Два одинаковых золотисто-коричневых «гнома», работающих по зеркальной программе, подали фрукты. Дэниел отказался; Мортусян потянул огромную кисть винограда, которая позволила бы ему до конца вечера не вступать в разговор. Санти выбрал на редкость аппетитный персик и, живо обернувшись влево, хотел было предложить его Паоле, но наткнулся на синтериклоновую пленку и так естественно упомянул чертей в количестве что-то около четырехсот штук, что все засмеялись.

— Простите, мисс, — проговорил он, великолепно смущаясь, — надеюсь, вы дадите мне возможность загладить мой промах где-нибудь на Земле?

«Вот как славно, — искренне порадовалась Ираида Васильевна, — и голубой «космический» костюм Паше к лицу, и этот румянец… И сам О'Брайн улыбается. Все будет хорошо, все еще будет хорошо».

«A что, — думала Симона, — пусть не журавль в небе, зато синица в руках. И какая синица!»

Ада смотрела на них, безмятежно приподняв брови:

«А ведь это — игра. И игра на самом высоком уровне. Только — зачем? Не ради же интрижки с маленькой стюардессой?..»

В салоне было не слишком светло и удивительно уютно; невидимая пленка синтериклона, разделявшая стол, не мешала общей беседе, так как была абсолютно звукопроницаема. И сама беседа была уютной, неторопливой, домашней. Говорили о Венере, к которой здесь, у «Первой Козырева», относились несколько снисходительно, по-соседски, словно она находилась в той же системе вспомогательных станций и была притом не лучшей из них.

— А Мурзукский рудник, вероятно, придется прикрыть, — сказала Симона, возвращая разговор к прерванной теме. — Это возле Сахарского хребта, ваш кормонилит как раз там и добывают. Так вот, за прошлую неделю туда пожаловало уже два венерианина. Какое уж тут невступление в контакт! Хорошо, что ваши ребята вовремя спохватились, выволокли их из зоны действия машин.

— А вы не знаете подробностей? — почтительно спросил Санти.

— Ну? — Симона приготовилась слушать, хотя с недавнего времени у нее появилось подозрение, что этот мальчик врет, как в худшем случае Мюнхгаузен, а в лучшем — Ийон Тихий.

— Так вот: ребята с Мурзукского недавно подстрелили пару зверюшек, не помню, как они называются, но что-то вроде наших кенгуру. Хотели привезти домой — знаете, сколько за такие штуки в наших музеях платят? А биолог — Пино его знает, здоровенный такой верзила, — попросил одну взаймы. Все долго гадали, зачем ему эта шкура на Венере, — ну, на Земле — это было бы еще понятно. Перед девочкой похвастать, или еще что-нибудь подобное. А в первых числах августа вдруг сигнал тревоги — кто-то залез в зону действия машин. Все бросились к экранам, а там огромная фигура, шкура кенгуру, а походка как у биолога, выносит на руках маленького венерианина. Вынес из зоны, на ноги поставил, да еще подшлепнул — не шатайся, где не положено.

— Вполне правдоподобно, — сказала Симона.

Оно действительно было вполне правдоподобно, это маленькое происшествие с любознательным венерианином. Но вот фигура благородного янки, выносящего на своих руках из опасной зоны маленького аборигена…

А если врет, то зачем?

Симона глянула на Аду — ага, и та не верила.

— До чего же все это надоело — замаскированные станции, телепередатчики чуть ли не в дуплах деревьев, вся эта мышиная возня вокруг невступления в контакт… А я бы сейчас собрала всех их детенышей и — к ним, воспитателем в детский сад.

— И воспитала бы из них головорезов, — засмеялась Ада.

— А вы считаете себя вправе учить их жить так, как живете вы сами? — спросил О'Брайн.

— Упаси боже, — замахала руками Симона, — совсем наоборот! Я учила бы их жить, исходя из собственных ошибок.

— Собственных — это в частности, — заметил Санти, — но нужно учитывать и более существенные заблуждения, свойственные не отдельному человеку, а…

— Начинается, — сказала Симона. — Вижу, что в ближайшие десять лет мне не быть воспитательницей в детском, саду.

— Почему же, — упрямо возразил Санти. — Нужно только договориться. Договаривались же наши страны буквально по всем вопросам. Нет никакого сомнения, что тот строй, который возникнет на Венере после появления там общества — согласитесь, что его там пока вообще нет, есть только стаи (все женщины дружно поморщились), — так вот, этот строй — я не возражаю даже против того, чтобы он назывался коммунистическим, — этот строй будет отличаться и от того, что имеет место в вашей стране, и от того, к чему в конце концов придем мы.

— Естественно, — сказала Симона, — потому что в конце концов и мы и вы — все придем к одному и тому же.

