоя у стола, уже что-то дожевывал. Широким жестом отставив от своего прибора рюмку и заменив ее бокалом, он громогласно скомандовал:

— Начнем, товарищи!

— Подожди, — сухо остановил отец. — Сейчас придет Оксана.

Но вдруг вспомнил странные намеки на летчика и вышел из столовой. Послышались его шаги на скрипучей лестнице.

Оксана стояла у мольберта и набрасывала углем портрет летчика Шумилина. Бросив взгляд на летчика, она увидела, что кресло опустело, и тотчас почувствовала, как сильные руки Михаила обняли ее.

— Так я никогда не закончу вашего портрета, — строго сказала она, не поворачивая покрасневшего лица. — Ну что вам стоит посидеть смирно один часик?

— Но это же скучно — сидеть и только смотреть на вас, — ответил Михаил. — У меня так мало времени… — он повернул ее лицо к себе и поцеловал.

К ним постучали, но Оксана не успела ни ответить, ни открыть. Сергей Сергеевич раздраженно распахнул дверь и увидел дочь в объятиях летчика.

— Извините, — смутившись, сказал он. Потом, словно спохватившись, добавил: — Я хотел узнать, долго ли вас ждать? — И, пытаясь избавиться от неловкости, торопливо объяснил: — Мы пришли из лесу голодные как волки, можем оставить вас без обеда.

— Ах, вы вернулись? — воскликнула Оксана, отодвигаясь от летчика. Михаил, уронив руки по швам и глядя на Сергея Сергеевича блестящими глазами, спросил:

— Хорошо отдохнули?

Все еще держась за ручку двери, Сергей Сергеевич с улыбкой сказал:

— Уверен, что не так хорошо, как вы.

— О, — засмеялся летчик, — никаких сравнений!

Отступая, Сергей Сергеевич думал: закрыть дверь или нет? Оставил открытой, надеясь, что дочь и летчик последуют за ним. Идя по коридору, качал головой; «Ай да Оксана! Значит, Митя был прав — девушки осмелели и пытаются удержать тех, кто уходит от них…»

Когда Михаил и Оксана вошли в столовую, все глядели на них, держа наполненные бокалы. Может быть прочитав что-то в сияющих глазах летчика или заметив румянец на щеках Оксаны, все торжественно принялись чокаться, будто поздравляли их. А Митя с горячим пафосом произнес:

— З-за ваше здор-ровье!

«Ничего же такого не произошло, — думала Оксана, сидя рядом с Михаилом, — почему с нас не спускают глаз?»

А Митя, выпив свой бокал, так расшалился, что вытащил из букета розу и принялся жевать ее. Он всем видом пытался показать, что присутствует не на обычном семейном обеде, а на историческом, в честь помолвки. Наконец-то его разборчивая сестра полюбила летчика, кудрявого поднебесного жителя. И он подал Михаилу, не расплескивая, полный бокал:

— Выпьем за долгую жизнь!

— Не могу, — с улыбкой сказал Михаил, — сейчас уезжаю на работу.

— Тоже сказали! А кому из нас не на работу? Я в шесть, как из ружья, должен быть на крыше своего завода, хватать и тушить зажигательные бомбы, известно, что фашисты не признают воскресных дней. Евгений тоже должен явиться в свое ополчение, шагать ать-два, направо-налево… А папа поедет в свой госпиталь, резать руки-ноги, у кого они лишние… Все вернемся на свои посты. Ну, по последней!

Оксана с неприязнью заметила, что Митя уже перешагнул через край, неизвестно до чего теперь договорится. Она задержала его руку, поднявшую новый бокал:

— Не торопись!

Следуя ее примеру, Елена Петровна перехватила руку мужа, подставила свой стаканчик и отлила из его бокала половину.

— Пусть мне будет плохо, ты, видно, забыл, что вечером поедешь не на концерт.

Слово «вечер» взлетело и повисло, бросив тень на помрачневшие лица. Наступила мгновенная тишина.

Михаил крепко сжал руку Оксаны, полузакрыв глаза, задержал дыхание. Потом встал, резко отодвинув стул:

— Простите, мне пора.

Словно по сигналу, все поднялись.

Петр Кириллович, чтобы наверстать потерянное время, решил воспользоваться машиной летчика, а не тащиться пешком до станции.

Летчик охотно согласился подвезти, и Петр Кириллович сказал дочери, чтобы она уложила вещи.

Елена Петровна тоже стала собираться и торопила мужа, которому хотелось еще побродить по саду.

Видя, что все уезжают, собрался и Митя, забежал на кухню, набрал кое-что поесть. И когда машина тихо тронулась к воротам, Митя с тяжелым рюкзаком за плечами обнял отца:

— До следующего воскресенья!

Обычно Сергей Сергеевич с дочерью стояли у дома и смотрели, как скатывались с горы машины, но сейчас он стоял один, потому что Оксана поехала проводить до шоссе своего летчика. И теперь она вернется не скоро. Будет ходить около реки, переживая и обдумывая свои новые чувства. «Хорошо, что она ушла», — думал Сергей Сергеевич. Ему трудно сейчас разговаривать с ней, он обязательно спросил бы, полюбила ли она Михаила или это просто дружба. Спросил бы… Да нет, ничего бы она ему не ответила. Теперь о таких вещах с отцом не говорят. Напрасно я трачу время на обдумывание этого вопроса, она ответит: «Не вмешивайся не в свое дело». Так, во всяком случае, сказал бы Митя, но так может сказать и Оксана, хотя у нее характер другой. Она скромна, не то что Митя, который все-таки сорвиголова.

Сергей Сергеевич пошел к дому, прислушиваясь к шороху листьев под ногами. «Сейчас я должен отдохнуть, — думал он. — Хирург должен быть холоден как лед!» Он все пытался прогнать тревогу, которая вдруг охватила его оттого, что Оксана так неожиданно, так удивительно вела себя, а может быть, и оттого, что кончился легкий день и надвигался тяжелый вечер.

Каждое утро, за час до отъезда в госпиталь, профессор с шумом распахивал дверь, выходил в сад и шагал по аллее до моста через обмелевшую речку. Шагал, останавливался, потирал лоб, качал головой. «Нет, сколько ни думай, этого невозможно понять…» Останавливался, навалившись на перила моста, прислушивался к журчанию воды и представлял, что ждет его в госпитале. Может быть, сегодня там будет хуже, чем вчера… Будет столько искалеченных людей, что он и не сможет всем оказать помощь. Вспомнив раненых, он закрыл глаза и сжал кулаки.

«Нельзя выносить без гнева эти миллионы смертей. Нельзя без боли видеть гибель лучших, молодых… Боже мой, почему каждый раз, когда я должен быть холоден, меня сжигает волнение? Никогда я не смогу спокойно наблюдать смерть этих прекрасных молодых людей. Никогда!»

Оксана, увидев отца у реки, подумала с грустью: «Вот и кончился праздник, настали будни, а будни — это работа…» Она прошла в свою комнату, надела халат, приколола фотографию Михаила к мольберту и стала заканчивать его портрет.

Оторвалась от работы, когда совсем стемнело, из оврага поднялся туман. А вместе с туманом к сердцу подкралась тревога. Опять ночь. Опять бомбежка. Ничего не известно. Ничего. Может быть, сегодня, когда будем спать, фашистский бомбардировщик заметит в темноте белую дачу и бросит на нее бомбу…

С соседних дач инженеры, врачи, ученые уже переехали в город. Отец остался, уверяя, что только в тишине леса он может унять свой гнев, успокоить сердце. Оксана предлагала перекрасить в зеленый цвет дачу, но отец сказал, что немцы очень хорошо осведомлены о расположении военных объектов и не будут швырять бомбы куда попало. Однако Оксана уже знала случаи, когда бомбардировщик, пролетев тысячу километров, сбрасывал бомбы на капустное поле.

В сумерках Оксана словно постарела, на лице появились морщинки, она вся внутренне сжалась. Опять будут урчать над их домом самолеты. Опять вспыхнут пожары, будут слышаться тяжелые взрывы. Так было в понедельник, в среду, в пятницу. В пятницу, после особенно тяжелой ночи, она поехала в город повидаться с друзьями. Но попала на собрание в Союз художников. Как раз выступал ее друг, художник Роман Уваров. Он говорил о времени, которому художники обязаны отдать свой талант. Не вдумчивые пейзажи, не натюрморты с яблоками и сиренью требует время от художника, а портреты людей, которые решают судьбу страны. Художники должны запечатлеть священную борьбу народа, должны создать портреты героев, защитников Москвы, зенитчиков, летчиков, прожектористов, рядовых и генералов, которые защищают Родину.

Оксана тотчас подумала: не написать ли портрет летчика Шумилина? Ведь каждый, кто увидит на полотне его волевое, смелое лицо, будет уверен — наши люди не пропустят врага.

В тот же день Оксана договорилась с Михаилом, что в свободное от полетов время он будет ей позировать.

Сегодня был их первый сеанс, и он оказался таким неудачным.

В доме стало совсем темно, и Оксана, опустив маскировочные шторы, зажгла лампу, чтобы поужинать с отцом.

— Как это ужасно, — вздохнула она, — каждую ночь ждать, что тебя убьют.

— В твои годы я был храбрее! — сказал отец, с укором взглянув на нее.

Оксана нагнулась к отцу и горестно призналась:

— Вряд ли тебе придется еще увидеть девушку, которая так позорно боится бомбежки. Каждый вечер я леденею от страха. А в тот вечер, помнишь, когда я пошла на концерт Евгения и осталась ночевать у них, на улице Горького, я тогда чуть не умерла. Ух, какой был налет! Евгений и Лена вышли на балкон и почти силой вытащили меня посмотреть, как два прожектора поймали бомбардировщик и повели его. А мне все казалось, что бомбардировщик кружится над их домом, а их дом белый, восьмиэтажный, да еще эта ужасная статуя на фронтоне, летчик, наверно, видел и целился, но зенитки обстреливали его со всех сторон… Я не выдержала, побежала в коридор, легла на какой-то ящик и укрылась шубами, чтобы ничего не слышать…

— Несовременная исповедь. Очень несовременная. Я знаю, что студентки первого курса дежурят на крышах университета, тушат зажигательные бомбы.

Закрыв лицо руками, Оксана откинулась в кресле.

— Только бы не пропустили в Москву бомбардировщики! — тихо сказала она. И вдруг что-то вспомнила, откинула ладони, устремив вдаль внимательный взгляд, словно кого-то разглядывая в тумане. — Заметил, папа, как Михаил не похож на других? Заметил, какое у него спокойное лицо, будто он не знает, что такое страх… Вот почему я его полюбила. Когда я думаю о нем, я становлюсь смелее, кажется, с ним мне бояться нечего. Он защитит…

Она умолкла, увидев, что отец качает головой и улыбается.

— Дорогая моя, — медленно начал он в ответ на ее выжидательное молчание, — мне кажется, ты ошибаешься, называя свое чувство к Михаилу любовью. Это просто увлечение, потому что, любя, мы не отдаем себя под защиту любимых, а становимся такими сильными, что сами желаем защищать. Но я замечал твое увлечение и тем художником, который перестал у нас бывать.

— Да, — кивнула она после недолгого раздумья, — я любила Романа, но сейчас мне кажется, что это прошло.

— Значит, я прав: любовь так скоро не проходит.

Оксане показалось, что отец неправильно понял ее, и она добавила:

— Понимаешь, в мирное время я бы любила Романа за его талант, но сейчас…

Сергей Сергеевич встал, тихая улыбка мгновенно исчезла с его лица, волнуясь, он не скоро нашел слова для ответа:

— Я не знал, что ты так тяжело все это переживаешь, что можешь даже из страха полюбить… До такой концепции не додумался бы и Шекспир. Помнишь: «Она его за муки полюбила, а он ее — за состраданье к ним…» Если б я предвидел это, я отправил бы тебя в эвакуацию.

— А как же ты? — испуганно спросила она и стала торопливо намазывать масло на хлеб для отца. Отрезала еще кусок кулебяки, налила молока. Но Сергей Сергеевич положил салфетку на стол и отвернулся:

— Если ты думаешь, что мне с тобой легче, ты глубоко ошибаешься. Надо было бы отправить тебя в Ташкент, тогда бы я успокоился, а теперь я волнуюсь за тебя, а у меня и без этого много забот… — Он сделал несколько шагов в темноту, потом вернулся, взглянул на часы: — Ну, мне пора… — Подошел к дочери, нагнувшись, поцеловал ее. — Прими душ и усни спокойно. Я не стану вмешиваться в твои сердечные дела, хотя, признаться, ты сегодня меня огорчила. Я хотел бы знать, что дочь моя способна на подвиг. Ну, ладно, не будем больше говорить об этом. Спи спокойно.

Оксана с грустной улыбкой обняла отца:

— О покое теперь все забыли, но я все же постараюсь уснуть.

 

Глава вторая

Через сорок минут после объявления тревоги все летчики вернулись на аэродром, не было только Шумилина и Миронова.

Командир эскадрильи смотрел на часы. Восемь минут… десять, еще беспокоиться рано, могут сейчас прийти. И действительно, над черной каймой леса показался самолет. Он словно падал, распластавшись над землей, почти задевая верхушки деревьев.

Обычно машины неслись над темным полем с таким точным расчетом, на какой способны только одни летчики-ночники, у них все отработано, все точно. Но сейчас самолет не опустился, а, скорее, упал, словно дотянул из последних сил. И командир сразу понял: с пилотом что-то неладное…

Потрепанная автомашина помчалась к самолету. Еще издали было видно, что бронеколпак пуст, будто самолет вернулся на землю один. Осветили машину и заглянули в кабину — пилот Шумилин, крепко зажав штурвал, лежал на нем.

Сначала подумали, что с ним обморок, как иногда бывает от сильного нервного напряжения, но, когда подняли его из кабины, увидели, что он истекает кровью.

Санитарная машина повезла его в госпиталь.

Командир эскадрильи остался на поле и с еще большим нетерпением поглядывал на светящийся циферблат. Капитана Миронова все не было. А это он вдвоем с Шумилиным оторвал «юнкерс» от строя, радировал об атаке и сбил его. О сбитом «юнкерсе» командиру уже доложили. Но если Миронов не вернулся вслед за Шумилиным, значит… Но эти крайние предположения командир отвергал и терпеливо ждал, опустив руки в карманы, сжимая кулаки, чтобы унять тревогу. Летчики тоже не ушли в блиндаж, несмотря на приказ отдохнуть, а стояли под деревьями, переговариваясь тихим шепотом. Дежурные летчики застыли около своих самолетов. Над их головами темнела сетка с зеленым кустарником, которая выделялась темным пятном на фоне светлого осеннего леса. Командир подумал, что пора заменить летнюю декорацию осенней… В это время он услышал гул возвращающегося самолета. Прислушавшись к шуму мотора, он закусил губу. Мотор работал с перебоями, словно самолет держался в воздухе только волей пилота, его мастерством, планируя на последних ударах винта к аэродрому. «Ох, эти парни, — прошептал командир, — дерутся до последнего патрона…»

Машина опускалась словно на ощупь. Командир понял, что летчик ранен. Самолет скользнул по земле. При вспышке сигнального огня видно стало, что шасси не выпущено, самолет садился на «брюхо». Раздался треск, пропеллер врезался в землю, осколки его, просвистев, отлетели к лесу.

Командир подбежал к самолету и чуть не закричал. Из кабины с трудом поднимался Миронов. Лицо его было залито кровью, но зубы оскалены, будто он улыбался.

Несколько рук подхватили его, он хрипло говорил:

— Я сам, сам… Вам не поднять… Я железный…

Он оперся руками, хотел приподняться, но повалился на бок. Кто-то снял с него шлем, его подняли из самолета.

Капитан Миронов чувствовал, как его несли, но не ощущал боли, не ощущал ничего, кроме усталости. Ему очень хотелось объяснить товарищам, что с ним произошло и что ему пришлось пережить. Собравшись с силами, он начал не торопясь рассказывать о воздушном бое. Он рассказывал, что с бомбардировщиком ему было легко, он взял его прямо в лоб, но тут, откуда ни возьмись, проклятый «мессершмитт» навалился на Шумилина, а когда Миронов поспешил на выручку, «мессер» перенес на него всю мощь своих пулеметов и успел прошить фюзеляж. Но Шумилин последней лентой отвалил у «мессера» кусок плоскости, а Миронов ударил по фонарю, и тогда ас завертелся к земле.

Летчики, механики, принесшие капитана на командный пункт, видели, как он шевелил окровавленными, распухшими губами, но не слышали ни одного звука. Видели в его сузившихся глазах — ресницы почти слиплись от крови — то искры смеха, то гордое волнение, понимали все, что он пережил, понимали, что он борется за жизнь и будет жить.

Как только Миронова привезли в госпиталь, к нему подошел доктор с большими теплыми глазами, с прямым носом, с крупными добрыми губами. Доктор строго посмотрел на него и крикнул:

— Камфару! Следить за сердцем!

— Не беспокойтесь, — сказал Миронов, — я не чувствую никакой боли, это усталость, скоро пройдет…

На стеклянном столике зазвенели инструменты.

Миронов слушал, все понимал, но молчал. Не хотел мешать этому доброму доктору, который готовился что-то предпринять. Может быть, ему удастся каким-нибудь лекарством усыпить его, он уснет и избавится от этой усталости, от которой все тело онемело и он уже не чувствовал ни тяжести одеревенелых ног, ни налившихся свинцом рук, он только чувствовал свою голову, в которой, как в воздушном шаре, было необычайно пусто.

Он слышал, как доктор отдавал приказания, видел женщин в белых халатах — лица закрыты марлей, только блестят расширенные от страха глаза.

Миронов, не поднимая головы, перевел взгляд в сторону и увидел койку, прикрытую клеенкой. На ней, вытянувшись во весь рост, так что ноги даже свисали, лежал человек. Миронов сразу не мог рассмотреть лежащего, так как ресницы его совсем слипались, но он напряг всю волю, широко распахнул глаза и узнал Мишу Шумилина.

Миронов чувствовал, что мозг его работает, сознание ясно, он смотрел не отрываясь на голову Михаила и отчетливо вспоминал, как пятьдесят минут назад, до объявления тревоги, они сидели в блиндаже и он предложил Михаилу сыграть партию в шахматы, но Михаил отказался и стал рассказывать о своей поездке в Москву. Потом достал коробку «Северной Пальмиры» и предложил закурить. Потом показал портрет девушки в белом платье, которую он полюбил. Когда Миронов взял коробку, чтобы закурить, объявили тревогу, и Михаил, стоявший у выхода, первым побежал к машине. Миронов положил коробку с папиросами в карман и решил вернуть ее после вылета. И вот они увиделись.

Миронов потянулся, огромным усилием вытянул из кармана коробку и сказал сестре, поддерживающей его:

— Передай Михаилу.

Увидел по испуганным глазам сестры, что она не поняла его, но уже не смог объяснить, почему он должен вернуть папиросы Михаилу. Он хотел поговорить с ним о той девушке в белом платье, лицо которой ему так понравилось, что он даже сейчас мог вспомнить ее, стоило только немного сосредоточиться. Он спросил бы Михаила, кто эта девушка с таким добрым, улыбчивым лицом. Она казалась ему очень знакомой. Если бы она сейчас пришла к нему и положила бы руку на его лоб, он сразу бы успокоился. Ведь говорят: если чего-то очень сильно желаешь, это обязательно сбудется. Если бы она вошла, если бы он увидел ее.

Миронов вытянулся на столе, чувствуя холод клеенки, услышал, как доктор прокричал над ним:

— Еще камфары! Маску!

Миронов вздохнул, без сопротивления отдался в руки этому доброму доктору, который встал над ним ледяной глыбой, склонялся над ним все ниже и ниже и наконец всей тяжестью обрушился на него.

 

Глава третья

У ног Оксаны текла коричневая васнецовская река. Плыли березовые листья, хвостиками вверх, похожие на золотые монетки. Со дна, из замшелых камней, поднимались листья лилий, будто грустные лица русалок. Стая синичек сидела, словно нанизанная на ветке ольхи, ветви сплелись над водой, и по этому висячему мосту ползли упорные муравьи. Ветер чуть поглаживал ржавую гриву тростника.

Оксана пристально смотрит на эту сказочную реку, старается запомнить все светотени, все детали, чтобы в любой момент, когда рука коснется пустого холста, вдруг вынуть из памяти весь запас и перенести на картину. Правда, лучше было бы, если бы она набросала это в альбом, но она с утра была так встревожена, что не могла работать, и ушла бродить по полям, не захватив этюдника, просто вышла проститься с осенью, унять поднявшуюся в душе тревогу.

Вторую ночь не возвращался отец из госпиталя, а он принадлежал к тем старым профессорам, которые точны как часы. Значит, случилось что-нибудь необычайное. А необычайное в эти дни может быть только одно — упала бомба на их госпиталь или в него попал осколок зенитного снаряда.

Не в силах побороть тревогу, Оксана бродила по берегу реки, не зная, за что приняться. Когда она уже подходила к дому, ее окликнул мальчик из соседнего санатория. Профессор звонил по телефону и просил передать ей, что уехал в город и там задержится.

Внезапно Оксана вспомнила, что у нее в городе много дел. Уложила в чемодан летние платья, которые теперь на даче были не нужны. Надо привезти теплые вещи, война продлится еще долго, придется здесь зимовать, в лесу все-таки не так опасно.

Когда она вошла в московскую квартиру, домработница, встретившая ее, с отчаянием воскликнула:

— Вы же опоздали! Сергей Сергеевич уехал полчаса назад. Он говорил, что кремация назначена на час, а сейчас, глядите, уже без двадцати…

Оксана опустила руки, уронила перчатки, еле выговорила:

— Чья кремация?

Домработница заморгала, медленно соображая, что Оксана ничего не знает, что, может быть, от нее нарочно скрывали, но теперь она сказала все и уже не могла отвернуться от ее бледного, вопрошающего лица.

— А того летчика, с которым вы заходили третьего дня, который еще научил меня варить кофе по-испански.

— Шумилин? — медленно произнесла Оксана.

— Наверное, он. Михаил, кажется. Сергей Сергеевич все время, пока я готовила ему завтрак, вздыхал и говорил: «Эх, Михаил, Михаил…» — и вытирал слезы. Конечно, жалко. Такой молодой. Жить бы да жить. А вот погиб… Сергей Сергеевич говорил, что они не пропустили в ту ночь к нам разбойников… Это славная смерть, царство ему небесное…

Оксана открыла глаза, словно пришла в себя, тихо сказала:

— Хватит. Все поняла.

— Сейчас вам обед приготовлю, только уж вы не выходите на улицу. Нынче в Москве и днем ходить опасно. Слышите, как зенитки лупят?

Оксана подошла к зеркалу, сняла клетчатую косынку, надела шляпу, минуту поискала перчатки, подняла их с пола, тихо приоткрыла дверь, сбежала по лестнице.

На улице действительно было тревожно, где-то глухо стреляли, прохожие торопливо бежали, словно пользовались коротким затишьем. Сделав несколько неуверенных шагов, Оксана спросила первую встречную женщину, как проехать в крематорий. Женщина, сочувственно посмотрев на нее, стала подробно объяснять, на каких трамваях ехать и где делать пересадку.

Пересекая площадь Маяковского, Оксана видела бойцов в касках и плащах, которые стояли у каких-то странных труб, закрученных, словно бараний рог. Только потом она сообразила, что это были звукоуловители с широкими горлами, направленными в небо. Тут же, на грузовиках, возвышались крупнокалиберные пулеметы, тоже нацеленные в небо. Почти на каждой крыше высоких домов торчали длинноствольные зенитные пушки. Гул выстрелов то стихал вдалеке, то, усиливаясь, приближался.

Она понимала, что за двадцать минут не успеет доехать, но шла, надеясь на чудо: вдруг задержка, вдруг что-нибудь… Конечно, на машине она успела бы, но теперь надо бежать до трамвая, всю дорогу бежать бегом.

Бежать? Куда? В крематорий!.. Это слово она не произносила ни разу, не знала ничего о нем, кроме того, что он находится где-то на окраине города. И сейчас она торопилась туда, чтобы последний раз увидеть Михаила. Боже мой! Последний раз! Как это осмыслить? Как с этим примириться? Вчера еще она смеялась с ним, сегодня думала о нем, ждала его, а он уже не существует. Как же это так? Если бы вчера кто-нибудь сказал ему, что с ним такое может случиться, как бы он протестовал!.. Единственно, во что не верят люди, это в собственную смерть. Будто смерть существует только для других… Конечно, если уж очень глубоко над этим задуматься, то поверишь, что и ты когда-нибудь умрешь, но это когда-нибудь так далеко, что ты успеешь закончить все свои дела и, когда уже больше не останется никаких забот, уйдешь на покой. Но умереть сегодня, ничего не успев закончить, — это непостижимо…

Допустим, если не ходить туда, не видеть его в гробу (боже мой, в гробу!), то можно представить, что он улетел куда-нибудь по важному заданию, может быть, на Урал, за новыми самолетами, и вернется не скоро. Но все же вернется. Но если ты знаешь, что он умер, умер, и ты не увидишь его никогда, кроме вот этого последнего часа, надо только успеть и можно еще раз увидеть это дорогое лицо.

Вдруг улица замерла, оглушенная ревом сирен, а через мгновение, словно подхлестнутые, люди хлынули во все стороны. Женщины подхватили на руки детей, старики, ковылявшие усталой походкой, побежали спотыкаясь, держась за грудь. Рупоры на каждом шагу повторяли: «Граждане, не стойте в подъездах и воротах, это опасно. Зайдите в ближайшее бомбоубежище…»

Оксана бежала вместе с толпой, теперь она думала только об одном: успеть, успеть. Через пять минут она будет у трамвайной остановки.

Улица опустела у нее на глазах, стало неудобно бежать одной, но зато она могла без помехи быстро шагать. Когда сирена умолкла, наступила такая тишина, что казалось, никакой опасности нет… И вдруг она услыхала над головой знакомый гул немецкого самолета, потом увидела, как самолет пронесся над улицей, и со всех сторон началась оглушительная стрельба. Это заставило Оксану ускорить шаг, она побежала. На углу ее остановил постовой, спросил, имеет ли она пропуск на право хождения во время тревоги. Она сбивчиво стала объяснять, что торопится в крематорий, показала ему книжку Союза художников и быстро прошла, услыхав вдогонку:

— Держитесь к стенке, берегитесь осколков!

Она думала, теперь ей беречься нечего, теперь ей все равно, даже будет лучше, если ее убьют. Михаила тоже убили. И она шла, не замечая ничего, думая только об одном: успеть увидеть его последний раз. Она шла по пустой улице под грохот зениток и переживала неповторимое мгновение войны, одна в центре огромного города. Что-то со свистом пролетело над ней и ударилось под ногами. Нагнувшись, она подняла кусочек горячего металла. Он обжигал руку, когда она рассматривала его, удивляясь, как это с неба могла упасть такая капля…

— Что вы делаете? — услышала она.

Из подъезда выбежал мужчина в кожаном пальто, схватил ее и втащил в коридор. В темном коридоре было так тесно, что Оксана сейчас же споткнулась. С улицы донесся рев пикирующего бомбардировщика, потом резкий свист.

— Ложись! — скомандовал кто-то в темноте. Все упали на пол, и дом содрогнулся от страшного взрыва.

Оксана еще не успела открыть глаза, как стоявшие у двери закричали:

— Мимо! Мимо! На мостовую!

Выбежав среди первых, Оксана увидела, что в ста метрах от того места, где она подняла осколок, посреди мостовой дымилась огромная воронка. Все еще сыпался вниз взметенный взрывом песок и щебень. Она поняла, если бы ее не втащили в подъезд, то наступил бы конец ее жизни. Она подумала об этом спокойно, просто отметила факт. Нет, она не испытала никакого страха. Опять ее охватило только одно желание — успеть.

Вот и пустынная улица, высокий глухой забор, здесь можно бежать, никому не мешая, может быть, в последнюю минуту она еще успеет проститься с Михаилом.

Издали она увидела, что ворота закрыты. Это озадачило ее: или она опоздала настолько, что все кончилось, или пришла слишком рано…

В саду было солнечно и тихо, по краям широкого тротуара редко стояли серебряные елочки, а под ними, так же в ряд, белые урны из металла, из мрамора, с портретами, с золотыми надписями. Впереди широкие ступени кубического здания, построенного из серого железобетона. Темное мрачное здание.

Оксана оглянулась, потерла вдруг похолодевшие руки… Вот здесь исчезает след человека.

Вошла в темный зал, прошла в боковую комнату, где сидела женщина за конторкой, и спросила: была ли кремация летчика?

Женщина перелистала толстую книгу и ответила, что кремация назначена на тринадцать часов, но по случаю воздушной тревоги задержалась.

В темном зале, как в кино, стояли откидные стулья. Она села у стены и вспомнила, как хоронили мать. В церкви горела красивая люстра, хор пел какие-то чудесные мотивы. Она на всю жизнь запомнила: «Со святыми упокой…» Ей тогда было четырнадцать лет. С тех пор у нее никто не умирал. И вот она уже взрослой впервые видит перед собой конец человеческих тревог и волнений. Вот сейчас принесут Михаила и сожгут. Как жестоко. С мамой было не так. Ее пронесли по дорожке, усыпанной цветами, вокруг могилы поставили решетку из железного кружева, посадили три розовых куста, а на плите белого мрамора золотом написали: «Спи, дорогая, с миром…» И она спит… А тут вот возьмут и сожгут. Страшно. Нет, «Спи с миром» — лучше.

Шум подъехавших машин ворвался в вестибюль и долго гудел в углах темного зала. Оксана увидела, как с голубого автобуса сняли красный гроб, увидела вереницу зеленых военных автомобилей.

И вот они шли мимо нее, краснолицые, нахмуренные летчики, шли, держа фуражки в руках, опустив головы. Гроб несли молодые летчики, позади, чуть поддерживая угол гроба, шел седой командир с черным обветренным лицом. Среди этой группы она увидела отца и пошла ему навстречу, вдоль стенки, чтобы не мешать встречным. У двери взяла его за рукав и отвела в сторону. Без удивления он посмотрел на нее, тихо сказал:

— Может быть, лучше уехать.

Оксана покачала головой.

— Нет, теперь мне никогда не будет плохо. Хуже этого ничего не может быть.

Отец долгим, внимательным взглядом посмотрел на нее, словно старался заглянуть в сердце, заметил какое-то странное спокойствие, подумал, что, пожалуй, она не выдержит, но все же сказал:

— Ты здесь одна женщина, может быть, лучше тебе…

Она не дослушала, взяла его за руку, крепко сжав, прошептала:

— Не беспокойся. Теперь я выдержу все. — И повела его вслед за толпой.

В зале глухо играл орган. Закрыв глаза, Оксана слушала тяжелые звуки реквиема. Потом седой командир почти с закрытыми глазами остановился у гроба и стал тихо говорить о том, что летчик Шумилин исполнил долг перед Родиной, что Родина никогда не забудет его. Говорил, с трудом выдавливая слова, и вдруг склонился над гробом, дрожащим голосом сказал:

— Прощай, Миша, прощай, соколик! — И отошел, держась за красный борт гроба. Вслед за ним подходили летчики, всматривались в застывшее лицо своего друга и отходили с помутневшими глазами, плотно сжав губы.

Оксана видела профиль Михаила с правой стороны, он лежал спокойный, словно спал и радовался отдыху. Но как только зашла с левой стороны и стала приближаться к нему, увидела профиль с изломанной бровью — страдальческая морщина застыла в углу рта, он словно был охвачен немым отчаянием, что погиб не вовремя.

Оксана приближалась, и привычное лицо, которое издалека дорисовывала память, вдруг изменилось и уже было незнакомо, было чужое, как все мертвые лица. Она нагнулась и мысленно шепнула: «Прощай, милый!» Но так как лицо его сейчас ей показалось чужим, то она не решилась поцеловать его, как хотела, а только приникла головой к его груди, словно надеялась еще услышать его сердце, но тут отец взял ее за плечи и отвел от гроба.

— Все, — сказал он, уводя ее из зала. — Теперь домой.

Но она, видя его волнение, грустно, но твердо сказала:

— Ты больше не беспокойся обо мне… Я навсегда спокойной стала.

Они ехали в такси по городу, слышали гулкие раскаты залпов, над городом барражировали самолеты. Сергей Сергеевич торопился увезти дочь в тишину леса, где горе скорее забудется. Но когда они вошли в квартиру, Оксана, не раздеваясь, стала ходить по комнате, словно не давая остановиться идущим наплывом мыслям.

— Значит, так… Значит, Миши нет… А я надеялась, что он защитит нас. Значит, нужно продолжать его дело. Хотя я не снайпер, не танкист, воевать не умею. Но я могу облегчать страдания людям, которые причиняет война. Могу. Пожалуйста, папа, с завтрашнего дня возьми меня к себе в госпиталь.

Сергей Сергеевич задумчиво пожал плечами, подыскивая слова, которые убедили бы ее, что это решение не совсем правильно. Вряд ли она, не имеющая специальной подготовки, будет полезна в госпитале. Но вдруг, что-то вспомнив, сразу изменил свое намерение.

— Хорошо, — твердо сказал он. — Приходи. У меня есть очень тяжело больной капитан Миронов. Ему нужен исключительный уход. Вот я и поручу тебе вернуть его к жизни. Тогда и увидим, на что ты, девочка моя, способна.

 

Глава четвертая

Пассажиры бросились в поезд, забивали тамбур, лезли на крышу, висли на подножках, будто позади их город обнимало пламя. Почерневший от злости проводник руками и ногами сталкивал людей, хрипло рыча:

— Куда, дьяволы, куда! Добрые люди из Москвы бегут, а они в Москву прутся.

Из окна высунулся чубатый мужик с красным, рябым, словно пемза, лицом, смотрел на суматоху, качал головой:

— Заметалась Рассея туда-сюда.

Екатерина Антоновна Миронова с мешком за плечами уже пробилась до самой подножки и теперь ловила проводника за руки, со слезами молила:

— Голубчик, посади… У меня сын-летчик разбился. Защищал Москву, а сейчас лежит в госпитале. Мне надо ехать. Возьми сколько хочешь, только посади. Мне обязательно надо уехать.

— Не на голову же вас сажать, русским языком говорю — нету мест.

Но Екатерина Антоновна не слушала его, она все хваталась за поручни вагона и твердила:

— Мне надо. Лавруша разбился. Я заплачу. Сколько хочешь? — полезла за пазуху, показывая, что деньги у нее есть, но проводник отвернулся.

— Мне деньги не нужны. Нету мест, сказал вам.

— Голубчик, мне места не надо, я и на площадке постою.

Проводник, не слушая ее, яростно отбивал атаки осаждающих пассажиров. Екатерину Антоновну оттолкнули мужики, которые, поднявшись на подножку, шептали проводнику: «Водка есть». Но проводник и этим отвечал отказом, хотя толкал их не так уж яростно.

— В общий идите, в общий. Это спальный, русским языком говорю.

Некоторые пассажиры, безнадежно махнув рукой, побежали в конец состава. Но Екатерина Антоновна уже заметила, что и там у подножек стояли толпы, и не хотела терять позиции. Все еще надеясь пробудить сочувствие к себе, она умоляла впустить.

Вдруг над ее головой раздался свист. Чубатый мужик высунулся из окна и, махая рукой, кричал в толпу:

— Федька, сюда!

Огромный мужик, весь увешанный мешками, с двумя чемоданами в руках, растолкав толпу, поднялся на подножку и сказал коротко, как пароль:

— Есть выпить и закусить.

Проводник задом открыл дверь, пропустил мешочника и продолжал отбиваться от толпы, которая нахлынула на него с еще большим ожесточением.

— Жулик! Жулик! — кричала Екатерина Антоновна. — Я сейчас начальника позову. Это нельзя так оставить. Я сейчас! — Она вырвалась из толпы и побежала к вокзалу, где издалека виднелась красная фуражка начальника станции.

Начальник станции, тихий, хромой, с обезумевшими от суеты глазами, покорно пошел за Екатериной Антоновной, тащившей его за рукав.

— Я мать командира Миронова, мать летчика Миронова, немедленно посадите меня, — строгим голосом приказывала Екатерина Антоновна. — Сейчас же посадите, а то я телеграмму Ворошилову пошлю. Я расскажу в Москве об этих беспорядках. Билеты в кассе не продают, а за взятки сажают. Я в газету напишу. Мои сыновья этого так не оставят.

— Тише, гражданка Миронова, — уговаривал ее начальник станции, — ну пришли бы ко мне раньше в кабинет, спокойно бы получили мягкий вагон, а сейчас поздно, поезд уже отходит.

Он пытался отнять свою руку, но Екатерина Антоновна, крепко держа его, вела к вагону:

— Посадите меня именно в девятый, я хочу доказать подлецу проводнику, что у нас еще есть порядок и мать защитника Родины должны уважать.

Начальник станции, обливаясь потом, тяжело вздыхал:

— Рад бы вас всех отправить, да нет вагонов, что ж сделаешь, война.

С видом победителя подошла Екатерина Антоновна к вагону, думая, что сейчас дверь перед ней раскроется, но проводник даже не взглянул на начальника станции, а начальник, вместо того чтоб решительно и строго приказать, начал просить так же, как и все прочие пассажиры:

— Найди же какое-нибудь местечко, посади.

— Русским языком сказал — нету мест.

Из толпы кричали:

— Врет он! Сейчас одного с десятью чемоданами посадил. Выбросить его за ноги под поезд.

Начальник станции, бессильно опустив руки, готов был уже отступить, но Екатерина Антоновна, цепко ухватившись за него, толкала в вагон:

— Идите, проверьте, увидите, что в вагоне есть места.

Несколько минут проводник сопротивлялся, но Екатерина Антоновна с такой энергией проталкивала начальника, что проводник приоткрыл дверь, злобно сказал:

— Эту горластую посажу.

Поезд тронулся, скрипя от перегрузки. Екатерина Антоновна, припав к окну, глядела на вьющуюся вдали серую Волгу, стараясь унять внутреннее волнение. Стояла долго, пока ноги не отекли. За ее спиной посмеивались, развалясь на скамейках, мешочники. Чуть не падая от усталости, Екатерина Антоновна сняла со скамейки тяжелый бак с водой и села. Проводник сейчас же подбежал к ней:

— Ты что ж, сначала христом богом просила впустить постоять, а теперь и сесть захотела? Кто тебе разрешил снимать бак?

В купе напротив засмеялись. Чубатый мужик сказал:

— Вот, посади свинью за стол, она и ноги на стол.

Метнув на него презрительный взгляд, Екатерина Антоновна отвернулась. Гнев кипел в ее душе, если бы не Лаврентий, она бы ни за что не унизилась до разговора с этим подлецом, но сейчас она утешала себя тем, что, может быть, ее старший сын Иван имеет теперь какой-нибудь большой пост и она сумеет наказать этих жуликов, напечатать о них в газете или еще как-нибудь наказать их.

— Глядите, — горланил чубатый, — села барыня, теперь морду воротит, разговаривать с нашим братом не хочет!

Проводник сидел рядом с чубатым, вытирая толстые губы, смотрел, как второй пассажир ставит на стол бутылку водки, огурцы, жареную курицу.

Взглянув в сторону Екатерины Антоновны, он с язвительной усмешкой сказал:

— Что ей с нами разговаривать, слыхал, у нее сын командир.

— Хо, хо, — загремел чубатый, ударяя бутылку под донышко и следя, чтобы пробка не выскочила прочь, — командир! Так ей отдельный вагон надо. Мамаше командира даже аэроплан полагается по штату.

Проводник, ерзая по скамейке и от нетерпения глотая слюну, поддержал разговор:

— Должно, такой командир, что и не полагается. С нашим братом пока посидит.

Чубатый разлил водку, роздал стаканы. Все выпили долгими глотками и стали чавкать.

— Должно быть, ее сынок такой командир, что из Смоленска бежал.

Екатерина Антоновна почувствовала, как внутри ее лопнула сдерживающая пружина, и она бессознательно закричала:

— Сволочи вы, сволочи! Мои сыны за вас кровь проливают, а вы водку пьете, над людьми издеваетесь!

Проводник встал перед ней с перекошенным лицом:

— Замолчи, сейчас выброшу из вагона.

— Садись, где сидел! — гневно крикнула Екатерина Антоновна, смело глядя в его бешеное лицо. Проводник попятился от ее взгляда и послушно сел на место.

— Закуси крылышком, — примирительно сказал чубатый, — плюнь на бабу. — Его рябое лицо стало сине-багровым и лоснилось от жира. Двумя руками он держал кусок курицы и грыз ее, склонив голову набок. Сверкая огромными волчьими зубами, он искоса глядел на Екатерину Антоновну.

— Видал, видал я твоих командиров. Вместе с ними бежал из Смоленска, только они бежали босиком, а я пять пар сапог из кооператива прихватил.

— Брось, Васька, трепаться, — сказал обладатель мешков и чемоданов. Прищурясь, он разливал по стаканам остатки из бутылки.

Сердце Екатерины Антоновны замерло. Неужели наши дела на фронте так плохи, что этот нерасстрелянный бандит может говорить на весь вагон, что наши бежали. Она почувствовала, что не может дышать с ним одним воздухом, задыхается от гнева и ненависти. Чтоб немного успокоиться, она начала думать о раненом сыне, но компания напротив становилась все шумливее. Чубатый достал с полки баян и теперь, раскачиваясь, орал во всю глотку!

Москва моя, Эх, да Москва моя, Ты самая любимая…

…Озираясь, со страхом шла Екатерина Антоновна по московским улицам, но в городе был прежний порядок. У Александровского сада она остановилась и долго не могла понять, куда же делся Кремль, но потом сообразила, что домики, стоявшие вдоль Кремлевской стены, всего лишь нарисованы на стене. Она шла по площади, под ногами у нее были многоэтажные дома, чернели квадраты окон, а дальше по площади тянулись фанерные палатки. Она с изумлением рассматривала этот раскрашенный, изменившийся город.

Она торопилась на квартиру Ивана, обдумывая, как зайдет в дом, вымоется, закусит и поедет в военкомат искать госпиталь Лаврентия. Дверь Ивановой квартиры оказалась незапертой.

Войдя в переднюю, она сбросила мешок, остановилась перед зеркалом, сняла шаль, поправила растрепавшиеся волосы и вдруг услышала, что в одной из комнат кто-то громко храпит. Крадучись, пошла по коридору, споткнулась обо что-то, подняла тяжелые облепленные грязью сапоги, тут же у вешалки увидела грязную от полы до воротника шинель. Со страхом она приоткрыла дверь и увидела на кровати седого, бородатого старика. Хотела закрыть дверь и тихонько обследовать квартиру, туда ли она попала, но что-то внутри толкнуло ее вперед. На цыпочках подошла она к кровати и вдруг испуганно вскрикнула:

— Ванюша!

— Что такое? Пора? — протер глаза и взглянул на нее не моргая.

— Господи, Ванюша, неужели это ты? — Протянула руки и дотронулась до его плеча.

— Мама! Откуда? — вскрикнул Иван, схватил ее за руки и притянул к себе. По улыбке она узнала своего прежнего Ванюшку. Вот его широкие женские губы, зубы ровные, словно нанизанные на нитку, голубые глаза, весь он прежний, только волосы словно в инее. Она прижалась к его колючей щеке, сдерживая слезы, опросила:

— Что с тобой случилось, Ванюша? Отчего это? — Погладила волосы. — Ведь тебе вроде и сорока нету?

Он притянул ее к себе, посадил рядом, обнял за плечи:

— А с тобой что? Почему плачешь?

Постепенно успокаиваясь, она все явственнее узнавала своего прежнего, веселого сына, и тревога утихала в ее душе. Но тут она вспомнила о младшем. Она резко различала их. Иван был ей ближе, всегда ласков и откровенен, а Лаврентий был замкнутым и недоступным, говорил с ней только официально, и эта недоступность создала вокруг него особый ореол. Лаврентий казался ей особенным человеком, с большим будущим, она гордилась им, любила его больше Ивана.

— Видал ты Лаврентия? Как он?

— Лежит в госпитале, скоро заштопают. А как там у вас в тылу? Как Фаина?

Услыхав, что Лаврентий выздоравливает, она спокойно вздохнула. Но сейчас же вспыхнула новая тревожная мысль — почему Иван дома? Почему сапоги в грязи? Вспомнила, боясь об этом подумать, рассказ об отступлении из Смоленска, испуганно уставилась на сына, не решаясь спросить, смотрела на него, думая прочесть что-нибудь в его глазах.

— Как там Фаина?

Она словно не слышала его вопроса, подняла с пола одеяло, взяла руку Ивана, хотела застегнуть обшлаг его рукава, но увидела, что пуговица оборвана, и тогда, не поднимая глаз, глухо спросила:

— Как же это так, Ванюша, говорят, вы Смоленск отдали?

— И Ярцево, мама, и Дорогобуж… Лучше не спрашивай. — Он провел рукой по волосам, пальцами стиснул виски.

— Как же это так? — голос ее дрогнул, глаза заблестели. — Не годится это никуда. Ведь кругом смеются, говорят, наши бежали.

— Кто говорит? Кто смеется? — сурово спросил он.

— Известно кто, враги. Не годится, — повторила она плача. — Стыдно ведь…

Он сидел, опустив руки меж колен, сдвинув морщины над переносицей, потом обнял мать за плечи, вздохнув, стал уговаривать:

— Не долго им смеяться, не долго. Скоро заплачут.

— Объясни мне, Ванюша, как же это случилось? Ведь русские всегда были храбрые, почему же теперь бегут?

— Не бегут, мать, не бегут, — ответил он, болезненно морщась. — Это враги говорят, что бегут. Армия отступает… Я тебе потом подробно объясню, а сейчас давай что-нибудь закусим и отправимся к Лаврентию.

Он подошел к шкафу и загремел тарелками. Она следила за каждым его шагом и думала, что он только притворяется спокойным. Она задела его больное место, и он делает усилия, чтобы не думать о боли, видать, душа его так же оледенела, как и голова. И она поняла, что он оборвал разговор на той черте, за которую нельзя переступать ни с какими вопросами.

Он поминутно впадал в задумчивость. Расставляя тарелки, вдруг опирался на стол растопыренными ладонями и застывал.

— Ах да, забыл спросить, как там Фаина поживает?

— Фаина живет хорошо, работает в школе, по аттестату за тебя получает, хватает. А вот жена Лаврентия совсем свихнулась.

Иван покачал головой.

— Так, так, понимаю… Значит, не ужилась с ней.

Глубоко вздохнув, она задушевно сказала:

— Знаешь, Ванюша, сколько я видела горя? Уж я-то научилась всех понимать, всех прощать. Но я не могу видеть, я ненавижу паразитов. Я осталась вдовой тридцати лет, на мыльной пене вырастила вас, а ты хочешь, чтоб я ужилась с разряженной Дунькой московской? Нет, не вышло. Говорю прямо: не ужилась.

Он слушал, барабаня пальцами по скатерти.

— Не подумай, Ваня, что я из-за нее сюда приехала. Нет, я плюнула бы на все бабьи склоки, сейчас не до них, я не могла там отсиживаться, когда здесь воюют.

Сурово глядя на нее, он сказал:

— Знаешь, мать, здесь все-таки опасно. Здесь и убить могут.

— Э-э, полно, — отмахнулась она, как бы заканчивая разговор и подвигая к себе тарелку с селедкой, — смерти боится тот, кто ее не видал, а мы-то под ней с детства ходим. Из нищих вышли в люди. — И она начала спокойно и медленно закусывать. — А если вам будет трудно там, так я и на фронт пойду. Для нас война — дело знакомое. С кем только не дрались севастопольские моряки. Так-то вот, Ванюша.

— Ладно, — сказал он, поднявшись, сразу прекращая беседу, — пусть будет так, как ты хочешь. — Подошел к шкафу, лукаво оглядываясь на мать. — Тут у меня припрятана для особого случая.

Поставил на стол бутылку водки. Екатерина Антоновна неодобрительно посмотрела на него:

— В нашем положении уж лучше не пить, а то скажут — пропили войну.

— Довольно, мать! — перебил он, сурово взглянув на нее. — Понимаешь, хватит. Нынче каждая молочница стала о политике толковать. Всех слушать — оглохнешь.

Екатерина Антоновна и сама поняла, что довела сына до точки кипения, и поторопилась переменить разговор. Принесла из коридора свой дорожный мешок, положила его на колени и стала осторожно развязывать.

— Вот, смотри, десять тысяч с собой привезла.

Он удивленно отодвинулся от нее:

— Да ты не ограбила ли банк?

— Какое, просто продала барахлишко. Убьют — не понадобится, уцелею — наживу. Вот шубу только жалко, на лисьем меху, Лавруша еще купил, А продала ее за две тысячи.

— За две тысячи, — с изумлением повторил он, — мать, да ведь это же мародерство, ей цена пятьсот рублей.

Она усмехнулась:

— Что ты, Ванюша, совсем цен не знаешь. — Достав из мешка какой-то сверток, выложила его на стол: — Вот этот кусок масла для Лавруши купила за тысячу. Понял?

— За тысячу! — Он всплеснул руками. — Да мне месяц служить надо за эти деньги. Не покупала бы, разве можно так деньгами швыряться.

— Тоже сказал, — обиделась она, — бумажки-то Лавруша жевать не будет, а от маслица скорее полетит. Сохранить бы вас, а добро наживем, когда домой в Севастополь вернемся.

Оба замолчали, мгновенно в мыслях окинув и прошлое и будущее. Он первым оборвал это тягостное молчание:

— Ну, все переговорили, теперь давай выпьем.

Екатерина Антоновна поправила волосы, обтерла ладони об колени, грустно вздохнула:

— Не стоило бы, Ванюша, не такое теперь время. Да вот с горя разве и выпью немножко.

 

Глава пятая

Больной капитан Миронов приводил в замешательство профессора Строгова. Он обладал какой-то непонятной силой угадывать чужие мысли. Прошло дней десять после операции, и он сказал профессору:

— Видите, как все хорошо вышло, а вы и не надеялись, что я поднимусь.

Сергей Сергеевич почувствовал странную неловкость. Действительно, только чудо помогло уцелеть этому человеку.

— Я чувствую себя совершенно здоровым, — устало сказал капитан, — меня только раздражает шум госпиталя. Зачем это с утра до вечера гремит радио? Здесь я никогда не поправлюсь, мне надо домой.

— В Москве сейчас тоже очень шумно, — сказал профессор.

Задумчиво глядя в окно, больной ответил:

— Мой дом за Можайском, в лесу. Там сейчас шумят деревья, и чего только от них не услышишь. Одну бы только ночку под ними посидеть — и станешь, как мальчишка… Там по дремучим тропинкам ходит Емеля-охотник, там баба-яга стережет домик из пряников и леденцов, там медведь подходит к окошку, стучит и говорит: «Отдай мою лапу». Там сказки, сказки… — Больной потер лоб.

— Ох, доктор, что же вы мне не скажете, я надоедаю вам своим бредом. Пожалуйста, пошлите ко мне няню.

Через несколько минут с букетом красных кленовых веток вошла сестра.

Больной вздрогнул и прижался к стене, будто увидел привидение. Он ждал, что сейчас, шлепая туфлями, войдет санитарка и, вытирая руки о подол халата, спросит: «Вам утку?» Но вошло какое-то белое облачко, он не слышал даже ее шагов. Удивленный, он поднял плечи, старался отдалиться от этого видения. Руки его ослабли, он чувствовал, как раскрываются отвердевшие губы, дыхание замирает. И его охватывает странное, много раз испытанное ощущение чего-то нереального. Вот-вот, это он испытывал в детстве, когда хоронили отца. Вокруг гроба толпились изнуренные женщины вдовьей слободы, все одетые в черное. Вместе с его матерью они так плакали в церкви, что у него сердце замерло. Он отошел в сторону и тут, на стене, между двумя окнами, увидел девушку с нежным, розовым лицом, волосы с прямого пробора падали на плечи. Она посмотрела на него и ласково сказала: «Потерпи, мальчик, потом все будет хорошо».

Во время финской кампании, когда он, подбитый зениткой, выбросился с горящего самолета и замерзал в снегу, та девушка в белом снова пришла к нему и унесла его в госпиталь. Он тогда рассказал о ней Михаилу Шумилину, а тот смеялся, утверждая, что это была санитарка. Он начал разыскивать ее, но, кого ни спрашивал, все отвечали, что никакой девушки в этой части не было.

После болезни, еще на костылях, он был в гостях у своего лечащего врача и, гуляя с ним по лесу, вдруг опять увидел вдалеке девушку в белом. Он тогда схватил профессора за руку и почти лишился сознания. Потом он пытался объяснить профессору, что привело его в такое состояние, но профессор не понял его, сказал, что такие галлюцинации часто бывают от нервного переутомления. Но несколько дней назад в блиндаже за час до объявления тревоги, когда они играли в шахматы, Михаил Шумилин полез в карман за папиросами, достал бумажник и показал ему портрет своей невесты. Он только глянул, и у него потемнело в глазах — это была та самая девушка в белом, которая не покидала его всю жизнь. И вот она снова появилась. Теплая волна радости колыхнулась в нем, но в то же время странное оцепенение сковало его, стало так тревожно, что он не мог больше глядеть и закрыл глаза, зная, что сейчас же, как только он их откроет, видение исчезнет.

Он лежал с закрытыми глазами и чувствовал, как над ним проносился легкий ветерок, словно дуновение крыльев, потом слабая рука дотронулась до его груди, оставив след холодного прикосновения. Он открыл глаза. Девушка сидела перед ним на табуретке, улыбалась, добрые темные глаза грустно смотрели на него. Он собрал всю волю, как это делал в момент величайшего напряжения, и со всей решительностью заставил себя понять, что с ним происходит. Он видел букет красных кленов в стеклянном кувшине, в котором обычно подают воду, но он воду никогда не пил. Чтобы кувшин не стоял пустым, в него поставили букет. Реально и понятно… Но эта девушка в белом. Эти волнистые волосы на прямой пробор, белая косынка почти сползла на затылок… И это белое… От напряжения он сощурил глаза и ясно увидел белый халат медицинской сестры. Она сидела перед ним, держа в руках красную палочку. Он видел ее знакомую, подбодряющую улыбку, она словно повторяла: «Потерпи, мальчик, потом все будет хорошо». И по этой знакомой улыбке он понял: это прежняя галлюцинация. Вдруг он со всей реальностью почувствовал, что она наклонилась над ним и вынула термометр. Посмотрела, тряхнула им в воздухе, засунула в красный футляр, ни слова не сказав, вышла.

Лаврентий лежал и смотрел на пустую табуретку, на букет красных кленов и думал: «Если бы она сказала одно слово, я бы поверил, что это дежурная сестра, но сейчас я думаю, что это та самая девушка».

От волнения он ослаб, сердце так размякло, что он вытянулся пластом, закрыв глаза… Он услышал, как дверь распахнулась, со страхом открыл глаза и опять увидел ее. Когда их взгляды встретились, она сказала, наклонившись к нему:

— К вам сейчас придут, — и исчезла.

Его охватило прежнее оцепенение. Он решил усилием воли заставить себя уснуть, чтобы успокоить расходившиеся нервы. Плотно зажмурил глаза и, когда ему послышалось, что дверь снова раскрылась, еще тверже приказал себе уснуть. Кто-то прошептал над ним: «Лавруша!» Он открыл глаза и увидел мать.

Она была все такая же маленькая, худенькая, совсем как девочка, только лицо источено морщинами да вместо глаз две слезы. Сжав руки на груди, она смотрела на него. Он улыбнулся, с усилием произнес:

— Здравствуй, мама! — Сам с удивлением прислушался к своему голосу.

— Где болит-то, Лавруша? — дрожащим голосом спросила мать, подвигая табурет к его изголовью.

— Голова болит, но не очень. Терпимо. — Он поднял глаза на человека, вошедшего с матерью, увидел незнакомую седую голову, подумал, что это дежурный врач, взгляд его скользнул по военной форме, потом снова по незнакомому лицу, которое теперь улыбалось ему:

— Не узнаешь меня?

Лаврентий вздрогнул и закрыл глаза, тяжело передохнул, качая головой:

— Ох, Иван, Иван, что это с тобой произошло?

— Воюем, брат, воюем, — ответил Иван, опустившись на стул и положив на колени обветренные руки.

Екатерина Антоновна поторопилась оборвать тягостное молчание:

— Навещает ли тебя жена, Лавруша?

Лаврентий взглянул на нее пристальным взглядом, не отрываясь от своих мыслей, бессознательно спросил:

— Какая жена?

— Ну жена у тебя есть?

— Да, да, есть, — ответил он равнодушным тоном. — Нет, не навещает, я не хочу ее тревожить, вот поправлюсь и позову. Я совсем недавно пришел в себя, а то все лежал как чурка, без сознания.

В его голосе мать услышала большое затаенное страдание и заплакала.

— Ну, это ты напрасно, — угрюмо сказал Лаврентий, заблестевшими, сузившимися глазами глядя на мать. — Береги слезы. Горе только-только начинается.

Иван засмеялся, закашлял:

— Не расстраивай мать. Ни черта с нами не случится. Я уже в таких переделках был, что весь ржавчиной покрылся. Четвертый месяц под смертью хожу.

Лаврентий не видел брата с начала войны, но сейчас он мог представить весь путь, по которому прошел Иван, мог угадать все, что он пережил, что сделало его седым. Понимал, что расспрашивать его о боях нельзя, но дольше молчать было неудобно, и он между прочим спросил:

— Кто тебе сказал обо мне?

— Командир вашего полка.

— Как ты попал в Москву?

— Моя часть переформировывается. Переводят в резервную армию.

Больше Лаврентий не задавал вопросов, опасаясь, как бы Иван не начал рассказывать то, о чем он догадывался.

Повернувшись к матери, он стал расспрашивать ее об эвакуации из Севастополя, о жизни в Горьком.

— Напрасно из Горького приехала, напрасно. Жила бы себе спокойно, а тут одни тревоги. Черт знает что может произойти. Поезжай-ка обратно на Волгу.

— И не говори об этом, — твердо возразила мать. — Чтоб я вас сиротами здесь оставила? Нет уж, будем доживать вместе. Вот я уехала, а ты чуть не умер. Теперь не отступлю от вас ни на шаг. Разве вам легко без меня? Разве можно такую беду переносить без женщин? Вы у меня такие одинокие остались.

Лаврентий переглянулся с братом, оба вздохнули и подчинились воле матери.

После их ухода Лаврентий почувствовал себя здоровым и решил завтра же попросить, чтобы его выписали. Лес лучше всех лекарств поможет ему. Сейчас он уже не ощущал той слабости, которая утром доводила его до галлюцинаций. Теперь он видел и понимал все.

Он с улыбкой думал о непокорном характере матери и старался отогнать мысли о брате. Во время этих размышлений и вошла девушка в белом. Приблизившись все так же бесшумно, улыбаясь все той же доброй улыбкой, она протянула ему стакан.

Тут он решил не поддаваться больше галлюцинации. Поднявшись на локтях, глядя прямо в ее глаза, решительно сказал:

— Не буду пить это лекарство. Вы вчера его давали, оно очень горькое.

Она укоризненно покачала головой, словно уличая его в обмане:

— Вчера я не дежурила, я дежурила позавчера, когда вам было еще очень-очень плохо.

Лаврентий почти вырвал стакан у нее из руки и залпом выпил лекарство. Она одобрительно кивнула и молча стала удаляться.

— Маруся, принесите мне газеты! — крикнул он вдогонку.

Остановившись у двери, она сказала:

— Меня зовут Оксана… Газеты читать вам профессор еще не разрешил.

Лаврентий оттолкнулся от подушек, сел и вдруг улыбнулся изумленно и радостно.

 

Глава шестая

Евгений открыл квартиру собственным ключом и, когда увидел, что никого в доме нет, сбросил на кресло пальто, подошел к роялю и заиграл что-то тревожное, что переполняло его душу и вырывалось наружу. Он играл долго и не заметил, как вернулись домашние.

В ожидании обеда Сергей Сергеевич принялся просматривать газеты, но потом отложил их, морщась, слушал музыку Скрябина. Он не любил Скрябина, он не любил теперь ничего, что казалось ему незавершенным, и его огорчало, что именно в такой момент, когда решается судьба Евгения, он играет Скрябина, это значит, что в душе у него не все спокойно, многого главного, а может быть, и основного им еще не постигнуто. И это заставляло его беспокоиться о сыне. Если бы Евгений играл Шестую симфонию Чайковского, обнаружив свою зрелость, свое завершение, он был бы спокоен. А сейчас он чувствовал, что в голове у Евгения туман, как будто он не отдает отчета в том, что оставляет позади и к чему идет. Как будто его ведет вперед не разум, а вот такой же вихрь чувств, смятение души.

Оксана в своей комнате тоже слушала музыку Скрябина, сидела, вытянувшись в кресле, закусив губу, глядела на потолок, в котором расплывалась лучистая тень люстры. Сидела бездумно, отдавшись полету «Поэмы экстаза». Блуждающий взгляд ее скользнул по стене и остановился на портрете Михаила. Она взглянула на него и задохнулась с прикушенной губой: «Боже мой, не могу привыкнуть, не могу поверить, что его больше нет. Нету совсем, совсем».

Она уронила голову на руки и снова стала впитывать тревожную музыку. Вдруг она услышала стук в дверь. Вошла подруга Машенька Уварова. За нею, смеясь, вошел Евгений, и Оксана сразу поняла, зачем и для кого Машенька пришла. Машенька и не скрывала этого. С лету поцеловав Оксану, она отвернулась к Евгению и сказала, что брат прислал ее попросить разрешение сделать его портрет.

Евгений засмеялся, переглянулся с Оксаной.

— Польщен предложением вашего брата, очень высоко ценю его талант и с удовольствием стал бы позировать ему, но не могу, завтра уезжаю на фронт.

Машенька искренне огорчилась. Чтобы успокоить ее, Оксана положила руку на плечо брата, сказала:

— Идем, поиграй нам на прощание.

Но Евгений уже отыграл, что ему нужно было, и теперь мог только побренчать для развлечения девушек. Он сел за рояль и, весело подмигивая Машеньке, стал играть «Картинки с выставки». Увидев, как просияло ее лицо, он и сам засиял. Подпрыгивал на стуле, светлые кольца его волос взлетали облаком, он взмахивал руками, словно готовился улететь вслед за звуками.

Машенька влюбленными глазами следила за ним и думала, что он не похож на других, он словно из другой, из пушкинской эпохи, весь в мечтах, в звуках, в романтическом ореоле.

Через полчаса, спрятавшись в комнате Оксаны, Машенька взволнованно говорила:

— Я восхищаюсь твоим братом. Мне казалось, что все артисты чужды благородных порывов, что это черствые, эгоистичные люди, и я рада, что Евгений не похож на тех, которых мне пришлось наблюдать. Сколько их приходило к Роману, они заказывали свои портреты, говорили с ним пренебрежительным тоном, пока он был неизвестен, а потом заискивали перед ним и переносили молча то презрение, которым Роман расплачивался с ними. Они все выносили, притворяясь идиотиками… Вот почему я никогда не уважала артистов. А Евгений доказывает, что только большие люди, с большим сердцем и душой, способны на хорошие дела… — И бросилась обнимать Оксану, расточая не ей предназначенную ласку. Оксана, желая охладить ее пыл, строго сказала:

— Смотри, у него жена ревнивая.

— Но я не хочу отбивать его у жены, — обидчиво ответила Машенька. — Мне кажется, что большие артисты принадлежат народу, а не жене, все могут восхищаться ими.

Оксана решила переменить тему и спросила Машеньку, как поживает ее брат.

— Превосходно, — сухо ответила она, — он только удивляется, почему ты забыла о нем.

— А ты что ему сказала? Машенька передернула плечами:

— А что я могла ему сказать? Я сама не знаю.

Лицо Оксаны стало угрюмым, она сурово взглянула на подругу, с обидой сказала:

— Но ты же знаешь, что я с утра до вечера занята в госпитале. Ты же знаешь, что я редко приезжаю в город… Ты могла бы сказать ему, что я вовсе не забыла его.

Машенька не ответила.

Вечером и Петр Кириллович пришел проститься с Евгением. Сердито войдя в кабинет, он обрушил свой гнев на Сергея Сергеевича:

— Неужели вы тоже потеряли рассудок? Как же это вы отпускаете парня? Ну, у него может быть закружилась голова от военной романтики, но вы-то знаете, что такое война, там убивают насмерть.

Несколько минут назад в душе Сергея Сергеевича темной волной колыхнулось сомнение насчет сына, принесет ли он пользу на фронте, но от первых же слов Петра Кирилловича все в нем запротестовало.

— То есть как это романтика? — сурово спросил он. — Человек идет выполнять свой долг, а вы говорите — романтика. И я бы на его месте так же поступил, и все честные люди.

— Не горячись, — перебил Петр Кириллович, — расскажи толком, до чего же мы дошли, если на фронте понадобились музыканты? А где же кадровая армия? Вы скажете, она разбита, но тогда что же могут сделать эти скрипачи? Скажите мне, до чего мы довоевались, когда немцы уже к Вязьме подходят? Может быть, и нам с вами идти в народное ополчение, кипятить смолу в котлах да поливать врага?

— Понадобится — и пойдем, — коротко ответил Сергей Сергеевич, уже окончательно освобождаясь ото всех сомнений и страхов за сына.

Вошла Елена, и отец обратился к ней:

— Ты чего глядела? Как допустила, чтобы Евгений сошел с ума?

Елена Петровна неуверенно, заученными словами ответила:

— Когда Отечество в опасности, дело чести каждого гражданина идти защищать его.

Петр Кириллович метнул на нее уничтожающий взгляд:

— А если убьют? Хорошо, что у тебя детей нету, а если бы были? Что бы ты стала делать? Дурачье, как есть дурачье… Благодарение богу, человека не мобилизовали, правительство бережет таланты, так по доброй воле полез в пекло.

Сергей Сергеевич решил прекратить этот тягостный монолог, встать и молча уйти в столовую, но потом все-таки сказал назидательно:

— Советую вам обдумать то, чего вы еще не поняли, и ни в коем случае не осуждать, чтоб потом не краснеть за свои ошибки и не раскаиваться за неверные суждения. — И вышел.

Оксана с подругой уже сидели за столом, Сергей Сергеевич решил было присоединиться к ним, но вспомнил о госте в кабинете, вернулся, примиряюще сказал:

— Идемте пить кофе.

Петр Кириллович молча сел к столу, изредка бросая неодобрительные взгляды на Евгения. Сейчас голубые прозрачные глаза зятя как-то особенно светились, казалось, стоило только заглянуть в них, и можно было проглядеть Евгения насквозь.

— Я не могу со всей душой играть для любителей, — говорил Евгений, — я знаю, что они восторгаются, сидят зачарованные, как соловьи, закрыв глаза, но в вестибюле облагораживающее влияние музыки мгновенно улетучивается, они снова как деревянные и стремятся ценой сломанных ребер пробраться к вешалке. Когда же я играю для бойцов, я знаю — музыка застывает у них в крови, остается в душе. Для них я берегу вдохновение.

Петр Кириллович заметил, с каким восторгом все слушают Евгения. Он тоже понимал, что Евгений талантлив, может быть, даже гениален, но что будет делать на фронте этот голубоглазый, кудрявый архангел? Приходится только разводить руками, но говорить ни с кем нельзя. Не поймут.

К девяти часам бурей ворвался Дмитрий, схватил в объятия брата и чуть не задушил.

— Женька, Женька, как я тебе завидую! Понимаешь, три раза ходил в военкомат, не берут. Инженеры, говорят, нужны здесь, на заводе. А разве можно оставаться на заводе, когда враг обнаглел и прет по нашей земле. Сейчас нужно пойти всем, надо загородить ему дорогу. Ей-богу, будь моя воля, я бы закрыл все заводы и приказал: «Взять винтовки — и на фронт!»

— А чем бы стали драться? — улыбнулся Сергей Сергеевич.

— Чем драться? — Дмитрий на минуту задумался. — Нашли бы чем! Как ты думаешь, папа, ты бы пошел?

— Я и так пошел, а вот тебе советую обождать, — ответил Сергей Сергеевич.

Дмитрий грустно вздохнул:

— Ну вот, и в военкомате говорят: обождите. До каких же пор ждать?

— Митя, Митя, — укоризненно сказал Сергей Сергеевич. — Давайте прекратим разговор о войне. — Он обернулся к Машеньке с дружеской улыбкой: — Вот Мария Матвеевна расскажет, какие подвиги она совершила на трудовом фронте.

Машенька охотно повторила свой рассказ о том, как работали студенты геологического института на укреплении рубежей. Вспоминая эту работу, она хотела теперь показать ее тоже в каком-то героическом свете, чтобы приблизить свои чувства к чувствам Евгения и в то же время возбудить зависть в Мите, который слушал ее раскрыв рот.

И она рассказывала, как они строили доты, рыли противотанковые рвы, вырезали эскарпы на склонах рек и высот, рассказывала, все время не спуская глаз с Евгения как с соучастника, словно бросала вызов другим — вот что мы сделали для Родины, а что сделали вы?

Митя с виноватым видом, опустив глаза, мешал ложечкой кофе и напряженно жевал печенье. Оксана наблюдала за Евгением, который сидел с молчаливой улыбкой в небрежной позе, как могут сидеть только очень уверенные в себе и в своей значимости люди. Высокая шея поднималась из отложного воротника сорочки, спокойный, тихий, он все время прислушивался к чему-то, что было незаметно и неслышно другим в этой комнате. Оксана смотрела на него и думала: «Лучше бы я пошла на фронт, из меня скорее бы вышел боец». Она смотрела на него с грустью и сожалением, мысленно прощаясь с ним и боясь подумать об этом.

На другой день Оксана с трудом вырвалась из госпиталя. Дома узнала, что все уже уехали на вокзал провожать Евгения, и, боясь опоздать, побежала на улицу.

Посреди улицы шли колонны. Хотя люди были одеты в штатское, шли они строем, видно было, что это бойцы направляются на вокзал. И Оксана внимательно разглядывала их, стараясь отыскать брата.

У вокзала патруль задержал Оксану, хотя она и объяснила, что провожает брата. Ее все же попросили отойти в сторонку. Вдруг кто-то взял ее под руку и провел вперед.

— Это моя сестра, пропустите!

Оксана обернулась и увидела военного.

— Сестра из госпиталя, — сказал он, — я вас сразу узнал. Вы лечите моего брата. — Обернулся к идущей рядом старушке и спросил: — А ты, мама?

— Как же, как же, я тоже узнала. Лавруша все время про вас говорит… Если бы не вы, говорит, ему бы и не выжить…

— Ну, очень рада, — улыбнулась Оксана, — правда, это совсем не так… У капитана Миронова твердый характер, он выжил одним усилием воли, и я здесь ни при чем…

На перроне плотная шумная толпа окружила их. Оксана испуганно смотрела по сторонам, с отчаянием думая, где же она найдет здесь брата? Решила снова обратиться за помощью к Миронову.

— Понимаете, — озабоченно оглядываясь, сказала она, — я пришла провожать брата и не знаю, где теперь найти его. Он ополченец.

— И в этом могу помочь, — сказал Иван Алексеевич, энергично пробиваясь через толпу.

Оксана увидела у вагона девушек, женщин, да и мужчины были одеты совсем не так, как полагается отъезжающим на фронт. И еще издали услышала голос Елены Петровны. Елена стояла у окна вагона, держа в руках огромный кожаный чемодан, спутник отца по заграничным поездкам, и умоляла Евгения взять его, а Евгений отмахивался, указывая рукой в глубь вагона:

— Загляни, загляни, где же я его поставлю? И куда я его дену, когда пойду в бой?

Елена Петровна удивленно заморгала, казалось, она даже забыла, куда провожает мужа. По старой привычке она уложила в чемодан только самые необходимые вещи, без которых он не мог выезжать даже на однодневную концертную поездку, а теперь, когда он уезжает не известно на сколько времени, он вдруг отказывается брать их. Она обернулась к подошедшей Оксане и жалобно сказала:

— Не берет. Уговори его.

Увидев Оксану, Евгений выпрыгнул из вагона и стал знакомить ее с какими-то людьми, которые плотной стеной стояли вокруг Сергея Сергеевича. Один из них, высокий, с розовым бритым лицом, одетый в английское бобриковое пальто с шотландским шарфом, завязанным франтоватым узлом, особенно учтиво раскланялся с Оксаной и даже поцеловал ей руку.

Она удивленно посмотрела на всех и шепнула Евгению:

— Это что ж, твои поклонники тебя провожают?

— Товарищи по отряду, — важно ответил брат. — Вот этот, в синем пальто, актер Любанский, а тот вон, в стеганом бушлате, рабочий, у него смешная фамилия — Сарафанкин, тот вон, высокий, в очках, писатель Разумов, а рядом с ним, в берете, парикмахер Жорж из Метрополя.

С улыбкой оглядывая всех, Оксана сказала:

— Ей-богу, мне даже грустно, что я не еду с вами.

Она сказала это совершенно искренне, заразившись воодушевлением отъезжающих, словно никто из них в эту минуту не думал, что они едут навстречу смерти.

Лишь одна Елена Петровна стояла со слезами на глазах и, как только ловила взгляд Евгения, настойчиво твердила:

— Возьми хоть одеколон, зубную щетку, самое необходимое…

— Я уже взял самое необходимое, — раздельно и с раздражением сказал Евгений, — я взял винтовку… И не приставай больше, ну скучно же терять время на эти ненужные разговоры…

Тут Оксана пришла к нему на помощь, взяла за руку и подвела к Миронову:

— Позвольте представить вам моего брата.

— А мы уже знакомы, — сказал Иван Алексеевич. Но Екатерина Антоновна сейчас же обняла Евгения и строго сказала сыну:

— Смотри, Иван, убереги его… Помни, что они спасли нашего Лаврушу! — Она с горячим порывом снова обняла Евгения, потом стала жать руки Оксане, Сергею Сергеевичу. Словно следуя ее примеру, Елена Петровна бросилась обнимать командира, как бы желая заранее заручиться его любовью к Евгению, боясь просить, чтобы он уберег его, но надеясь, что он и без слов поймет ее просьбу.

Минуты прощания истекали, но ничто не менялось в людях, все так же были оживленны лица провожающих, все так же торжественно уверенны лица отбывающих на фронт, и Оксана поняла, что сейчас и позже, когда поезд отойдет, у всех останется нерушимая вера в скорую встречу. Боясь произнести вслух лежащие у сердца слова, она махала рукой вслед уходящему поезду и шептала горячо, страстно, как шепчут молитву; «Возвращайтесь с победой!»

 

Глава седьмая

Этот сад давно манил его, и вот он наконец выбрался на знакомые аллеи, брел, опираясь на палку, прислушиваясь к шелесту листьев. Он с восторгом следил за полетом птиц, за вереницей старых лип, которые длинной процессией спускались к озеру. По озеру бежали серые волны, над ними в багряном пламени метались ветлы, алые узкие листья их усыпали зеленую скамейку, на которую он присел.

Лаврентий чувствовал такой покой в душе, что всему радовался, тихо улыбаясь и волнам, и листьям, и ветру. Достал из паутины, прильнувшей к скамейке, красную куколку в деревянном чешуйчатом чехле, потрогал за кончик — шевелится. Весной вылетит бабочка. Боже мой, что здесь будет весной! Как заполыхают эти кусты сирени, эти шпалеры шиповника! И он все это увидит, теперь он уверен, он знает! Правда, увидит не здесь. Он будет далеко отсюда будущей весной. Отсюда уйдет совсем другим человеком, заново начнет свою жизнь, как будто ему восемнадцать лет, так полна и покойна его душа. И Лаврентий научился охранять этот покой. Когда видел что-нибудь такое, что могло омрачить его настроение, поступал очень хитро: закрывал глаза и погружался в свою внутреннюю тишину. Он не ворчал больше, когда хрипело радио или входила, шлепая туфлями, рябая санитарка, мгновенным усилием он как бы выключал все неприятное. Так вот уже два дня он не видел стен своей палаты, всеми мыслями жил в этом утихающем саду.

Через час, когда в саду было все уже осмотрено, он тревожно зашагал по аллее, вдруг подумав о том, что все его товарищи забыли о нем, ни разу не навестили его в госпитале. Мысли его вырвались из шелестящего сада и улетели туда, на подмосковный аэродром. Он явственно услышал гул самолетов, вылетающих на задание. И горячая дрожь охватила его.

Теперь он сердился на друзей, которые покинули его здесь одного, словно совсем исключили из строя. Он вспомнил все ссоры с товарищами, когда отворачивался от их надоедливого шума и замыкался в себе. Но все же он терпеливо сносил все колкости, направленные в его адрес. Они называли его «джентльменом», зубоскалили, острили насчет его аристократического отчуждения, а он старался не замечать их чудачеств, не слушать вздора, который они несли, не замечать крайностей, которые они позволяли. Конечно, он с некоторым высокомерием относился к тому, что они давали ему прозвища и смеялись над ним за его спиной. Он старался быть вежливым и добродушным и теперь никак не мог понять, почему они забыли о нем, неужели они не могли простить ему тех маленьких слабостей, какие у него, может быть, и были, но он же прощал им все.

До войны бывало, что он порицал товарищей за то, что они мало учились, ограничивались только интересами своей профессии, торопились жить лишь внешними впечатлениями, как будто хотели подчеркнуть, что жизнь летчика коротка, зависит от случайностей, и не стоит усложнять ее… Но Лаврентий-то не мог так думать! Он знал, что кроме личной жизни есть еще огромная жизнь мира, ее нужно знать, понимать, а самое главное — защищать. И порой, пытаясь передать товарищам свои мысли, он не сдерживался в выражениях, бранил их за легкодумие, а они огрызались, как веселые щенки.

Он так и не утвердил ни своей воли, ни авторитета, когда началась война.

Лаврентий навсегда запомнил первый бой. Как эти молодые ребята горячились, сколько жертв понесли из-за своей горячности. Но в то же время он видел их гневное бесстрашие, когда вместе с ними вылетал вдвоем или втроем против десятка истребителей врага, шел на превосходящего противника в лоб, сжигал, сбивал, уничтожал, а вернувшись благополучно на аэродром, стоял в почетном карауле у гроба товарища, так и не успевшего выучить английский или французский, не прочитавшего, должно быть, ни Шекспира, ни Сервантеса, томики которых Лаврентий давал ему. Но воевал он хорошо!

Неужели эти парни совсем забыли его? Они так нужны ему именно сейчас, когда он выпестовал наконец самые глубокие свои мысли о смерти и бессмертии и, как ему казалось, понял причины всех неразумных поступков, может, просто, без огорчающих нравоучений, рассказать друзьям о том, как он научился беречь жизнь.

Желтое солнце растаяло за березовой рощей, а он все сидел и думал, думал.

А в кабинете профессора происходила буря. Его осаждали один за другим настойчивые посетители. Он с трудом доказывал летчикам, что больного сейчас беспокоить нельзя, особенно им: они одним своим видом могут взволновать его, а ему нужен покой. Летчики в конце концов согласились с профессором и уехали. Потом приехала маленькая златокудрая женщина, не слушая никаких доводов профессора, сняла шляпку и сказала, что она не уедет, не повидавшись с мужем. Ее проводили в приемную, где она терпеливо ждала, пока больной закончит прогулку.

Женщина сидела за круглым столом, разглядывала себя в зеркало. Поправила локоны, попудрилась, покрасила губы, через секунду решила, что слишком ярко, стерла краску, запудрила губы и нарисовала снова… Соскучившись, она хотела было подойти к стене и прочесть стенгазету, но побоялась дежурного, угрюмо сидевшего у двери.

Наконец стеклянная дверь из сада открылась, и вошел, опираясь на палку, высокий человек в коричневом халате из фланели. Он шел, щурясь от электрического света, глядя вперед на широкую лестницу с красным ковром, но тут внимание его привлек шум стула, он посмотрел налево и увидел женщину, поморгал, будто вспоминая что-то, потом произнес неуверенно:

— Люся?

Она встала, как только хлопнула дверь, но не узнала его, она думала, что он придет на костылях или его приведут под руки, ведь так долго не соглашался этот знаменитый профессор допустить ее к нему, и вдруг она увидела его совершенно здоровым, даже чуть-чуть румяного, с живым взглядом мутно-синих глаз, таких знакомых, таких памятных. Он шел, легко опираясь на палку, как дома после прогулки. Люся увидела, но, шагнув к нему, не решилась окликнуть и, только когда он узнал ее, бросилась к нему на грудь, поднявшись на носки, обвила руками его шею и горячо зашептала что-то.

Он так растерялся, что сначала попятился, делая усилие, чтобы высвободиться из ее рук. И Люся, словно почувствовав это, с недоумением взглянула на него, тогда он перевел взгляд на вахтера, торопливо сказал:

— Ну идем, идем ко мне…

И она, взяв его под руку, стала подниматься с ним по лестнице, беспрерывно шепча: «Лаврик, Лавруша, Ларчик мой!»

Он ввел ее в палату, оставил у двери и, пятясь в глубь комнаты, с изумлением осматривал ее, Люся смутилась, ей показалось, что смешно выглядит в больничном халате, торопливо сбросила его, одернула платье, прощупала пуговички, все как будто было в порядке, но она все же ощущала на себе его странно внимательный взгляд. И она не осмелилась подойти к нему, обнять снова. Присела на табурет и, от смущения хлопая перчатками по ладони, смотрела на него и ждала, что он скажет.

Прислонившись спиной к окну, подперев кулаком подбородок, он смотрел на нее, по привычке щурясь.

— Что ты на меня так странно смотришь? — спросила она, не выдержав молчания. — Не узнал?

— Да, не узнал.

— Я изменилась за это время?

Он покачал головой. Ответил с длинной паузой:

— Ты — нет. Я изменился.

Да, сейчас он впервые увидел, что перед ним была стандартная женщина, каких встречаешь на каждом шагу, вся химическая, вся сделанная, будто сошла с конвейера ателье мод. Даже лицо чужое, где надо — розовое, где надо — белое. Черные глаза с длинными ресницами, как лапы паука, казалось, сними их с лица, положи на стол — и они поползут… Красный рот, круглый, словно она зажала в зубах черешню. И тут же вульгарный, бесформенный, как картофелина, нос, но все это так ловко закрыто черно-бурой лисой, что раньше он, встречая таких девушек в кино, в ресторанах, на улицах, и не замечал, до чего же они, в сущности, вульгарны. А сейчас то ли отвык, то ли глаза как-то особенно просветлели или оттого, что в голове все время присутствует образ какой-то особенной девушки, сейчас он не мог смотреть на эту розовую маску, не мог представить — как же ее целовать?

Люся решила, что за время болезни он просто отвык от нее и теперь надо снова приучать его к себе. Она улыбнулась, обнажив все зубы, шагнула к нему, но он подвинулся вдоль стены и сел на кровать. Она села рядом, взяла его руку и начала гладить, опустив глаза и шевеля черными загнутыми ресницами.

Она рассказывала, как ей повезло — ее пригласили сниматься в военной комедии. Ей совершенно волшебно повезло, так как забелела жена режиссера и роль досталась ей. Но теперь новая беда: вся кинофабрика должна переехать в Алма-Ату, там будут съемки, и это ее огорчает, она не знает, как поступить — уехать или остаться?

— Мне не хочется оставлять тебя после болезни одного, теперь тебе нужен заботливый уход.

Долго молчавший Лаврентий вдруг встрепенулся:

— Конечно, уезжай. Я в Москве один не останусь. Я вообще в Москве не останусь. Я сейчас же из госпиталя в часть, на фронт.

Слушая ее, он чувствовал, как в нем утверждалось возникшее отчуждение. Он понимал, что это совсем чужая женщина, за которой вот уже несколько минут он наблюдает с равнодушным любопытством. Отчетливо и ясно видит, что между ними, как говорят, лежит пропасть, он мысленно назвал эту черту отчуждения противотанковым рвом. И возникшее минуту назад еще не продуманное решение сейчас утвердилось. Да, он не вернется домой. Да, он уедет на фронт.

— Обязательно поезжай, — твердо сказал он, уже решив, что переедет к Ивану и будет жить с матерью.

Она не скрывала радости. Она ждала упреков, подозрений, ревности, и вдруг все так чудесно устроилось: он охотно шел навстречу ее желаниям, не задерживал ее в главный момент ее жизни, с которого начинается карьера.

С восторгом она обняла его и поцеловала в мягкую щеку, удивляясь его тщательно выбритому, нежному лицу, раньше оно было обветренно, грубо, иногда и совсем не бритое. Всего только час назад она со страхом думала, что, может быть, она — несчастная женщина, муж ее — калека, и ей предстоит влачить с ним жалкое существование. Но теперь такое неожиданное счастье! Ее муж такой милый! Когда она с ним, ей даже не хочется глядеть на других мужчин, они просто не существуют для нее, она твердо знает, что лучше ее Лаврика никого нет.

— Я приду тебя навестить в воскресенье? Что тебе принести?

Подняв глаза к потолку, он задумался, потом, вздохнув, сказал:

— Коньяк теперь я не пью, значит, ничего не нужно…

Он заметил, как блеснули ее глаза, она явно обрадовалась, что с нее сняли заботу доставать что-нибудь для него… Он знал, как приятно ей слышать, что от нее ничего не требуют, так как сама она привыкла требовать многого.

— Извини, я заболталась, наверно, утомила тебя.

Он поднялся, чтоб проводить ее, почувствовал, как осторожно, чтоб не смазать краску с губ, она дотронулась до его щеки, кивнул, как бы благодаря за ласку, и, глядя ей вслед, подумал, какое у нее вульгарное лицо.

 

Глава восьмая

С той поры как Евгений уехал на фронт, Оксана жила в каком-то тягостном волнении. Раньше у нее было тревожно на душе оттого, что другие воюют, а она спокойно живет за их спиной, но теперь она переживала такую гордость, как будто сама принимала участие в борьбе, если и не лично, то все-таки один представитель их семьи стоит в огненном ряду и прикрывает живущих здесь. Со дня на день она ожидала важных сообщений. Если раньше дела на фронте были плохи, то теперь они должны измениться. Подошло подкрепление.

По утрам она с трепетом включала радио в надежде услышать о переломе в войне, о нашем наступлении, но сводки Совинформбюро были все так же тревожны, и ей оставалось утешать себя тем, что подкрепление еще не дошло до фронта. Возможно, завтра мы услышим совсем другое.

Но день за днем сообщения с фронта становились все тревожнее. Слухи обгоняли радио. По слухам, немцы уже заняли Вязьму, перебросили на Западный фронт еще двадцать дивизий и теперь движутся к Можайску.

Писем от Евгения не было. В госпитале появлялось все больше и больше раненых. Они рассказывали о боях, о танковых колоннах противника, которые распарывали нашу оборону. Все чаще и чаще употреблялись слова, рожденные этой механизированной войной: окружение, прорыв, обход. Так же часто и страшно звучало слово «десант». Рассказывали о десантах, выброшенных в ста километрах от фронта, десантах с танками и пушками, которые сыпались с неба и стреляли по тем, кто пытался организовать сопротивление. Оксана видела, что рассказчики, вспоминая или придумывая эти истории, сами пугались того, о чем говорили, и это действовало на нее, как действует приближение бури на птицу. Но вдруг кто-нибудь из раненых сурово прикрикивал на говоруна, тот замолкал, потом начинал оправдываться, что не так уж страшен черт, как его малюют, кто-нибудь вспоминал смешной эпизод, из которого явствовало, что немцы — такие же люди, и даже трусливые. Напряжение разряжалось, снова громко говорили о русской неустрашимости, смекалке и ловкости, становилось легче жить и дышать.

Особенно поддерживало Оксану то, что большинство раненых, которые уже испытали на себе, как страшен враг, все-таки просились обратно в свои части, хотя даже и не знали, существуют ли они еще.

Оксане хотелось поблагодарить всех этих простых людей, которые вселяли в нее твердую уверенность, что, сколько бы враг ни ходил по нашей земле, сколько бы ни хвастал своей нечеловечьей силой, он все равно будет разбит. Это придавало ей бодрость. Правда, она уставала в госпитале почти до обморока и в то же время гордилась своей работой, к которой совсем уже привыкла, будто всю жизнь была сестрой.

Но ощущение приближающейся беды не покидало Оксану. Она видела, как отец, смертельно усталый, возвращался домой, запирался в кабинете и не выходил к обеду. Митя совсем не приезжал из города, он теперь жил на заводе, в цехе, выполнял фронтовые заказы. Изредка, соединившись по телефону с сестрой, он удивлял ее новыми терминами: казарменное положение, фронтовая бригада, боевая вахта. Если Оксана не понимала этих слов, он сердился на нее и начинал объяснять, что у них на заводе то же, что и на фронте, что они куют победу и что они ее обеспечат.

Когда Оксана оставалась одна, тревога и волнения охватывали ее так сильно, что она не находила себе места. Сегодня она решила вырваться в город, чтобы повидать друзей, чтобы поговорить с ними…

Она с трудом разыскала Уваровых. Дом их был разрушен, и их переселили в подвал соседнего дома, где не горело электричество и окна были забиты фанерой.

Комнату слабо освещала догорающая свеча. Роман Матвеевич сидел за столом и что-то рисовал пером, над ним стояла Машенька и тщательно забинтовывала ему голову.

Спотыкаясь о мебель, Оксана подошла к ним.

— Что у вас делается? — Взглянула на бледное лицо Романа Матвеевича: — Вы ранены?

Роман Матвеевич стремительно поднялся навстречу Оксане, бинт с головы слетел и повис в руках Машеньки. Оксана увидела, что голова Романа совершенно цела. Машенька спокойно скатывала бинт, обрадованно глядя на Оксану. Та с недоумением смотрела на обоих, лица их были так оживленны, что, казалось, никакая темнота не угнетает их. Роман Матвеевич, профессионально щуря карие глаза, весело сказал:

— Это Машенька тренируется. Я не видел вас целую вечность. Спасибо, что вспомнили.

Он посмотрел, куда бы посадить гостью, но стулья были завалены картинами, рисунками, бельем. Пучки кистей, тюбики с красками валялись на полу рядом со скатанными полотнами.

— Маша, освободи какой-нибудь стул, — сказал он, осторожно снимая с подоконника гипсовые барельефы.

Не найдя свободного стула, Машенька пододвинула Оксане ящик, на котором только что сидел брат.

Встревоженная всем этим хаосом, Оксана села на ящик и, не зная, с чего начать, сложив руки на коленях, оглядела комнату.

— Давно я у вас не была. Ну как вы живете? — взглянула на полуосвещенное лицо Романа. Из-под нависших густых бровей сверкали внимательные смелые глаза, большая голова с лохматой шевелюрой, лицо грубо скроенное, но все черты говорили о сильном характере и таланте. Лицо напоминало портрет Бенвенутто Челлини.

— А что пишет Евгений? — заговорила Машенька.

Оксана тревожно взглянула на нее:

— Ничего не пишет.

— Понимаю, — кивнула Машенька, глядя на догорающую свечу — Сейчас будет темно.

— Вот последняя. — Роман Матвеевич подал свечу.

В комнате снова разлился мягкий спокойный свет.

Оксана пришла сюда поделиться горем, но при виде сырого подвала, без света ей стало стыдно говорить о своих бедах. Вот живут люди, молча переносят настоящие бедствия. Она отогнала все свои мрачные мысли, взяла со стола рисунки, с интересом взглянула на них.

— Роман Матвеевич, вы мне так и не ответили, как ваши успехи, что вы поделываете? — беспечным тоном спросила она, сразу оборвав гнетущую тишину.

— О! — воскликнула Машенька. — Теперь-то он и добился успеха!

Роман Матвеевич, иронически улыбаясь, дополнил слова сестры:

— Да, это можно назвать успехом. К счастью для меня, ушли в область предания все эти идиотские дискуссии об эстетике… Сейчас, когда стали отчетливо понимать, где искусство, а где ремесло, вспомнили и обо мне.

— Картину его купили! — вставила Машенька, укладывая бинты в санитарную сумку.

— Действительно, — продолжал Роман Матвеевич, — на последней выставке была одна моя картина, правда, я давал на выставку пять полотен, а приняли только одно, вот такая крошечная картина в стиле Мейссонье. И можете себе представить чудо, на всей выставке только одну эту картину и купили. И не какая-нибудь закупочная комиссия, а сам Немирович-Данченко.

Опережая восторг Оксаны, Машенька, подняв руку, щелкнула пальцами:

— Вот это да! Знаешь, Ксана, когда я вернулась с окопов и узнала об этом, я хотела побежать и расцеловать Немировича-Данченко. Есть еще гениальные люди, которые понимают друг друга.

Радостно улыбаясь, Оксана протянула руку Роману:

— Поздравляю вас, искренне рада вашему успеху. Я всегда думала, что вы заслужили его, и мне было досадно, что ваш талант так долго не признавали…

— Все к лучшему в этом лучшем из миров, — ответил он, сверкая глазами из-под нависших пепельных бровей. — Я так долго жил в нужде, что стал гордым, и меня теперь не купишь ни за какие деньги. А на днях меня вызвали в Союз художников, сообщили, что мне дается большой заказ — написать портрет одной заслуженной артистки. Ну, думаю, хорошо, старикам денег пошлю, Маше башмаки куплю, шубу ей справлю, дров на зиму заготовлю. Прихожу я, смотрю: сидит эта самая артистка в лисах, в кружевах, в бусах. Гляжу я — а лица-то и нет, писать нечего. Так и ушел. На меня зашипели, говорят — это заслуженная артистка, а я отвечаю: хоть королева, но, раз лица нет, чего же писать? Я не работник рекламного отдела, чтобы рисовать горжетки. Так вот мы с Машей опять и живем бедно. Заказов не дают.

— Пусть не дают! — печально улыбнулась Машенька. — Я скоро в армию пойду, мне шинель и сапоги — все дадут.

С первого августа Машенька совмещала занятия в геологическом институте с учебой на курсах медицинских сестер. Работая на строительстве укреплений, она многое поняла и решила быть готовой, если институт закроют и всем студентам придется заняться одним общим делом, — отражать врага.

В институте на товарищах, а дома на брате она проходила практику по оказанию первой помощи раненым.

Сейчас, скатав бинты и уложив их в санитарную сумку, она уловила что-то в светящихся глазах брата и, хотя на занятия идти было еще рано, вдруг заторопилась. Она знала, что в той красной папке, которая лежит на тахте, сотни набросков лица все одной и той же девушки. Однажды она спросила брата, что это за портреты, и он, не моргнув глазом, ответил, что это наброски с репродукций Сикстинской Мадонны. Этими словами он мог бы обмануть студентку геологического института, но сестру ему не удалось обмануть.

Будто она не видит, как стало светло в комнате от сияния его счастливых глаз.

— Простите, друзья, мне надо бежать, бежать, опаздываю на занятия медицинских курсов. — Она торопливо перебросила через плечо сумку с красным крестом.

Оксана удивленно подняла брови:

— Маша, ты серьезно? На медицинских курсах? Ты что ж, меняешь профессию, как и я?

— Меняю. Скоро вы останетесь одни, а я — на фронт! — И, обняв подругу, Машенька убежала.

Свеча догорала. Наступило молчание…

— Хотите, пройдем в мою мастерскую? — сказал Роман Матвеевич. Когда она поднялась, чтобы следовать за ним, добавил: — Только там очень холодно, наденьте пальто.

Они прошли через двор, вошли в гараж. На цементном полу еще были видны следы стоявших тут машин.

Роман Матвеевич зажег свет. Большие лампы осветили стол, заваленный картонами и холстами. На мольберте в углу стояла какая-то картина, завешанная холстом, около нее раскладной стульчик, какой носят с собой любители-рыболовы и художники-пейзажисты. Тут же стоял электрический камин.

Оксана уселась на стульчик, протянув руки к камину. Роман ходил по мастерской, стуча тяжелыми башмаками, подбитыми стальными пластинками.

— Помните первые дни войны, когда художники собирались в Союзе, словно они не знали, за что им теперь приняться, где они нужны? Помните, я тогда сказал, что надо писать портреты русских воинов? Помните?

Она кивнула, все это она отлично помнила.

— Тогда, — продолжал Роман, — я перешел от слов к делу. Для меня все было ясно. Я познакомился с летчиком-истребителем, который делал в день по восемь — десять вылетов и за первые дни войны сбил девять немецких самолетов. Сейчас я покажу вам портрет этого летчика.

Она почувствовала тревогу при упоминании о летчике и со страхом приготовилась взглянуть на портрет. Самой ей такой портрет не удался. Не удался настолько, что она боится даже подумать теперь о том, что когда-то считала себя художницей.

Он осторожно снял холст. Перед Оксаной был портрет девушки с гордо откинутой головой. Ветер чуть раздувал кудрявые волосы. Широкий лоб, крупный нос, крупные губы — все черты лица выдавали твердый, смелый характер. Светлый бесстрашный взгляд, не знающее страха сердце. В простой синей гимнастерке с голубыми петлицами на воротнике, она была как живая, всем улыбалась дружески, с открытым сердцем. И словно говорила своим приветливым взглядом: поверьте мне, жизнь прекрасна, в ней больше добра, чем нам кажется, больше дружбы, чем мы привыкли замечать…

Откинувшись на стульчике, расширив глаза, словно онемев, Оксана смотрела на портрет.

Художник молча наблюдал за ней и не ждал никаких слов одобрения, видел по ее глазам, что она чувствовала.

— Я не закончил этот портрет, — сказал он глухо, — этого летчика-истребителя больше нет.

Оксана медленно повернула голову, взглянула в его глаза, он отвернулся и зашагал по асфальту, стуча тяжелыми каблуками.

«Какое странное совпадение», — подумала она и хотела рассказать о Михаиле Шумилине, о его незаконченном портрете, но сейчас же устыдилась своей неудачной попытки. Как она, бездарная дилетантка, осмеливалась писать портрет живого человека! Для этого нужен талант, чтобы человек остался жить на века и мог говорить с холста, мог поведать миру о своих стремлениях и помыслах… Нет, хорошо, что она стала медсестрой. Теперь она приносит пользу и счастлива. Как она могла считать себя художницей, раскрашивая олеографии в своей светлой мастерской, построенной на деньги отца, когда вот так живет рядом с ней настоящий художник и создает настоящее искусство.

— Когда я узнал, что Катенька погибла, — продолжал Роман глухим прерывистым голосом, — я понял, что у меня в руках бессмертие. Я оставил ее жить в искусстве. Посмотрите на ее улыбку, это не загадочная улыбка Джиоконды — это улыбка бойца грозного сорок первого года…

Странный вихрь чувств охватил Оксану, но все сильнее пробивались в нем мысли о собственном бессилии и ничтожестве. Подавленная, вышла она из мастерской художника, думая о том, что надо освободиться от всех мелочных забот… Нельзя стоять в стороне, нельзя присутствовать при событиях, надо участвовать в них. Ей стало стыдно за все тревоги о брате, о себе, об отце… Что произойдет с миром, если они погибнут в этой страшной борьбе? Ей показалось, что только теперь она воистину поняла, что погибшие за Родину — бессмертны!..

 

Глава девятая

Наконец от Евгения пришли сразу три открытки.

«Дорогие мои, еду. Привет всем…». «Дорогие мои, все еду… Привет всем». «Дорогие мои, приехали. Подробности письмом. Привет всем…»

Теперь уже было ясно, что Евгений принимает непосредственное участие в боях.

Но, придя в госпиталь, Оксана прочла в газете, что после ожесточенных и упорных боев наши войска оставили Ельню.

При упоминании об этом городе Лаврентий, нахмурившись, попросил газету, мельком взглянув в лицо Оксаны — понимает ли она, что значит «после ожесточенных и упорных боев…»

Оксана подала газету и молча вышла из палаты, В коридоре она услышала взволнованный голос отца, он с кем-то спорил. Она сбежала по лестнице и увидела отца, прижатого к колонне, окруженного летчиками. Прислушалась и поняла, что речь идет о капитане Миронове, летчики рвались к нему, отец не пускал.

Лаврентий развернул газету и прочел на третьей полосе: «Налет немецких бомбардировщиков на Москву…» — и такая ярость охватила его, что он сорвался с кровати и ринулся в кабинет профессора для решительного объяснения. В коридоре, услыхав взволнованные голоса, он пошел на них.

Стоявшая наверху Оксана увидела его, спряталась за колонну — ну, будет дело! Мгновение Лаврентий с радостным лицом стоял, опершись на барьер, потом перегнулся через него и закричал на весь вестибюль:

— Товарищи, скорее ко мне!

Летчики и профессор подняли голову. Сергей Сергеевич не успел произнести ни слова. Летчики штурмом взяли лестницу. Оксана даже закрыла глаза, она была уверена, что сейчас друзья сомнут капитана, но когда она успокоилась, то увидела, что вся шумная стая уже гремела в коридоре, потом скрылась в палате.

Побежденный профессор только через полчаса осмелился предъявить свои права, вошел в палату с твердым намерением попросить друзей удалиться. Но никто не обратил на него внимания, и он присел, слушая оживленный разговор. Молодой летчик, похожий на цыгана, сверкая черными глазами, рассказывал о налетах на Кенигсберг.

Лаврентий слушал его самозабвенно. Только что он был взбешен нахальством немцев, осмелившихся налетать на Москву, но его товарищи тоже не дремали, они мстили врагу. И от этого известия он ожил, почувствовал такой прилив силы, что готов был немедленно сесть в свой самолет.

Когда летчик с цыганским лицом умолк, наступило молчание. Потом заговорил седой командир с золотыми зубами. Глядя в окно, он тихо сказал:

— Горе не миновало и нас. На днях не вернулась с боевого задания Катя Бухарцева.

Лаврентий вздрогнул.

— Катя? — глухо прошептал он, медленно суживая наполнившиеся слезами глаза. Потом совсем закрыл их и поник головой.

И все летчики, отвернувшись от него, задумчиво щурились.

Вдруг Лаврентий, резко поднявшись, подошел к профессору:

— Я должен идти, я не могу больше отсиживаться здесь.

Сергей Сергеевич строго взглянул на него, сухо сказал:

— Всему свое время. — Повернулся к летчикам и тоном приказа произнес: — Прошу вас выйти.

Лаврентий ждал, что сейчас товарищи вступятся за него, но они, не поднимая глаз, встали и без единого слова направились к двери.

Вечером пришла Люся. Она начала рассказывать о своих кинематографических делах, но он все время перебивал ее, расспрашивая, бывают ли налеты на Москву, сколько самолетов прорывается…

— Конечно, бомбят, — ответила Люся, возмущенная его наивностью. — В Москве уже невозможно жить. Пойдешь в магазин — налет, тревога, пойдешь в театр — налет, тревога… Иногда целый день тревога. Все важные учреждения уже эвакуировались из Москвы.

— Что? — вскрикнул он и перестал шагать по палате. — Как ты сказала? Что за странное слово? Эвакуация из Москвы?

— Ну, конечно, — ответила она, пожимая плечами. — Женщин и детей уже эвакуировали.

— Эвакуировали? Как же так? Почему?

Она с раздражением передразнила его:

— Почему? Да потому, что немцы прут, а наши не умеют остановить их.

— Как это не умеют? Ты помолчи о том, чего не понимаешь! — Снова заходил по комнате, остановился, потер лоб, устало сказал: — Ты сегодня пораньше уйди, у меня голова болит. — Лег на кровать, уткнув лицо в подушку, до боли закусив губы.

Люся поняла, что расстроила его, но не догадалась, чем же. Самого главного она еще не сказала. Она села рядом с ним, погладила по плечу, успокаивая и ласково шепча:

— Ларчик мой, пойми, ведь это даже лучше, что некоторые учреждения уезжают из Москвы, например кинофабрики. Ну скажи, зачем торчать в Москве, когда ее бомбят? В Москве темно, тревожно, а Советский Союз велик, есть такие места, где сейчас греются на пляжах, купаются. И вот, например, ты выздоровеешь, улетишь на фронт, а что мне делать в Москве? Сидеть в бомбоубежище? Зачем, когда я смогу продолжать работу в Алма-Ате?

Прислушавшись к ее словам, он поднял голову, с изумлением посмотрел на нее:

— Разве я сказал тебе — не уезжай?

Она обрадовалась:

— Милый, ты понимаешь, я не могу отрываться от коллектива. Ведь стоит только остаться здесь, и мне не удастся моя карьера. Правда? Режиссер может найти другую. Правда?

Он кивнул, устало опустив веки.

Вдруг она о чем-то задумалась, вытянув трубочкой губы. Огромные ресницы заколыхались, как веера. Постепенно на лице появилась язвительная усмешка.

— Да, да, да, — произнесла она вслух, подтверждая свои мысли. — Мне и в тот раз показалось, что ты рад тому, что я уезжаю. Ты ни разу не поцеловал меня! Да, да, да, тогда мне показалось, а теперь я ясно вижу — ты разлюбил меня!

Он слушал и думал: «Черт побери, даже глупая женщина хитра, как умный мужчина. Ничем их не проведешь. У них на этот счет какое-то особое чутье».

— Правда? Разлюбил? — допытывалась она, обрадовавшись этой новой мысли и стараясь показать себя очень несчастной.

Он вздохнул, ничего не ответил.

— Все ясно, все ясно! Теперь я никуда от тебя не уеду. Слышишь? Чего молчишь? Солги или скажи правду! — Она взяла его за виски и повернула к себе. — Взгляни мне в глаза, взгляни, я сразу узнаю: права я или нет!

Не открывая глаз, он процедил сквозь зубы:

— Доктора мне не позволяют волноваться. Тебе пора.

Она попятилась от него:

— А-а, вот как, ты уже гонишь меня! Не уйду! Так и знай, не уйду!

Преодолевая усталость, он выдавил последние слова:

— Если ты уедешь в Алма-Ату, я буду каждый месяц посылать тебе тысячу рублей.

Она еще колебалась, подписать ли мир, еще ходила по комнате, удерживая ярость, потом сказала:

— Хорошо. Уеду. Присылай, Но когда война кончится, ты поплачешь за это у моих ног. Поплачешь. — И, не подавая ему руки, надела перчатки и вышла.

Ночью Оксана зашла к Миронову. Он сидел на табурете, облокотись на столик, и по щекам его текли слезы. Поставив лекарства, она поспешила уйти.

— Сестра, — окликнул он, — погодите. Присядьте на минуту. Я хочу поделиться с вами своим горем. — Увидел, что Оксана остановилась, медленно продолжал: — Сегодня я узнал, что погибла моя подруга, летчица Катя Бухарцева. Это был такой верный, такой прекрасный товарищ!

— Да, да, — тихо ответила Оксана, — я знаю ее, прекрасная девушка…

— Вы были с ней знакомы? — оживился он.

— Нет. Но я видела ее у одного своего знакомого. Видела и запомнила.

Оба замолчали, углубившись в свои воспоминания. Потом он спросил внезапно дрогнувшим голосом:

— Неужели это верно, что должны погибнуть самые лучшие?

— Не знаю, — ответила она, — но я знаю, что самые лучшие всегда были впереди.

— Это, пожалуй, так, — в задумчивости произнес он. А она, хотя и понимала, что это неудобно, все не могла оторвать своего взгляда от этого большого плачущего мужчины.

 

Глава десятая

В воскресенье, семнадцатого октября, Петр Кириллович, взволнованный, прибежал к Строговым, размахивая газетой:

— Читали? Видели? Что же это делается?

Сергей Сергеевич поднялся к нему навстречу и хотел взять газету, но Ожогин размахивал ею, как белым флагом.

— Вязьминское направление! Больше читать нечего! Понимаете, что творится? Немец к Можайску прет! Удастся ли его разбить на Бородинском поле или придется Москву жечь?

Слушая эти истерические выкрики, профессор Строгов спокойно рассматривал сытое, розовое лицо Ожогина. Казалось, никакие тревоги войны не прибавили на нем морщин. Должность директора комиссионного магазина была нехлопотлива. Нельзя сказать, чтобы директор магазина недосыпал ночей, недоедал, и Сергей Сергеевич сурово осуждал эти панические настроения. Он попробовал устыдить его, говоря, что эти выкрики неуместны и недостойны русского человека, но Ожогин не дал ему договорить.

— Куда же хуже! — опять закричал он. — Хуже будет у самых стен Москвы! Тогда мы и спохватимся, а то все будем говорить — хорошо, да ничего, да слава богу. Разве можем мы взглянуть правде в глаза? А правда-то вот она, идет на нас… Не приведи бог, завтра Можайск сдадут, а у нас все будут кричать: «Победа за нами!»

— Без паники, — сухо перебил Сергей Сергеевич, раздосадованный тем, что в решительный момент, вместо того чтобы все спокойно обдумать, Ожогин подогревает неврастению.

— Бросьте вы меня уговаривать, — еще раздражительнее продолжал Петр Кириллович, — я болею душой за Родину!

— Тогда зачем же столько ненужных слов?.. Покажите на деле свою любовь к Родине, защищайте ее.

— А как? Как? — подскочил к нему Петр Кириллович, размахивая кулаками.

Сергей Сергеевич ответил не задумываясь:

— Много есть способов, настоящий патриот всегда найдет, чем помочь Родине.

Петр Кириллович бегал по ковру, спотыкался, казалось, он подвластен только своим мыслям, слушает только их, но вдруг остановился, прибитый на месте одной фразой.

— Жизнь отдать? А как ее отдать?

Строгов недолюбливал Петра Кирилловича за то, что он, «величайший делец», в самый решительный момент ведет себя, как трус. Он задает мальчишеские вопросы только потому, что сам не хочет отвечать на них, ждет от других помощи, надеется, что другие укажут ему более правильный путь, которым и воспользуется, если он будет безопасен.

Сергея Сергеевича раздражало, что Ожогин говорил, не стыдясь, о том, что сам профессор таил и чего стыдился, как позорного малодушия. Ему долго внушали, что воевать будут на чужой земле, воевать малой кровью, и теперь, когда враг стоял у стен Москвы, Строгов был в полной растерянности. А этот малодушный Ожогин своими истерическими выкриками мешал ему разобраться в хаосе событий.

Не получив ни поддержки, ни утешения, Петр Кириллович продолжал безнадежным тоном:

— У меня сердце кровью обливается, когда я беру газету. Я страдаю за каждого русского солдата. Вы понимаете, почему Евгений молчит? Я знаю точно: он убит, измолот в мясорубке!

Сергей Сергеевич вздрогнул. Он не допускал мысли о гибели сына. Писем нет? Но там не до писем. Он встал, не скрывая своей неприязни, без всяких объяснений и ссылок на неотложные дела удалился в свой кабинет.

Петр Кириллович передернул плечами. Строговы всегда казались ему если не сумасшедшими, то людьми с вывихнутыми мозгами. Чего стоит поступок взбалмошного Евгения!

В раздумье Петр Кириллович остановился у стола и, глядя в окно, жевал печенье. Серый дождь торопливо бежал по московским улицам. Люди, согнувшись, стояли в очереди. Витрины магазинов до второго этажа закладывались мешками с песком, забивались досками. Жизнь в городе замирала, приближался вплотную горячий вихрь.

Услышав за спиной шаги, Петр Кириллович оторвался от своих дум и сконфуженно заметил, что по рассеянности съел все печенье в вазе. Вошла Елена. Лицо ее было в слезах, в руках та самая роковая бумажка, которую Петр Кириллович со дня на день ждал. Он в страхе попятился от дочери, боясь услышать эти слова: «Защищая Родину, пал смертью храбрых».

Елена села у окна, держа бумажку в руках. Петр Кириллович не решался подойти к ней. Потом, когда испуг прошел, положил руку на плечо, молча утешая ее. Робко взял у нее из рук бумажку, прочел, невероятное изумление застыло у него на лице, рука разжалась, и бумажка полетела на ковер.

— Ох! — вскрикнул он, хлопнувшись на диван. — Ох, Лена, как ты меня напугала! Я думал, что это о нем! — И вдруг, откинув голову к спинке дивана, оскалив зубы, захохотал.

Когда успокоился, заговорил, самодовольно поглаживая бороду сначала тыльной стороной ладони от себя, потом, перевернув руку, к себе, покашливая от удовольствия:

— Глупая девчонка, глупая! Да разве это горе?

Елена страдающим голосом крикнула:

— Но я не умею копать землю!

— И не надо! Кто же позволит тебе идти на трудовой фронт? Подумаешь, дело. От армии освобождают по болезни, а тут еще беспокоиться о трудовом фронте. Пустяки. Разорви бумажку и брось. И никуда не ходи!

Елена испуганно слушала его.

— Но тут сказано — в обязательном порядке. Ведь я нигде не работаю, не имею детей, следовательно, должна идти.

— Никуда ты не должна идти. У тебя муж на фронте.

Этот аргумент показался Елене неубедительным, и она робко возразила:

— У многих мужья на фронте…

Петр Кириллович встал, взмахом руки обрывая разговор:

— Чепуха! Профессор должен побеспокоиться о своей семье. Если он отправил сына на смерть, это еще не значит, что моя дочь должна копать землю. Я скажу ему, и он все устроит…

Елена испуганно схватила отца за руку:

— Ни слова! Ты не понимаешь! Они помешались от этой проклятой войны!

Петр Кириллович побелел от злости:

— Ну нет, я этого так не оставлю! Если он хочет, пусть идет сам копать землю. В прошлую войну дамы щипали корпию для лазаретов, это я понимаю, но пилить дрова, разрабатывать торфяные болота, строить противотанковые рвы… благодарю покорно! Иди, иди, успокойся. Я все устрою сам, если Строгов не понимает своего долга перед семьей!

От раздражения он даже прикрикнул на всхлипывающую дочь и, что-то решив, стал торопливо одеваться.

Через полчаса он был у знакомого врача.

Доктор Пухов, отбросив газету, побежал навстречу ему из гостиной, долго жал руку, потом повел к дивану. Петр Кириллович заметил, как покачивались портьеры, словно из-за них кто-то подсматривал, потом в гостиную вошли оба сына доктора. Ожогину был хорошо известен способ, каким удалось этим молодым людям освободиться от войны.

Сели за круглый столик, достали из лакированной японской коробки хорошие папиросы, закурили и, как все деловые люди, заговорили о войне. Петр Кириллович услышал повторение собственных мыслей, но странно, теперь они вызывали в нем только раздражение. Потом доктор Пухов перешел на более легкий тон, сказав, что ухудшение дел на фронте всегда способствует улучшению коммерческих дел. Петр Кириллович пожал плечами, давая понять, что он не согласен с этим циничным определением, но вспомнил о своем деле и промолчал.

Но Пухов пустился в длинные рассуждения по поводу того, что газетные сообщения вызывают панику среди населения, оно начинает метаться, несет в магазины ценные вещи, продает их и бежит из Москвы. Сам доктор успел скупить в магазине Ожогина весь редкий фарфор и хрусталь. Он с удовольствием вспоминал об этой спекуляции. Теперь он интересовался только редкими гравюрами и антикварными безделушками. Впрочем, иногда он покупал и картины, и золото, и меха. Оба его сына тоже не сидели сложа руки, отец не мог пожаловаться на них, они не занимались философией.

Как раз философией-то и хотелось заняться Ожогину. Но он терпеливо отвечал на деловые вопросы расторопных юношей и их отца: да, в магазины усиливается приток товаров, да, он сообщит немедленно, он, конечно, помнит телефоны всех своих друзей, а особенно таких милых, как доктор. И он гордился тем, что из отцовских чувств вынес этот неприятный ему перекрестный допрос и все-таки дождался справки, которую доктор Пухов торжественно передал ему, намекнув на возможные услуги со стороны Ожогина.

На другой же день Петр Кириллович купил золотую брошь с аквамаринами за сто пятьдесят рублей и уступил ее доктору Пухову за пятьсот.

 

Глава одиннадцатая

Открытка Евгения со словом «приехали» была написана на станции Вязьма в те несколько минут, пока бойцы отдельного батальона майора Миронова стояли в очереди у пункта питания. В стороне рычали моторы грузовиков, ожидавших батальон, и Евгений успел черкнуть несколько слов, поставить дату «25 сентября» и бросить открытку в почтовый ящик.

Солдаты из других частей — одни из них сопровождали в Москву эшелон подбитых танков на ремонт, другие приехали в Вязьму за грузами для своих частей, стоявших неподалеку от Смоленска, — на вопросы о положении отвечали хмуро, односложно, но было и нечто утешительное в их ответах: «Да, так, стоим на месте…», «Теперь пока все тихо…».

Из сводок и политинформации, которую ежедневно проводил политрук батальона, Евгений уже знал, что фронт стабилизировался возле Смоленска, у Ярцева, а хмурое немногословье солдат можно было отнести к тому, что на войне всякие разговоры опасны, и к тому, что вот и Гитлер прорвался к старинному русскому городу, как сделал это когда-то Наполеон… Но от Вязьмы до Ярцева было так далеко, чуть ли не восемьдесят километров, что тут шла обычная жизнь. Даже и солдаты чувствовали себя в далеком тылу, вроде бы в отпуске.

Но вот батальон посадили на машины и повезли. Но повезли почему-то не на запад, к Ярцеву, а на север, в направлении Холм-Жарковского. Это выяснил сосед Евгения по машине пулеметчик Сарафанкин. В каждом воинском соединении всегда бывает такой особо осведомленный солдат, который умеет по разрозненным словечкам, а то и за щепотку махорки узнавать все, что солдату знать и не положено.

К вечеру машины остановились в глухом, как показалось Евгению, лесу, послышалась команда на выгрузку, после чего командиры рот и взводов проверили оружие, и батальон двинулся по зыбкой лесной тропе куда-то в темноту. Шли больше двух часов, и только в десять вечера объявили наконец привал.

Командир батальона разрешил развести небольшие костры — по одному на взвод, откуда-то появилась кухня со щами и кашей. Так началась военная жизнь. Неугомонный Сарафанкин тут же выяснил, что в этом районе и стрельбы-то не слышно, из чего сделал вывод — они находятся в какой-то резервной армии.

Утром они обнаружили, что оказались прямо-таки в райском месте. Рядом протекает неширокая, но глубокая речка, потеснившиеся к их приходу соседи оставили несколько обжитых землянок, в которых разместились командиры, а уж остальное, как говорится, дело самих солдат. Так Евгений стал сапером — вместе со всем взводом строил первое в своей жизни жилье.

С каждым днем деревья все больше оголялись от листьев, только ели чернели своими шлемами, похожие на древних русских воинов. Небесная голубизна просачивалась сквозь оголенные ветки, спускаясь все ниже и ниже к землянкам. Но солнца пока еще хватало не только для освещения, но и для согрева днем. Впрочем, майор Миронов не давал своим бойцам прохлаждаться: день был рассчитан строго. Сначала рытье землянок и окопов, потом стрельбы, изучение своего и трофейного оружия, так что только к вечеру выпадало свободное время, когда лес превращали в читальню. На пеньках и под деревьями сидели солдаты, писали письма, читали газеты.

В такие часы писатель Разумов присаживался у облюбованного им пня, как в собственном кабинете, доставал дневник и записывал свои военные впечатления, хотя еще ни разу не видел немца и не пролил ни капли крови, кроме как из порезов на пальцах, когда дежурил на кухне. Но все-таки он вел дневник, надеясь, что когда-нибудь он послужит основой для великой эпопеи о войне. Пока что он записывал наблюдения над товарищами и командирами. Вот и сейчас он поглядывал на лежащего рядом Строгова и раздумывал, как бы политературнее охарактеризовать этого незаурядного музыканта, который оказался самым заурядным солдатом: тянется изо всех сил, чтобы выслужиться перед весьма малокультурным и довольно грубым командиром… Так в изображении Разумова выглядел Миронов, особенно после того, как писатель подглядел: Миронов от души смеялся над карикатурой в армейской газетке, в которой Разумов не нашел ничего примечательного.

Строгов не замечал исследовательского взгляда писателя. Он лежал на спине, заложив руки за спину, глядел в небо, слушал шелест леса и отдыхал. Он устал, у него ныли руки от тяжелой земли — сегодня рыли окопы полного профиля с полочками для гранат, со скрытыми амбразурами для пулеметов, — и Евгений даже подумал: а сможет ли он когда-нибудь снова сесть за пианино с ощущением, что руки повинуются ему? Но в эту минуту он просто отдыхал и слушал музыку леса. Однообразный шум деревьев медленно таял, поднимался, как занавес, и за ним проступала мелодия ветра…

Из чащи леса на поляну выступил Любанский. Бывшего артиста недавно лишили его шевелюры, и теперь он выглядел мальчиком с круглой головой на тонкой шее. Но привычек любимца публики он не оставил. Вот, увидев зрителей, которых ему теперь все время недоставало, он прыгнул на пень, раскинул руки, восстанавливая равновесие, и с пафосом заговорил:

— Друзья, минуточку внимания! Я только что с КП. Там мне удалось побеседовать с корреспондентом фронтовой газеты. Вот последние данные. Враг зализывает раны. Фронт стабилизирован. Скоро мы пойдем в наступление. Чтобы вдохновить вас на подвиг, я почитаю стихи. Итак, «Полтавский бой»… Кха, кха! (Откашлялся, распахнул шинель.)

Горит восток зарею новой, Уж на равнине, по холмам Грохочут пушки…

— Ребята, почта! — вдруг выкрикнул кто-то из-за кустов.

Любанский повернулся на пне, балансируя на одной ноге, погрозил пальцем бывшему парикмахеру из Метрополя:

— Жорж, замолчите! Вам все время мерещится почта, но уверяю вас, что ваша официантка Дуся давно вас забыла!

Парикмахер вышел на полянку, презрительно усмехаясь.

— Вы мне мстите, Любанский, за то, что я остриг вашу пышную шевелюру. А моя Пенелопа будет ждать меня хоть десять лет!

Любанский захохотал, как Мефистофель. Жорж пожал плечами, отвернулся к пулеметчикам Неречко и Сарафанкину, презрительно сказал:

— Не понимаю, чего этот комедиант первого ранга ржет. У греческого царя Федосея была такая верная жена Пенелопа. Царь задержался где-то на войне, а ее стали осаждать женихи, так она десять лет водила их за нос, все ждала мужа…

Он высокомерно взглянул на Любанского и вдруг закричал:

— Смирно!

Любанский отмахнулся от него, но остальные уже вскакивали на ноги, торопливо одергивая шинели. Подходил Миронов.

Майор Миронов иногда просто побаивался своих бойцов. Во время военных занятий он еще мог заставить этих людей слушаться и выполнять команды, чувствовал силу батальона — шестьсот штыков! — но едва раздавалась команда «Вольно!», как они рассыпались во все стороны, подобно шарикам ртути. Вот и сейчас по команде «Смирно!» они поднимались медленно, а Любанский вообще так и стоял на пеньке в позе оратора.

Но вот и Любанский спрыгнул со своей трибуны. Миронов поздоровался, с усмешкой выслушал нестройное приветствие и предложил заниматься своими делами. Затем, словно только что увидев, приказал:

— Строгов, зайдите ко мне на КП.

Вызвав младшего лейтенанта Узлова, командира первой роты, он обошел с ним землянки, поинтересовался результатами сегодняшних занятий, потом спросил:

— Скажите, младший лейтенант, Строгов потянет на командира взвода?

— А где Хотьков? — нервно спросил Узлов. Он уже догадался, что речь идет о первом взводе. Хотькова вызвали на КП еще утром.

— Хотьков ушел в отдельную роту бронебойщиков. По всем полкам отбирают добровольцев в такие роты.

— Понятно, — тихо сказал Узлов. — Строгов потянет, он исполнительный.

— Теперь этого мало, — сухо заметил Миронов. Но что он мог еще сказать, когда и младший лейтенант Узлов, двадцатилетний парнишка, только что выпущенный из офицерского училища, был пока что всего лишь исполнительным человеком.

Сам Миронов старался не терять времени даром. Он учил, подсказывал своим людям, как тяжела современная война и как можно и нужно бить врага, но знал ли он, как поведут себя эти необстрелянные бойцы в бою?

Конечно, он знал и понимал больше, чем его бойцы. «Стабилизация» фронта давала всего лишь передышку. Пока его батальон был в составе резервного фронта, но кто знает, когда и куда нанесут следующий удар немцы? И то, что старослужащий Хотьков был отозван в роту бронебойщиков, тоже было одним из сигналов, к которым Миронов умел прислушиваться. Значит, надеяться на противотанковую артиллерию, которую немцы здорово потрепали в боях под Смоленском, пока нечего, придется действовать против немецких танков «малой артиллерией» — бронебойными ружьями, гранатами и бутылками. И авиации у противника все еще много, а наши самолеты словно приросли к земле. Правда, тут Лаврентий прав — надо в первую очередь защищать Москву, до нее от немца стало полчаса лета, а вот не могут же они справиться с нею, как когда-то с испанским городом Герника, который немцы стерли авиацией с лица земли… Да, война будет еще долгой и тяжкой, она еще только начинается, хотя гитлеровцы и вопят, что закончат ее этой осенью.

Все эти размышления Миронов оставил при себе, И на КП Строгову он об этом не говорил. Просто сказал, что Строгов обязан принять взвод, что человек он грамотный, сам понимает: офицерами и командирами взводов не рождаются, стал воином — будь готов и к тому, что станешь командиром.

Но когда Строгов, несколько опешивший, вышел из землянки, Миронов взял трубку и позвонил Узлову, чтобы тот встретил Строгова и сам представил его взводу как командира. И строго добавил:

— И чтобы никаких шуточек! А то, знаешь, они у тебя там все остряки!

Поэтому, когда Строгов вернулся в роту, первый взвод был выстроен на полянке, и командир роты сам сказал прочувствованное слово о том доверии, которое оказывает командование батальона бойцу Строгову.

Евгений стоял, потупив глаза, он никак не мог привыкнуть к новой своей роли. И когда Любанский язвительно сказал: «Этак вы, Евгений Сергеевич, скоро станете генералом!» — Строгов даже обрадовался, услышав жесткий голос младшего лейтенанта Узлова:

— Боец Любанский! Приказы командования не обсуждают, а выполняют!

И Любанский вытянулся в струнку, а Разумов, перекосившийся было в привычной иронической усмешке, тут же стер ее с лица.

Так боец Строгов получил первую командирскую должность.

А наутро его разбудили грозные перекаты артиллерийской канонады.

Он взглянул на часы: было пять тридцать.

Рота выскочила из землянок, как по тревоге.

Евгений прислушался: по всему горизонту в мягком сером небе грохотали громы. Они слышались и с севера, и с запада, и с юга. И без объяснений было понятно: немцы опять начали наступление, и, возможно, по всему фронту.

Узлов ушел на КП. Евгений послал Сарафанкина узнать, готов ли завтрак. Батальон каждую минуту мог сняться с места, а у бойцов не было даже пайка. То, что получили в Москве, уже съели.

Сарафанкин вернулся вместе с походной кухней. Сердитый повар раздавал кашу, не жалея. Вскоре появился и старшина роты: он тоже не пожалел батальонных запасов.

Узлов появился только к двенадцати.

Взводные сошлись в землянке командира роты. Узлов старался держаться спокойно, но ему это плохо удавалось.

— Командование выясняет положение, — сказал он. — Приказано заниматься по расписанию.

Шесть часов из этого расписания уже прошли. Узлов предложил провести учение по гранатометанию.

Приказ был принят солдатами без обычных шуток. Хотя удары артиллерии слышались глуше, но это могло обозначать и то, что немцы уже прорвали фронт, потому пушечный огонь и слышится так разрозненно. Однако, когда начали метать гранаты и бутылки, отражая «танковую атаку противника», бойцы занялись всерьез. Может быть, потому, что теперь каждый понимал: а вдруг придется и в самом деле встретиться с танками.

В двадцать два поступил приказ грузиться на машины. Взводный командир Строгов узнал даже направление — к деревне Бедовой, на берег Днепра.

Все это время Миронов был занят. Хотя Строгов и стал командиром взвода, но батальонный был для него по-прежнему далек, как и в то время, когда Строгов был простым бойцом. Но когда садились на машины, Миронов сам подошел к нему.

— Привыкаете? — спросил он.

— Пытаюсь, — неловко и совсем не по-уставному ответил Строгов.

— Это пройдет! — успокоил его Миронов. — Когда подойдете к Бедовой, разведайте, как там и что…

— Есть! — облегченно ответил Строгов.

— Ну вот, это уже лучше! — улыбнулся Миронов.

Два часа, пока пробирались по лесу к деревне Бедовой, продолжалась пушечная стрельба. Так как машины все время поворачивали то вправо, то влево, понять, где же находится главный участок боя, было невозможно. То казалось, что бой уже переместился на восток, и тогда Строгов слышал вздох или робкое «Окружают!» и сам кричал: «Отставить разговоры!» — то казалось, что весь бой впереди и они едут именно в самое пекло, и опять кто-то не выдерживал, вздыхал.

Длинная дорога многих укачала, разговоры притихли, бойцы спали, наваливаясь друг на друга. Строгов, вероятно, и сам спал бы, если бы не новая должность. И он с опаской ждал того момента, когда ему придется действовать.

Вдруг шофер резко затормозил. Строгов спрыгнул с машины на ступеньку и наклонился к нему.

— Бедовая в километре, — почему-то шепотом сказал шофер, глядя вперед, где высилось какое-то строение: не то разрушенная колокольня, не то силосная башня. Строгов растолкал Сарафанкина и приказал ему пройти вдоль колонны, предупредить о тишине и сообщить капитану Миронову, что разведка вышла. После этого он вызвал Любанского и Разумова.

Внутренне он понимал, что в разведку лучше было бы пойти с Неречко и Сарафанкиным, но Любанский и Разумов были все-таки свои люди, с ними он чувствовал себя свободнее.

И вот они шли ночью по дороге, только что казавшейся тихой, мирной, такой, по каким они ездили и ходили всю жизнь, но теперь вдруг ставшей враждебной, тревожной, опасной. Разумов недовольно посапывал, видно, ему казалось, что новоиспеченный командир взвода мог бы по дружбе и не тревожить его. Любанский попытался заговорить, но Евгений остановил его, сделав вид, что прислушивается к какому-то шуму.

С опушки леса было видно поле в тумане, на пригорке, словно разбросанные черные ящики, избушки, еще дальше возвышалась церковь, призрачно освещенная луной. Виден был крутой скат к реке и высокий гребень берега.

Теперь они подвигались опасливее, низко пригнувшись к земле — уроки Миронова не пропали даром.

Ни одного огонька не виднелось в окнах, словно дома были прикрыты брезентовыми чехлами.

У первого дома Строгов оставил Разумова за углом, показав жестом, что они с Любанским попробуют войти. Разумов сорвал с плеча винтовку и прильнул к стене. Строгов осторожно открыл дверь и вошел в сени. Из избы сквозь щели в двери проникал свет керосиновой лампы. За столом у самовара — тихое семейство. Висячая лампа ярко освещала белые стены, крашеный, устланный половиками пол. Евгений смотрел с порога, и ему казалось, что перед ним проходит действие из какой-то пьесы Островского: до того искусственно был наряжен хозяин в синюю в белый горошек рубаху, подпоясан белым пояском с кисточками, так манерно были забраны широкие плисовые штаны в голенища сапог, блестящие, словно лаковые.

Нарядный хозяин пил чай, держа блюдце на растопыренной ладони. Напротив его — хозяйка в вышитом сарафане. Вдоль лавки сидели белобрысые дети и, не моргая, смотрели на разведчиков, а над их головами горела лампада перед убранным цветами из воска киотом.

Евгений остановился у двери, но Любанский вышел из-за его спины и прошел к столу, как на авансцену. Там он снял пилотку, поклонился и сказал грудным, хорошо поставленным голосом:

— Добрый вечер, хозяева!

Хозяева настороженно смотрели на него.

— Не найдется ли у вас чего-нибудь перекусить? Мы бы и заплатили…

Молчание было таким продолжительным, что Евгений тоже присел, отодвинув сапожные колодки, над которыми, как видно, трудился хозяин.

Любанский решил, что хозяева в затруднении, что предложить на ужин непрошеным гостям, и поторопился помочь:

— Хорошо бы молочка или яичек.

— Яичек? — строго переспросил хозяин. — Мы тут дали давеча какому-то командиру два десятка да двух куриц. Так что же, все вам и отдать? А немцам-то что?

Евгений знал, что Любанский — превосходный актер, но сейчас актер так растерялся, что пришлось прийти к нему на помощь.

— Какие немцы? Откуда они возьмутся?

— А такие же, какие в Смоленск пришли. Ныне, говорят, на Вязьму идут. Сват из Шаблина пришел, а оно уже под немцами. А от Шаблина до нас верст не мильен, вон оно за рекою, днем каждую крышу видно…

— За рекою? — только и нашелся спросить Любанский.

— То-то и есть! — сухо сказал хозяин. — И уходили бы вы от греха, а то, не дай бог, пути вам обрежет, как под Смоленском было…

— А что о Вялой слыхать? — спросил Евгений.

— Чего не знаю, того не знаю, — неохотно проговорил хозяин. Он, видно, уже жалел, что разговорился с солдатами.

— Пошли! — сухо приказал Евгений.

Хозяин даже не поднялся из-за стола. Выйдя, Евгений услышал, как щелкнула щеколда на двери.

Любанский выругался и предложил:

— Давай заберем этих подлецов. Видно же, что они только и ждут немцев.

— Не дурите, Любанский! — сердито сказал Евгений.

Разумов вышел из-за угла и сказал, что в деревне все тихо.

Решили зайти в соседний дом. Долго стучали в калитку. За воротами во дворе слышалась возня, но им никто не отвечал. Наконец робкий, прерывающийся голос спросил:

— Кто там?

— Свои. Откройте, пожалуйста! — придавая голосу самую задушевную мягкость, сказал Любанский.

Молчание, долгий шепот, скрип половиц, и наконец дверь открылась. Закопченный фонарь осветил их. Они смело вошли в сени. Сквозь боковую дверь был виден освещенный двор, крытый одной с домом крышей, во дворе стояли груженые подводы. Несколько человек прошли мимо них, таща какие-то сундуки и узлы, наваливая все это на воза.

Вслед за разведчиками в избу вошел бородатый старик в ватнике, в военном шлеме со звездой, какие носили буденновцы в девятнадцатом году. Он внимательно оглядел их:

— Кажись, свои. Ну, родные, как дела? Где они сейчас?

Любанский недоуменно спросил:

— Кто они?

— Известно кто, — сердито оборвал мужик, показывая, что ему сейчас не до шуток. — В Шаблино и в Куракино они уже были с разведкой, что ли, а через реку пока не переходили… Днем, глядишь, и сюда нагрянут. Не успеем и ноги унести… Помогите, братишки, сундук вытащить… Тут все колхозные документы уложены…

Разумов и Любанский ухватились за ручки допотопного сейфа с одной стороны, Евгений и хозяин — с другой и выволокли ящик во двор. Как только его водрузили на подводу, хозяин распахнул ворота и погнал лошадей.

Все двери так и остались открытыми, словно хозяева больше не собирались вернуться.

 

Глава двенадцатая

До своего отъезда в армию Машенька старалась устроить судьбу брата самым лучшим образом. Она начала осаду его неприступной гордыни со всей хитростью, присущей только женщине. В тот вечер, когда Оксана была у них, Машеньке показалось, что брат неравнодушен к ней, и сказала ему о своих догадках.

Роман слушал сестру хмуро, но не перебивал. Машенька была довольна и этим. Она печально оглядывала темные углы подвала и думала, как украсить это сырое убежище, чтобы можно было приглашать гостей, подразумевая при этом Оксану. Художник иронически выслушивал фантастические замыслы сестры, но потом и сам увлекся ее предложениями.

Роман действительно любил Оксану, но не старался пробудить в ней ответное чувство. Допустим, думал он, что Машенька права. Но что я могу предложить Оксане? Жениться? Но разве может она жить в этом подвале? В этой жалкой обстановке? Заработок его был так неустойчив, что он все еще считал себя учеником, сам готовил обед, стирал сорочки. Оксана знает, что он талантлив, что он добьется успеха, но сегодня он настолько беден, что не имеет права говорить о любви.

Но Машеньку трудно было сбить с позиции молчанием. Она обругала брата мещанином, привела несколько примеров со знакомыми: вот художник Раков женился на дочери инженера, получил в приданое квартиру, жена создала ему условия, в которых развивается его талант.

В тот же вечер Машенька потребовала, чтобы Роман немедленно достал денег, а она приведет квартиру в приличный вид, чтобы не стыдно было приглашать гостей, а когда она уедет, он сможет приглашать Оксану. Говорила она это с такой верой в свои слова, что Роман Матвеевич вдруг оживился, начал перебирать свои старые картины, как будто и в самом деле поверил в несбыточное.

В среду вечером Ожогин, собиравшийся закрывать свой магазин, увидел, как к нему вошел молодой человек с очень гордым, независимым выражением лица. Преодолевая некоторое смущение, он назвал себя художником и сказал, что хотел бы предложить на комиссию несколько своих картин. Это был Роман Матвеевич Уваров.

— Картины? — спросил директор. — Но это сейчас не ходкий товар! — Он хотел что-то добавить, но лицо художника заинтересовало его, и он неожиданно сказал: — А ну, покажите…

Уваров развязал веревки и поставил на прилавок три картины.

Ожогин, как старая хитрая лиса, все угадывал нюхом. И действительно, лицо художника не обмануло его. Картины были прекрасны, он, слава богу, кое-что понимает в живописи, знает и новую западную живопись, знает и советских художников, но он и не предполагал, что в этой суматошной Москве может жить такой живописец. Он просто послан богом ему в награду за все хлопоты и страдания в тяжелые дни войны.

Притворившись дурачком, он кивнул на серебристый пейзаж и спросил:

— А сколько вы хотите за эти кустики?

Роман Матвеевич вздрогнул, сжал кулак так, что ногти впились в ладонь, с презрением взглянул на бородатого торговца и назвал сумму в два раза больше той, какую хотел назвать.

Петр Кириллович сделал испуганное лицо:

— Помилуйте, да за эти деньги можно купить не только кустики, а целый лес, среди которого можно построить дачу.

Художник, облокотившись на прилавок, слушал его с усмешкой.

— Позвольте, — возразил он, — еще дешевле срубить дерево, заплатив леснику пятьдесят рублей штрафа, а изловчившись, можно даже украсть бесплатно. Целое живое дерево, а не нарисованные кустики.

Нисколько не смущаясь таким ответом, Петр Кириллович поглаживал бородку тыльной стороной ладони, самодовольно улыбался. Да, перед ним был не простачок, а такой же цепкий, как и он, жук.

— Хорошо, если вы хотите по тысяче за картину, я беру одну, а если вы согласитесь отдать все за две — беру три. И даже попрошу принести еще…

Лицо художника искривилось от внутренней боли, но Ожогин знал, что он согласится, И действительно, узнав, что деньги можно получить немедленно, художник даже обрадовался.

Как только за ним закрылась дверь, Петр Кириллович позвонил знакомому мастеру и заказал багетовые рамы. Потом повез свою покупку на дачу, где хранил все ценные вещи.

Прогуливаясь из комнаты в комнату по своей большой даче, он искренне радовался, что в его коллекции прибавились новые и очень ценные картины.

Машенька скоро убедилась, как ошиблась она, думая, что и во время войны можно легко наладить спокойную жизнь. Хотя Роман и достал изрядную сумму, но оказалось, что во всей Москве нет стекол, а о масляной краске, о мастике для паркета нечего и думать. И Машенька приуныла. Она сама накрахмалила шторы, мечтала повесить их на чистые окна, мечтала, как во время тревоги они втроем будут пить чай: их подвал был не хуже бомбоубежища.

Она горевала только об одном, что скоро оставит брата одного… А зима предстоит холодная, как он ее переживет? Кто будет заботиться о нем?

Брат не разделял ее огорчений. Он по-прежнему утверждал, что все к лучшему в этом лучшем из миров. От этой примиренческой философии Машенька впадала в ярость.

— Что к лучшему? Что стекол в Москве нет?

— И то, что Оксана к нам больше не приходит, — спокойно отвечал Роман.

— Не приходит потому, что ни ты, ни я не приглашаем ее. И все из-за твоей мещанской гордости. Что ж, ты думаешь, что не достоин ее? Подумаешь, дочка профессора. Да тебя вся Москва знает. Твои картины в Третьяковской галерее висят.

— Пусть так, — спокойно отвечал Роман, — но все это аргументы для ума, а не для любви.

— А что же для любви нужно? Квартира в пять комнат? Автомобиль?

— Возможно, — ответил Роман, неторопливо оделся и пошел в сбой гараж.

Машенька знала, что капля за каплей камень точит, и последовала за братом.

Он даже не взглянул на нее, суровым молчанием предупреждая, что ей лучше уйти, но Машенька сначала села у камина, погрела руки, потом подсела к мольберту, взглянула на холст и вскрикнула от изумления.

Строгие складки на лбу Романа разгладились, он перевел прищуренный взгляд с холста на Машеньку, и глаза засветились сдержанной улыбкой. Он внимательно следил за ее лицом, стараясь определить успех своей картины.

— Кто это?

— Портрет одной девушки.

— Но это же Оксана в белом платье?!

— Нет, — сухо ответил он, — просто девушка в белом. Такие не часто встречаются и запоминаются на всю жизнь.

Она долго молчала, потом положила руку на его плечо и тихо сказала:

— Братишка, ты большой талант! — Взволнованно повернулась на каблуках и пошла по гулкому гаражу. — Если ты сейчас же не поедешь в Союз художников и не скажешь, что тебе нужна квартира, то я сама пойду. Слышишь? Я-то знаю, как надо получать квартиру. Уж я устрою им скандал! Пусть попробуют не дать. Я в Комитет по делам искусств пойду. Недопустимо, чтобы талантливый художник оставался на зиму в комнате без стекол.

— Не дури, не дури, — строго перебил Роман, отмывая и перетирая кисти. Он ждал, что она уйдет, так как не мог работать при людях.

Машенька не уходила. Тогда он снова заговорил:

— Во-первых, еще до войны комнату найти было так же трудно, как алмаз. А теперь столько домов разрушено, люди остались без крова. Им тоже нужно жить. Во-вторых, — продолжал он, видя, что его слова совсем не убедили сестру, — если я приду в Союз и скажу, что я не могу жить, не могу писать, потому что у меня нет необходимых условий, мне ответят коротко: «Не пиши!» Подумай, Маша, кому нужны мои картины? Кто заинтересован в том, чтобы я творил, создавал что-то значительное? Это нужно только тебе и мне, да еще любителям живописи, которые уж никак не виноваты в том, что у художника нет квартиры. Беда в том, что там, где ты думаешь искать помощи, сидят равнодушные люди. Хорошо еще, если они сами не художники, хуже, если они и сами пытались создавать искусство, а потом перешли на сочинение бумажек. Так-то вот, дорогая, без иллюзий… А теперь иди, занимайся своим делом и не мешай мне…

Машенька не сдавалась. Положила руку на плечо брата, склонила на нее голову, грустно сказала:

— Представь, Рома, вот я уеду на фронт и не вернусь… Что же ты будешь делать совсем-совсем один?

— Работать буду… Может быть, еще лучше буду писать. Мне будет тоскливо, я буду волноваться, думать, жива ли ты, конечно, буду страдать, но я не настолько эгоист, чтобы сказать: спрячься от войны…

Она отошла от него, потерла лоб, стараясь что-то припомнить, нежно посмотрела на его словно вылитое из бронзы лицо.

— Погоди, кто это сказал, ах да, кажется, госпожа де Сталь: «Слава честным людям!» — нагнулась к его лицу, выбирая, куда бы поцеловать, где поменьше колючек, поцеловала в лоб и убежала.

После «ожесточенной борьбы» с профессором капитан Миронов вышел победителем. И только отдавая последнюю дань уважения медицине, он согласился, чтобы из госпиталя до дому его сопровождала сестра. Но и здесь он победил, добившись, чтобы Строгову освободили от дежурства и назначили сопровождать его. Правда, дальше последовали неудачи, сестра усадила его, чтобы не трясло, рядом с шофером, а сама села в кузов, и всю дорогу они не могли разговаривать.

Лаврентий знал и улицу и дом, в котором она жила, и подвез ее прямо к подъезду. Она долго отказывалась идти домой, утверждая, что ее обязанность — доставить его на место. Но капитан не согласился, спросил номер ее квартиры, распрощался и уехал.

Поднимаясь на лифте в квартиру брата, он вспомнил, что сейчас его встретит мать, и они будут в одиночестве пить чай, потом он ляжет на кровать и уже не сможет позвонить, чтобы вызвать сестру. Как это глупо, что он не пригласил Оксану позавтракать.

Услыхав звонок, Екатерина Антоновна побежала к двери, шлепая туфлями, согнутая, дрожащая, приготовившись встретить санитаров, ведущих Лаврушу. Открыла дверь — и попятилась, испуганно прошептав:

— Ла-авренти-ий…

Распахнув дверь, он вошел, высокий, широкоплечий. И в прихожей стало тесно. Екатерина Антоновна прижалась к стенке, сложив руки под фартуком. Потом подбежала к нему, помогла снять кожаное на меху пальто, встав на цыпочки, едва дотянулась до его плеча. Ей показалось, что за время болезни Лаврентий стал еще выше ростом.

А он, с улыбкой наблюдая за ней, подумал, что за время войны мать как-то усохла, стала совсем маленькой, сморщенной.

— Твои любимые оладьи с яблоками уже готовы. Садись, сейчас подам. Или подождешь Люсю, она целое утро звонила, прибежит сию минуту.

— Ну подождем, — вздохнул он. Положил руки на стол, забарабанил пальцами, потом, словно отстучав какую-то мысль, спросил: — А как Иван?

Мгновение Екатерина Антоновна колебалась, что ответить, потом решила не расстраивать больного:

— Ничего, воюет.

Он испытующе взглянул на мать:

— Пишет?

Она не могла солгать, покачала головой и торопливо ушла на кухню.

Ждали полчаса. Екатерина Антоновна два раза подогревала кофе. Люси не было. Наконец позвонил телефон:

— Приехал Ларчик?

— Приехал, — ответила Екатерина Антоновна.

— Скажите ему, что я через секунду буду, только на минутку забегу в парикмахерскую.

Положив трубку, Екатерина Антоновна принесла тарелку горячих оладьев:

— Ешь, а то остынут. Она не скоро прилетит.

Лаврентий ел любимые оладьи и думал: почему они такие невкусные? В госпитале он мечтал о них, мечтал о тихой беседе с матерью за столом, а сейчас сидел, скучая, слушал о том, что жизнь с каждым днем становится труднее и труднее.

— Вчера целый день стояла за хлебом и не получила. Только подойдет моя очередь — тревога. Все разбежимся, потом снова встаю в очередь, опять тревога. Плюнешь, не побежишь, чтобы очередь не терять, так придет милиционер и силой прогонит в убежище. Придешь, опять становись в хвост.

Слушая мать, Лаврентий думал, чем ему сейчас заняться. Лежать он не мог, так как чувствовал себя почти здоровым. Читать? Книг не было. Он решил выйти на улицу, побродить, посмотреть Москву.

Его поразило обилие военных. Это встревожило: значит, фронт совсем близко. Уже заколочены витрины магазинов, длинные заборы закрывают разрушенные бомбами дома. Он прочел афишу: в театре Дома Красной Армии состоится премьера «Голубые орлы». Подумал — это, наверно, про нас. Взглянул на часы, было уже двенадцать, опоздал к началу, но решил поехать.

Для военных вход был свободный. Радуясь такому удобству, он вошел в зал и увидел, что в нем сидели одни только военные. Пьеса действительно была о летчиках, которые любили девушек, улетали выполнять боевые задания, возвращались, а некоторые даже и не возвращались на свой аэродром, погибали, но девушки оставались верны им. Все было верно, и пьеса очень понравилась Лаврентию. Понравилась она и другим зрителям, они смеялись, когда было смешно, и хранили суровое молчание, когда видели беду.

Лаврентий вышел из театра, закурил, огляделся, не торопясь, раздумывая, куда еще пойти, и вдруг увидел огромный плакат: «Выставка московских художников». Улыбнулся и решил продолжить знакомство с творческой жизнью Москвы.

В залах Дома Красной Армии, где разместилась выставка, было так тесно, что Лаврентий с трудом пробивался через толпу, в которой преобладали женщины и девушки.

На стенах висели портреты героев Отечественной войны, летчиков, снайперов, генералов… Но были и полотна батальных картин: «Парашютный десант», «Контратака». Пожары, сражения…

Медленный поток нес его из зала в зал. Вдруг впереди произошла какая-то задержка, толпа сгрудилась около одной картины.

Лаврентий протиснулся вперед и увидел портрет девушки в белом. Он с трудом удержал крик изумления, попятился к стене, стараясь скрыть охватившее его волнение. «Черт побери, говорят, что чудес не бывает! А что же это? Ее лицо неотступно следует за мной. Ведь не может быть это портретом сестры Строговой? Ее и в Москве-то не было. Когда художник мог нарисовать ее? Нет, это не она. У нее две морщинки на лбу, впрочем, это бывает заметно, когда она о чем-то сосредоточенно думает, а когда она спокойна, у нее вот такое же кроткое, улыбчивое лицо…» Если эта девушка не Оксана, то она вся, до капельки, та, которая живет у него в душе.

Лаврентий заметил, как бритый красноармеец о изумлением попятился от портрета, натолкнулся на другого, и тот сказал:

— Чего испугался, не твоя ли Дуся?

Боец сердито взглянул на него, потом лицо его просияло, и он ответил:

— Моя такая же.

На улице Лаврентий остановился в голом, хрустящем парке, не зная, куда идти, потом пошел домой, медленно, неохотно, будто в пустой номер гостиницы.

Когда Люся забежала на минуту в парикмахерскую поправить перекисью почерневший пробор, ее попросили подождать, так как все парикмахерши, маникюрши и косметички вышли на улицу насыпать песок в мешки, которыми надо было закрыть витрину.

Увидев, что другие ждут, Люся тоже решила подождать. Она села в холле за столик, где сидели все красивые женщины (красивые женщины знают, где им сидеть), и, держа в руках журнал, смотрела на военных. Военные, дожидаясь своей очереди, тоже смотрели на красивых женщин.

Через два часа она вышла из парикмахерской, прибежала сияющая к Екатерине Антоновне, но узнала, что Лаврентий еще с утра ушел из дому.

«Ага, он даже не подождал меня, — злобно подумала она, — вот доказательство, что он не любит меня. Но куда он ушел? К кому он ушел?» Разгневанная, она легла на диван и, чтобы не видно было ее лица, закрылась газетой. Ждала час. Муж не вернулся. В пять ей надо было отправляться на съемки. Считая себя самой несчастной женщиной, она поехала на кинофабрику.

И только за ней захлопнулась дверь, вошел Лаврентий.

Тихо пообедали, после обеда он по привычке заснул, а вечером, снова толкаемый каким-то смутным беспокойством, вышел на улицу. Темнота была такая, что даже ему трудно было ориентироваться на улице. Но он скоро привык к ней, стал различать встречных, если даже у них не было на груди светящихся фосфорических кружочков. Да, теперь Москва была непригодна для прогулок, все торопились скрыться в своих комнатах. А где же тот уютный дом, куда он идет? Мгновение — и он вспомнил и дом, и подъезд и заспешил, чуть не сбивая встречных.

В городе Оксана прежде всего решила повидать Митю. Елена сказала ей, что Митя почти не приходит домой и увидеть его можно только на заводе, и то в обеденный перерыв, в другое время к нему не пропускают.

Но на заводе она его не застала. Долго бродила из парткома в профком, в комсомольский комитет, пока кто-то не сказал, что Дмитрий Строгов вместе с другими комсомольцами уехал в райвоенкомат. Она терпеливо дождалась его, но поговорить им не пришлось, так как перерыв кончился и он торопился в цех. Оксана с трудом отошла от него: ей было жаль его, он похудел, глаза опухли от долгих бессонных ночей. Лицо загрязнено старой копотью, которая уже не отмывалась, покрыто морщинами. С горечью рассматривая его, она спросила, зачем он ездил в военкомат. Митя уклончиво сказал, что было дело, и немедленно перевел разговор на отца, спросил о госпитале.

— Если ты останешься в городе, я приду, — торопливо сказал он, — приготовь мне пожевать чего-нибудь побольше.

Оксана помогала Анюте приготовить немудреный обед, ровно в шесть прибежал Митя, все съел, ничего не рассказал о себе и опять уехал на завод.

Оксана загрустила, пропуская мимо ушей жалобы Елены на тяжелую жизнь, когда для того, чтобы получить сто граммов печенья, надо вставать в очередь с пяти часов утра. Она кое-как отвязалась от Елены и подошла к шкафу, раздумывая, что бы такое почитать. Хотелось отыскать что-нибудь тихое, вроде «Павла и Виргинии», но этой книги, к сожалению, не было. Тогда она взяла «Мартина Идена» Лондона, но с первых страниц вспомнила Романа Уварова, выронила книгу, прислонилась к спинке дивана. Закрыла глаза и увидела непоколебимое лицо молодого Бенвенутто Челлини. Подумала: как это странно, среди всей суеты где-то в подвале живет человек и создает то, что переживет войну, людей, тревоги и бедствия, как пережили все это картины Рафаэля. Когда произносят это имя, в нем видят эпоху, видят вечно живущую любовь и поклонение женщине. Кто сейчас помнит, какой герцог правил Урбино, когда там жил Рафаэль, но все знают дочь булочника Форнарину, чье грубое лицо художник превратил в мечту, в символ красоты и кротости. Да, великая вещь талант, может быть, поэтому так трудно жить такому художнику, как Уваров. Его любовь к уединению и покою принимают за отчуждение, его считают гордым. Он ненавидит заискивания перед влиятельными людьми, не любит происков, не ищет наград и поощрений, не терпит людей тщеславных, которые вечно стремятся выскочить вперед не по заслугам, а по знакомству, а он до беспечности равнодушен к славе. Он трудолюбив и верит в себя, знает, что может создать, и потому ходит с гордо поднятой головой, пусть она и не увенчана лаврами. Он может питаться сухарями, но быть счастливым от сознания неповторимости своего труда.

Господи, как было бы хорошо сейчас видеть его перед собой вот в этой теплой комнате, вот в этом уютном кресле. Он бы отдыхал от трудного дня, а я читала бы ему стихи.

Оксана вспомнила, какие у него обветренные руки, как он протягивал их к камину, который едва нагревался от слабого накала. Вдруг она услышала его гулкие шаги по пустому гаражу и, словно от физической боли, зажмурила глаза.

Шаги приближались. Оксана вскочила, обула туфли, побежала к двери. В коридоре стояла женщина в платке, с сумкой через плечо и громко разговаривала с Еленой.

— Все уже дежурили, — повышенным тоном говорила женщина. — Слава богу, вон уже сколько дней идет бомбежка, а вы ни разу не дежурили.

— Я больна и освобождена от дежурств, — холодно отвечала Елена. — Я подала в домоуправление справку от врача. У меня порок сердца.

— Справку! — вскрикнула женщина. — Знаем мы эти справки. Порок сердца! Да у тебя, голубушка, все пороки, кроме сердца. Лодыри вы, паразиты, всю войну хотите у рабочих за пазухой просидеть. Мы на фабрике по двенадцать часов работаем, а ночью на твоей крыше стоим, пожары тушим, чтобы тебе спокойнее спалось.

— Не кричите, пожалуйста, — тоже повысила голос Елена. — Я не позволю никому командовать в моем доме!

Оксана вздрогнула, прижавшись к стене. Женщина хлопнула дверью так, что задребезжала посуда на кухне.

— Вот хамка, — сказала Елена, приоткрыв дверь на кухню. — Анюта, идите вытрите здесь грязь, эта натоптала сапожищами.

Оксана еле дошла до дивана, уткнулась в подушки, закусив губу. Можно плакать при виде горя, но сейчас ей хотелось ругаться… «Дьявольщина, вот дьявольщина! Что же делать? Неужели война, кровь тысяч лучших, страдания миллионов ничего не изменят в этом мире, неужели не произойдет отбора достойных от презренных, неужели никогда не будут уничтожены подлецы и паразиты… Тысяча чертей, я бы послала Елену рыть окопы, я бы таких, как Елена, метлой вымела из Москвы…»

Она лежала, терзаясь от своего бессильного гнева, не слышала, как Анюта открыла дверь, сказала: «К вам пришли!» — не слышала шагов и, только когда Лаврентий нагнулся к ней, вздрогнула, почувствовав присутствие постороннего. Подняла лицо, смятое страданием, и некоторое время смотрела на Лаврентия, не узнавая его. Потом обхватила ладонями лоб, принужденно улыбнулась, кивнула на стул.

Лаврентий сел, чувствуя себя мальчиком, перед которым зажглась елка, молча смотрел на нее, улыбаясь большими добрыми губами.

Успокоившись, она спросила:

— Что-нибудь случилось? Вы себя плохо почувствовали или…

— Нет, нет, — перебил он. — Просто я завтра уезжаю на фронт, вот и зашел проститься…

Она кивнула — понимаю — и задумалась: что сказать ему на прощание?

Он заговорил о том, как соскучился без дела, как хочется поскорее в работу, как яростно он будет громить врага — единственное, что у него осталось в жизни.

Умолкнув, он потянулся к папиросной коробке, которую она вертела в руках, вдруг дотронулся до ее руки, неуверенно потянул к себе, потом схватил другую и уронил лицо в ее ладони. Оксана нагнулась, прижалась щекой к его волосам, прошептала:

— Дай бог, дай бог вам вернуться.

Глаза его помутились, он почти не видел ее, шептал исступленно:

— Что будет, что будет, когда я вернусь?

Она грустно улыбнулась:

— Не знаю.

— Увижу ли я вас?

— Конечно… Куда я денусь? Что со мною станет… Вы себя берегите. — И, все еще держа его руку, повела к двери.

Он замедлил шаг, старался задержаться. Прежде чем за ним захлопнется дверь, он должен сделать что-то решительное. Может быть, обнять ее крепко, на всю жизнь.

Но Оксана уже подала пилотку, шарф и, пока он медленно застегивал шинель, завязала шарф узлом, а когда машинально нагнулся, чтобы ей было удобнее завязать, она, чуть потянувшись, поцеловала его.

 

Глава тринадцатая

Евгений мысленно рисовал себе передовую линию как линию укреплений, оснащенных самой совершенной техникой, где немецкие полки разбиваются о бетон и сталь и откатываются назад, оставляя трупы в серо-зеленых шинелях.

Но то, что он увидел сегодня, глубоко потрясло его. Они пришли на голое поле, поросшее серой, сухой травой. Впереди, за мягкими кустарниками, лежала широкая река, такая медленная, что казалась неподвижной. Направо, вдалеке, виднелось кирпичное здание какого-то заводика, позади находилась железнодорожная станция с зеленым вокзалом и белой водокачкой. Еще дальше, за желтой размокшей дорогой, за черными полями, виднелась деревня. По берегу реки от желтой дороги вплоть до дальнего заводика лежали обдуваемые ветром увалы с рыжими гривами. Это был обыкновенный серый кусок русской земли, осенний, мокрый, без всяких прикрас. И Евгений удивился этой его обыденности и не мог себе представить, что вот в таких же, ничем не примечательных полях и происходят бои, которые потом становятся историческими. Нет, он не мог предугадать того, что произойдет здесь. Он все еще надеялся, что, как только они пойдут вперед, он обязательно увидит ту огненную черту, которая так ярко рисовалась в его воображении. Но все началось с обыкновенного налета фашистских бомбардировщиков.

Рота прикрытия начала ожесточенную стрельбу изо всех видов оружия. Пулеметчик Неречко, парень атлетического сложения, установив свой пулемет вертикально, бил трассирующими, но самолет пошел в пике и сбросил свой смертоносный груз на вокзал. Там что-то сразу вспыхнуло.

Немецкие самолеты летали весь день, по одному, по два, а то и целыми группами. Озлобленные бойцы перестали даже укрываться от них. А когда их визг и рев прекращались, все снова казалось мирным и спокойным. Земля дымилась осенним туманом. Из деревни доносились голоса жителей, мычание стада, крик петуха. Но из-за реки все слышнее становилась канонада.

Деревянный мост через реку внезапно ожил: по нему бесконечным потоком потянулись машины и орудия, уходившие с той стороны. Иные из них были замаскированы ветками, и тогда казалось, что сам лес отступает под натиском врага.

Прикорнув в наскоро отрытых окопчиках, бойцы из роты Миронова всю ночь прислушивались к движению на мосту. А утром, когда движение вдруг затихло, раздался взрыв — мост рухнул в воду, закружились, расходясь по воде, бревна и поплыли вниз по течению. И хотя с того берега не доносилось ни звука, солдаты поняли: там теперь только враг.

А немного спустя из утреннего тумана снова вынырнули самолеты, только теперь это были не одиночные штурмовики или разведчики, а какие-то незнакомые, огромные. Они шли высоко в небе, выше белых облачков, которые оставляли разрывы зенитных снарядов, но все-таки один из них вдруг нырнул вниз и завертелся штопором, рассыпаясь в воздухе. Но остальные летели на станцию, делали над ней круг и возвращались обратно. И вдруг за станцией раздались выстрелы…

Миронов пробежал по траншее в сопровождении командиров. Кто-то закричал:

— На станции десант!

Евгений выскочил из окопа вместе с бойцами первой роты. Рота бежала врассыпную через поле туда, где виднелся теперь уже не зеленый, а черный после пожара, еще курящийся дымом вокзал.

Евгений бежал вместе с другими и стрелял на бегу, как и все, и нетерпеливо спрашивал то одного, то другого бойца:

— Где они?

Неречко, таща тяжелый пулемет, злобно ответил:

— Разуй глаза! Вон они залегли вдоль линии!

Сарафанкин обогнал Евгения, упал в кювет, расправляя пулеметную ленту. Неречко прилег рядом со своим вторым номером и развернул пулемет к вокзалу. Сухая трескотня разорвала воздух. А Евгений все еще бежал, не видя никого, пока не услышал голос Миронова: «Ложись!»

Он свалился в воронку, стреляя наугад, подумал, что напрасно жжет патроны, как вдруг увидел впереди, у товарных складов, быстро перебегающие фигурки в зеленом. Они перебегали с места на место какой-то особой пружинной походкой, словно звери, вставшие на задние лапы.

— Ага, вот вы где, фрицы! — яростно и весело закричал он, расстреливая гильзу за гильзой, порой отмечая, как зеленые фигурки падают, как они скрываются за черной, обгорелой стеной склада.

Наконец-то он убивал врага! Горечь и злость были у него в сердце с того самого дня, как под деревней Вялой он отступил, так и не увидев фашистов. И вот сегодня он понял, что может уничтожать врага. А что, если пришло наконец время, когда мы остановим его здесь, на этом обыкновенном русском поле…

Но с другой стороны станции послышалось громкое «ура», и в небо взлетели зеленые ракеты. Огонь прекратился.

Батальон Миронова еще постоял в заслоне, пока бойцы из других частей осматривали руины вокзала и стоявшие на путях вагоны, вылавливая парашютистов. Потом Миронов приказал своим бойцам отойти обратно в старые окопы, отрытые на берегу реки.

Теперь Евгений нетерпеливо ожидал приказа к новой атаке. Он почему-то уверился, что именно здесь и произойдет то самое генеральное сражение, которое повернет все события.

Однако немцы перенесли удары своей артиллерии на север, и здесь, у реки, стало совсем тихо. Даже минометный обстрел прекратился, и лесок за рекой оставался подозрительным только своей тишиной. В ту сторону и смотрели бойцы.

Большой опасности они не видели. Их защищала река. А попытка десанта со стороны противника была так быстро подавлена, что можно было надеяться — даже немцы призадумаются, прежде чем повторить его.

Уже вечерело, когда по траншеям и окопам прозвучал сигнал тревоги. Евгений выскочил на бровку окопа вместе с другими бойцами своей роты. Траншеи внезапно опустели, словно их выдуло ветром. По полю мимо Евгения бежали бронебойщики, по двое, волоча еще непривычные на вид длинные ружья, похожие на старинные пищали. Сарафанкин, все узнававший первым, крикнул:

— Танки прут!

Бронебойщики пробежали и пропали за кустами. Командир роты приказал развернуться флангом к реке и окопаться. Комья мокрой земли полетели вперед, в ту сторону, откуда доносился уже угрожающий рев танков. Под последними лучами внезапно проглянувшего солнца блестели отполированные песком лопатки. Урчание моторов все приближалось.

Танки были еще далеко, но один их рев наполнял душу трепетом, холод пробегал по спине. Сжавшись в своем так и не законченном окопчике, как в могиле, Евгений ощутил расслабляющий страх. Впереди послышались выстрелы бронебойщиков, но они звучали бессильно, как игрушечные хлопки, и как-то внезапно смолкли. И тотчас же лесок впереди закачался, деревья стали падать, и вот уже прямо по фронту показались вылезающие из леса, как доисторические животные, танки противника.

— Приготовить бутылки! — закричал командир роты.

Евгений поднял бутылку и замер с отчаянием в душе: таким беспомощным и ничтожным показалось ему это оружие. «Какие уж тут бутылки!» — безнадежно подумал он, увидев стального зверя, ползущего на него. Танк шел, переваливаясь и раскачиваясь, и земля проминалась под ним.

Но механический автоматизм обучения, против которого Евгений так протестовал в душе, сработал сам собой. Он тщательно поджег запальный шнур и только тогда приподнялся и швырнул бутылку в приближающуюся к нему смерть. Танк продолжал двигаться, хотя синие отблески пламени и потекли по нему. Прижавшись к земле, Евгений зажег шнур второй бутылки и швырнул ее. Вдруг кто-то схватил его за руку, заставляя лечь, и он услышал голос Миронова:

— Этот уже готов! Бей по другому!

Только тут Евгений заметил, что ревущее чудовище вертится на месте, охваченное пламенем. Из открытого люка выпрыгивали немцы и тут же падали, срезанные пулеметной очередью. Евгений приготовился ударить по второму танку, но кто-то опередил его, и второй танк тоже вспыхнул. Они горели, словно были из фанеры. Танки горели! Танки поворачивали назад! Евгений готов был кричать от радости, но увидел впереди металлические шлемы немецких автоматчиков. Они залегли за горящими танками, но вперед не двигались.

Теперь танковая атака повторилась в стороне, слева. Немцы пытались перебраться через железнодорожную насыпь, но там их встретил огонь противотанковых пушек. Было видно, как вздымались вокруг ползущих танков белые облачка разрывов. Евгений ощутил эту передышку, как второе рождение. Он был жив, а мертвые немцы лежали перед ним, хотя они только что были защищены тяжелой броней и уверены в своей непобедимости.

После короткого затишья из лесу снова вышли ровные ряды немецкой пехоты. Они шли тем же пружинистым шагом зверей, вставших на задние лапы. Они шли во весь рост, прижав автоматы к животу, и строчили, строчили… Их пули поднимали перед Евгением белый гребешок песка, словно отмечали приближение неизбежной смерти.

— Не стрелять! — крикнул Миронов.

— Не стрелять! Не стрелять! — как эхо пронеслось по цепи, прильнувшей к земле.

Немцы шли уверенно, словно знали, что нет тут сил, способных задержать их. Навстречу им от железнодорожной колеи до самой реки вспыхнула белая линия огня, режущая, словно коса. Первые ряды немцев упали, но живые переступили через них и продолжали идти, крича что-то непонятное, как будто были смертельно пьяны.

Миронов закричал страшным голосом: «Огонь! Огонь!» — и Евгений, почувствовав, как лицо его перекосила гримаса ярости, прильнул к прикладу винтовки так, словно оружие слилось с ним, стало продолжением его взора, его длинной рукой, и стрелял, стрелял, охваченный злобой, какой никогда не подозревал в себе. Впервые в нем проснулся великий инстинкт самосохранения, он стремился убить первым, пока не убили его.

Рядом с Евгением стрелял Сарафанкин, он припал к пулемету и тоже словно сросся с ним. Тут же стрелял Любанский, высоко подняв брови, будто удивлялся, как это легко и просто убивать врага.

Странный туман все сильнее застилал глаза Евгению. Сначала он подумал, что это от усталости, и только потом, приглядевшись к деревьям, к небу, понял, что уже вечер, что этот трудный день кончается, что наступает, может быть, еще более трудная ночь, что их победа очень похожа на поражение, потому что мало осталось людей, которые могли бы выдержать новую атаку.

Но немцы между тем стихли, как будто провалились сквозь землю, так же как и появились из нее давеча, когда пошли на Евгения во весь рост.

Под покровом темноты уходили санитарные машины. Вслед за ними тронулась батальонная артиллерия. Евгений понял: их борьба кончилась. Они задержали врага. Теперь армия отходит, чтобы остановиться где-то в другом месте и снова вгрызться в землю. Может быть, и там погибнет много бойцов, но и много немцев ляжет в нашу землю, так и не увидев Москвы.

— Строгов, к командиру! — крикнул кто-то возле него.

Евгений поднялся, но чья-то твердая рука пригнула его к земле.

— Ползком! Командир — возле белого домика…

Перебежками и ползком он пробрался к белому домику, точнее, к развалинам, что остались от него. Там, на завалинке, привалившись спиной к обгорелой стене, сидел Миронов. Лицо у него было хмурое, голос отрывистый, сухой.

— Вот что, Строгов, человек вы грамотный, много объяснять вам не надо. Танки и самокатчики врага прорвались слева от нас и замкнули кольцо в двух километрах от деревни Вялая. Вот карта… — Евгений взглянул на карту, но раньше, чем взгляд его упал на треугольник, обозначавший деревню Вялая, он увидел бурое пятно на карте, залившее почти целиком весь Можайский район. Миронов хмуро сказал:

— Точно. Кровь. Карта принадлежала командиру первой роты. Теперь она ваша. И вы поведете первую роту. Отходить станете параллельно берегу реки. Тут больших дорог нет, леса заболоченны, немцы не рискнут лезть в такой туман со своими машинами. Я с остатками второй и третьей рот буду прорываться параллельно большаку, там есть хоть проселочные дороги. Возле Вялой ждите меня в течение суток. Если я не выберусь, действуйте по усмотрению. Пошли.

Он поднялся, прямой, худой, со злыми выступающими скулами, пошел впереди Евгения в роту. Шел от окопа к траншейке, сухо сообщал бойцам: «Вот ваш новый командир!» — шел, не оглядываясь на Евгения, и Евгений думал, а верит ли командир батальона, что Евгений Строгов сможет командовать, вывести остатки роты, разыскать деревню Вялая и найти там своего командира батальона?

Но бойцы уже передали по цепочке команду: «Взводных и отделенных к командиру!», «Старшину роты к командиру!» — и на глазах Евгения разрозненная горсточка людей стала приобретать все черты боевого соединения. А потом Миронов вдруг схватил его руку своими горячими руками, стиснул, шепнул: «До скорой встречи, Строгов!» — и пропал в сгустившейся темноте. И Строгов впервые подал команду: «По одному, не теряя соседа из поля зрения, осторожно…» И хотя звучала эта команда совсем не так, как, бывало, выкрикивали командиры на учебном плацу, восемь десятков человек пришли в движение, звякнуло где-то оружие, и тут же все стихло, и навстречу потекла холодная ночь, потек лес, потекла река…

 

Глава четырнадцатая

Ни завтра, ни послезавтра Строгов не увидел своего командира…

У деревни Бедовой немцы успели навести понтонный мост, и какая-то моточасть с ходу ударила по растянувшемуся батальону Миронова. Рота, которой командовал Строгов, была отброшена к югу, а та часть батальона, которую вел Миронов, отступила в приречный лес. В самую последнюю минуту, когда немцы уже начали неприцельную стрельбу по батальону, Миронов успел передать Строгову приказ отходить к Гжатску и указал небольшую лесную деревеньку как место возможной встречи. В случае если эта встреча не состоится, Строгов должен был «действовать по обстоятельствам».

И вот потрепанная рота, оторвавшись от противника, отсиживалась в лесу.

Уже само предположение Миронова, что немцы могут оказаться где-то у Гжатска, поразило Строгова. Но в лесу оказалось много людей, предположения или домыслы которых были куда страшнее. Говорили, что немецкие танковые части прут «прямо на Москву», что не только Вязьма, но и Гжатск уже захвачены. Пока еще эти «окруженцы», как сами себя они именовали, шли группами, но иные уже побросали оружие и таились в одиночку, другие заходили в деревни и пытались подыскать гражданскую одежду. Так Строгов увидел отступающую армию.

Эти встречи с перепуганными людьми вызывали в нем ярость. На первой же стоянке в лесу он отдал приказ по роте, что расстреляет всякого, кто бросит оружие. И хотя голос его дрожал, когда он произносил страшные слова о расстреле, его бойцы поняли: этот худощавый, с нервным лицом и длинными покрасневшими руками человек может не только приказать, но и исполнить свой приказ.

В этот день Строгов стал командиром.

Рота отдыхала, охраняемая выдвинутыми во все стороны секретами, разведчики приходили и уходили в разных направлениях, и, хотя в лесу почти все время слышалась стрельба, хотя солдаты и понимали, что немцы вылавливают таких же «окруженцев», они старались казаться спокойными. И никто не удивился, когда командир роты принялся бриться на глазах у всех, наоборот, многие последовали его примеру.

Бывший парикмахер Жорж демонстративно открыл «парикмахерскую», разложив на пеньке свои инструменты. И бойцы немедленно построились в очередь. Кто-то зашивал разорванную шинель, кто-то стирал в бочажке портянки. Только несколько человек казались подавленными, и среди них Разумов и Любанский. Но Отрогов приказал своим пулеметчикам Неречко и Сарафанкину не спускать с них глаз. «Пока не придут в себя!» — сказал он.

В этот первый день натыкавшиеся на роту пехотинцы из других частей торопливо уходили дальше. Но на следующий день Строгов приказал задерживать всех пробирающихся на восток с оружием в руках. В сущности, он надеялся таким образом отыскать какого-нибудь знающего дело командира — пусть это будет хоть самый младший офицер… Строгов оставит его при себе — нет, он не отдаст ему свою роту, но сможет хоть посоветоваться в трудном случае. Но офицеры не попадались, вероятно, они тоже выводили свои взводы или роты на восток. Однако рота его значительно выросла.

Отходить приходилось только ночами, потому что днем немцы патрулировали все дороги. В лесу было слышно, как тарахтели их мотоциклы, слышалась стрельба, — по-видимому, они били по лесу, понимая, что там находятся люди, но пока еще в лес боялись заходить. Не очень разъезжали они и по ночам, должно быть, рассказы о партизанах уже напугали их. Но Строгов понимал: скоро они примутся «упорядочивать» свой тыл.

Еще хуже было то, что всякие припасы кончились. И Строгов решил, что на войне надо держаться, как на войне.

Первую засаду Строгов устроил на большаке, который они пересекли под утро. Устроив роту на привал, он взял своих пулеметчиков и вернулся на шоссе. Когда рассвело, они обследовали довольно большой участок дороги и подыскали удобное место для засады: крутой подъем на лесном участке дороги. Для нападения он вызвал добровольцев.

Вызвалось десять человек.

Он понимал, что рота еще не очень доверяет ему, но не огорчился малым количеством вызвавшихся. Нужно было сделать это первое дело как следует, а потом будет видно. И сам повел десяток на место засады.

Первую колонну они пропустили. Слишком много было охраны.

На их счастье, вслед за колонной показались три грузовика. Неречко взглянул на Строгова и, увидев его знак, застрочил из пулемета. Два шофера были убиты, один вывалился из кабины и бежал в лес. В две минуты они обшарили машины. В двух оказались мины и снаряды, но в третьей — две туши мяса и солдатский хлеб в бумажных мешках. Снаряды и мины им были ни к чему, но продукты забрали, даже кабины обшарили, чтобы ничего не оставить, а потом подожгли машины. Когда они достигли лагеря, мины и снаряды еще взрывались в пламени.

Распределив груз между самыми сильными бойцами, Строгов приказал отходить. И хотя шли быстро, солдаты оживленно рассказывали, как все было и как были ошарашены немцы, когда по ним вдруг начали стрелять.

На карте в лесу был отмечен домик лесника. К домику Строгов и привел роту.

С этого дня его «десятки», иногда два и три, а порой и все пять, устраивали засады на всех оказавшихся поблизости дорогах. Со временем Строгов стал оставлять эти «десятки» и на день, и на два, снабдив каждую группу копией своей карты и указав точно место встречи. Теперь они часто видели днем самолеты-разведчики, должно быть, немцев обеспокоили их налеты.

Однажды такой самолет сбросил листовки над лесом. Строгову принесли несколько листовок. Они были напечатаны на немецком и русском языках и являлись «пропуском в плен». В конце листовки немцы писали, что Москва уже окружена и вот-вот будет взята.

До деревни под Гжатском они добрались только двенадцатого октября. К этому времени в роте было больше полутораста человек. Их надо было кормить. Доставать продовольствие случайными налетами становилось все труднее: и немцы стали осторожнее, и тыловые части решительнее вылавливали окруженцев, устраивали засады и заслоны. Так как через эту маленькую деревеньку немцы прошли и ушли, а Миронова с его людьми все не было, Строгов решил задержаться. Колхозники, увидев вооруженных советских бойцов, напекли для них хлеба, истопили бани. Впервые Строгов спал в теплом доме.

Они отдыхали три дня, могли бы задержаться и еще, если бы в деревню не въехал полицейский патруль на двух мотоциклах. Полицейских перестреляли, но оставаться дальше — значило подвергать опасности мирных жителей. Трупы и мотоциклы взвалили на повозку и отвезли подальше на лесную дорогу, где и бросили, инсценировав нападение из засады.

Но в этой деревне под Гжатском Строгов наконец выяснил положение на фронте. Крестьяне познакомили его с местным учителем, почтенным стариком, знавшим немецкий язык. Учитель по его просьбе сходил в Гжатск.

По словам этого добровольного разведчика, немцы докатились почти до Можайска, но сплошного фронта у них еще нет. Встретив сопротивление советских войск, они растекаются по фронту, отыскивая слабые места для удара и нового прорыва. Однако продолжающееся уже две недели наступление сейчас приостановилось: Москва отчаянно защищается на своих дальних подступах. Об этом откровенно говорят и солдаты и офицеры фашистской армии. Правда, у них есть полная уверенность, что через две-три недели они захватят Москву, у них даже есть приказ: «Ни один немецкий солдат не должен входить в город, последняя линия наступления — Московская Окружная дорога» — и что после этого для «очистки Москвы» в город будут введены заранее подготовленные части СС, но сейчас они и сами приостанавливают наступление, накапливая силы для нового удара…

Это были важные сведения. В неразберихе неустойчивого фронта было легче прорваться между немецкими клиньями.

В ночь на пятнадцатое октября рота Строгова сделала последний бросок к фронту. А на рассвете, в десяти километрах от Можайска, в направлении на город Рузу, сто пятьдесят человек, стреляя из винтовок, автоматов и ручных пулеметов, ударили с тыла на спешенные части немецкого 41-го моторизованного корпуса, готовившиеся к прорыву на Можайск. Удар был так стремителен и внезапен, что немцы не успели даже повернуть свои части для обороны. Рота вырвалась из немецких тылов, пройдя больше ста километров в полном составе, с оружием в руках.

К месту прорыва немедленно прибыли представители штаба Пятой армии, защищавшей Можайск. Рота была отведена под Рузу. Строгова задержали до прибытия штабистов.

Последовал короткий разговор с начальником штабной разведки.

— Кто командовал ротой?

— Я, рядовой Строгов.

— От кого получили последний приказ?

— От командира отдельного стрелкового батальона, в составе которого находилась рота майора Миронова.

— Укажите по карте ваш путь.

— Вот, — он вынул свою карту и положил ее на стол.

— Где, по вашему предположению, может находиться Миронов?

— Надеюсь, что он сумел вырваться. Во время последнего боя под Бедовой его оттеснили на север.

— Сколько у него было людей?

— Остатки двух рот и обоз с ранеными.

— Сколько было у вас в роте?

— Восемьдесят человек.

— Но фронт перешли сто пятьдесят?

— Я принимал в свою роту всех, кто выходил из окружения с оружием в руках.

— Могут ли среди принятых вами в роту быть засланные противником разведчики?

— Каждый из вновь принятых в роту людей участвовал по моему распоряжению в налетах на противника. Других средств проверки у меня не было. Все показали себя храбрыми, дисциплинированными бойцами.

— Кем вы работали до войны?

— Преподаватель консерватории по классу фортепиано Евгений Строгов.

— Так это вы известный музыкант Строгов?

— Да.

Допрашивающий обратился к красноармейцу, стоявшему у порога с автоматом в руках:

— Пригласите сюда майора…

Открылась дверь, и на пороге показался Миронов.

Миронов стоял, вглядываясь в Строгова, словно не узнавал его. И вдруг пошел медведем, раскрыв объятия:

— Евгений Сергеевич! А ведь я знал, знал, что вы станете хорошим командиром!

— А как вы?

— Мы выскочили еще пятого октября. На наше счастье, мы наткнулись прямо на штаб резервного корпуса, который отходил на Зубцов, Погорелое Городище и Волоколамск. Но как вырвались вы? — Миронов опять смотрел, словно не узнавая. И опять похвалил себя: — Нет, какой я молодец! Нюхом узнал военную косточку! И ведь почти без потерь…

— Были потери, были, — устало сказал Строгов. Он вдруг почувствовал, что не может больше говорить, не может стоять. Ему надо было немедленно сбросить с себя непосильную ответственность. Он тихо сказал: — Примите, товарищ майор, людей и документы, я больше не могу…

— Ну что вы, что вы, Евгений Сергеевич, — растроганно проговорил Миронов. — Мы с вами еще повоюем! Разрешите идти, товарищ полковник?

— Идите, майор, идите… младший лейтенант Строгов.

— Простите, я рядовой…

— Были, были… А будете офицером! Я в этом уверен! Как уверен и в том, что рота так и останется вашей ротой…

Миронов осторожно тронул Евгения за плечо, и тот машинально приложил руку к разорванной ушанке. Нет, он пока еще не был похож на офицера, этот рассеянный музыкант в порванной и прожженной шинели, в стоптанных кирзовых сапогах. Но ведь сумел же он объединить столько разных людей перед лицом сурового времени, перед лицом испытаний…

 

Глава пятнадцатая

Первый снег покрыл поля, и на этой белой пустыне далеко была видна черно-рыжая полоса противотанкового рва, в котором почти вплотную один к другому работали тысячи людей лопатами, кайлами и ломами.

Подступы к противотанковому рву с запада были прикрыты тремя рядами колючей проволоки на кольях. Проволока тихо позванивала под ветром. На одном из кольев висела табличка: «Заминировано!» — и возле таблички стоял красноармеец с винтовкой, а у его ног возились две мокрые собаки.

Неподалеку от солдата девушки утрамбовывали высокий борт рва, чтобы земля не осыпалась. Вот они распрямились и устало посмотрели на часового, на собак. Одна из них сердито сказала:

— Озяб, поди возьми лопату, погрейся!

— Давай, давай, некогда разговаривать! — сурово ответил красноармеец.

Но девушки устали. Им надо было передохнуть. Да и надоело им смотреть на этого бездельника, охранявшего забор из колючей проволоки и фанерную дощечку. Младшая из девушек язвительно сказала:

— Смотри, взорвутся собачки на минах, и ты вместе с ними полетишь вверх тормашками.

— Не взорвутся! — спокойно ответил часовой. — Они легонькие, а наши мины рассчитаны на танки.

— Что же вы ими раньше землю не засевали? Когда немец до Москвы допер, тогда только зашевелились.

— А ну помолчи! — рассердился часовой. — Еще мне начальник нашелся!

Девушки промолчали и снова взялись за лопаты.

Екатерина Антоновна воткнула лопату в землю и потерла ладони, словно остужала их после ожога. Сегодня она работала из последних сил.

Когда Екатерина Антоновна услышала, что враг подступает к Можайску — а об этом заговорили сразу по всей Москве, — она пошла в домоуправление, где мобилизовали людей на строительство укреплений. И хотя по возрасту да и по здоровью она могла бы остаться дома, вот уже десятый день строила то баррикады, то рвы, то какие-то откосы, которые назывались мудреным словом — эскарпы. Сначала их бригада ставила железные ежи по окраинным улицам Москвы, потом подкапывала берег речки Рузы, чтобы немцы не могли вылезть на него со своими танками, а теперь вот рыла противотанковый ров. Сейчас она, морщась от боли, растерла поясницу, но, встретив усталый взгляд соседки — работницы с Трехгорки, — через силу улыбнулась:

— Кажется, скоро конец, тогда отдохнем!

Ткачиха, худая темнолицая женщина, вздохнула, нехотя ответила:

— Отдохнем, когда подохнем. А теперь и во сне не отдохнешь. Ночью весь дом дрожит от бомбежки, а пойдешь в убежище, не просунешься. Так всю ночь и стоишь у крыльца с узелком в руке. А утром чай вскипятить нечем — электричество не горит. Вот и стою — укрепляю чисто поле, одна надежда — подохну, так, может, те, кто уцелеют, помянут добрым словом.

Екатерина Антоновна попыталась было ее успокоить, но, видно, крепко накипело на душе у женщины, не очень она к успокоительным словам прислушивалась. А Екатерине Антоновне хотелось, чтобы все верили ее верой в то, что после войны жизнь будет легче, вернутся сыновья, все будет хорошо.

— А сыновья-то у меня вот какие-е, поцеловать захочешь, так не дотянешься, всегда говорю, Ванюша или Лавруша, — нагнитесь!

Ткачиха отвернулась от просиявшего лица Екатерины Антоновны, устало моргая, посмотрела на колючую проволоку, вздохнула, скучным голосом сказала:

— Лучше бы твои сыны были очкастые, да хромые, да с пороком сердца, да с воспалением хитрости, да со связями, да с женками-пройдохами, тогда бы они наверняка уцелели. А если они у тебя честные да смелые, так ты простись с ними и не жди.

Екатерина Антоновна сердито посмотрела на нее, придумывая, что бы ей возразить, но ткачиха снова подоткнула юбку, поплевала на ладони и взялась за работу.

Через час она закричала:

— Эй, начальник, иди гляди!.. Мы свою норму выполнили!

Обычно в восемь часов вечера грузовик отвозил Екатерину Антоновну в Москву, но сегодня, когда они к четырем часам выполнили норму, машина еще не пришла, ждать ее не хотелось, и обе женщины вышли на обочину дороги. Навстречу шли грузовики, покрытые сверху ветками, — Екатерина Антоновна знала, это везли боеприпасы на фронт… Она смотрела, не отрываясь, на бойцов, которые сопровождали машины, пытаясь понять, что же происходит там, куда они едут.

Попутная машина привезла их в город. Идя к дому, Екатерина Антоновна вспомнила, что теперь казенное питание кончилось, надо самой позаботиться о продуктах. Свернула на рынок. Давно она не была здесь, и то, что увидела, взволновало ее. Всюду кучками ходили люди, что-то прятали под полой, шептали: «Сахару не надо? Есть крупчатка… Меняю мыло на водку!» Впервые она увидела, как выползла из потайных углов черная биржа. Увидела, как посреди рынка шел рябой чубатый мужик в кубанской каракулевой шапке, в кожаном пальто. Он шел, растягивая гармонь, кривя губы, и орал во всю глотку:

Москва моя, Эх, да Москва моя, Ты самая любимая!

Екатерина Антоновна почувствовала, как у нее подкосились ноги, она чуть не упала, с трудом уцепилась за какой-то киоск и все глядела, не веря тому, что видела. Это был тот самый человек, с которым она ехала в одном вагоне из Горького. Тогда она думала о встрече с ним в Москве, где она могла бы показать на него властям, чтобы разузнали всю его подноготную. И вдруг теперь, когда она чуть руки не оторвала на тяжелой работе, чтобы выстояла Москва, вот тут, рядом с ней, ходит тот самый прохвост и орет: «Москва моя!»

И нет ни одного милиционера, чтобы попросить проверить документы у него…

Но неужели наши дела на фронте так плохи, что этот мерзавец уже считает себя хозяином Москвы? Еле передвигая ноги, Екатерина Антоновна поплелась домой.

Было без пяти минут шесть, когда она проходила мимо здания телеграфа. Под радиорупорами толпился народ, дожидаясь сводки с фронтов. Она тоже остановилась, с надеждой взглянула на широкую черную трубу. Ровно в шесть диктор обычным голосом сказал: «Наши войска оставили город Можайск…»

Екатерина Антоновна не скоро пришла в себя… «Лучше бы умереть вот тут, в центре Москвы, от разрыва сердца, чтоб не просыпаться завтра, чтоб не видеть позора. Так вот почему тот чубатый шел сегодня по базару и орал: «Москва моя!» Мы ее защищаем, а он орет: «Моя!» Что же это значит? Как это могло случиться? Как могли это допустить мои сыновья?

С трудом добрела до дому и остановилась как вкопанная. У подъезда фыркал зеленый автомобиль. Она встревожилась: кто же это? Лаврентий или Иван? Зачем изволили прибыть?

Задыхаясь, она поднималась по лестнице.

Чуть не падая, вбежала в квартиру и увидела Ивана. Он стоял у стола, перебирая бумаги в ящиках, поднял голову, хмуро посмотрел на нее.

— Иван! — крикнула она с порога. — Это почему же вы Можайск сдали?

Он нахмурил брови, отвернулся и продолжал перебирать бумаги.

— Сначала покорми, а потом спрашивай, почему то, почему это…

Она сказала еще суровее:

— Воевать надо, а не картошку есть. Куда же это, к дьяволу, годится? Сам командир в Москву прибежал. Этак, надо думать, завтра выйдешь на улицу и немцу в лапы попадешь… А мы-то все жилы вытянули, укрепления разные строили.

Голос ее дрогнул, лицо перекосилось, она попятилась в коридор и села на сундук под вешалкой.

Иван сначала думал все обратить в шутку — не твое, старуха, дело, — но увидел, что мать по-настоящему потрясена. Нерешительно подошел к ней, не зная, что сказать в утешение.

Тогда она поднялась, подошла к нему вплотную, взяла за портупею, затрясла и зло прошептала:

— Для какого черта я растила тебя, чтобы мне теперь в лицо люди плевали! Ты что ж, до самой Москвы добежал? А где твои солдатики? Всех уложил? А сам-то как спасся? Говорят, в бою тот выживает, кто поглубже в канаву закопается. Ну, чего щуришься? Не нравится правда, глаза колет?

Он глядел в выцветшее лицо матери и думал — хорошо, что это твоя родная мать, а если бы сейчас матери всех бойцов потребовали ответа? Они не стали бы слушать оправданий, они не захотели бы слушать, они требовали и требовали бы ответа за жизни своих сыновей.

Это молчание еще больше рассердило Екатерину Антоновну.

— Или ты думаешь, что главное спасти себя? Теперь мы, что ли, должны идти на Можайское шоссе отбивать немцев? Ну что ж, сиди дома, а я пойду. Поработали лопатами, теперь возьмем ружья…

Иван осторожно снял руки матери с груди:

— Ну хватит, мама, все сказала? Послушай, что я скажу. Забери необходимые вещи и поедем. Я отвезу тебя на эвакопункт. Оттуда ты с эшелоном сегодня же уедешь в Горький. Обстоятельства так складываются, что ты должна уехать.

Она покачала головой:

— Ой дожила! Чему же ты меня учишь? Бежать? Да я сейчас в штаб пойду. Я к Лаврентию поеду, ему пожалуюсь…

Ничего не ответив, он повернулся к столу и опять занялся разбором каких-то бумаг. Услыхав ее последние слова, он стукнул кулаком по столу так, что все бумаги разлетелись.

— Довольно! Ты что разошлась?! Я тебе не мальчик! Или ты хочешь, чтобы я тебе целую лекцию по стратегии прочитал? Я сказал, собирайся и уезжай!

— Я сказала, — словно передразнивая его, дрожащим голосом ответила Екатерина Антоновна, — что никуда не поеду. Пусть меня здесь убьют, если ты не можешь меня защитить.

Он махнул рукой, поняв бесцельность пререканий.

— Вот она! — обрадовался он и вытащил сберегательную книжку. Сел, написал доверенность и передал матери: — Иди получи деньги на дорогу.

Она не шевельнулась, будто не слышала, сидела, сложив руки на коленях.

— Дай чего-нибудь поесть.

— Нечего. Я всю неделю жила на казенных харчах.

— Достань у меня в сумке сухари. Поедим.

— Нет, — с невозмутимым спокойствием ответила она, — я твои сухари есть не стану.

Он понял, что мать тверда, как крепость. Штурмом ее не возьмешь, а осаду вести некогда. Он мягко сказал:

— Сейчас я возвращаюсь с пополнением на фронт. Может, теперь долго не увидимся. А тебе я еще раз советую: поезжай в Горький. Сейчас в Москве каждый лишний человек в тягость…

— Это я-то в тягость? — опять вспылила она. Но в душе все-таки сменила гнев на милость. Может, сын — военный человек — и не имеет права сказать, как у них там дела на фронте? Вот сказал же. Может, все там не так уж и страшно?

Но мысль о сданном немцам Можайске опять ударила в сердце. Да как же они воюют, ее сыновья и сыновья всех матерей, если немец допер до Можайска?

Простилась она с Иваном холодно. И теперь ждала Лаврентия. Он вырывался иногда на час, на два и снова уезжал на свой аэродром.

Сегодня она готовилась излить Лаврентию весь свой гнев на младшего сына. Но когда Лаврентий стремительно вбежал в комнату, против обыкновения суровый и молчаливый, она не решилась заговорить об Иване.

— Вот для тебя Люся оставила записку, она уехала в Алма-Ату.

Лаврентий молча взял записку.

«Если ты останешься один и будешь страдать, пеняй на себя».

Сначала он ничего не понял, мысли его были так далеки от всего этого, перечитал еще раз, как бы принимая к сведению, не выражая ни горя ни радости. Долго задумчиво ходил по комнатам, потом повернулся к матери:

— Опасно стало в Москве. Ты бы уехала куда-нибудь подальше от фронта.

«Неужели они сговорились?» — с испугом подумала Екатерина Антоновна и так сурово взглянула на сына, что Лаврентий больше не заикнулся об отъезде.

Она угадала его тревожные мысли, и ей захотелось как-нибудь успокоить его, обратить все в шутку:

— Что ж, если фронт подошел так близко к Москве, то я вам всяко пригожусь. Все забежите сухариков погрызть. Ну а если опять ранят, посижу рядом вместо больничной нянечки…

Лаврентий сделал вид, что не слышит иронии в ее словах. Выпил чаю с сахарином и позвонил на завод узнать, когда можно будет принять отремонтированный самолет. Потом прилег на диван, чтобы собраться с мыслями.

Несколько часов назад он пережил смертельную опасность. Он летал к Рузе штурмовать вражеские переправы. Теперь им приходилось чаще воевать с пехотой врага, чем с его самолетами. Подбитый зениткой, он еле дотянул до запасного аэродрома. Увидев вдалеке маленький черный автомобиль, он подрулил к нему, собираясь попросить помощи. Вдруг прямо на него из леса выбежали два десятка немцев. Они бежали не стреляя, собираясь, видно, взять его живым. А он вылез из кабины в меховых унтах, в тяжелом обмундировании — медведь, далеко не убежишь! — вынул револьвер и приготовился подороже продать свою жизнь. И в этот миг увидел — с противоположной стороны пустого аэродрома с громким «ура» выбежали свои. И отбили аэродром.

Сейчас его самолет на заводе: мастер обещал отремонтировать его через три часа. Но ведь три часа — это почти вечность! Как же он лежит тут, на диване, ничего не узнав о той, которая помогает ему летать, сражаться, жить…

Мать не успела ни о чем спросить, как он вдруг вскочил, накинул кожанку и вышел.

Лаврентий быстро шел по пустынным улицам, охваченный безрассудным волнением, какое испытывал лет десять назад. Тогда он бежал после занятий в Академии имени Жуковского в Петровский парк на свидание с актрисой.

Сейчас в его голове проносились картины предстоящего свидания. Вот он входит в переднюю, немного ждет, потом распахивается дверь из внутренних комнат, выбегает Оксана. Она узнает его, бросается к нему… Или нет, не так: он входит, спокойно снимает кожанку, проходит в комнату Оксаны, протягивает ей руки и говорит: «Я не могу больше жить без вас…» И она приподнимается на кончиках пальцев, кладет руки на его шею и говорит… Он не мог сразу решить, что она скажет, и шел все быстрее. Ветер гнал навстречу песок, бумагу, хлопья пепла. Он поминутно вытирал лицо, чтобы прийти незапыленным.

— Дома Оксана Сергеевна? — спросил он, когда ему открыли.

— Только что уехала, — ответила домашняя работница, вешая его пальто.

Стоя перед зеркалом, Лаврентий думал, что ему лучше уйти, но вдруг дверь из столовой распахнулась, и Сергей Сергеевич вышел к нему.

— А, вот кто пришел! — обрадованно произнес он. — Вот уж кстати. Прошу вас. — Он взял его под руку и ввел в столовую. За круглым столом сидело несколько пожилых мужчин, — по-видимому, коллеги профессора.

— Позвольте вам представить нашего защитника, — сказал Сергей Сергеевич, подводя Лаврентия к столу и усаживая его рядом с собой.

Несколько минут все молча смотрели на Лаврентия, словно ждали, когда он освоится, чтобы потом засыпать его вопросами о делах на фронте.

— Объясните нам, что же это там делается, — с явным раздражением начал Петр Кириллович, — до каких же пор наша армия будет отступать? Что делать нам, русским людям?

Лаврентий много раз слыхал эти едкие вопросы и старался отмолчаться, но сейчас довольно резко ответил:

— Сколько бы армия ни отступала, ясно одно — враг будет разбит.

— Хо-хо! — перебил его Петр Кириллович. — Из чего это ясно? — скептически посмотрел на Лаврентия, потом обвел всех взглядом, словно ища у них подтверждения, что и им ничего не ясно.

— Ведя наступление, — невозмутимо продолжал Лаврентий, — немцы еще не понимают, что идут к гибели. В горячке они бегут вперед, растягивая фронт. Им кажется, что они уничтожили все наши материальные и людские резервы. А между тем они идут навстречу новым армиям, численность которых они и не представляют.

Петр Кириллович скептически усмехался, поглаживая бородку, словно слушал ответы неподготовленного ученика.

— Дорогой мой, — снисходительно возразил он, — я слышу теперь, как эту войну сравнивают с войной двенадцатого года и объясняют отступление особой тактикой, которую-де применял еще Кутузов. Верно, Кутузов отдавал города, но зато он сохранял армию. А где сейчас наша армия? Где наши Кутузовы? Кто будет защищать Москву?

— Позвольте, — перебил его Сергей Сергеевич, — я согласен с капитаном. Сколько бы враг ни напирал, он все равно будет остановлен и разбит. У нас найдется не один Кутузов и не одна армия. Не забывайте, что это народная война. Можно победить армию, но весь народ победить нельзя. Так что вы напрасно волнуетесь…

— Не могу не волноваться, — закричал Петр Кириллович, стуча в грудь кулаками, — я русский человек! Боже мой, как же можно сейчас применять «скифскую тактику», заманивая врага в глубь страны. Да ведь она устарела! Танки ведь не конница! — Он устремил страдающий взгляд на Лаврентия, словно дожидаясь от него необходимой поддержки в том огромном горе, которое он переживает.

Лаврентий спокойно ответил:

— Да, эта война не похожа на ту, о которой вы вспомнили. Кутузовская армия отступала, наша армия держит на каждом шагу врага и уничтожает его. Немцы уже увидели, что, чем дальше они идут, тем больше их потери.

Петр Кириллович пожал плечами, но ничего больше не возразил. Подумал, что военный заблуждается или заведомо говорит неправду.

А Лаврентий думал об Оксане. Где она? Что будет с ней завтра? События становятся все более угрожающими. Ну а что будет завтра с ним самим? С его матерью? Со всеми этими милыми, озабоченными людьми? Никто не ответил бы на эти вопросы. И потому необходимо увидеть Оксану.

Он вышел из-за стола и подошел к молодым людям, сидевшим у окна с папиросами. Один из них, с большими карими глазами, с длинными пушистыми ресницами, был грубой копией Оксаны. Лаврентий дружески улыбнулся ему.

Митя вскочил, подал гостю свой стул и заговорил страстно и прерывисто:

— Товарищ капитан, я так рад с вами познакомиться, так рад! Все, что вы сейчас сказали, вы сказали моими словами. Я так рад, что вы оказались совсем не таким сумасшедшим, каким вас обрисовал папа.

Лаврентий удивленно посмотрел на него.

— То есть как сумасшедший? — спросил он, нерешительно улыбнувшись.

— Ну, понимаете, — сказал Митя, для убедительности размахивая рукой, — когда вы лежали в госпитале, у вас были всякие галлюцинации. А теперь я вижу, что вы такой же правильно мыслящий человек, как и я, — выпалил он одним духом. Приблизил к лицу Лаврентия свои блестящие глаза и зашептал, словно выдавая тайну своей души: — Понимаете, капитан, вот мы с Георгием — простите, я не представил вам моего друга — инженер Ковалев, — мы вместе работаем на заводе, так вот мы с Георгием уже записались в коммунистический батальон. Только папа об этом не знает… Я слышал, как сейчас Петр Кириллович наседал на вас, спрашивал, кто будет защищать Москву. Да мы, рабочие батальоны, коммунистические московские дивизии, — вот кто будет защищать Москву!

Лаврентий с удовольствием обнял бы этого большеглазого парня, такая страстная сила звучала в каждом его слове. Но, сдерживая порыв, только сильно пожал узкую руку комсомольца.

А Митя совсем просиял от этого дружеского жеста. Перед ним был живой летчик-истребитель, один из тех легендарных людей, которые днем и ночью поднимались в московское небо, отгоняя врага. Перед ним один из тех, чьи имена у всех на устах, кто завтра, может быть, станет Героем Советского Союза, братом Николаю Гастелло, Виктору Талалихину, навечно прописанным в сердце каждого комсомольца.

Услышав щелканье замка входной двери, Митя выбежал в переднюю встретить Оксану.

— Где ты пропадаешь? У нас в гостях летчик! Снимай пальто! — Он принялся помогать ей, но Оксана тихо отстранила его, прошептав:

— Приведи лучше этого летчика сюда. У нас с ним должен быть секретный разговор.

Митя подозрительно посмотрел на сестру:

— Если ты хочешь поговорить с ним о фронте, то лучше не спрашивай. Сейчас Петр Кириллович приставал к нему, и я понял, что ему трудно говорить об этом. Знаешь, у нас на заводе выступал товарищ из ЦК, он очень подробно обрисовал все. Лучше я сам тебе потом расскажу…

Оксана минуту колебалась, потом решительно сказала:

— Ну все равно, позови его ко мне.

— А нам можно? Или у вас секреты?

— Именно секреты! — ответила Оксана и скрылась за дверью.

Лаврентий постучал и робко вошел к ней.

Он еще ни разу не был в этой комнате и теперь напряженно осматривался, словно намеревался навеки запомнить все, что окружало Оксану. В углу комнаты он увидел мольберт, закрытый покрывалом, на низеньком столике лежали тюбики, ящики с красками, кисти, палитра. Стены увешаны набросками, этюдами, готовыми картинами, которые тоже согласны были рассказать летчику все о своей хозяйке и авторе. Но Лаврентий нечаянно перевел глаза на Оксану и замер: лицо у Оксаны было напряженное, холодное, словно она собиралась уличить его в дурном поступке.

— Лаврентий Алексеевич, — срывающимся голосом сказала она, — когда, по-вашему, закончится война?

Он растерянно молчал, пораженный и вопросом, и тоном, и нескрываемой ее враждебностью, хотя заговорила она совсем не о нем.

— Ну когда, хотя бы примерно? — настойчиво повторила она.

— Я не знаю, Оксана Сергеевна… Наверное, не скоро…

— Но мы победим? Да?

— Конечно! — горячо подтвердил он.

— Лаврентий Алексеевич, — опять заговорила она, — извините меня за то, что я сейчас скажу… — Теперь она выглядела растерянной, словно и сама опасалась того, что должно было сейчас произойти. — Я понимаю, что вы приходите к нам потому, что устаете от своих полетов, вам хочется хоть немного побыть в мирной обстановке… Но я прошу вас — не приходите больше к нам…

— Почему? — глухо спросил он.

— Идет страшная война… И сейчас не время для лирики… Вы меня понимаете?

— Да…

— Вот вы сами сказали, что война будет долгая, тяжелая… Еще бы! Враг под самой Москвой! Сколько времени его придется теснить обратно… Нет, нет, — она заторопилась, — я верю, что мы его все равно победим, но я хочу, чтобы мы все всё отдали для победы… Да, да, все, даже простые человеческие чувства. А когда война окончится, мы снова встретимся, поговорим обо всем. Не думайте, что я не понимаю вас… Но поймите и меня, я не подготовлена к веселым разговорам, к шуткам, к нежности… Я сейчас стала какая-то каменная… — И без перехода: — Сегодня у нас в госпитале опять умерли трое… — Лицо ее стало жалким, из глаз выкатились слезинки и медленно поползли по щекам.

Лаврентий стоял потрясенный, не находя слов. И хотя ему было что сказать: и о том, что война не убивает человеческую душу, что чувства, может быть, еще сильнее проявляются в испытаниях, — ничего этого сказать он не мог. Молча повернулся и тихо пошел к двери.

Он услышал ее быстрые шаги, она догнала его и опустила на плечо свою тонкую руку, но он не обернулся. Тогда Оксана тихо сказала:

— Простите, Лаврентий Алексеевич, может, мне не надо было говорить вам об этом, может, это только я одна так чувствую, но ничего я не могу с собой поделать… И еще умерли эти трое, такие молодые, им бы жить да жить…

Рука ее соскользнула с его плеча. Закрывая дверь, он увидел — Оксана стояла, подняв лицо, и кусала губу, словно пыталась смирить этой болью иную, более нестерпимую боль.

 

Глава шестнадцатая

Самолет ему отремонтировали только к утру.

И вот он ехал за ним, и все его мысли были о самолете, на котором он снова вылетит в бой. А где-то в тайнике теплилась странная надежда: Оксана сказала — после войны… Значит, надо приближать этот конец войны всеми силами и умением, значит, надо воевать еще храбрее, умелее, убивать врагов, но не дать им убить себя.

Он ехал по Москве, не в силах привыкнуть к опустевшим улицам, к домам с занавешанными окнами, с молчаливыми дворами, с безмолвными, нехлопающими дверями. Город молчал, будто какая-то тяжелая болезнь поразила людей, и они стали затворниками. Лаврентий с трудом представлял себе, что люди просто уехали из родного города. Он видел заводы, ворота которых были закрыты, сквозь разбитые окна свистел ветер, трубы не дымились. И чем дальше выезжал он на окраину, тем большее недоумение охватывало его. Ему казалось странным, что все движение сосредоточено около маленьких кустарных мастерских — к ним то и дело подходили грузовики, там продолжалась какая-то работа, вот даже заводик минеральных и фруктовых вод продолжал работать. Лаврентий изумился: кому теперь нужны воды? Но вдруг он увидел возле машины человека с винтовкой, увидел, как осторожно рабочие укладывают в кузов ящики с бутылками, и понял — это бутылки с горючей жидкостью. И те заводы, которые казались ему опустевшими, тоже работали, только там работа сосредоточивалась в отдельных цехах, и входили и выходили люди не через главные ворота, а где-то в стороне, в переулке, а оттуда выходили танки и выкатывали пушки.

Теперь Лаврентий еще внимательней приглядывался к домам, к вывескам, к улицам, и они перестали казаться пустынными, наоборот, все вокруг полно движения и исполнено особого значения, которого раньше он не понимал. Он увидел, что во многих домах открыты кустарные мастерские, и от этих домов то и дело отъезжают машины, а в машинах стоят ящики с гранатами; в окнах одного дома он увидел людей, склонившихся над минометами; еще в доме — во дворе — тела авиационных бомб. Из мастерской бытового обслуживания выносили и ставили прямо на тротуар ящики с автоматами, с заднего двора какой-то фабрики выехали ломовики, и на грохочущих телегах грудой навалены асбестовые костюмы для бойцов противовоздушной обороны… И Лаврентий с изумлением наблюдал за этой напряженной жизнью и дивился на себя: как он мог подумать, будто этот город мог опустеть и стать безмолвным? Нет, он жил, жил для борьбы и для победы! Но и завода, на котором он бывал столько раз до войны, с которого получил в свое время немало машин для своего полка, он тоже не узнал. Там, где все раньше сияло чистотой и движением, теперь была тишина, запустение, беспорядок, будто сюда только что спикировал вражеский бомбардировщик. Что случилось с заводом?

Он медленно вошел в цех и остановился в дверях. Его оглушили шум и скрежет, каких он никогда не слышал здесь. А станки! А самолеты! Облупленные, залатанные, побывавшие в крупных переделках или поднятые прямо с кладбища!

По цеху озабоченно бегали подростки, женщины в штанах ползали по плоскостям, неумело шпаклевали и закрашивали заплаты. Никто не обращал внимания на Лаврентия, у всех хмурые, сосредоточенные лица, движения какие-то связанные, неловкие, но торопливые, будто от этой торопливости зависело что-то очень важное для этих людей.

Лаврентий направился в контору главного инженера, но сейчас же увидел, как из знакомого кабинета вышел молодой человек, захлопнул дверь, положил ключ в карман и бегом побежал в конец цеха.

Остановившись у запертой двери, Лаврентий рассматривал проходивших мимо, надеясь встретить хоть одного знакомого. Из кабины ближайшего самолета высунул голову старик и кивнул ему как знакомому, потом помахал рукой.

Лаврентий подошел, но перед ним был незнакомый старик.

— Вы опять за новой машиной? — спросил старик, вылезая из кабины. Приподняв очки на лоб, он взглянул на Лаврентия и увидел, что обознался. — А я думал, что это Ласточкин, а это не Ласточкин, — разочарованно произнес он и хотел отойти, но Лаврентий остановил его:

— Где я могу увидеть главного инженера?

— Главный на оперативке у директора, а помощник его во-он туда побежал… — Потом, внимательно оглядев летчика, старик спросил: — Вы только что оттуда?

Лаврентий утвердительно кивнул.

— Ну как там сейчас? — тихо спросил старик, наклоняясь к летчику, будто надеясь услышать от него то, что не подлежит широкому оглашению.

Лаврентий шевельнул бровями, без слов отвечая: лучше не спрашивай. Старик закивал.

— Понимаю, тяжело, — вздохнул он. Хотел было отойти от неразговорчивого летчика, но вдруг, что-то вспомнив, спросил: — А вы Ласточкина там не встречали?

— Ласточкина? Нет, не встречал.

— Куда же он делся? — изумился старик. — Понимаете, с начала войны каждый месяц являлся за новым самолетом, мы даже не вытерпели и отчитали его как следует. Сказали напрямик — что ты, такой-сякой, машину не бережешь, воевать еще не научился. Ты немцев калечь, а сам не поддавайся, как простофиля. Отчитали, и гляди, второй месяц не является. То ли в самом деле воевать научился, то ли сломался…

— Научился, научился, — рассмеялся Лаврентий. — Он теперь дерется как черт.

Старик просиял, сразу оценил ответ летчика и с удовольствием добавил:

— Вот гляди, как полезно иногда молодежи вправлять мозги. Конечно, не все такие петушки, как, скажем, Ласточкин. Другие двух мусоршмитов собьют, а сами без царапинки вернутся. Тут, конечно, опыт нужен, нужна сноровка.

Лаврентий утвердительно кивал, соглашаясь со стариком. Конечно, нужно большое умение, чтобы возвращаться из боя без царапинки. Все об этом мечтают, да не у каждого выходит.

Старик словно проникся доверием к летчику и, наклонившись, опять шепотом спросил:

— А что, у нас есть еще старые орлы, вроде, скажем, Нестерова или Бабушкина? Или все перевелись, остались только птенчики вроде этого Ласточкина?

Лаврентий не знал, что ответить. Ему хотелось сказать: ты и меня за птенчика принимаешь? Хотел даже поворчать на старика, но тот, видя это длительное молчание, огорченно вздохнул:

— То-то же. И я понял — без нас, без стариков, вам туго придется. Я-то, сынок мой, еще «Илью Муромца» для Нестерова запускал. Сорок лет при самолетах был, только пошел было на отдых, клубнику, значит, на своей дачке разводить, а тут война. «юнкерс» и до меня добрался. На соседнюю дачу бомбу сбросил. Враг к самому дому подошел. Как тут не разозлиться? Вот и пришлось снова рукава засучить да за работу. Постойте, — вдруг перебил он себя, — вы, кажется, спрашивали помощника главного инженера? Вот он!

Лаврентий увидел совсем молодого человека, похожего на студента-практиканта, его лицо было очень знакомое, и он начал припоминать, где встречал его.

— Капитан Миронов! Вы не узнаете меня? Я — Дмитрий Строгов. — И добавил: — Я брат Оксаны. Мы с вами только вчера познакомились.

— Простите, — смущенно сказал Лаврентий, — я не ожидал вас здесь встретить. Ну, как поживает Оксана Сергеевна? — быстро спросил он, будто приехал специально за этим. Но сейчас же спохватился и перебил свой вопрос: — Вы давно здесь работаете? Я не встречал вас прежде. — Он говорил быстро, стараясь побороть волнение, заслонить незначительными словами то главное, что против воли вырвалось у него.

Митя сделал вид, что не заметил, как бедный летчик наскочил на подводный камень, и поторопился на помощь:

— Я здесь совсем недавно, с августа, вот вы и не встречали меня.

Лаврентий отвернулся от его улыбчивого взгляда, оглядел цех.

— Что здесь у вас произошло? Ведь тут был огромный завод?

— А это что?

— Это? Это, по-моему, слесарная мастерская.

— Ого, — обиделся Митя, — да знаете ли вы, что раньше видели здесь один завод, а теперь их два. Один здесь, а другой, на всякий случай, там. Или, если хотите, один эвакуирован на Урал, а другой собран из старья и организован здесь. Видите, работаем, план выполняем на полтораста процентов. Да тот, что эвакуирован, выполняет на полтораста. Так что, выходит, вместо одного завода работают три. Вы не смотрите на эти облупленные машины, — решительно сказал Митя, заметив, что Лаврентий скептически разглядывает старье, ремонтируемое в цехе. — Это не для вас, хотя и они служат верную службу. Вся транспортировка ценных грузов производится на них. Это заслуженные старички, а некоторые участвовали в таких боях, что немцам не поздоровилось. — Он шагнул вперед и указал на остов истребителя, с которого три девушки снимали последние металлические детали. — Вот эта машина нанесла первый таранный удар над Москвой. Летчик спасся, детали с машины пошли на другие, а немцы недосчитались тяжелого бомбардировщика и всей команды…

Он шел по цеху и с гордостью объяснял историю самолетов, рассказывал о героических подвигах, в которых они участвовали, прежде чем попали сюда на ремонт. Но, увидев уныние в глазах летчика, решительно сказал:

— Пойдемте в сборочный, а то вы в самом деле подумаете, что у нас ничего хорошего нет. Хотя, сказать по правде, я все свои машины считаю хорошими. Вы только посмотрите, с кем мы их собираем! Школьники, домохозяйки, старики. Это все добровольцы! — восхищенно добавил он.

Лаврентий молчал. Пока он ничего особенного не видел. Но, очутившись в сборочном, не мог скрыть изумления, радости, благодарности, которые засветились в его глазах. И Митя понял: воображение этого летчика поразить можно только здесь.

Новенькие, сверкающие истребители двигались на конвейере. Около самолетов напряженно и молчаливо работали молодые ребята, девушки, женщины, ловко и быстро заканчивая одну за другой операции по монтажу. Редко-редко в цехе были видны один-два пожилых рабочих, из старых заводских кадров, они только направляли работу молодых. А самолеты все подвигались к широким воротам сборочного, за которыми сразу начинался аэродром.

Митя привел летчика в ангар, спрятанный под бетонными перекрытиями, подвел к новой машине и сказал:

— Вот наш «Комсомолец»! Только что закончен комсомольской фронтовой бригадой.

Лаврентию было уже стыдно за недавний скептицизм. Его окружали комсомольцы. У многих в руках были еще инструменты, тряпки, которыми они стирали последние пылинки со своего самолета. Они окружили летчика и рассматривали его, словно изучали, достоин ли он их детища, в надежные ли руки они отдают свой истребитель.

И Лаврентий не знал, как выразить свою благодарность этим энтузиастам. Обошел всех стоявших вокруг него и молчаливым пожатием их рук как бы поклялся, что оправдает их надежды.

Через час он вылетел на фронт.

 

Глава семнадцатая

Утром, лежа в постели, Петр Кириллович внимательно прислушивался к шуму улицы. Он так устал, что иногда ему казалось, было бы прекрасно проснуться однажды среди абсолютной тишины. Все равно, любой конец, только бы поскорее. Но по утрам, подняв синие шторы, он видел, как напротив, у школы, маршировали бойцы, громко распевая все одну и ту же песню:

Эх, тачанка, ростовчанка, Наша гордость и краса!..

И слышал раскаты зениток, палящих по какому-нибудь немецкому разведчику, прилетевшему средь бела дня.

Петр Кириллович отошел от окна, вздохнул: все по-прежнему воюем. Вчера радио сообщило, что наши войска оставили город Можайск. Теперь можно было ежеминутно ждать каких-нибудь потрясающих событий.

Во время завтрака он внимательно прислушивался к стрельбе, машинально шептал: «Вот налетели, бьют с гостиницы «Москва», вот гонят за город, отогнали…» Выжидал продолжительную тишину, из которой явствовало, что «нахала» отогнали и надо ловить момент, успеть добежать до своего магазина. Потом можно будет через каждые час-два уходить в убежище и там спокойно пить чай.

Уложив завтрак в портфель, Петр Кириллович торопливо вышел на улицу, огляделся и пошел, весь внутренне собравшись, как ходят люди перед грозой, когда слышны отдаленные раскаты грома и вот-вот может хлынуть дождь. На этот раз даже свинцовый или осколочный, а то и в виде целого стакана от неразорвавшегося зенитного снаряда.

Он убыстрял шаг. И все прохожие шли так же стремительно, обгоняя трамваи, а они, по дурной привычке, в самые опасные моменты, когда люди торопятся скрыться, вдруг замедляют ход или совсем останавливаются. А сегодня в центре города было такое скопление машин, груженных мебелью, узлами, людьми, что Петр Кириллович подумал: кажется, вся Москва тронулась. Чуть ли не у каждого подъезда стояли грузовики; суетились женщины и дети с таким беспокойством, будто опаздывали с отъездом.

Все это стало уже привычным. Уезжают, даже в обязательном порядке, все, кто будет мешать в городе, который становится военным лагерем. Машины бесконечным потоком тянутся к вокзалам.

Еще издали Петр Кириллович увидел толпу перед магазином, подумал: сегодня какой-то особенный наплыв клиентов. Плохие вести с фронта, по-видимому, встревожили население.

Подойдя ближе, Петр Кириллович увидел, что это была совсем не очередь в магазин, а нечто вроде рынка. Люди толпились на тротуаре, жались к стенам, шушукались, что-то продавали из-под полы. Он поравнялся с девушкой в черном бархатном башлыке, увидел в руке золотые часы с браслетом. Перед ней стояла краснолицая скуластая молочница в пуховом платке, с мешком за плечами. Она осторожно щупала браслет, строго и подозрительно рассматривала его, потом сказала:

— Мне бы обручальные кольца али сережки.

— Колец у меня нет, — с грустью ответила девушка.

Петр Кириллович остановился, осторожно рассматривая часы, хотел было подойти ближе, но какой-то парень с черным разбойничьим чубом, торчащим из-под кубанки, оттолкнул его, красной лапищей схватил руку девушки и потянул ее за собой:

— Ну, ну, покажи. Часы? Гм… Дай послушать…

Девушка робко подала часы. Чубатый осмотрел их и спросил:

— Сколько?

Девушка назвала цену. Петр Кириллович с изумлением посмотрел на нее и хотел уже попросить ее зайти в магазин, но чубатый подхватил ее под руку и повел к воротам. Петр Кириллович последовал за ними.

— Пять кило сахару хочешь?

— Я уезжаю, — робко сказала девушка, — мне нужны деньги.

— Ну и кило масла в придачу? По рукам?

Тут Петр Кириллович подошел к девушке и ласково сказал:

— Если вам нужны деньги, я возьму часы за наличные.

— Куплено! Продано! — рявкнул чубатый, грозно взглянув на Петра Кирилловича, и повел девушку в сторону.

Петру Кирилловичу предлагали, кто меховой набор, кто шерстяной свитер, кто шубу, но он, раздраженный неудачей, торопливо протолкался через толпу и вдруг замер. На дверях магазина висело объявление: «Магазин закрыт».

Директор остолбенел. Почему закрыт? Кто дал распоряжение закрыть? Он видел, что витрины целы, на них по-прежнему красовались испанские шали, китайские халаты и французские вазы с амурами, все было на месте, значит, бомба не попала в магазин, так почему же он закрыт?

Задыхаясь от волнения, он забежал с черного хода. Тут толпились завсегдатаи. Здороваясь со всеми и делая вид, что ничем не удивлен, он пробирался к двери, но тревожные взгляды, обращенные на него, подтверждали его догадку: стряслось что-то ужасное. Забежал в контору, взглядом отозвал помощника в склад и в темном коридоре спросил, что все это значит. Помощник растерянно забормотал, что утром получил по телефону распоряжение не открывать магазин и приготовиться к эвакуации.

Словно бомба разорвалась над головой Петра Кирилловича. До сих пор все, что происходило вокруг, не касалось его, он по-прежнему жил заведенным порядком, выполнял несложные свои обязанности. Что же делать теперь? Уезжать? Куда?

Помощник не дал ему долго терзаться пустыми размышлениями. Предлагалось много ценных вещей, за которые необходимо было немедленно заплатить наличными. Петр Кириллович сейчас же забыл о тревожном положении, удалился с помощником в контору, отбирая особенно редкие вещи, потом вызвал своего друга, доктора Пухова. Доктор примчался на машине, сделал нужные покупки и повез Петра Кирилловича обедать.

Сейчас, как никогда, Петр Кириллович жаждал умного совета. Что делать — уезжать или оставаться в Москве?

Он сидел в огромной столовой. Пухов распоряжался относительно обеда. Длинноногий сын доктора разговаривал по телефону.

— Туся, — кричал он, — поедемте ко мне на дачу. Что? — оторвался от трубки и озабоченно спросил: — Правда, дачные поезда не ходят?

Петр Кириллович передернул плечами, сказал, что еще не слышал об этом. Сын на минуту задумался, потом снова весело закричал:

— Алло, алло! Пустяки, Туся, если поезда не ходят, посидим дома. — Он опустил трубку и спросил Петра Кирилловича: — Правда, на заставах стоят патрули, без пропуска нельзя выехать из города?

Петр Кириллович с явным раздражением ответил, что ничего не знает об этом, и молодой человек снова оживился:

— Пустяки, Туся, если пропуска кто-то выдает, значит, мы их получим.

Петр Кириллович заметался, как тигр. Толстый узбекский ковер заглушал его тяжелые шаги. Он смотрел на его кровавый узор, и бешенство разгоралось в нем, как у быка, перед которым матадор машет красным плащом. Все, что он видел вокруг себя, — люстры, картины, мебель, — все приобретенное известным ему способом богатство выскочки, дельца, — все раздражало его. Он считал себя единственным в Москве знатоком настоящих ценностей. Сейчас он думал, что не услышит от доктора Пухова ничего, что могло бы успокоить или научить его, как действовать.

И правда, только они сели за стол, доктор Пухов сказал, что вся Москва уезжает, и это единственный выход…

— Легко сказать, — горячо возразил Петр Кириллович. — Уехать — значит сломать налаженную в течение полувека жизнь. Тем, конечно, легко, кто без году неделя живет в Москве. Взял узелок — и в Саратов! Нищему пожар не страшен. А как двигаться тому, кто родился в Москве? Тому и уезжать стыдно. Он должен остаться, чтобы защищать родной город…

Это внезапное решение успокоило его. Он попрощался и направился домой. Но вдруг ему захотелось, чтобы о его патриотических чувствах узнали и другие и оценили их. Он пошел к Строговым в надежде, что там поймут и одобрят его решение.

Петра Кирилловича встретила Елена. Пока он раздевался, дочь сообщила ему новости. Госпиталь Сергея Сергеевича теперь находится недалеко от Тихогорска. Оттуда сегодня приехала Оксана проводить Митю на фронт.

— Все уезжают из Москвы. Я тоже собираю вещи. — Она вдруг заметила, что это известие неодобрительно встречено отцом, и торопливо добавила: — Ты посуди, для чего мне сидеть в Москве, прятаться от бомбежек, слушать гул приближающегося фронта, есть хлеб, который так нужен армии? А все мои знакомые преспокойно живут в Казани или в Чистополе…

Петр Кириллович, пораздумав, согласился: действительно, для нее самое лучшее — уехать. Он даже может отправить с дочерью самое ценное. Кто знает, что ждет его, если Москва и в самом деле будет гореть? Борьба предстоит не на жизнь, а на смерть.

Он видел серое лицо дочери, понял, что она уже перестала следить за собой, волосы растрепаны, даже не потрудилась одеться, ходит в халате. Он не осмелился спросить об Евгении, боясь затронуть рану — если она не говорит, значит, все по-прежнему, должно быть, военкомат ошибается, сообщая, что Евгения Строгова в списке убитых нет.

Петр Кириллович сейчас же вспомнил, что доктор Пухов предлагал ему полвагона, и начал подробно излагать дочери план эвакуации.

Вдруг они услышали такой заразительный смех, что оба поднялись и пошли на кухню взглянуть, что там происходит.

Оксана и Анюта сидели на сундуке и смеялись, глядя на Митю. Он набил до отказа заплечный мешок, но на столе остались печеная картошка, полкурицы, несколько котлет. Митя решил доесть то, что не вошло в мешок.

— Посмотрим, посмотрим, — подзадоривала Анюта, а Оксана, заметив, как быстро пустеют тарелки, закричала:

— Он все съест! И нас — в придачу! Это настоящий Гаргантюа!

Глядя на них, улыбнулся и Петр Кириллович, хотя и не одобрял поступка Мити, уходившего добровольцем на фронт. Сейчас, с жалостью глядя на него, он сказал:

— Пусть в последний раз наестся досыта. Потом будет грызть солдатские сухарики.

Митя ел и ел. Наблюдающим даже стало страшно. Наконец Оксана указала на часы. Митя оторвался от стола, расцеловал всех и, держа в одной руке ножку курицы, пошел за Оксаной. Оксана, взвалив на плечо тяжелый мешок брата, сказала:

— Ох, уж эта война! Все провожаем, провожаем, когда только будем встречать!

Вокзал тускло освещался синими лампочками. Хотя работой батальон должен был отправиться в строгом секрете, но на вокзале собралось много провожающих. Оксана и Митя с трудом отыскали Уваровых.

Митя и Маша уезжали вместе. Они давно знали друг друга, и Митя всегда относился к Машеньке с какой-то мальчишеской холодностью. Но в октябре, когда они попали в рабочий батальон, между ними неожиданно завязалась крепкая дружба.

Вместе они прошли учебные занятия и получили назначение.

Сначала Оксана очень беспокоилась за младшего брата, но, когда узнала, что он едет с Машенькой, ей стало как-то легче. Она поручила его заботам подруги и взяла с нее слово помогать Мите, как она здесь будет помогать Роману.

Темное небо висело над вокзалом. В нем, словно киты в океане, плавали аэростаты воздушного заграждения. Изредка пересекали небо стальные лучи прожекторов, и снова наступала такая мгла, будто на месте города была черная пустыня.

Внутри вагона тускло горели фонари. Фонарики мелькали и в руках командиров. Резкие оклики, сдержанный смех, взволнованный шепот — все это придавало проводам некоторую таинственность.

В суматохе Митя, еще не попрощавшись с родными, торопливо побежал в вагон занять верхние места. Скоро он показался уже без мешка, торжественно сообщил, что обеспечил «плацкарты».

Машенька была с Романом. Он держал ее санитарную сумку и небольшой мешок. Глаза у обоих блестели, темные, глубокие глаза под нависшими бровями. У обоих упрямые, сильные лбы.

Глядя на них, Оксана забыла тревогу, с которой пришла на вокзал. Теперь она с завистью взглянула на отъезжающих. Они счастливые. Они могут доказать, что недаром жили. Вот оно, великое испытание на звание гражданина великой Родины. И казалось ей, что смерть не может коснуться этой храброй молодежи…

В открытые двери вагона видны были Митя и Маша, стоявшие рядом почти обнявшись. Они словно хотели показать, что теперь ничто не разлучит их. Глядя на них, Оксана незаметно придвинулась к Роману, взяла его за руку. Крепко держась, пальцы в пальцы, как одной рукой, они махали вслед отъезжающим.

И казалось, не от потайных фонарей, не от фонарей внутри вагонов, а от сияния тысяч глаз, горящих полным накалом, стало вдруг светло на вокзале. И когда эшелон ушел, Оксана и Роман долго стояли, прижавшись друг к другу, не зная, как выбраться из нахлынувшей на них темноты.

 

Глава восемнадцатая

Кровопролитные бои под Москвой продолжались. Строгов выехал с полевым госпиталем навстречу фронту.

Разместились на даче профессора. Тут все было знакомо, обжито, дача просторная, и профессор сразу наладил свой новый образ жизни.

Домашняя кухня, обслуживавшая госпиталь, требовала столько дров, что начали пилить деревья в саду, сначала падали деревья у моста, потом пеньки стали подниматься все выше и выше, и уже ясно было, что аллея обречена.

Но ни о чем не жалела Оксана. Она каждый вечер видела зарево на западе, оно было ярче зари, верх его был темно-багрового цвета. Оксана угадывала названия горящих деревень вдоль шоссе и думала о том километре, который проходил сейчас враг, неуклонно приближаясь к ее дому.

За последние дни Сергей Сергеевич стал молчаливым и суровым, почти не разговаривал с дочерью. Давал резкие короткие указания. Работал он особенно отчетливо и быстро, все решал как-то стремительно, не терпя никаких возражений. Тяжелораненых немедленно после обработки отправляли в Москву и дальше в тыл, легкораненым оказывали необходимую помощь, и они возвращались в строй. Почти никто не задерживался в госпитале больше пяти-шести дней, торопились обратно помочь тем, кто удерживал врага.

И Оксана, провожая бойцов, старалась держаться мужественно, хотя и замечала в прищуренных глазах отца глубоко скрытое страдание.

Проводив сыновей, Сергей Сергеевич замкнулся еще больше. Несколько раз он предлагал Оксане уехать и даже включил ее в списки эвакуируемой части госпиталя. Но Оксана отказывалась от всех предложений.

Отец пытался доказать ей, что ее присутствие здесь нежелательно, она не имеет квалификации сестры, в трудную минуту она растеряется, но Оксана отвечала, что если она и не принесет большой пользы в госпитале, то останется хотя бы для того, чтобы следить за ним, быть около него.

Встретив такое упорство со стороны девушки, которая еще так недавно не стыдилась признаться в своей трусости, он решил, что Оксана просто не понимает всей опасности положения. Не расстраивая ее больше, Сергей Сергеевич пошел на хитрость и назначил ее сопровождать раненых на автобусе, который ежедневно ходил в Москву. Он надеялся в последнюю минуту оставить ее в Москве, где все-таки более безопасно. Он был уверен, что где-то там, не доходя до его дома, а может быть, здесь или даже чуть подальше пройдет черта, немцев остановят, многие из них полягут, остальные убегут назад. Он не знал сам, откуда взялась у него эта вера, но так трудно было жить и видеть приближение беды, что он ухватился за эту мысль и каждый день встречал вопросом: может быть, уже остановили? Погнали назад? И он был спокоен только тогда, когда Оксана уезжала со своим автобусом в Москву.

Прошлый раз, когда санитарные машины шли в Москву, фашистский самолет догнал их и сбросил на них бомбы. К счастью, они не попали, но после этого раненых стали отправлять только ночью.

Машины шли с синими фарами, пробирались словно на ощупь, но благополучно достигали Москвы.

Доставив в госпиталь раненых, Оксана решила забежать домой, потом проведать Романа Уварова, единственного знакомого, оставшегося в городе.

В опустевшей квартире ее встретил Петр Кириллович. Он возился около груды чемоданов и ящиков, обшивал их мешковиной. Увидав Оксану, он сел на ящик, изумленно уставился на нее.

— Оксаночка, какими судьбами? — воскликнул он, глядя на нее, как на воскресшую. — Мне сказали, что Тихогорское уже у немцев!

— Еще далеко немцам до Тихогорского, — со злобой ответила Оксана.

— Как далеко? Раз они зашли за Можайск, где же далеко? — Он взглянул на нее со страхом. — Где они сейчас? В Тучкове или уже в Дорохове?

— Кажется, за Бородином, — нехотя ответила Оксана.

— Ну вот, а говоришь — далеко. Да там до Тихогорского рукой подать! Каких-нибудь сорок километров, час ходу немецким танкам… — Он заметил, что Оксана отвернулась, ей не хотелось говорить об этом. Но Петр Кириллович не мог молчать: — Что же вы, голубушка, там с отцом сидите? Бежать надо. Умные люди давно убежали. Видела бы ты, как Ленушка уезжала. Барыня! Анюту с собой захватила, рояль взяла, все, кроме ванны. А посмотрела бы ты, что сейчас на вокзале делается! Люди с мешком за плечами, а то и без вещей едут на крышах, в тамбурах. А вы до каких пор сидеть будете? Ведь Москва почти окружена! Можайск, Клин сдали. Говорят, немец уже из Подольска прет. А знаешь ли ты, что всех жителей с окраин переселяют — к боям готовятся. Я сам видел — за Кунцевом на шоссе пушки ставили. На улицах баррикады строят, все мосты к взрыву готовят, всех, кто около мостов живет, переселяют. Вот, голубушка, какое положение, а вы все еще на что-то надеетесь. На бога, что ли?

— Нет, на народ! — спокойно ответила Оксана. — Сейчас в автобусе раненые просили меня не отсылать их далеко от Москвы. Они хотят скорее вернуться на передовую. Я спросила их, откуда они. Ответили, что из Сибири. Понятно вам? Вот откуда уже идет подкрепление.

— И я об этом слыхал, — сказал Петр Кириллович, — но нельзя же ждать, когда бои будут уже на Арбате.

— Но даже и тогда, — сдерживая гнев, — добавила Оксана, — даже и тогда мы будем верить, что враг будет разбит. Так уж устроен русский человек, он свято верит в свои силы. А вспомните, когда враг был даже в Кремле, и тогда победил все же народ.

Оксану так раздражал этот дрожащий от страха человек, что она поспешила уйти из дому. Но одна мысль вдруг встревожила ее. Ожогин сказал, что переселяют людей, живущих у мостов. Но квартира Уваровых совсем рядом с Бородинским мостом. Если Романа переселили, то как же она найдет его? Надо встретиться с ним и если он не переехал, то предложить ему поселиться в ее пустой квартире.

Странной, непривычной была темнота на улице. Она была не похожа на покойную темноту поля и леса. Тревогой была насыщена темная улица. Оксана остановилась, закрыв глаза, чтобы привыкнуть к ней, потом тихо пошла, держась за стены. Мимо шли женщины с детьми, несли узлы, шли, тихо переговариваясь, как будто они уже привыкли, что в таком-то часу начнется тревога.

Оксана поняла, что надо торопиться дойти до Романа раньше, чем начнется эта ожидаемая всеми бомбежка.

Крокодиловые туши троллейбусов, полузакрыв зеленые глаза, ползли вдоль своих проводов, не успевая проглатывать молчаливые бесконечные очереди людей. Волнуясь все больше и больше, Оксана то вставала в очередь, то бежала, то снова вставала в надежде повиснуть хоть на подножке.

В синем свете троллейбуса люди с белыми лицами казались мертвыми, но все же с ними было теплей и уютней, чем на улице среди безликой толпы.

Она бежала по знакомому дворику, хватаясь за выступы окон, цепляясь за стены, срываясь с деревянных настилов, попадая в лужи.

С замиранием сердца постучала в дверь и услышала:

— Войдите!

Она увидела сваленные в кучу вещи, увидела озабоченное лицо Романа. Он глядел сквозь темноту и не узнавал ее.

— Ах, это вы! — воскликнул он, весь просияв. — Ну как это чудесно, что вы пришли! — схватил ее за руку и подвел к столу, на котором догорала свеча.

— Переселяюсь, — сказал он, заметив, что она осматривает беспорядочно заваленную комнату. — Война подобралась и к моему дому, приходится отходить от нее пока на Рогожскую заставу… Тоже своего рода отступление.

Она грустно улыбнулась и сказала:

— Рогожская застава, это где-то далеко…

— Досадно, что приходится терять время. Сегодня не работал. А когда не пишу — все равно что не существую. Значит, день из жизни выпал. Как я рад, что вы пришли! — вдруг сказал он совсем другим тоном. — Как у вас? Есть ли письма с фронта?

Она покачала головой, отвернулась от пристального взгляда, оба подумали о том, о чем боялись говорить. Писем все еще не было. Вдруг она решительно подошла к Роману:

— Роман, дорогой, переезжайте к нам. У нас совсем, совсем пустая квартира. Елена Петровна уехала и даже домработницу и кошку взяла с собой. Вы будете жить у нас, как на необитаемом острове. Никто вам не помешает, разве только изредка я буду приезжать.

Говоря это, Оксана лукавила, думала — хорошо, если папа настаивает, чтобы я осталась в Москве, я теперь могу исполнить его желание. Переведусь в московский госпиталь. Теперь я не буду одна в квартире, и для папы будет спокойнее.

Роман подумал, пожал плечами:

— Право, Оксана, если я вас не стесню, я перееду с удовольствием.

— Едемте скорее.

— Минутку, минутку. За нами придет грузовик и спокойно эвакуирует.

— Спокойно? Но ведь всегда в десять начинается тревога. Прилетают немецкие бомбардировщики.

— Так ведь в десять, а сейчас без двадцати. Немцы хотя и гады, но очень точный народ. Они позволят нам закончить дела, прежде чем начнут убивать.

Во двор грузно вкатилась машина, послышалась ругань шофера, споткнувшегося в коридоре. Не найдя двери, он закричал на весь дом:

— Выходи, чья очередь!

Роман распахнул дверь и крикнул:

— Зайди, помоги!

Шофер ввалился, грузный, неповоротливый, злобным взглядом окинул комнату, подумал вслух:

— Барахла не много, за один раз увезу, но вы поторапливайтесь: уже без двадцати минут десять.

Роман сказал новый адрес, и шофер, обрадованный тем, что ехать не на заставу, рьяно принялся таскать вещи.

Темнота так сгустилась, что не видно было даже протянутой руки. Оксана закрыла глаза, впервые почувствовала радость и тепло на сердце.

Грузовик мчался по темной пустыне города.

Потом из холодного мрака они вошли в ярко освещенную квартиру. Плотные шторы словно укрывали их от гула приближающейся войны.

Только сейчас Оксана заметила, что Петр Кириллович увез все имеющиеся в доме запасы, не оставил ни куска хлеба. В отчаянии она остановилась на кухне, не зная, что и предпринять. Но вдруг вошел Роман и сказал:

— Ужин уже на столе. Я заварю чай.

Оксана увидела, что все продукты, приготовленные еще Машенькой, Роман выложил на стол.

Только они приступили к ужину, как в дверь постучали. Вошла комендантша и строго сказала, что у них просвечивают окна. Оксана сейчас же подбежала к шторам и плотно закрыла их. Но комендантша не уходила, Подозрительно взглянув на Романа, она спросила Оксану, кто это сейчас приехал к ним на грузовике. Оксана торопливо объяснила, что пустила нового жильца, у которого есть ордер на свободную жилплощадь. Комендантша долго рассматривала ордер. Все было правильно. Постояв немного, она сказала уже ласково:

— Гражданин, а вы не подежурите сегодня?

— Нет, нет, — испуганно ответила Оксана, — он только что приехал, он художник, он не может дежурить.

— То есть как это не может? — строго спросила комендантша. — Все граждане обязаны защищать свои дома. А тут даже и не на своем доме дежурить надо, а на электростанции. Дело общественное, нельзя отказываться… Здесь до вас жили люди, палец о палец не ударили за всю войну. Это разве честно? Одни тушили зажигательные бомбы, другие таскали песок, а они как паразиты жили.

Неизвестно, когда бы комендантша кончила свою отповедь, если бы Роман не поторопился ответить ей:

— Хорошо, хорошо, запишите, с завтрашнего дня в любой час по вашему указанию.

Довольная комендантша раскланялась, пожелала спокойной ночи и удалилась.

Оксана прошла в кабинет Евгения, постелила на диване, вытерла пыль со стола, вернулась и сказала Роману:

— Пожалуйста, вам сюда. Спокойной ночи!

Он улыбнулся и молча вышел.

Она, раздеваясь, что-то напевала, потом прыгнула в кровать и зажмурилась, вдруг почувствовав себя такой счастливой, словно ей восемнадцать и она окончила школу и получила в подарок золотые часы. Выключила свет и в темноте, осмелев, прошептала:

— Машенька, я забочусь о твоем брате! Все будет хорошо!

Утро началось с непривычных хлопот. Оксана приготовила завтрак на двоих. Потом помогла Роману распаковать ящики, развесить картины на стенах. К девяти порядок был восстановлен. Роман принялся за работу.

Прежде чем уйти в госпиталь, Оксана вдруг странно загрустила:

— Я ночью обязательно приду к вам на дежурство. Пусть для меня оставят пропуск. Я еще ни разу не дежурила.

— Нет, нет, — сказал Роман. — Если начнется тревога, уходите в бомбоубежище.

Оксана пыталась возражать, но он заговорил так строго, что пришлось подчиниться.

Наступила тихая, светлая ночь. Все звезды, мелкие и крупные, висевшие над пропастью, были чисты и ярки, золотые нити от них текли до самой земли, искристо отражались в темных окнах.

Приближался десятый час. И уже слышался смертоносный рокот моторов. Но Оксана была спокойна. Только вспомнив настойчивую просьбу Романа, она спустилась в бомбоубежище.

Под домом, в маленькой железобетонной коробке, Оксана подсела к девушке с книгой, и они вместе начали читать стихи Лермонтова:

Я долго жил, И жил в плену. Таких две жизни за одну, Но только полную тревог, Я променял бы, если б мог…

Где-то очень далеко, словно хлопушки, грохнули первые выстрелы зениток. Все молча переглянулись, кто-то громко вздохнул:

— Началось.

Выстрелы стали чаще, потом вздрогнула земля, все снова переглянулись, как бы говоря — одна упала, — и каждый мысленно представил себе место, где упала бомба. Они рвались где-то очень далеко.

Вдруг страшный толчок потряс бомбоубежище, словно треснула кора земли, и дом над убежищем рухнул. Свет погас. Наступила такая тишина, будто кругом были мертвые, потом кто-то вскрикнул?

— Бомба упала на дом!

— Нас засыпало! Мы похоронены!

Оксана слышала эти возгласы, с трудом освобождаясь от оцепенения, но, чем явственней слышались голоса, тем острее в ней пробуждалось сознание. С трудом выбралась она из-под груды навалившихся на нее тел, пыталась протиснуться к двери, вспоминая ее расположение в этой черной, пугающей темноте, но попала в другую груду барахтающихся людей. Кто-то стонал, кто-то плакал. Но все громче и громче слышался чей-то властный голос:

— Тише! Без паники! Сидите на местах! Кто стоит у двери, отзовись!

Послышалось несколько робких голосов.

— Внимание! — продолжал командовать тот же голос из глубины убежища, где находились койки для больных и стариков. — Кто стоит у двери, попробуйте приоткрыть ее!

Истерический женский голос ответил:

— Нас засыпало! Мы похоронены заживо! Туся, я говорила, не ходи в убежище! Боже мой!

Чей-то громкий радостный голос перебил:

— Открывается! Граждане! Она открывается! У кого есть спички?

— Внимание! — снова скомандовал голос. — Всем сидеть на местах! Кто стоит у двери, выйдите на улицу и попросите у дежурного фонарь! Остальные не двигайтесь! Без паники!

И действительно, никто не шелохнулся. Скоро почувствовали, как в темноту ворвался холодный воздух улицы, и каждый с облегчением вздохнул.

В дверях показался фонарь, потом послышался знакомый голос комендантши, только сейчас он был визгливым, словно проходил через дрожащее от удушья горло:

— Сидите смирно! Немец еще кружится над нами.— Она передохнула и с трудом добавила: — Сейчас, гад поганый, бросил бомбу прямо на нашу электростанцию…

Страшный крик ножом полоснул сидящих в убежище, и несколько голосов сразу закричали:

— Куда! Ой, задавила! Ой, ой!

Распахнув дверь, Оксана выбежала на улицу. Земля, небо, дома — все было окрашено кровавым пламенем. По огненному тротуару она рванулась вперед, туда, где пылал огромный костер, освещая полнеба. Ослепленная, она летела на огонь, упала на чьи-то руки, придя в себя, снова рванулась к огню:

— Пустите! Он там! На посту! Я должна!

Но ее крепко держали несколько человек, и один, в военной форме, тихо уговаривал:

— Ну нельзя же, гражданка, нельзя туда… Там пожарная команда и милиция… Кто там у вас остался? Брат или муж? Завтра откопают. Завтра все выяснится…

Подошла комендантша, взглянула на упавшую без чувств Оксану и сказала:

— Это моя, из второго корпуса. Отнесите ее в квартиру триста пятнадцать.

Оксана подняла голову, взглянула на горящее здание, глухо сказала:

— Тут вот молодой человек остался, тоже из триста пятнадцатой квартиры. Надо отыскать его. — И вдруг вздохнула, покачала головой, словно наконец-то поняла, что в этой пылающей груде невозможно отыскать молодого человека.

 

Глава девятнадцатая

Скупая, малоснежная зима вступила в город. На улицах было пустынно. Трамваи шли медленно. Торопиться было некуда, пассажиры на ходу входили и выходили из вагонов. Черными ящерицами пробегали вдоль мостовой струйки пепла от сжигаемых бумаг, скапливаясь на краях тротуаров в черные потоки.

В центре города с винтовками за плечами ходили парные патрули, высоко подбрасывая ноги. Они ходили от угла до угла, резко поворачивались и возвращались обратно. Мимо патрульных стремительно неслись на мотоциклах связные из штабов, машины с закутанными бойцами, грузовики с оружием. Глядя на этот военный поток, каждый думал о том, что фронт приближается.

Город как-то притих. В больших витринах висели ярко раскрашенные плакаты — «Окна ТАСС», около них толпились люди, читали, молча расходились. Не слышалось уже, как раньше, одобрительных замечаний, смеха — нет, сейчас некоторые многозначительно покашливали и отходили, не глядя друг на друга.

Только на бульварах по-прежнему сверкали хрусталем заиндевевшие деревья, по-прежнему звенел детский смех. Несмотря на самые строгие приказы, многие семьи оставили детей дома, не желая разлучаться с ними. И, словно торпеды, скользили с горок санки мальчишек. Два мальчика остановились у проволоки, за которой мирно дремал серебряный аэростат. Мальчик на лыжах прислонил палки к дереву, снял варежки и засунул пальцы в рот. Он долго смотрел на аэростат, потом повернулся к товарищу и, словно выдавая ему тайну, сказал:

— Видишь, этот кит сейчас спит, а как только ночь наступит, он улетает в небо, глаза у него разгораются, как прожекторы, из ноздрей огонь. Он налетает на фашистов и зажигает их. Я сам видел.

Мальчик с санками кивнул головой, потянул носом и ответил:

— Знаю. Я тоже видел.

Мальчик на лыжах удивленно взглянул на него, хотел сказать, что он врет, но сдержался, стал надевать варежки.

Мальчик с санками нагнулся к нему, тихо сказал:

— А ты знаешь, немцы колдуны. Они умеют превращаться в кукушек.

— Ну и что же, — ответил мальчик на лыжах. — Мы еще колдунистее их, мы умеем в ястребков превращаться, да как начнем долбать кукушек, как начнем, так они и куковать перестают.

Мальчик с санками понял, что ему больше нечего сказать, он разогнал санки, шлепнулся на них животом и покатился вниз по бульвару.

Мальчик на лыжах еще постоял у проволоки, задумчиво разглядывая аэростат. Вдруг часовой поманил его и сказал:

— Пацан, сбегай за газетой!

Вернувшись с газетой, мальчик с полным сознанием своего права пролез под проволокой, передал газету, легонько подкрался к киту и ткнул его пальцем в бок. Ткнул и отскочил… И со всех ног бросился догонять мальчика с санками, чтобы сообщить ему, как он собственной рукой погладил спящего кита.

Петр Кириллович с трудом брел по бульвару, он чувствовал себя совсем больным. Вчера, когда он был в парикмахерской, недалеко, посреди улицы, упала бомба. Рассказывали, что много людей, стоявших в очереди за хлебом, пострадало. Рассказывали, что милиционеру, ехавшему среди улицы на мотоцикле, оторвало голову, и он мчался вдоль улицы без головы. От всех этих слухов Петр Кириллович почувствовал себя плохо. Немцы каждый день хотят его убить, и ему приходится делать огромные усилия, чтобы увильнуть от смерти. А смерть может настигнуть, когда идешь в булочную, в баню, потому что воздушную тревогу уже не объявляли, если в город прорывались только один-два самолета.

Но ко всем этим опасностям прибавилась главная — приближался фронт. Уже по ночам видно было сверкание разрывающихся снарядов, говорили, что немец находится в тридцати километрах от Москвы и уже устанавливает дальнобойные орудия, вот-вот начнется артобстрел. Смерть подходила вплотную.

Ожидая смерти, Петр Кириллович думал, что все суета сует, зачем ему благополучие, к которому он так стремился, зачем ломать голову, думая о новой жизни после войны, когда даже завтра для него может не быть. Нужно думать только о сегодня, думать о том, как бы уцелеть. Единственное правильное решение — уехать из Москвы. Здесь не сегодня, так завтра начнется такое, что лучше спрятаться. Допустим, не убьет бомба, не убьет снаряд, но если придется отступать из Москвы, то ведь целой она немцам не достанется — они получат развалины. Все крупные заводы, электростанции, мосты — все будет взорвано, вот тогда и попробуй — уцелей. Нет, остается только одно — немедленно уехать.

И вот он шел посоветоваться с доктором Пуховым.

Доктор, как осторожный человек, действовал по верному плану. Одного сына он послал в Сибирь, подготовить базу для глубокого отступления, на самый опасный случай. Другого сына послал в Горький, подготовить базу для временного отступления, оттуда будет видно, когда безопаснее вернуться в Москву. Сам он остался в Москве, выжидая до последней минуты, — а вдруг все-таки ситуация сложится так, что и совсем не надо будет уезжать из Москвы, уцелеют и квартира и вещи.

Доктор Пухов жил один в большой квартире, но все время находился в коридоре, заставленном шкафами. Он сейчас же объяснил Петру Кирилловичу, что от взрывной волны стекла влетают в комнату и ранят. Поэтому он живет в коридоре, где не так опасно.

Петр Кириллович еще раз удивился тонкому, проницательному, все предвидящему уму Пухова. Одет доктор был как-то непривычно грязно и оброс седой щетиной, но и это он сделал с умыслом, чтобы не выделяться из толпы, не привлекать к себе внимания охотников до чужих шуб и часов.

В квартире было пусто, все ценности увезены и припрятаны. Увидев это, Петр Кириллович опять подумал: до чего же доктор хитер. Вот кто умеет все предвидеть.

Петр Кириллович думал, что доктор Пухов посоветует ему уехать, но ничего подобного не услышал, наоборот, отправив все ценности и, так сказать, освободившись, доктор Пухов надел костюм военного образца и сейчас, топая тяжелыми сапогами, с уверенностью говорил о необходимости защищать город, говорил о народной войне, чуть ли не сам собирался на фронт — вдруг стал патриотом.

Петр Кириллович перестал удивляться. Он больше смерти боялся остаться нищим и потому, несмотря на все уговоры доктора, решил уехать, чтобы спасти с трудом нажитое добро.

Когда он пришел на вокзал, оказалось, что уехать в индивидуальном порядке почти невозможно, билеты больше не продавались, а раздавались по организациям, подлежащим эвакуации. Тогда у него созрел план. Он попросил у доктора Пухова санитарную машину, чтобы съездить в госпиталь навестить профессора Строгова. Пухов согласился, правда на очень тяжелых условиях — за сто литров бензина.

Петр Кириллович нагрузил машину, так что самого его почти не было видно из-за тюков и чемоданов, казалось, целый склад тронулся по улицам. Сам, закутанный в шубу и доху, он прижимал к груди маленький саквояж с драгоценностями. Машина с трудом пробиралась по запруженным улицам мимо потока, идущего с фронта. Он видел, как в центре, у Моссовета, группа рабочих автогеном резала рельсы, сваривала их электросварочными аппаратами крест-накрест, и эти ежи увозили к заставам. Женщины строили баррикады на площадях, на перекрестках ставили пушки. Да, сегодня еще можно уехать, а завтра, пожалуй, будет уже поздно.

Удаляясь с каждым километром от города, Петр Кириллович вздохнул свободно. Теперь уже ясно, он спасен. Он даже улыбался, вспоминая, как ловко обставил доктора Пухова. Его машину он отошлет обратно с шофером, как только доберется до Горького.

В темных полях чуть светлело шоссе. Машина мчалась с потушенными фарами. Петр Кириллович задремал, сбросив с плеч все тревоги и волнения. Он уже видел перед собой тихий городок, где в окнах сияют апельсиновые абажуры, букеты алой герани приветливо смотрят на прохожих. На столах шипят самовары, пахнет пирогами, играют патефоны, люди спокойно идут в театр. Никто и не думает о войне.

Нет ничего преступного в том, что он покидает Москву. Это та минута крайней опасности, когда даже правительство приказало уезжать всем, кто не может быть полезен. Стало трудно с хлебом, железные дороги забиты эшелонами, идущими на фронт. Трудно доставлять продукты. Все это он понял и потому едет, чтобы не мешать бойцам. Сам он уже не может взять оружие или копать землю, он слишком стар и болен для такого подвига. Так рассуждал Петр Кириллович, стараясь успокоить какое-то странное волнение, будто он поступил все-таки не очень честно. Наконец он уговорил себя и спокойно уснул.

Полевой ветер, пахнущий снегом, обдавал его лицо свежими волнами. Он сладко спал. Машина мчалась навстречу волжскому простору.

Вдруг какие-то огоньки замелькали впереди, на шоссе. Шофер сбавил скорость, решив, что кто-то сигнализирует о неполадках на дороге. Возможно, шоссе ремонтируют после какой-нибудь шальной бомбы. Фонари явно загораживали дорогу, приказывая машине остановиться.

Петр Кириллович проснулся от каких-то грубых голосов.

— Стой! — кричали люди, размахивая фонарями.

Ничего не понимая, Петр Кириллович таращил глаза, словно не веря, что все это происходит наяву. Он видел, что машину окружили здоровенные мужики, размахивая револьверами, они лезли прямо на него. Красномордый мужик в кубанке, с разбойничьим чубом на лбу схватил Петра Кирилловича за рукав и крикнул:

— А ну вылазь!

Сначала Петр Кириллович подумал, что это проверка документов. Он полез в карман, быстро говоря:

— Есть пропуск, все в порядке…

— Куда драпаешь? — спросил чубатый мужик, сверкнув глазами. — Награбил добра, теперь удираешь? Ребята, грабь награбленное! — он откинулся от дверки, и сейчас же несколько человек просунулось в машину.

— А ну, буржуй советский, вытряхивайся! — сказал чубатый.

Петр Кириллович слышал, как шофер все время говорил:

— Бросьте, ребята, ну бросьте, какие мы буржуи… Обыкновенный доктор, выезжает госпиталь. Санитарная машина. Нате вам. — Он подал пачку денег, пачку папирос и еще что-то суетливо искал в карманах.

Петр Кириллович сидел, онемев от страха, и все еще не мог сообразить, шутка это или всерьез. Если всерьез, то как они смеют нападать на машину, это же не Брянские леса, это московская трасса… И вдруг бандитский налет…

Мысли его оборвал строгий окрик:

— Долго тебя ждать? А ну выходи и топай в Москву баррикады строить!

Кто-то уже влез в машину, стаскивая тюки и чемоданы. Петр Кириллович распластал руки, как крылья, и обхватил ими чемоданы, но почувствовал такой удар, словно ему обрубили пальцы. Почти конвульсивно он прижал к груди маленький саквояжик и пытался уговорить налетчиков:

— Это же невозможно! Я же отец фронтовика. Все мои сыновья на фронте кровь проливают… Я не торгаш… Я обыкновенный гражданин…

— Вылазь, считаю до трех!

Глаза Петра Кирилловича округлились от ужаса перед черным дулом револьвера. Шофер осторожно вывел его из машины, отвел на обочину дороги.

— Караул! Милиция! — завопил Петр Кириллович. — Стреляйте! В шины стреляйте! — Он рванулся было за машинами, но шофер крепко держал его, уговаривая:

— Хорошо, что не кокнули, не сбросили в канаву…

— На что мне теперь жить! — с воплем перебил его Петр Кириллович. — Все украли! Все! — он застонал и упал на руки шоферу. Тот осторожно отвел его на край шоссе, уложил, тихо уговаривая. Петр Кириллович, чувствуя, что теряет сознание, изо всех сил прижимал к груди маленький саквояжик под шубами.

 

Глава двадцатая

После трехдневных упорных боев, во время которых батальон Миронова трижды выбивал немцев из деревни Глухово, командир вдруг отдал приказ оставить деревню и отойти на новые позиции.

Это известие так потрясло бойцов, что младший лейтенант Строгов, командир первого взвода, решил пойти к Миронову, чтобы по-дружески спросить его, чем вызван такой приказ.

Теперь, когда бойцы изучили врага, разгадали все его хитрости, усвоили все повадки этой горластой банды, научились бить их и только что доказали, как ловко умеют это делать, трудно было примириться с отступлением.

Подполковник Миронов сидел в землянке и пытался с кем-то говорить по телефону. Но должно быть, провод был оборван, потому что никто не отвечал.

Евгений наблюдал за ним. Ожидал увидеть следы тревоги, но лицо Миронова было сурово, сосредоточенно. Брови сошлись на переносице, вдоль щек лежали глубокие морщины, скулы выпирали, лицо было до того изнуренное, серое, что казалось мертвым.

«Видно, он очень устал, — подумал Строгов, — не может больше выносить напряжения беспрерывных боев, предпочитает отойти, чтобы отдохнуть и дать отдых бойцам. Впрочем, бойцы теперь не хотят отдыха. Они думают только о мести. Ведь батальон продержался три дня в деревне, хотя враги наступали двумя полками».

Строгов еще несколько минут стоял в нерешительности, не зная, как перешагнуть официальную черту, отделявшую командира батальона от командира взвода. Наконец, уловив на себе взгляд подполковника, он приободрился, ему показалось, что командир понимает, зачем он пришел, что волнует его.

— Иван Алексеевич, не сочтите это за вмешательство в ваши дела, — начал Евгений взволнованным голосом, — я хочу спросить вас, как же вы сказали нам «ни шагу назад», а теперь, когда немцы выбиты, приказываете отходить…

Подполковник делал вид, что рассматривает ящики с патронами, но вдруг выпрямился, брови сдвинулись, он закашлял, выдавая внутреннее волнение.

— Я считаю, — продолжал Строгов, еле сдерживая негодование, — мы не имеем права отступать. Больше отступать некуда.

Морщины на лице Миронова внезапно разгладились, оно просветлело.

— И я так же считаю, — тихо кивнул он. — Время, когда мы отступали, прошло. Теперь мы не отступаем, а воюем. Но воевать — не значит стоять на месте и умирать, нет, этого надо избегать. Сегодня мы не отступаем, а отходим! Заметьте разницу! Мы не можем продолжать лобовой бой с батальоном против двух полков. Значит, мы должны найти новый маневр, чтобы навязать немцу наши правила войны, а не подчиняться его правилам. Что ж, может быть, мы сегодня отойдем, а на рассвете нападем на немцев с фланга. Сейчас уже неважно, отойти ли десять километров на восток или пробиться на десять километров к западу, важно уничтожать, уничтожать во что бы то ни стало немцев, уничтожать как можно больше, чтобы они не могли и шагу шагнуть без жертв. Нас шестьсот человек, а мы должны уничтожить две с половиной тысячи немцев! И не пропустить их! Понимаете? Мы им прикажем подохнуть, когда они думают, что уже убили нас. И горе вам, если после боя у вас во взводе будет много выбывших. Выбывать должны враги. Внушите вашим бойцам, что не тот герой, который умер, а тот герой, который убил много врагов, а сам остался жив и еще больше их убьет! Поняли?

Евгений слушал командира и чувствовал, как постепенно тает ледяной ком в его груди, возвращается прежняя любовь к командиру, за которым они шли и дальше пойдут до последнего шага.

Отойдя на десять километров, батальон залег в лесу. В деревне остался только небольшой заслон, продолжавший постреливать, чтобы ввести немцев в заблуждение. Всю ночь немцы вели ураганный огонь по пустой деревне. И когда на рассвете вошли в отбитое село, увидели, что стальной ураган смел не только русские укрепления, но и тела убитых, потому что ничего не напоминало в деревне о тех силах русских, о которых командиры полков доносили в штаб, оправдывая свое промедление.

В эти дни в Берлине стоял под парами поезд для иностранных корреспондентов, готовившихся по первому зову проследовать в завоеванную Москву. Для Гитлера готовили белого коня, на котором он должен был въехать в побежденную столицу. Генеральные штабы высчитывали потери русских, и Гитлер объявил всему миру, что с Красной Армией все покончено, она больше не существует.

А в десятках километров, оснащенные новым вооружением, сосредоточивались свежие русские дивизии. Советские генералы нацеливались, чтобы обрушить на врага всю силу народного гнева. На растянутых коммуникациях немецких армий все чаще и чаще взрывались поезда, шоссейные дороги неожиданно оказывались под обстрелом. Начиналась зима, а немецкая армия все еще донашивала летнее обмундирование, переполняя лазареты и госпитали обмороженными. Все было не так, как обещал фюрер.

И совсем не того ждали немцы, занявшие Глухово и варившие в ведрах украденных кур, когда с двух сторон одновременно раздались яростные крики русских, застрочили автоматы и винтовки. И не скоро они пришли в себя, а многие совсем не опомнились, так и оставшись в снежных полях, другие опомнились только в колоннах, уходящих к Москве под охраной русских солдат.

В избах, уцелевших после многодневных боев, еще доваривался куриный бульон. Это обнаружил уполномоченный по сбору трофеев. Любанский торопливо накрыл столы и вышел на крыльцо, приглашая всех проходивших мимо:

— Прошу, прошу зайти, подкрепиться.

Миронов шел по деревне, разыскивая Строгова, ему хотелось посмотреть, как он сейчас выглядит. Все так же тревожен, или удача воодушевила его, как и всех этих бойцов, которые с удовольствием заходили в дом, где Любанский сулил им достойный обед.

На другой день во время атаки Евгений увидел, как упал Миронов. Он подбежал к нему. Миронов сидел, зажимая обеими ладонями рану на груди, стиснув губы, качал головой, выражая ярость и досаду.

Евгений начал перевязывать его, использовал весь индивидуальный пакет, но кровь все еще сочилась. Поблизости никого не было. Рота далеко продвинулась вперед. Тогда он решил сам довести командира до медпункта, но сейчас же вспомнил, что медпункт находится в деревне Моховой. Два километра вряд ли дойдет командир. Он вышел с ним на дорогу в надежде встретить какую-нибудь машину и, оглядевшись, узнал поворот к Тихогорскому. Вот тот самый лес, где он еще недавно охотился с отцом, вот эта тропка ведет прямо туда. Что, если он застанет еще отца? Никто лучше его не окажет помощи командиру. Это будет просто счастье.

Евгений заметил, как Миронов слабел, уже с трудом передвигал ноги, тяжело припадая к его плечу. Больше не раздумывая, Евгений повел Миронова в свой дом.

Миновав мостик через речку, они поднимались вверх — здесь должна быть аллея, думал Евгений, оглядываясь и не узнавая родных мест. На месте аллеи торчали одни пеньки. И дом, который раньше за деревьями казался огромным, сейчас стоял приземистый, похожий на барак. В доме было темно. Сердце Евгения тревожно забилось. А если дом пустой? А если в нем немцы? Но откуда? Он сейчас же вспомнил расположение противника.

У самого дома он увидел какого-то человека, остановился и тихо окликнул:

— Кто там, помогите!

— В чем дело? — отозвался человек из темноты.

— Помогите донести раненого.

— Сейчас, — ответил человек и, подбежав к дому, застучал в ставень. — Романенко, выходи скорее, раненого принесли!

Сад осветился из распахнувшейся двери. Выбежал человек в белом халате, поднял раненого и понес в дом.

В доме было шумно, как в казарме, и Евгений сразу понял, что он больше не принадлежит его семье. В открытые двери видны были ряды коек. Он увидел раненых в белых халатах и все понял.

Санитар внес Миронова в большую светлую комнату, где раньше была бильярдная, теперь в ней толпились раненые. У маленького столика сестра в белом халате делала перевязки. Евгений хотел пройти по дому, поискать отца или Оксану, но взгляд его задержался на бледном, измученном лице женщины, перевязывавшей раненого, его поразила безжизненность этого лица. Он пошел было к двери, но вдруг снова обернулся, взглянул на бледное лицо, увидел неподвижные мутные глаза и откачнулся к стене. Перед ним была Оксана.

Он боялся еще раз взглянуть и убедиться окончательно. Нет, ему просто показалось, эта женщина просто похожа на Оксану… Он стоял, прислонившись к двери, среди раненых, которые отходили от сестры, с удовольствием пробуя тугие повязки.

«Оксана! Она, она, — твердил он, глядя на лицо сестры. — Что случилось с ней? Что так изменило ее?» Он боялся подойти к ней тут, при посторонних, решил дождаться, когда она кончит перевязки, и поговорить с ней наедине. Спросить, что она пережила, отчего стала такой полумертвой.

Он вышел в коридор, который в глубине был загорожен столиком, отодвинул его и хотел пройти дальше, но сейчас же услышал окрик:

— Туда посторонним нельзя!

Он понял, что идет именно туда, куда нужно. Прошел в глубину коридора до самой террасы, заглянул в стеклянную дверь, увидел грудой сваленную летнюю мебель и свой рояль. Потом открыл дверь в кабинет отца, зашел, включил свет. Все было на местах, все так же идеально чисто и прибрано.

С дивана, сбросив одеяло, поднялся Сергей Сергеевич и, щурясь от света, торопливо спросил:

— С ним опять плохо?

Евгений замер на пороге, молча глядел на отца, который, придвинув стул с одеждой, торопливо одевался.

— Пришел он в себя? — спросил Сергей Сергеевич, не поднимая головы, но, так как Евгений не отвечал, он взглянул на него и удивленно заморгал, увидев вместо своего помощника постороннего человека. Вопросительно взглянул на Евгения, потом удивленно расширил глаза, словно хотел убедиться, что перед ним живой человек, а не привидение.

Евгений бросился к нему:

— Папа, скорее, я привез раненого! Спасите командира. А я ухожу, меня ждут бойцы!..

 

Глава двадцать первая

Лаврентий знал положение на фронте, знал, что противник все еще наступает, хотя немцы сократили количество налетов на Москву. Это могло произойти только потому, что фашистская авиация брошена на передний край наступления, а следует из этого вывод, что наступление немцев больше не обеспечено танками, как раньше.

Сам Лаврентий по-прежнему еженощно вылетал на охрану столицы. С начала войны ему удалось сбить восемь самолетов противника. Но теперь он завидовал тем летчикам, которые летали днем штурмовать вражеские позиции, бомбить переправы и железнодорожные пути в тылу врага. Ему казалось, что там и делается настоящее дело.

Но в самом нем происходили незаметные перемены, которые повлияли на его характер. Последние месяцы он был, и тоже незаметно для себя, угрюмым, сдержанным, замкнутым человеком, а теперь вдруг стал веселым, разговорчивым, улыбающимся. И летчики, видя в нем эту новую перемену, заговорили между собой, что, если капитан Миронов улыбается, значит, близятся какие-то перемены на фронте. Ведь Миронов уже повидал немцев, недаром он воевал в Испании…

Иногда Лаврентия охватывало желание заехать в знакомый госпиталь, повидать Оксану, но последняя их встреча принесла ему такие тяжелые переживания, что он боялся повторения. Однако тоска по Оксане давила его сердце, как болезнь. Он пытался избавиться от нее несколько своеобразным способом: раз в неделю брал днем увольнительную с аэродрома и ехал домой, в город, чтобы хоть пройти по тем улицам, по которым ходила и Оксана. А вдруг она тоже в городе, и они нечаянно встретятся.

Мать встречала его с надеждой во взгляде. Он молчал. Тогда мать тихонько вздыхала, собирала кое-что на стол, кормила и укладывала отдыхать.

Но сегодня он не успел еще и поесть, как зазвонил телефон. Лаврентий узнал голос Сергея Сергеевича.

— Что? — испуганно переспросил он. — Иван? Ранен? Не опасно? Благодарю вас… Нет, непременно приеду.

Положив трубку, он увидел в дверях мать.

— Иван? — спросила она дрожащими губами.

Лаврентий уже справился с волнением.

— Успокойся, ничего особенного. Ведь на войне, а не на печке. Я сейчас поеду в госпиталь.

Мать вышла в кухню. Лаврентий подумал: поплачет, но так, чтобы никто этого не видел.

Он принялся звонить сначала на аэродром: сказал, что вернется к пяти часам, но не из дому, а из госпиталя, что расположен в Тихогорском. Если он понадобится срочно, пусть позвонят туда.

После этого позвонил знакомым журналистам в военную газету. Ребята из газеты часто навещали аэродром. Но сейчас ему были нужны не они, а дежурная редакционная машина. К счастью, в сторону Можайска действительно отходила такая машина. Лаврентий договорился, что сейчас же явится в редакцию.

Выйдя в переднюю за шинелью, он увидел мать. Она стояла в шубе, с узелком в руках. Он остановился в изумлении, но не успел сказать ничего, мать открыла дверь и приказала:

— Едем!

Он понял, что уговаривать бесполезно. Уговаривать придется офицера на контрольно-пропускном пункте.

В кузове редакционной полуторки были уложены тюки с газетами, да и людей набралось немало. Фронты приблизились к Москве настолько, что корреспонденты добирались до ближайшего контрольно-пропускного пункта и могли «голосовать» для поездки в любом направлении. Екатерину Антоновну усадили рядом с шофером, в кабину, Лаврентий забрался в кузов.

Екатерина Антоновна сначала ни на что не обращала внимания, погруженная в думы о том, каким увидит Ивана. Но за Дорогомиловской заставой вдруг прильнула к окну. Во всех двориках и вдоль улицы стояли танки, длинноствольные орудия, а в переулках можно было увидеть странные высокие, крытые брезентом грузовики.

— Это что же такое? — воскликнула она, толкая шофера.

Шофер невозмутимо ответил:

— Военная тайна, мамаша!

— Американские, что ли?

— Какие — американские? Уральские! — с гордостью сказал шофер.

Екатерина Антоновна примолкла. Значит, пока она то копала рвы, то отчаивалась и плакала в подушку по ночам, за огненной линией обороны продолжалась битва? Она благодарно посмотрела на парнишку в солдатской форме, важно сидевшего за рулем, и опять начала пристально рассматривать знакомые подмосковные места, по которым столько раз ездила, когда строила укрепления.

Что-то изменилось в этих местах. Хотя народу в дачных поселках стало еще меньше, чем раньше, но тропки из деревни в деревню не только натоптаны, а вроде бы и наезжены. Негустые подмосковные лески тоже словно бы пробиты тропками и дорожками.

У поворота на Тихогорское машина остановилась. Лаврентий открыл дверцу:

— Дальше, мать, пойдем пешком. Товарищи торопятся.

Шофер протянул на прощание широкую черную руку. Офицеры в кузове приложили руки к ушанкам, откозыряв Екатерине Антоновне. И ей почему-то стало спокойнее.

До госпиталя дошли быстро. Но тут Лаврентий как-то оробел. Однако мать уже нельзя было остановить. Она торопливо вошла в дом.

Лаврентий пошел за нею, все еще чувствуя какое-то стеснение. Но ведь он пришел навестить раненого брата! Если даже увидит Оксану, он так просто ей и скажет…

Они быстро шли по пустому коридору, как вдруг из одной двери вышел человек в форме и преградил дорогу. Даже форма не сделала его похожим на солдата. Лицо было совсем домашнее, кудрявые волосы спадали на лоб, голубые глаза были прозрачны, в них застыла какая-то безмятежная тишина.

— К кому вы? — спросил он.

— Мы свои, — ответил Лаврентий, намереваясь пройти в кабинет Сергея Сергеевича.

— Свои? — переспросил военный, — Что же, вы в гости, что ли, приехали?

Лаврентий быстро оглядел его, тревожно подумал: откуда тут этот красивый парень, который держится как дома.

— Я мать подполковника Миронова, — сказала Екатерина Антоновна. — Я приехала навестить его.

— A! — военный вдруг раскрыл руки и обнял Екатерину Антоновну. Потом повернулся к Лаврентию: — А вы, наверно, брат Ивана Алексеевича? Наконец-то! Пойдемте я вас провожу. Только не говорите ему, что встретили меня, а то он подумает, что это я вас вызвал, еще накажет! А я тут ни в чем не виноват, это Оксана попросила вас вызвать. — Он уловил странно вопрошающий взгляд капитана и торопливо добавил: — Оксана — моя сестра! — И заметил, как по лицу капитана пробежала улыбка, но промолчал. А старушка проникновенно произнесла:

— Вот она и Лаврушу выходила!

«Тут что-то такое есть!» — подумал Евгений, но не стал допытываться, приоткрыл дверь и впустил посетителей в большую комнату.

Странное зрелище представляла эта комната. Раненые лежали на шезлонгах, на диванах, на садовых скамейках, на походных койках. Иван лежал у окна на большом кожаном диване, а рядом стояла Оксана и смачивала бинт в какой-то бурой жидкости, пахнувшей дегтем. Оба с изумлением взглянули на вошедших.

Лаврентий остановился перед Оксаной, робея, взглянул в ее лицо, боясь заговорить. Он похолодел, когда мать воскликнув: «Голубушка ты моя!» — обняла девушку.

— Спасительница ты моя! — говорила мать, положив голову на плечо Оксаны и поглаживая ее. Лаврентий видел, что Оксана смутилась, но глаза ее словно ожили, стали прежними, такими, какие он помнил, и боялся, что больше такими не увидит.

— Прости, голубушка, все тебе хлопоты да хлопоты с моими сыновьями. Ну как он?

— На этот раз все должно обойтись! — с улыбкой сказала Оксана.

Екатерина Антоновна перевела взгляд на сына. Иван лежал, укрывшись до подбородка одеялом, и, хотя на лице было заметно страдание, смотрел на мать с улыбкой.

— Иван, неужели вы все еще не научились воевать? — гневно спросила мать.

Бомба, разорвавшаяся в комнате, не произвела бы такого впечатления. Несколько секунд стояло напряженное молчание. Потом Миронов шутя ответил:

— Видишь сама…

— Вижу раненого, — строго сказала Екатерина Антоновна, — а надо-то их видеть убитыми, вот как надо уметь!

— Может быть, ты и права! — ответил Иван.

Лаврентий как будто не слышал этого разговора. Он все смотрел на Оксану, радуясь, что она не видит этого взгляда, и боясь, что она может обидеться и уйти.

— Позволил каким-то паршивым фрицам продырявить себя! — продолжала выговаривать Екатерина Антоновна. — Теперь возись с тобой. А у людей и без тебя работы по горло! — Взглянула на Оксану, смягчилась, добавила: — Иди, голубушка, по своим делам, я теперь около него останусь…

Оксана сочувственно взглянула на Ивана:

— С ним большого беспокойства не будет, только волновать его не следует. Рана скоро затянется…

— Мне тоже некогда у вас залеживаться, — мрачно вставил Иван. Он с опаской взглянул на мать. — А ты возвращайся поскорее в Москву, пока на дороге тихо…

— Нет уж, я останусь! — твердо сказала Екатерина Антоновна. — Если не при тебе, так я и другое дело найду. — И спросила у Оксаны: — Где у вас кухня, голубушка?

— Лаврентий Алексеевич вас проводит… — ответила Оксана.

В голосе ее Лаврентию почудилась прежняя ласковость. Он поторопился исполнить ее приказание.

Через час они собрались в кабинете Сергея Сергеевича почти за домашним обедом. Правда, обед этот состоял из одной пшенной каши, но природное хлебосольство хозяина и эту скудную еду превращало в пиршество. И сам хозяин забыл бессонную ночь, заполненную операциями, а в перерывах — размышлениями над картой фронта, взятой Сергеем Сергеевичем у подполковника Миронова. На карте были нанесены черные стрелы немецких ударов на Москву и красные отметки на оставленных рубежах. Но может быть, сын Евгений и подполковник Миронов правы в своем оптимизме? Они уже повоевали, они уже видели, как падают на русскую землю убитые немцы. И вот говорят же они, что наш потенциал неисчерпаем, что эвакуированные заводы уже дают военную продукцию, что враги все удлиняют свои коммуникации, а советские армии имеют нетронутые резервы на востоке страны. Только поскорее бы началось то, на что намекали ему и сын, и его командир…

Сейчас, угощая всех немудреной кашей, Сергей Сергеевич еще пытался поддержать то настроение бодрости, которое было у гостей:

— После войны приезжайте в первое же воскресенье ко мне обедать. Вы любите шампанское со льдом?

— И без льда… — пошутил Лаврентий.

Он принял из рук Оксаны вторую порцию каши с таким видом, словно это было какое-то особо изысканное блюдо, и с преувеличенным восхищением воскликнул:

— Давненько я не ел такую горячую, вкусную кашу!

— Да, — тихо сказала Оксана, — и обед хорош, и гости приятны. Жаль только, что не все наши здесь. Где-то теперь Митя? Интересно, какой из него вышел воин? До чего же он любил конфеты! Сыт ли он сейчас? — Оксана взглянула на отца, а он перестал дышать, словно у него остановилось сердце. Но Оксана ничего не заметила и продолжала вспоминать: — А в то воскресенье, в августе, когда мы в последний раз собрались все, Митя так опьянел, что вынул розу из вазы и съел ее. Тогда еще Михаил Иванович был… — И вдруг осеклась, слезы сдавили горло, и она умолкла.

Сергей Сергеевич обернулся к молчаливому Лаврентию:

— А как вы себя чувствуете?

— Прекрасно! — с излишней беззаботностью махнул рукой летчик. — Летаю. Вот и сейчас мне пора на аэродром. Так что извините меня… — Он поднялся, и все встали, окружили его.

— Хотел бы и я туда! — неопределенно махнул рукой Иван.

— Не сегодня и не завтра! — решительно остановил его профессор.

Лаврентий решил уехать с попутной санитарной машиной до рокадной дороги, ведущей к аэродрому. И в дом сразу вступила тишина. Екатерина Антоновна уложила Ивана на его диван и ушла на кухню: надо было кипятить воду, стирать бинты, поить и кормить поступающих раненых. Ей предстояло много дел. Оксана, накинув пальто, вышла проводить Лаврентия к машине, на которой эвакуировали тяжелораненых в Москву.

Низкое небо с тяжелыми снежными облаками висело над лесом. Остановившись у машины, Лаврентий прислушался. Раненые, довольные тем, что их отправляют в «глубокий тыл», тихонько разговаривали, держались спокойно. Но треск пулеметов был где-то совсем недалеко, словно за соседним леском. Лаврентий представил, что делается сейчас на аэродроме: погода нелетная, но мы не можем выбирать ее или заказывать. Значит, звено за звеном взмывают в воздух. Но вот то, что тут, рядом, стучат немецкие пулеметы, это действительно опасно.

— Почему Сергей Сергеевич не может передвинуть свой госпиталь хоть немного восточнее? — спросил он.

— Здесь нам удобнее! — беспечно ответила Оксана. Она задержала его руку в своей, тревожно посмотрела в лицо: — Заглядывайте, пожалуйста, к нам, а то я буду тревожиться. Ведь немецких самолетов больше…

— Так было, но теперь это кончается. И мы научились сбивать их самолеты, бомбить аэродромы…

Поднявшись к двери, Оксана помахала рукой. Лаврентий сел рядом с шофером, но еще придержал рукой руль, ожидая, когда она скроется за дверью. И в этот миг над ними словно треснуло небо: из леса стреляли так близко, словно били прямо по ним. Оксана припала к перилам лестницы. В доме послышался резкий голос Ивана Алексеевича:

— Легкораненые, к оружию!

И вслед за этим крик Екатерины Антоновны:

— Иван! Иван! Куда ты?

Но Иван, уже в шинели, открыл дверь:

— Машина еще здесь? Лаврентий, посади меня к шоферу, сам стань на ступеньку… Тут в двух километрах мой батальон… — Обернулся к Оксане и к выбежавшей из дому матери, крикнул: — Подготовьте госпиталь к эвакуации, сейчас я пришлю машины!

Шофер ринулся по шоссе с косогора.

Наперерез машине уже поднимались смерчи артиллерийских разрывов.

 

Глава двадцать вторая

Профессор Строгов выехал в Москву на последней машине, замыкавшей колонну эвакуируемого госпиталя. Оксана и Екатерина Антоновна остались в Тихогорском, где разместился теперь батальон Миронова. Опасный прорыв немцев тут был отбит, а на даче Строгова разместился медпункт батальона. Иван Алексеевич хотя и держался, напрягая последние силы, но заметно слабел, и Оксана не хотела оставлять его.

Фронт опять стабилизировался, хотелось надеяться, что больше немцы не сделают и шага вперед. Но и днем и ночью гремели орудия, слышалась пулеметная и минометная стрельба, а порой и трескотня автоматов, опять появлялись раненые, которых после первой обработки усаживали в попутные машины и отправляли в Москву.

Екатерина Антоновна вела немудрое хозяйство, пыталась заставить сына исполнять советы, которые дал, уезжая, профессор, но Иван оказался непослушным «больным», да и был все время на людях, хотя сын профессора — Евгений Сергеевич, сам ставший офицером, пытался всячески помочь комбату в его делах — это Екатерина Антоновна видела…

Путь в Москву показался профессору очень длинным. Он вдруг увидел тайный лик войны и нашего сопротивления. Днем, сколько ни вглядывался профессор в шоссе из окна своего кабинета, оно было пустынно, но в ту ночь оно жило и гудело голосами людей и машин. Впереди и позади госпитальной колонны шли машины с пустыми ящиками, а навстречу сплошной колонной двигались машины с боеприпасами, танки, самоходные пушки. И глядя на эти самоходки, как ласково называли их раненые, профессор невольно успокаивал себя, раздумывая, что очень скоро где-нибудь возле его дачи, может быть в километре, ну пусть в двух, враг будет остановлен и разбит. Теперь он и сам надеялся на это чудо.

Он заехал в свою пустую квартиру. Никогда еще она не казалась ему такой уютной, спокойной. По-прежнему на всех стенах висели картины. Он сначала рассеянно взглянул на них, потом уже не мог оторваться, стоял словно зачарованный, любуясь невиданным сочетанием красок. Сердце наполнилось давно забытой радостью. Перед ним были видения мира, вечного, неумирающего мира искусства. Творца уже не было среди живых, но его творения украшали мир, радовали оставшихся.

Он вспомнил лицо Романа Уварова, его спокойную уверенность, полную достоинства и простоты подлинного художника. Вспомнил беседы с ним, как радовали слова и суждения этого честного, искреннего человека.

«Неужели этот шквал унесет от нас самых лучших?» — подумал он и сейчас же вспомнил Оксану. И страх за нее опять сковал сердце, он не мог больше оставаться в одиночестве. Решил сейчас же перебраться в госпиталь, ближе к людям, ближе к бойцам, с которыми легче перенести и горе, если оно не минует его. Он взял старый плед, томик Шекспира на случай бессонницы и пошел уже к двери, как вдруг услышал телефонный звонок.

— А, ты дома! — кричал в трубку знакомый голос Ожогина. Сергей Сергеевич удивленно прислушался, он был уверен, что Петр Кириллович давно отдыхает где-нибудь в тылу. — Дорогой, — кричал Петр Кириллович, — я иду к тебе ужинать! Я голодный как пес…

Петр Кириллович вошел, занесенный снегом, как дед-мороз, еще с порога начал бранить и тех, кто остановил лифты, и тех, кто не продает валенки, и тех, кто по дурацкой моде выбирает себе квартиры на шестом этаже.

Не переставая ворчать, помял бока Сергею Сергеевичу в приветственном объятии, торопливо взглянул на стол и разочарованно выпятил губы.

— Что это за ужин? Не видал я глазуньи! А где творог, сметана, ты должен был привезти все из своей подмосковной вотчины.

— Какой творог? — удивился Сергей Сергеевич. — Ты что, не знаешь, что я срочно эвакуировался из Тихогорского?

Петр Кириллович, заикаясь, рухнул на диван.

— А д-дом? З-заняли немцы?

— Пока нет, но могут занять.

Глаза Петра Кирилловича стали круглыми, словно пуговицы, рот сжался в щель.

— Тю-тю-тю! — произнес он, медленно покачивая головой. — Значит, немцы будут в Москве? Я же говорил вам это! Говорил — спасайтесь!

Он вскочил, зашагал по комнате, вдруг схватил Сергея Сергеевича за плечи, потряс:

— Понимаете, что это значит? Это значит, здесь, в наших квартирах, будут хозяйничать подлые немцы, будут гадить в наших квартирах. Нет, я не могу перенести этого! Земной шар слишком велик, чтобы жить рядом с этой псиной породой. Надо не теряя времени податься в Азию, оттуда закатиться в Индию богатым гостем. Как? А? — он хлопнул по плечу Сергея Сергеевича. Тот оторвался от своих мыслей. Лицо Сергея Сергеевича вдруг стало грозным.

— Вздор, все вздор! Если немцы даже придут сюда, то Москва уйдет от них, ну хотя бы в Свердловск. И оттуда мы все равно будем уничтожать их.

Такая неколебимая уверенность звучала в словах Сергея Сергеевича, что Петр Кириллович облегченно вздохнул, сел за стол и принялся уничтожать скудный ужин. О дорожном происшествии он ничего не сказал.

Сергей Сергеевич поселился в госпитале. Встречая каждого прибывшего с фронта, он подробно выспрашивал его, надеясь услышать что-нибудь о своих детях.

Он то оживал, получая хорошие известия, то погружался в настороженное молчание. Каждое утро раненые собирались в комнате отдыха у репродуктора и с замиранием сердца слушали сообщения от Советского информбюро.

В сводках говорилось только о тяжелых боях, упоминались переходящие из рук в руки населенные пункты, каждый мог, и не подходя к географической карте, понять, что немцы пытаются сомкнуть кольцо вокруг Москвы, но, выслушав эту тревожную сводку, раненые усаживались в кружок и начинали рассказывать друг другу, будто где-то уже подготовлены резервы для удара по врагу, что кто-то видел своими глазами, как прошли к фронту «катюши» и скрылись в лесу, да не одна, не две, а чуть ли не три дивизиона… И Сергей Сергеевич, услышав такую беседу, приостанавливался, жадно впитывал каждое слово, хотя и не мог бы сказать, принимает ли эти слухи за истину или верит только потому, что и ему, как и этим раненым, необходимо утешение, иначе станет трудно дышать. И он с надеждой запоминал рассказы о боях коммунистических дивизий, о неудачных атаках немцев, о грозных ударах «катюш». Спокойный и сосредоточенный, входил он затем в операционную, зная, что не опоздает ни с операцией, ни с помощью, что приложит все силы, чтобы победить смерть.

 

Глава двадцать третья

Над землей покачивается белая завеса пурги. Стволы деревьев, облепленные снегом, подпирают небо, словно колонны. Мелкие деревца, выбежавшие на опушку к деревне, совсем увязли и не шелохнутся. А неподалеку от них, почти на краю деревни, в сугробе погибает человек. Утром он кричал громко, а теперь утихает. Изо всех окон деревни за ним следят глаза, полные слез. Но вдоль улицы ходят немецкие патрули, и никто не может помочь раненому.

В избе душно как в бане, но входит немецкий солдат с вязанкой дров и бросает в печь новую охапку. Печь полыхает. На стенах уже выступили капельки смолы, и кажется, изба вот-вот загорится.

Хозяйка молча смотрит на солдата и уходит за перегородку, там две женщины стоят у окна, устремив взгляды сквозь пургу туда, где умирает раненый.

Широко распахнув дверь, вошел немецкий офицер и снял шинель. Следом протиснулся бочком переводчик, высокий рябой мужик с черными волосами, клок волос прилип ко лбу, загнулся над бровью разбойничьим крючком. Толстые, вытянутые, как у свиньи, губы посинели от холода. Он подошел к печке, поднял крышку над котлом, серый пар заклубился к потолку.

— Вода готова, — сказал он.

Офицер разделся. Солдат, стоявший у порога, налил воды в таз, и офицер начал мыться.

Переодевшись, офицер зашагал по избе, потирая руки, ждал, когда солдат закончит приготовление обеда. Он подошел к перегородочке, опасливо просунул голову за дверку и поманил пальцем хозяйку. Когда она вышла, суровая, с поджатыми губами, он кивнул на груду грязного белья, и переводчик, таская из чугуна горячую картошку, сказал:

— Приказывает выстирать.

Хозяйка брезгливо выбросила белье в сенцы, сполоснула руки и вынула из печки чугунок, из которого переводчик вытащил еще несколько картофелин. Поджав губы, ничего не сказав, она унесла чугунок за перегородку.

Офицер начал обедать. Переводчик сидел на скамейке у печки и делал вид, что с удовольствием курит трубку. Вошел солдат с новой охапкой дров, за ним, громко ругаясь, вбежала женщина.

— Это что ж за порядки, — кричала она, — здесь живете, а с моего двора топливо таскаете! За два дня целую сажень уволокли.

Переводчик засмеялся и, когда офицер взглянул на него, начал переводить, о чем шумит женщина.

Офицер строго посмотрел на солдата и приказал ему отнести дрова обратно. Солдат вышел во двор, вслед за ним из-за перегородки выбежала хозяйка.

Переводчик и офицер, смеясь, смотрели в окно во двор, где две женщины почти разрывали солдата с охапкой дров. Одна тащила его к воротам, другая удерживала, вытаскивая полено за поленом и откидывая в глубь двора.

Во двор вбежал старик, что-то спросил у хозяйки, но, не получив ответа, побежал в избу.

Старик остановился на пороге, снял шапку. Лицо его было взволнованно, глаза налились кровью, волосы и борода растрепаны.

— Господин офицер, — хрипло заговорил он, — что же это за порядки? Что за дела такие? Пришли и сразу грабить начали?

Переводчик грозно посмотрел на старика:

— Молчать!

Офицер спокойно тронул переводчика за рукав и нагнулся к нему, чтобы лучше понять жалобу старика.

— Как же это так, — продолжал старик, — последнюю коровенку забрали. Л листовки-то вы писали, всем крестьянам свобода, хошь — торгуй, хошь — землю паши. А на деле — последнюю коровку со двора уводите.

Переводчик слушал, тихо посмеиваясь, потом перевел офицеру слова старика. Офицер покачал головой, достал блокнот, что-то написал на листочке и подал старику.

— Вот, — сказал переводчик, — иди и всем показывай эту бумагу, никто твоей коровы не тронет, при немцах крестьяне должны богатеть.

— Богатеть? — усмехнулся старик. — Нам не до жиру, быть бы живу, только бы перетерпеть…

— Цыц! — крикнул переводчик. — Чего растявкался? Получил бумажку и убирайся!

Старик гневно взглянул на него: «Фу ты, дьявол, и этот уже глотку драть начал, тоже новый начальник. А был всего-то Васька Вор, в девятнадцатом году пришел из немецкого плена и ходил в дезертирах, потом за воровство в тюрьму попал, а теперь, гляди, хозяйничать будет над нами…» Старик озлобленно выругался, нахлобучил шапку и ушел.

Дойдя до своего двора, он увидел распахнутые ворота. Старуха, плача, указала, куда солдаты увели корову. Старик побежал за ними к сараю и увидел, что корова уже лежит с распоротым брюхом, а белобрысый солдат, оголив руки, вытащил дымящиеся на морозе кишки, бросил их на снег и стряхнул кровь с пальцев.

Старик скомкал бумажку офицера, бросил ее в лицо солдату и побежал назад.

— Зарезали! — закричал он, вбежав в избу. — Зарезали! На что мне ваши бумажки?

Переводчик долго что-то объяснял офицеру, тот слушал, кивая головой, потом переводчик сказал: приказывает тебе забрать корову у соседа.

Офицер и переводчик пошли впереди старика на соседний двор.

Соседка с воплем подбежала к корове, обхватила ее шею дрожащими руками, заголосила:

— Никита Лукич, пощади, пожалей ребятишек, не отнимай нашу жизнь — нашу надежду!..

Старик растерянно забормотал:

— Конечно, это не порядки, нельзя грабить своих… — И вдруг решительно взглянул на офицера: — Нет, господин хороший, не годится это. Ты мою взял, так свою отдай. Из Германии привези и отдай. А так не годится, не порядок это, а грабеж. Не согласен! — Он повернулся к женщине и стал утешать ее: — Иди в избу, Агриппина Ивановна, а то застудишься.

Повернулся и пошел на улицу, тихонько ругаясь.

Переводчик рысью догнал его:

— Что ж, Никита Лукич, будем ссориться?

Старик пожал плечами:

— С тобой-то, Василий, мне вроде ссориться не за что. Мне тебя даже жалко. Вот прогонят немцев и повесят тебя на пожарной каланче.

— Никита Лукич, — с укором перебил Василий, — я хотел тебя в старосты выдвинуть, а ты бог знает что городишь. Хотел тебе власть дать.

— Власть дать? — старик остановился, испуганно взглянул на переводчика. — Ну знаешь, я думал, что при Советской власти жить не сладко, но теперь нам Гитлер показал, что такое — горькая жизнь. Увидели мы, как он народ терзает. Вон с утра на снегу раненый стонет, а немец подойти к нему не дает. Изверги… Теплые сапоги со всех сняли, полушубок отобрали. Кур, поросят прирезали. Корову среди бела дня увели… Вот уж показал нам Гитлер, что такое плохо.

Он отвернулся и побрел понуря голову, но переводчик, немного подумав, догнал его.

— Погоди, Никита Лукич, погоди, не горячись. Все утрясется, вот немцы укрепятся и наладится жизнь. Товар из Берлина привезут, шелк, шерсть. Не то что лавку, а настоящий магазин откроешь. Из грязи выйдешь в князи.

Старик насмешливо поглядел на соблазнителя, вразумляюще сказал:

— Петлю только от твоих немцев получишь, петлю на шею. Беги ты от них, пока не поздно, беги к партизанам, там заработаешь прощение. А не то худо тебе будет, когда наши вернутся.

Старик вдруг спохватился, что в гневе может наговорить лишнего этому немецкому холую, и заторопился уйти от него, но Василий прилип как смола.

— Погоди, Никита Лукич, погоди же. Слушай, купи у меня для началу пять кусков шевиота, да десять пар сапог, да два ящика махорки, да мешок белой муки и начинай полегоньку. Понимаешь, когда немцы Можайск забирали, я вижу, они все себе тащат, ну и я, не будь дураком, потащил что мог. Я тебе оптом задешево отдам.

Старик с усмешкой выслушал его, оттолкнул рукой, будто сбросил комок прилипшей грязи, и пошел вдоль деревни.

Василий поглядел ему вслед, плюнул и побрел к своему офицеру.

Офицер спал на постели хозяйки, подложив под себя все подушки.

Василий постоял у порога, потом прошел на цыпочках по избе и прильнул к перегородке, засматривая в щелочку. Он увидел, что молодая, которая все время лежала, притворяясь больной, сейчас торопливо надевала белый полушубок и шепотом говорила:

— Никто не заметит. Я подползу по сугробу и вытащу его в наше убежище.

— Часовой глаз с него не спускает, — уговаривала старуха.

— Может быть, это подполковник послал его за нами, — сказала молодая. — Он пошел, а его ранили, а мы смотрим и не можем помочь. Нет, я пойду.

Василий видел сквозь щель, как старуха отвернулась, ладонью смахнула слезы. Василий вгляделся в нее и чуть не закричал на всю избу. Так вот кого прятала хозяйка за перегородкой! Эта баба — мать командира, он ехал когда-то из Горького в одном вагоне с ней, и она всю дорогу обзывала его жуликом и бандитом. И вот теперь попалась-таки в его руки. Он погладил ладони, как будто готовился получить большой барыш. Сейчас, как только офицер проснется, он ему преподнесет подарочек. Эти женщины подойдут для короткого разговора и веселой церемонии. Он знал, что офицер любит сам вести допросы женщин и с удовольствием присутствует при казнях.

Он торопливо подошел к офицеру, но, не решаясь разбудить его, стал пристально, в упор смотреть на него, зная, что спящие не выносят пристального взгляда.

Три дня назад, когда Красная Армия отступила из Тихогорского, Оксана и Екатерина Антоновна, подбирая раненых, затерялись в лесу. С ними осталось восемь человек тяжело раненных бойцов. Ночью Оксана пробралась в ближайшую деревню и постучалась к знакомой крестьянке. Через полчаса они пришли в лес с двумя санками и перевезли раненых в деревню.

Догнать батальон подполковника Миронова они уже не могли. Спрятав раненых в дальнем овине, они пытались, как могли, ухаживать за ними, лечить и кормить их.

На другой день немцы пришли в деревню.

Хозяйка уложила Оксану в постель, закутав в какое-то тряпье — вещи получше были закопаны на огороде еще при первых выстрелах за околицей. Екатерина Антоновна ухаживала «за больной». К несчастью, немцы выбрали этот дом для постоя офицера. Офицер приказал женщинам оставаться за перегородкой, а сам расположился в большой комнате.

Вечером офицер устроил пир для своих подчиненных. Со всей деревни волокли в избу кур, поросят, яйца, и хозяйка с ног сбилась, готовя для победителей еду. Но в закуток, где лежала «больная», немцы не входили.

Однако и оставаться тут стало опасно.

Сейчас три женщины сидели за перегородкой, слушали, как храпит офицер, и ждали удобной минуты, когда Оксана сможет выполнить свой план. Они шепотом совещались. А Василий Зевакин, глядя на спящего офицера, понял, что никакой гипноз не разбудит его, и начал тихонько трясти за рукав.

— Господин обер-лейтенант, тут красные, тут бабы, — шепнул он.

Офицер, сердито оттолкнув его, повернулся на другой бок, но сейчас же, широко открыв глаза, прислушался к его словам.

— Тут вот за перегородкой хозяйка прячет коммунисток. Одну из них я знаю, это мать красного командира. Они сожгут вас сегодня ночью. Я слышал, как они сговаривались. Вы только встаньте, взгляните на них.

Офицер распахнул дверку перегородки раньше, чем Оксана успела упасть в кровать и закутаться барахлом. Она стояла перед ним в белом полушубке, молодая, отчаянная. Видно было, что она готовилась к какому-то делу, может быть, даже к тому, чтобы убить его.

— Взять! — крикнул офицер, и сейчас же изба наполнилась солдатами.

Василий Зевакин, ухмыляясь, пошел к женщинам.

Увидев его, Екатерина Антоновна вскрикнула и покачнулась.

— Узнала? — злобно прошипел чубатый, наступая на нее. — Вот и встретились на узенькой дорожке. А ну попробуй завизжи, ну, попробуй! — Он помахал перед ее лицом револьвером.

Екатерина Антоновна сквозь узкие щели глаз посмотрела на Оксану, на хозяйку, подумала: неужели их расстреляют? Она слушала, как офицер и чубатый лопотали по-немецки, потом чубатый крикнул:

— Идите за мной! Завтра будут судить вас, а потом тихо-мирно повесим. Ну, шевелитесь, не на руках же выносить вас в сарай! — Он схватил Екатерину Антоновну за руку, та злобно выругалась и ударила его по лицу, потом накинула на Оксану шаль и первой вышла из дома.

Их вели к сараю, и они чувствовали, как из всех окон следят за ними испуганные глаза.

Василий, торжествующе ухмыляясь, втолкнул их в сарай, запер на замок, но не успел дойти до избы, как услышал совсем рядом выстрел, затем второй, потом где-то недалеко зарокотал пулемет.

От белого леса поднялся большой вал и покатился к деревне.

Зевакин вбежал в избу, когда со звоном вылетело стекло, из окна высунулось рыльцо пулемета навстречу наступающему белому валу. Пулемет успел несколько раз выстрелить, но точный снайперский выстрел в окно заставил его замолчать. Зевакин увидел, как офицер сорвал с кровати белое покрывало и бросился из избы. Василий побежал за ним, но дорогу им преградил старик с топором:

— Куда бегете? Стойте! Стой, Васька, рано бежишь, не успел говядину пожрать!

Офицер выстрелил в старика и помчался, пригибаясь, вдоль дворов к амбарам. Зевакин, задыхаясь, бежал за ним.

Из окон строчили немецкие пулеметы, но все отчетливей слышались раскаты русского «ур-ра», все явственней поднимались из сугробов красные лица бойцов.

Длинноногий офицер бежал, как волк, снежный вихрь клубился за ним. Зевакин, падая и барахтаясь в сугробах, почти ползком добрался до амбара. Шум боя стихал, только на дальнем конце деревни еще слышались одиночные выстрелы. Зевакин то начинал молиться, то свирепо ругался, то замолкал, прислушиваясь к тяжелому дыханию офицера. Оставалась одна надежда: отсидеться до темноты и потом уйти из деревни. Зевакин только успел сказать об этом офицеру, как над их головами раздался крик!

— Здесь они!

Бойцы в белых халатах, тяжелые, словно вылепленные из снега, осторожно подходили вслед за стариком к амбару. Из черной щели высунулась рука с носовым платком, затем показалось багровое лицо с перекошенным ртом.

— Вот он! Это Васька Зевакин, бейте его! — закричал старик, подталкивая бойца. — Или дайте я его стукну! Убежит, сукин сын!

— Не волнуйся, дед, теперь ему бежать некуда, — спокойно возразил солдат.

Они шли с поднятыми руками, впереди переводчик, позади офицер, шли мимо сарая, где стояли только что выпущенные три женщины, и насмешливо смотрели на них.

— Не води далеко, тут вешай! — закричала Екатерина Антоновна.

Боец провел пленных, будто не слышал ее, потом крикнул в сторону, к группе бойцов:

— Товарищ Строгов, что делать с этими гитлеровцами?

— Давай их в штаб!

— А где штаб? — спросил конвоир.

Молоденький сержант отделился от бойцов, кивнул на избу:

— Ну, хотя бы здесь, — и прошел во двор впереди пленных и конвоира.

Екатерина Антоновна, словно обезумевшая, схватила Оксану и потащила в дом, куда вошел сержант.

— Голубушка, слыхала, он здесь? — задыхаясь, прошептала она. — Что же ты! — И вдруг увидела, как Оксана побледнела, покачнулась и упала на руки хозяйке. Вдвоем они внесли ее в избу.

— А женщины зачем сюда? — строго спросил сержант, взглянув на Екатерину Антоновну. Она сбивчиво заговорила:

— Мы свои, мы из Тихогорского госпиталя, вот сестра. — Она указала на лежащую Оксану.

— Ранена? — спросил сержант, — Эй, кто ближе, позовите Машеньку!

— Я здесь! — крикнула Машенька, пробиваясь через толпу колхозников и бойцов, заполнивших избу. — Кто ранен? — Она пробралась вперед, наклонилась над лежащей и закричала на всю избу: — Оксана!

Сержант Дмитрий Строгов вздрогнул, бросился к Машеньке, державшей на руках Оксану.

— Машенька, пульс! — торопливо крикнул он, беря руку сестры.

Оксана открыла глаза, оглядела окружающих, пристально вгляделась в брата, слабым голосом спросила:

— Митя, ты? Или мне кажется…

 

Глава двадцать четвертая

Тридцатого ноября немцы оповестили весь мир, что последнее сопротивление Красной Армии сломлено, путь на Москву открыт.

Второго декабря немцы сообщили, что с передовых позиций Москва видна в хороший бинокль.

А в подмосковных полях все было тихо, мела поземка, заглаживая следы многотысячных армий, только что прошедших на запад. В этом внезапном, тщательно подготовленном ударе, которого так долго ждала вся страна, в яростном, сокрушительном движении на запад участвовала и третья рота Московской Коммунистической дивизии. Первым взводом этой роты командовал Дмитрий Строгов.

Взвод Мити Строгова занимал только ничтожный участок в огромном движении всего фронта. Из подмосковных лесов, охваченных гигантскими клещами немецких армий, где, по утверждениям гитлеровского радио, находились только разрозненные, неспособные к бою отряды русских, во фланг этим прославленным немецким армиям ударили тщательно подготовленные свежие силы. Одновременно с этим ударили резервные корпуса сибирских и уральских стрелков, заблаговременно подготовленные Главным командованием. В этот день в Москве была слышна отдаленная канонада, напоминающая рокот грозы. Но Москва еще не знала, что это гроза несет свежий ветер победы.

Это знали только бойцы ударных армий. Впервые они видели бегущих немцев, впервые входили в освобожденные села и деревни, выбивая врага на мороз, в леса, захватывая технику врага, перерезая шоссейные дороги, на которых еще недавно ревели только немецкие грузовики, теперь брошенные бежавшими шоферами.

Коммунистическая дивизия, в составе которой сражались и Дмитрий Строгов, и медицинская сестра Машенька Уварова, заняла в этот день двенадцать населенных пунктов. И только на скрещении двух шоссейных дорог у небольшой деревушки немцы зацепились, судорожно укрепляя каждый дом, подтягивая резервы, бросаясь в контратаки.

Машенька Уварова видела, как бежали в атаку бойцы, иные из них падали и звали на помощь. С отвратительным кваканьем разрывались мины, пули взбивали снежную пелену, поднимая фонтаны белой пыли. Немецкая артиллерия обстреливала дальний лес, где шло стремительное движение готовящихся к новому удару резервов. Прямо по сугробам шли артиллеристы, волоча установленные на полозьях орудие и снарядные ящики.

Машенька побежала вперед, но кто-то быстрым толчком свалил ее в снег, сурово крикнув:

— Ползать надо!

Впереди она слышала тяжелый стон. Все так же визжали мины. Машенька поползла, проваливаясь в сугробах.

Бежавшая перед нею тонкая и неровная цепочка бойцов вдруг растаяла в мутном вечернем воздухе. Огонь противника усилился. Машенька поняла, что рота залегла. Она торопливо ползла на голос раненого, который все стихал, как будто отчаялся в помощи. Она увидела его в воронке, вырытой тяжелой миной. Раненый лежал на боку, зажимая обеими руками живот.

Машенька наклонилась над ним, глаза его уже затуманились. Она взглянула на рану и поняла, что ничем помочь не может. Боец умирал от потери крови.

Дрожащими руками она делала перевязку, говоря какие-то утешительные слова, но не было уверенности в ее голосе. Должно быть, раненый понял… Побелевшими глазами смотрел он на нее, будто старался запомнить ее лицо.

— Иди, сестрица, дальше, что со мной возиться, я уже конченый, — с усилием сказал он. — Из меня уже вся жизнь вышла…

Заканчивая перевязку, Машенька кусала губы, чтобы не расплакаться, не сказать тех слов, что будут лишними. Подоткнула под раненого шинель, поставила рядом в сугроб его винтовку, чтобы привлечь внимание санитаров, и поползла дальше.

Она торопилась вперед, забыв об опасности, забыв о страхе, который всегда овладевал ею при виде крови. Сейчас ее душила злоба. Вот жил человек, молодой, сильный, вдруг кусок металла разорвал его, и он умирает.

Страстная ярость толкала ее вперед, ей хотелось помочь всем, спасти всех, кого сейчас калечит и убивает враг.

— Сестра, помогите! — кричали вокруг. Она перевязывала, помогала тем, кто не мог сам двигаться, вытаскивала на плащ-палатке до второй подставы, где стояли лошади с санями, отвозившие раненых в медсанбат. Указывала легкораненым, куда идти, согнувшись, бежала дальше, туда, где залегла рота.

Вечерело. Бойцы лежали в снегу, дожидаясь того часа, когда, укрывшись темнотой, можно будет двинуться вперед. Но темнота не прикрыла их. Из-за леса вышла яркая, как прожектор, луна.

Уже много часов они лежали в снегу, тихо ругая луну, мороз, бессонного немца, который все поливал безмолвное поле предупредительным огнем.

Сияла луна. Голубым перламутром переливался снег. И по нему, как по зеркалу, надо было идти вперед, к деревне.

Связной окликнул Митю. Строгов повернулся на бок. Связной хриплым шепотом передал приказ командира роты. Первому взводу начать атаку в двадцать ноль-ноль. Сигнал — красная ракета. Удар отвлекающий, с севера деревню штурмует соседняя часть. Строгов выслушал приказ, спросил:

— Как командир?

— Ругается, — сказал связной. — Не могли сами выбить. Теперь соседи подошли. Выручают нас, будто мы еще новички! — И пополз дальше.

Митя вздохнул: они и были новичками! Вон ведь как трудно оторваться от земли, словно невидимая сила прижимает, заставляет зарываться в снег, будто снег может спасти от пули. А ведь надо встать во весь рост, надо поднять взвод, как только последует сигнал… Строгов передал по цепи приказ: «Приготовиться!» Сердце забилось учащенно, дыхание прерывалось.

С левой стороны деревни взлетела красная ракета, отпечатав на почти черном небосклоне длинную шифрованную телеграмму. Митя вскочил, срывающимся голосом крикнул:

— Вперед! За Родину! — и увидел, как зашевелился примятый снег.

Из ближних домов деревни ударили пулеметы, немцы заметили первый бросок взвода. Митя бежал и видел впереди огненную кромку, где по краю оврага били трассирующие пули, ломая лунную корку снега. Белые брызги взлетали и вихрились в воздухе, как бахрома, вокруг этого огненного шнура.

Митя видел, как снова залегли бойцы, не добежав до смертельной черты. Он понял, что, только перешагнув эту черту, можно увлечь людей. Он повернулся лицом к взводу, крикнул: «За мной!» — и побежал вперед. Бежал и думал только об одном: ему надо во что бы то ни стало прорваться через эту огненную черту. Вот он добежал до нее, ногами разорвал этот горящий шнур, разорвал так, что огненные куски, как змеи, завертелись вокруг него, но он уже перешагнул и уже был по ту сторону смерти. Он оглянулся, бойцы бежали за ним. Они перескакивали через эту черту и бежали дальше, словно отряхиваясь. Кто-то упал, поднялся и снова упал. Остальные были уже в тени домов, прятались за плетни, ползли вдоль стен. Вот вырвавшийся вперед боец, которого Митя не узнал, швырнул гранату в окно избы. Раздался звон стекла, пулемет смолк. Вдоль всей деревни свистел ураган, по дороге в нескольких шагах от Мити, словно метеор, катилась зажженная пулями бочка с горючим. Стальная каска все время сползала Мите на глаза, неудобно было стрелять и смотреть вперед, но он все же заметил, как немцы начали выбегать из укрытий.

И в это время с севера раздались еще более частые и раскатистые выстрелы, дикие крики немцев, взрывы, пламя начинающегося пожара окрасило небо. Немцы заметались между двумя живыми валами, преградившими им путь.

Раненый Сарафанкин с трудом переполз широкую дорогу и упал около избы. Он никак не мог достать индивидуальный пакет озябшими руками.

— Где тут санитары? — озлобленно спросил он пробегавших мимо бойцов.

Один из бойцов остановился:

— Дай перевяжу! Я хоть и не сестра, но в медицине кое-что понимаю.

Сарафанкин недоверчиво посмотрел на молодого веселого парня и отстранил его:

— Иди, иди, я уж как-нибудь сам.

— Чего там «сам», — настойчиво сказал боец, поднимая раненого.

— Командира моего не видел?

— Какого командира?

— Да Строгова, — ворчливо ответил Сарафанкин, которого уже начал возмущать этот невесть чему ухмыляющийся парень. Видно, из новичков, видно, еще думает, что здесь спектакли играют. Знай себе усмехается, не сочувствуя чужой боли.

— Строгов мой командир, — сказал боец, — но я тебя впервые вижу.

— А я тебя, — огрызнулся Сарафанкин, у которого еще сильнее заныло плечо, когда боец попытался приподнять его. Он чуть было не взвыл от боли. Ему захотелось остаться одному, чтобы поплакать немного, потом уползти куда-нибудь подальше от этих здоровых парней, которые ничего еще не испытали, ничему не сочувствуют.

В притихшей, клубящейся дымом улице послышались голоса. Сарафанкин увидел, что их догоняла группа бойцов.

— Вот идет мой командир.

Боец обернулся, оглядел освещенных луной людей и сказал:

— До чего ж ты упрямый, старик, это идет мой командир.

Две группы слились в одну. Молодой сержант шагнул вперед, сказал строгим голосом:

— Кулагин, ты чего тут делаешь?

— Вот раненого нашел, хотел помочь ему, я когда-то проходил судебную медицину, думал, она здесь пригодится, а он меня гонит, не верит в мои познания.

— Побереги свои знания до другого раза, — сказал Митя, — а этого раненого отведи скорее к Машеньке, она вон в той избе.

В это время Сарафанкин, оттолкнув провожатого, шагнул к лейтенанту, который отдавал какие-то приказания взводным командирам. Сарафанкин покачнулся и обеими руками обхватил плечи Евгения, потом попытался выпрямиться.

— Простите, товарищ лейтенант.

— Сарафанкин, ты ранен?

— Обжегся малость в этом пекле…

Сержант обернулся, вгляделся в лицо лейтенанта, крикнул:

— Евгений!

Строгов выпустил из рук падающего Сарафанкина:

— Митя! — Снова подхватил раненого, крикнул: — Помоги!

Братья с двух сторон подхватили раненого и повели его, переговариваясь через его голову, оглядывая друг друга, все еще не веря своим глазам.

— Так это ты мне помогал? — спросил Митя.

— А это ты немца отвлек на себя? — спросил Евгений.

— Ты мне здорово помог, признаться, мне туго приходилось, — продолжал Митя. — У меня ведь всего один взвод.

— А моя рота подошла к деревне, когда немцы бросили весь гарнизон на тебя. Молодец!

Митя раскраснелся от похвалы брата и сейчас же заговорил, подавляя свое смущение:

— Вот наш медпункт. Зайдем.

Раненые лежали и сидели в теплой избе, некоторые что-то жевали, пили чай, осваивались. Машенька разогревала на печке огромные круги манной каши, подогревала вино, только что принесенное с немецкого склада.

При виде вошедших Машенька просияла, красное обмороженное лицо ее стало еще краснее.

— Вот и Митя! — крикнула она, как будто ждала гостя, сейчас же смутилась и тихо добавила: — И обед готов.

Евгений смотрел на Машеньку, на Митю, который поставил на край стола огромный котелок с кашей и приступил к еде, пробормотав, как бы извиняясь перед братом:

— Знаешь, у меня после боя всегда аппетит появляется. Все внутри перегорает, один сухой воздух остается.

Евгений улыбнулся. Теперь он окончательно узнал своего братишку. Час назад, когда они вместе намертво зажали немцев в селе, он еще не знал, кто этот командир, но ему понравилось, что командир был смел, что с горсткой бойцов он вырвался на окраину села, не зная, что перед ним целый батальон немцев. Как же приятно узнать в этом боевом командире младшего брата, паренька, оставленного дома, и увидеть, каким он стал на фронте.

Евгений заметил какое-то особенное сияние в глазах Машеньки и сейчас же догадался, кто помогает Мите быть смелым. Он смотрел на брата и его товарищей-комсомольцев, словно старый, много испытавший ветеран, смотрел и думал об этом поколении. Еще недавно они сидели за школьной партой, за институтским столом, слушали лекции, учились… И вот пришли сюда показать, чему же их выучили. Что привело их сюда? Мысль о славе, о подвигах, которые они вычитали из романов, или коммунистическое воспитание, которое приучило их быть всегда там, где нужны смелые… Знают ли эти комсомольцы, что ждет их через час? Он еще раз взглянул на Митю и Машеньку и снова убедился в том, что уже подумалось ему — даже здесь, на краю смерти, они живут с любовью.

В избу неожиданно вошел Миронов. Евгений поднялся навстречу, сразу заметив его необычайную бледность. Миронов движением руки приказал ему сесть. Быстро оглядел раненых, сказал:

— Не так уж много… — Медленно стал расстегивать шинель, но снять не мог, бессильно опустился на скамейку.

— Вам плохо? — спросила Машенька, наклонившись к нему.

Миронов не отвечал. Опустив голову на грудь, тяжело дышал, словно в обмороке.

— Пожалуйста, Иван Алексеевич, выпейте вина, — сказал Евгений, ставший таким же бледным. Он боялся за своего командира. Подполковник заметно слабел, но не уходил в госпиталь. Он стремился на запад и устало шутил, когда кто-нибудь из подчиненных говорил об отдыхе:

— Столько времени я уходил на восток, что теперь грешно отдыхать…

А Евгений, слушая грустную шутку, с болью угадывал, что волевое напряжение может каждый час оборваться.

Дрожащей рукой Миронов взял стакан вина, с трудом проглотил его. Несколько минут сидел, опустив голову, потом обвел всех тусклым взглядом, заметив страх в глазах окружающих, заставил себя улыбнуться, чтобы приободрить их, но улыбка вышла такая, что Евгений, закусив губу, сел рядом с ним, обхватил его за спину:

— Иван Алексеевич, может быть, вам камфару впрыснуть? Может, на самолете отправить в Москву? Я сейчас схожу в штаб, доложу генералу.

Миронов покачал головой:

— Сейчас все будет хорошо. Это с мороза. Здесь душно. Дайте мне еще глоток вина.

Машенька подбежала к печке, но баклага с вином была пуста. Она растерянно остановилась, но сейчас же со всех сторон к ней потянулись руки с недопитыми кружками, стаканами.

Миронов через силу улыбнулся, качая головой, казалось, ему даже трудно говорить. Глухой свист вырывался из его груди при каждом вздохе.

— Только один глоток, — с трудом сказал он.

Выпил. Еще несколько минут сидел, опустив голову на руки, словно пытался удержать уходящую силу. Отдышавшись, поднял голову и заметил в глазах бойцов все нарастающий страх, которого не стыдятся и не скрывают. И тогда, чтобы отвлечь от себя их внимание, сказал, кивая на раненых:

— Раненых мало. Это вторая наша победа. — Взглянул на Евгения, словно спрашивая, помнит ли он недавний их разговор, и сейчас же сказал: — Не забывайте главного — фашистам, фашистам смерть, а нам жизнь! — При этом слове он будто воскрес и уже твердым голосом сказал: — Довольно отдыхать. Надо гнать немцев, не давать им отдыха. Мы отдыхать будем потом. Теперь надо работать! Задача — окружить прорвавшиеся по шоссе обозы и отрезать их ударом со стороны деревни Малево. Немцы думают, что мы позволим им накопить резервы, а мы еще раз обойдем их с тыла и посмотрим, как они бегают. Все.

Следующей ночью полк Миронова вместе с приданным ему батальоном Московской Коммунистической дивизии после длинного и тяжелого марша по лесам вышел в немецкий тыл и занял исходное положение для атаки по обеим сторонам Можайского шоссе.

Весь день полк скрывался в лесах, подтягивая артиллерию. Митя удивлялся огромному количеству противотанковых пушек, которые сопровождали полк. К вечеру пушки были подвезены к самому шоссе, там же заняли позиции расчеты бронебойщиков, вместе с ними засели добровольцы — истребители танков. Митя со взводом сейчас лежал возле самого шоссе, замаскировавшись кустами и поломанными щитами противоснежного заслона. На той стороне шоссе лежала рота Евгения. У них были отрыты окопы, им было теплее, чем истребителям, которые могли выдать себя, если бы изрыли снежную целину. Но знать, что брат где-то рядом, чувствовать, что он увидит тебя, поможет тебе, было так приятно, что Митя примирился и с морозом, и с резким ветром. Перед уходом на операцию Машенька наполнила флягу Мити горячим вином, она все еще грела бок, иногда Митя делал глоток, но берег запас для боя.

Он хорошо знал задачу, но все-таки обомлел, когда увидел черную и белую лавину танков, с ревом двинувшуюся мимо них по шоссе и обочинам дороги на Москву. Танки шли так быстро, была столь страшна их тяжелая сила, быстрота движения, что Мите показалось: через час они прорвутся к Москве. Почему они должны пропустить их, почему им не дали приказ жечь и стрелять по этой черной лавине. Часть танков не была даже замаскирована — кто встретит их, если Митя и его бойцы должны безмолвно пропустить их? Он сжимал бутылку с горючей смесью и отчетливо понимал, что может уничтожить одну из этих ревущих машин и умереть, но все-таки сначала уничтожить, а между тем по цепи передавали приказ подполковника: замереть и не выдать себя! А танки шли все стремительней, вот они уже скрылись, послышалось более тихое гудение грузовых машин, рокот бронетранспортеров, визг мотоциклов с прицепными колясками, на которых сидели автоматчики. И в этот момент лес ожил. Небо покрылось пламенем слитного залпа. И в тот же миг затарахтели автоматы немцев, послышались более гулкие раскаты русских автоматов и пулеметов, машины с ходу ринулись с насыпи вниз, в них полетели зажигательные бутылки, а к шоссе уже бежали бойцы в длинных маскировочных халатах и коротких белых полушубках. Машины разворачивались и валились в кюветы. Немцы, остановленные страшным шквалом огня, бежали, спрыгивая с горящих машин, падая под короткими взрывами гранат. Немцы бежали к лесу, а оттуда, пригибаясь к гривам коней, мчались конники, срубая бегущих немецких солдат. Митя привстал в своей норе, восторженно наблюдая вдруг осветившиеся леса, поля, стремительную картину разгрома.

Кто-то крикнул на него. Митя вспомнил, что его задача — держаться так, как будто его здесь и нет, что это мертвое поле, и снова прилег за бугор. Он затих, всматриваясь в медленно надвигающуюся темноту, как вдруг снег вокруг него стал алым. Он взглянул в сторону Москвы, куда ушли танки, и увидел, как встала поперек шоссе и по всему горизонту огненная стена. Она озарила подмосковную землю, словно утренняя заря.

Железный поток ворвался в это пекло, перед ним был огненный вал, такой же, каким в далеком прошлом славяне останавливали конницу монголов. По всему горизонту пылал этот огненный вал, сложенный из сена, хвороста, соломы, политый горючим. Танки пытались прорваться сквозь него, но вспыхивали, не успев пробиться. И, накрывая вал сверху завесой рвущегося металла, ударила русская артиллерия. Тогда заметавшиеся танки, отсеченные от пехоты, повернули обратно.

Теперь Митя понял, зачем он лежал здесь всю эту декабрьскую ночь. Противотанковая артиллерия подполковника Миронова встретила бегущие танки пламенем зажигательных снарядов. Митя встал и с яростным криком швырял бутылки с горючим, тяжелые противотанковые гранаты, опять бутылки. Но теперь в гуле танков не было ничего страшного, танки ревели, как испуганные животные. Они вспыхивали, срывались с шоссе, подорванные гранатами, вертелись на одной гусенице, а по спрыгивающим с них немцам били автоматчики.

Евгений видел эти черные столбы рвущихся и горящих танков, видел выскакивающие из укрытий маленькие фигурки истребителей, люди бросались к танкам, будто забыли об опасности.

В эту декабрьскую ночь, самую великую в жизни Евгения, он не видел ночи. Пылающая стена ярости, преградившая врагу путь к Москве, светила, пока ей на смену не пришла заря.

Здесь впервые за всю свою жизнь Евгений узнал, что такое упоение боем. Узнал, как возвышается сила человека до того предела, когда становится фантастической силой, непостижимой умом, тем, что называется чудом.

Сколько дней они ждали этого часа, сколько готовились к этому чуду, и вот оно свершилось, победа встала перед ними, враг разбит под Москвой.

Евгению казалось, что он слышит сквозь грохот битвы хоралы симфонии. Он слышал их так отчетливо, что даже оглянулся. Лица бойцов сияли, губы шевелились — нет, он не ошибся, люди действительно пели, пели, если не голосом, так всем сердцем, всей душой, всей своей торжествующей жизнью.

Танки горели высокими кострами, все шоссе, все поля были усеяны мертвыми немецкими солдатами. Они лежали, как сломанные куклы с испорченными механизмами.

В лесу на рокадной дороге Миронов и Евгений вышли из машины и, пока шофер возился с нею, пошли пешком. Они шли легко и быстро, они давно ждали этой возможности идти вперед, идти по освобожденной земле. То был счастливый шаг вперед. Вперед, на запад.

Пройдя с километр, Миронов остановился. Оперся на Евгения, словно очень устал, и начал медленно падать.

— Иван Алексеевич, вы ранены? — испуганно спросил Евгений.

Миронов не ответил. Он лежал на руках Евгения, уже отяжелев, глухо, медленно вздыхая. Бойцы столпились вокруг них.

— Командира ранило, — послышалось в толпе.

Евгений тихо опустил Миронова на землю и снял шапку:

— Нет, товарищи, наш командир умер…

 

Глава двадцать пятая

Лаврентий сделал круг над Тихогорским. Он видел людей возле знакомого дома, в лесу, видел вереницы машин, стремительно уходивших на запад. Вокруг дома начали бить зенитки. Лаврентий спикировал на них, со злобой нажимая на гашетки пулеметов. Потом круто поднялся и повел самолет вслед за бегущими машинами к переправе. Над переправой самолет висел до тех пор, пока не кончились патроны.

Возвращаясь, он снова пролетел над домом. Теперь уже радостно он думал о том, что скоро вернется в него. Он знал, что Оксана осталась где-то в этих местах, волновался за нее, и каждый полет сюда был для него отраден. Ему казалось, что здесь он ближе к ней, он помогает ей выбраться из плена. Он еще боялся звонить Сергею Сергеевичу, расспрашивать о дочери. Но в сердце его была непоколебимая уверенность, что очень скоро они увидятся, каждый день приближал их встречу.

В эти дни Лаврентий и его товарищи снова защищали московское небо. Пикирующие бомбардировщики целыми днями висели над переправами, над местами скопления вражеской техники, усиливая грозный удар пехоты и артиллерии взрывной силой своих бомб, огнем своих пушек и пулеметов. Истребители отбивали каждую попытку немцев подняться на защиту своих войск, на бреющем полете атаковали немецкую мотопехоту, заставляя немцев разбегаться в подмосковных лесах. Радость победы делала Лаврентия еще более смелым.

Пролетая над домом, он увидел, как наша пехота, выбежав из лесу, ринулась на штурм Тихогорского, окружая дома и деревню. Немцы бежали на запад по единственной оставшейся у них дороге. Лаврентий покачал крыльями, приветствуя товарищей, и полетел на аэродром для заправки.

Атаку вел батальон Евгения Строгова. Проделав тридцатикилометровый марш по лесам, батальон вышел к Тихогорскому. На рокадных дорогах, на узкоколейках еще стояли цистерны с горючим, еще дымились паровозики, но немцев уже не было.

Митя со взводом разведчиков пересек шоссе. Он вспомнил — по этой Старой смоленской дороге бежал Наполеон. В этих местах жгли костры партизаны Дениса Давыдова. Здесь дюжие мужики в нагольных шубах выходили с дубинами на тонконогих французов. А сейчас по этой дороге бежали на грузовиках хитроумные немцы. Мчались ошеломленные, не понимая и не веря тому, что произошло.

Вглядываясь вперед через березовый лес, Митя увидел над своим домом зловещие тучи черного дыма. Он прибавил шагу, побежал, но ему все казалось, что он идет слишком медленно, а сквозь подстриженный снарядами лес уже отчетливо был виден пожар в Тихогорском. Когда взвод Мити, а за ним и весь батальон вошел в Тихогорское, все надворные постройки уже пылали. Митя кинулся к колодцу, но насос был изрублен, колодец бездействовал. Он подбежал к дому и увидел, как Евгений с группой бойцов скрылся в дыму.

Разбивая окна, бойцы швыряли снег в горящие комнаты. Снег розовел от пламени, огромные глыбы его таяли и шипели, заглушая огонь.

Со стороны шоссе послышалась стрельба. Разрозненные части фашистской армии пробивались сквозь заслон. Митя пробежал лесом до шоссе, увидел сгрудившиеся машины, прыгающих с них немцев, пытавшихся перейти в атаку. Кустарник позволил ему подвести взвод вплотную к обочине шоссе. Он скомандовал: «Приготовить гранаты!» — вырвался вперед, швырнул гранату в машину с автоматчиками и почувствовал толчок в грудь. Подумал, что его качнуло от взрыва, хотел было бежать дальше, но боль в груди пригнула его к земле. Вокруг него в лужах растаявшего снега шипели пули. Немцы, отстреливаясь, бежали в лес. Батальон уходил на запад, преследуя бегущих… Митя хотел встать и пойти за ними, но вдруг почувствовал, что кто-то тянет его вниз, в кювет. С трудом повернувшись, он увидел Машеньку. Увидел белое, словно покрытое льдом, лицо, плотно сжатые губы, хотел спросить, что так испугало ее, но она глухо произнесла:

— Бойцы сказали: командир взвода упал… Я сначала не поняла… Куда ты ранен?

Он пытался ответить, но боль в груди охватила его с такой силой, что потемнело в глазах и перехватило голос. Он изо всех сил стиснул зубы, стремясь подавить эту боль. Поднялся в последний раз и увидел своих бойцов, уходивших на запад, повернулся к Машеньке, чтобы понять, что она говорит, но не разобрал ни слова в ее бормотании. Она расстегнула его шинель, пытаясь перевязать рану, а ему стало нестерпимо холодно, он почти оттолкнул ее, стуча зубами, с трудом выговорил:

— Пойдем скорее, тут в двух шагах наш дом…

— «Наш дом»… — с горечью повторила Машенька, вспомнив обугленный сруб в Тихогорском. — Не скоро этот дом воскреснет, и только после победы ты возвратишься в него.

Машенька вынесла раненого к проселочной дороге, по которой тихо двигались санитарные машины и подводы. Она стояла, положив раненого на обочину, и с глазами, полными слез, поднимала руку, прося остановиться. Две машины прошли мимо, и шоферы знаками показали, что не могут взять раненого. Машенька подбежала к подводе, на которой, плотно прижавшись друг к другу, сидели закутанные в одеяла и трофейные немецкие шинели легко раненные бойцы. Но и между ними не было места. А Митя лежал уже без сознания, он каждую минуту мог умереть, мог замерзнуть, хотя Машенька закутала его в два полушубка, снятых с убитых в перестрелке у шоссе, обвязала ремнями, чтобы можно было довезти его до Москвы. Подбежала к подводе и сказала дрожащим голосом, стараясь придать ему как можно больше твердости:

— Дорогие товарищи, как-нибудь потеснитесь, захватите нашего раненого командира…

Сказала и поняла, что просьба ее невыполнима, на санях не было места. И сейчас же услышала приятный дружеский голос:

— Давайте, дорогая, кладите его к нам на колени. Теплее будет. Да он, кажется, легкий, мальчик еще.

— Благодарю вас, благодарю, — обрадовалась Машенька и с помощью возчика положила странно отяжелевшего Митю на колени бойцам. Возчик уже готов был тронуть лошадь. Машенька торопливо сняла с себя флягу с вином и передала ее раненым.

— Пожалуйста, подкрепитесь! — достала из сумки сухари и раздала их.

Раненый, приняв из ее рук флягу, жадно прильнул к ней. Тогда другой сказал с укором:

— Товарищ Разумов, вы неисправимый эгоист. Оставьте же и другим глоточек.

Разумов с сожалением оторвался от фляги и передал ее соседу.

— Увы, Виталий Витальевич, в этом море бедствий каждый сам за себя.

— Ну вот-вот, — со вздохом ответил Любанский, — ничему вас война не научила.

— Зато я изучил войну, — гордо ответил Разумов.

— Представляю себе, каким героем вы будете ходить по Москве, — язвительно ответил Любанский.

— Прекратите дискуссию, — закричал третий боец, — дайте скорее флягу, у меня от ваших разговоров все раны открылись!

Фляга переходила из рук в руки, и Машенька поняла, что для Мити ничего не останется. Она отстегнула еще теплую флягу Мити и передала ее раненым:

— Возьмите, пожалуйста, и давайте раненому по глотку, как бы он не замерз до Москвы. Это сын профессора Строгова.

— Профессора Строгова? — воскликнул Любанский. — Брат нашего командира! Дорогая, будьте спокойны, я доставлю его живым.

Машенька посмотрела вслед уходившей подводе, смахнула слезу с ресницы и быстро пошла на запад, догоняя свой батальон.

 

Глава двадцать шестая

Митя проснулся с предчувствием чего-то очень хорошего, что сулил ему сегодняшний день. Радостно огляделся. Стекла окон были вытканы серебряными пальмовыми листьями. Внизу узор плотный и выпуклый, а выше, к форточке, переходил в тончайшее кружево, сквозь которое просвечивало бледно-розовое небо.

Из теплой кровати он вынырнул, словно из морской глубины, счастливо озираясь, как в детстве. С затаенной радостью ждал чего-то необычайного. Услыхав легкие шаги за дверью, плотно закрыл глаза и притворился спящим, а когда тихо вошла Оксана, распахнул глаза так, что она даже испугалась. А он засмеялся и сказал:

— Видишь, я жив!

— Ну и чудесно! — ответила Оксана, ставя перед ним завтрак.

Митя заметил на ней синее платье с кружевным воротником, такое знакомое, мирное, праздничное, что даже подумал — было все «то» или не было? Торопливо поднялся и вдруг сморщился от боли в груди, опустился обратно на подушку.

— Ксана, какой сегодня день?

— Прекрасный, — ответила Оксана, пододвинула столик к его кровати и добавила: — Легкий сухой мороз, огромное солнце. Солнца давно не было в Москве, а теперь оно вернулось из Алма-Аты красное-прекрасное. Кушай, а то оладьи остынут. Екатерина Антоновна обидится. Она тебе их вместо лекарства прописала.

— Я не о погоде спрашиваю, — сказал Митя, — я хочу знать, какой сегодня день?

— А! Сегодня воскресенье.

— Я так и почувствовал! — вскрикнул Митя. — А кто у нас в гостях?

Оксана пожала плечами, лукаво взглянула на Митю:

— Почему ты думаешь, что у нас обязательно гости?

— Я это чувствую. Кто? Скажи скорее.

— Как всегда, какие-то старички, папины коллеги.

— А еще кто? — с нетерпением допытывался Митя.

Оксана словно не слышала его вопроса, отошла и стала снимать со стены картины.

— Это зачем? — изумился Митя.

— Так надо, — ответила Оксана, не поворачивая к нему лица, сдерживая тяжелый вздох.

— Подойди сюда и объясни сейчас же, — строго сказал Митя. Оксана заметила, как он взволновался, подошла и села на край кровати.

— Видишь ли, — тихо сказала она, — это картины Романа. А сейчас придет его сестра, Маша, она удивится, увидев их, спросит, как они попали сюда, а я не могу солгать и не могу сказать правду.

Митя схватил сестру за руку, впился в нее вопрошающим взглядом. Она молчаливым кивком ответила на его вопрос: «Да, Маша здесь!» Он закрыл глаза и минуту сидел в глубокой задумчивости. Потом тихо сказал:

— Лучше не говори ей. Это может отнять у нее веру в жизнь. А без этой веры не выйти из боя. Не хватит сил сопротивляться. Лучше не говори.

Он сейчас же вспомнил, что было там, под Москвой, вспомнил все напряжение сил, от которого человек становится словно каменным.

Как только Оксана сняла картины и осторожно сложила их в шкаф, Митя оглядел постель, сорочку, дрожащим голосом сказал:

— Подай, пожалуйста, мне зеркало.

С некоторым испугом поглядел на себя, провел рукой по волосам. Раньше волосы лежали волнами, а теперь торчали, как щетина, раньше глаза светились, а сейчас погасли. Отложив зеркало, угрюмо сказал:

— Пожалуйста, дай мне чистую рубашку.

Между тем в столовой Машенька никак не могла вырваться из плена. Сергей Сергеевич зорко следил за всеми ее движениями, и, только она отодвигала пустую тарелку, он наполнял ее, подвигал к ней и требовал, чтобы она ела.

Машенька раскраснелась, торопливо ела, в третий раз по требованию Сергея Сергеевича рассказывала о боях под Москвой, подробно описывала разгром немцев и дальнейшее наступление Красной Армии.

— Больше рассказывать не могу. Читайте сегодня в «Правде». Там все подробно описано.

Сергей Сергеевич отодвинул газету и с укоризной посмотрел на Машеньку:

— Тут пишут вообще о нашей победе, а я хочу знать, что сделали мои сыновья. Чем отличились братья Строговы. Кто же, кроме вас, мне расскажет об этом?

Машенька вздохнула и в третий раз начала рассказывать, как был ранен Митя под Тихогорском, как по дороге к Можайску умер Миронов, как Евгений принял батальон и продвигается с ним вперед. Рассказывала, как они с шестого до шестнадцатого без отдыха шли с боями на запад, как она получила за это трехдневный отпуск.

— Вот жалко, что брата не увижу. Роман уехал куда-то в глубь Урала, а писем еще нет. Ну, хоть Митю навещу, — сказала Машенька, заметно краснея.

Сергей Сергеевич удерживал ее за столом и думал, что еще рано отпускать ее к Мите, что она еще не оттаяла в домашней обстановке, что вся еще скована той подмосковной бурей, из которой вырвалась. Он заставил ее выговорить все, что волновало и переполняло ее, и теперь, при свидании с Митей, ей не захочется больше говорить о боях, теперь она будет говорить о том, что успокоит их обоих.

Подумав, что Оксана, наверно, уже все приготовила для их встречи, спокойно сказал:

— Идите, проведайте Митю, он будет очень рад вас увидеть.

Она огромным усилием сдержала себя, чтобы не броситься к нему на шею. Встала, одернула гимнастерку и несколько церемонно, чувствуя на себе его взгляд, медленно вышла из столовой. Медленно прошла коридор, тихо открыла дверь. Митя улыбчиво смотрел на нее. Она осторожно сделала шаг, другой и вдруг упала, как птица с высоты, обняв руками голову Мити, прижавшись щекою к его щеке.

— Машенька!

— Митя!

— Машенька!

— Что, дорогой мой? Я тебе сделала больно? — она вскочила и села у столика, не выпуская его руки, наклонилась, разглядывая его.

— Так, так, глаза уже прояснились, значит, скоро встанешь на ноги… Господи, как я за тебя боялась! — Опустив руки, откинулась на стуле. Вдруг увидела зеркало на столике. Со страхом подняла его и взглянула: — Я не очень изменилась?

— Глупости, Машенька, ты сияешь, как солнце.

— Мне казалось, что у меня седые волосы… Я все время думала об этом… Так оно и есть! Гляди!

Митя действительно увидел среди коричневых волос отчетливо, как белые нитки, сверкающие седые волосы, но даже это не убедило его.

— Глупости, Машенька, ничего нет. Сядь поближе.

Машенька отвернулась от зеркала, взглянула на Митю, и сейчас же ее лицо отразило его улыбку.

— Верно, все это не важно, главное — ты жив! Господи, — со стоном прошептала она, наклоняясь к нему, — если бы это случилось, я бы дня не могла прожить.

Митя вздрогнул. Испугавшись, что она прочтет на его лице мысль о Романе, он прижался к ее щеке.

Синее платье с кружевным воротничком как-то особенно оттеняло бледное лицо Оксаны. Сейчас волосы ее по-прежнему пышно дымились, и весь ее вид был нежно спокойным. С тихой улыбкой ходила она из комнаты в комнату, останавливалась, вспоминая, за чем пришла, что хотела сделать, потирая лоб, собирала разбежавшиеся мысли. То ей казалось, что она забыла постелить в столовой свежую скатерть, то забыла поставить Мите цветы, но спохватывалась, что цветов сейчас нигде не достанешь. Шла на кухню и спрашивала Екатерину Антоновну, не надо ли ей помочь. Но у Екатерины Антоновны все было готово. Она могла бы управиться и не с такой семьей, а в десять раз больше. С тех пор как она узнала о смерти Ивана и пережила свое горе, у нее появилась неутолимая жажда работы, ей хотелось изнурить себя тяжелым трудом, чтобы скорее затянулась рана, нанесенная смертью сына. Она торопила Сергея Сергеевича послать ее поскорее в Тихогорское следить за ремонтом дома, мечтала снова открыть там госпиталь, ухаживать за всеми сыновьями, которых изувечила война. Только там, среди бойцов, она может успокоиться. Только там, среди бойцов, она забудет, что Иван отвоевался и лежит в подмосковной земле. Ей не верится, что он не воюет. А кто же сейчас уничтожает немцев? Кто же погонит их до Берлина? Нет, пока война не кончилась, Иван воюет. Теперь она и слезы не прольет, теперь она знает — наша армия громит врага, об этом ежедневно сообщает радио. Каждый москвич уже распрямил плечи, уже отрадно вздохнул — опасность миновала. И это первое воскресенье, когда Екатерина Антоновна улыбалась, будто замершее сердце ее ожило.

Оксана вернулась в свою комнату и стала дописывать письмо Евгению, которое завтра Машенька должна захватить с собой.

«Мой дорогой брат, — писала Оксана, — ты ошибаешься, если думаешь, что теперь мы будем спокойно жить за стеной ваших побед. Нет, и теперь мы не успокоимся. Наше дело еще не закончено. Сейчас надо по-прежнему собирать всю силу, которую мы накопили, когда проходили через море бедствия. Двадцатого декабря я уезжаю в армейский госпиталь. Мне хочется быть там, где нужны сильные. Надеюсь встретиться с тобой, но не в госпитале, а там, на конце войны, под нашими знаменами…»

Дописав письмо, она услышала звонок в прихожей, потом радостный голос Екатерины Антоновны.

«Приехал Лаврентий, — подумала Оксана. — Приехал молчаливый, храбрый человек». Она торопливо запечатала письмо, хотела встретить его, он только что с передовой, он привез последние известия, но на секунду задержалась у шкафа, поправила перед зеркалом волосы и не успела отойти, как дверь распахнулась и вошел Лаврентий.

— Простите, я думал, что вас нет, я шел к Сергею Сергеевичу, — смущенно сказал он и вдруг покраснел, будто почувствовал, что говорит не то и она это понимает, потому с такой проницательной улыбкой смотрит на него.

— Ничего, ничего, заходите, пожалуйста. Я очень рада. Мы ждем вас, нам звонили из штаба, что вы будете на несколько часов. Как это чудесно, что вас отпустили! Надолго?

Он глядел на нее, не вслушиваясь в ее слова. Он глядел на ее улыбающееся лицо и думал: «Она любит меня, честное слово, любит. Не может так улыбаться девушка, которая не ждет и не любит…»

— Вы надолго?

Он так сильно волновался, что почти споткнулся о диван, не спуская с нее пристального взгляда. Вот она, прежняя Оксана, такая милая, и этот прямой пробор, и эти колечки на висках, и морщинки на лбу. Вся такая любимая… Любимая до того, что ноет сердце, надо зажмуриться, чтобы преодолеть эту боль. А она, улыбаясь, смотрела на него и ждала ответа.

— Вы что-то спросили?

— Я спросила, надолго ли вы?

— Нет, нет, на несколько часов.

— Так идемте скорее к Екатерине Антоновне, она ждет вас не дождется.

По его лицу прошла тень… Что такое? Или я ошибся? Конечно… С чего я взял, что она любит меня? С такой радостью встречают каждого вернувшегося из огня.

Он вдруг почувствовал себя бесконечно усталым, руки упали на колени, плечи опустились, усталость отпечаталась на лице.

Оксана, наблюдавшая за ним, встревожилась. Она подумала о том, что завтра он опять улетит туда, где зенитки будут охотиться за ним, будут подстерегать его, и ей захотелось приободрить его. Она села рядом на диван, ласково взглянула в его глаза:

— Когда я вижу вас таким сильным, здоровым, мне кажется, что я не напрасно живу на свете. Честное слово, Лаврентий Алексеевич, все-таки и я приношу кому-то пользу.

Она сейчас же заметила, как дрогнули его губы, как весь он просиял, и поняла, что он сдержал крик радости, что снова видит людей, которые любят его и беспокоятся о нем. Она представила, как на кухне волнуется Екатерина Антоновна, ожидая сына, и торопливо поднялась.

— Идемте скорее, покажитесь своей маме, покажитесь моему папе, а то они, наверно, думают, что я спрятала вас у себя.

Он глубоко вздохнул, отвернулся к окну, глухо спросил:

— Знают они об Иване?

Оксана кивнула, бережно взяла его за руку и повела к матери.

Сергей Сергеевич два раза перечитал «Правду» за шестнадцатое декабря. Он наизусть заучил цифры трофеев, захваченных при разгроме немцев под Москвой. Он дважды прочел статью генерала Говорова, которая дополнила то, что он уже знал от участников боев, прибывших в госпиталь. Но все же он мог бы без конца слушать рассказы Машеньки, не будь она занята своим делом.

Он взволнованно ходил по комнате, нетерпеливо барабанил пальцами по столу, дожидаясь, когда же наконец придет к нему летчик Миронов с последними новостями. Может быть, он сейчас сообщает их Оксане, а может быть, потому и не торопится, что ничего нового к тому, что написано в газете, он добавить не может… Действительно, что же еще он может добавить? Случилось то большое, чего он ждал с таким нетерпением.

И, сложив газету, он с восторгом произнес:

— Счастлив, сто раз счастлив каждый русский человек, который, пережив все муки, страдания, непрестанно верил всем сердцем, всем разумом, что это воскресенье настанет!

Москва, 1946—1963