— Сомневаюсь, — мягко проговорил Санти. — Уже тот кибернетический социализм, который мы построили в нашей стране, принципиально отличается от того социализма, который имел место в России, и сейчас еще наблюдается в некоторых странах. — Симона начала медленно бледнеть. — Не умаляя значения вашего великого примера, — Санти весьма небрежно сделал ручкой, — мы все-таки возьмем на себя смелость развиваться самостоятельно, и пока мы, так же как и вы, являемся космической державой, мы будем… э-э-э… протестовать против насильственного насаждения среди венерианцев исключительно ваших взглядов. Пусть они себе строят коммунизм, но пусть они имеют свободу выбора, с кого брать пример — с вас или с нас.

— Та-ак, — протянула Симона. — Мало нам, значит, было социализма по-американски, теперь нам обещают и коммунизм под тем же соусом. А не слишком ли легко вы бросаетесь словами, мой мальчик? Ведь это, черт побери, не шашлыки — по-вашему, по-нашему! Мы свой социализм — мы его горбом, кровью и потом выстроили. И коммунизм — это великая работа. Никто ее не считает, просто каждый по совести делает немножко больше, чем может. Так что вообще-то коммунизм — это Совесть. С большой буквы. А для вас, я вижу, уже все равно, — в один прекрасный день, когда совсем не за что держаться стало, выкинули последнюю соломинку: граждане свободной Америки, у нас, видите ли, уже сам собой сложился социализм. Кибернетический притом, что является высшей его ступенью. Так что, пожалуйста, без революций. Не так ли, а?

Санти поднял на нее ясные глаза, — ну и расправляются же здесь с гостями, и, судя по всему, это тут обычное явление, — и заговорил негромко и сосредоточенно, как пай-мальчик, отвечающий урок:

— Ни тот мирный переход от капитализма к социализму, который имел место в нашей стране, ни то расширенное понятие о социализме, к которому пришли американские теоретики, не только не противоречат марксистской диалектике…

— А ваши безработные? Они что — тоже не противоречат? — перебила его Ада.

— У нас нет безработных.

— М-да?

— Мисс, ради бога, поддержите меня, — Санти обернулся к Паоле, через упруго подавшийся синтериклон коснулся ее близкого плеча. — Скажите вашим коллегам, что любой американец, не нашедший работы по специальности, получает в неделю один час общественных работ, причем оплата этого труда настолько высока, что она позволяет ему не только прокормиться самому, но и содержать семью.

— То есть не помереть с голоду, — задумчиво сказала Ираида Васильевна. — То-то и оно, что рождаемость у вас…

— Рождаемость — вопрос другой, — быстро перебил ее Санти. — Не будем уклоняться. Что же касается работы по специальности, то мы не можем предоставить ее каждому, потому что это значило бы…

Он остановился и глянул на Паолу, давая ей закончить свою мысль.

— …это значило бы подорвать конкуренцию. А конкуренция — залог прогресса, — старательно, как на уроке, проговорила Паола.

Ада презрительно пожала плечами, чего, в общем-то, никогда себе не позволяла:

— Ну, а эксплуатация трудящихся? И это при социализме?

— Помилуйте, эксплуатации давно не существует. Каждый рабочий полностью получает за свой труд. Полностью. Не так ли, мисс?

— Конечно, мистер Стрейнджер. Капиталисты… — Паола беспомощно наморщила лобик, — они присваивают себе только труд роботов. А живые люди полностью получают по труду.

Паола раскраснелась, поставила локти на стол.

Впервые она, как равная, принимала участие в таком умном разговоре.

— Труд роботов… — вздохнула Ада. — Горе ты мое. Когда это машины могли трудиться?

Паола сначала испуганно захлопала глазами, а потом и вовсе примолкла.

— Послушайте, вы, знаток русского языка, — заговорила притихшая на время Симона, — а вам известен такой термин — «липа»? Да? А «развесистая клюква»? Так вот, ваш кибернетический социализм по-американски…

— Мадам, — спокойно проговорил Дэниел О'Брайн, и Мортусян перестал жевать. — Вы забываете, что я тоже американец.

Симона обернулась к нему, фыркнула:

— Дорогой капитан, это — единственное, что примиряет меня с Америкой.

Дэниел наклонил голову — ровно настолько, чтобы не показаться неучтивым. И всей кожей почувствовал взгляд Санти Стрейнджера. А действительно, стоит ли быть учтивым с какой-то марокканкой? Дэниел постарался смотреть на бесцветный экран фона — так, чтобы взгляд приходился посередине между Адой и Ираидой Васильевной.

Ираида Васильевна поднялась:

— Очень жаль, господа, но мы не хотели бы, чтобы корабль задержался на «Арамисе» по нашей вине. Салон и библиотека в вашем распоряжении. И, разумеется, буфет. Паша, займи гостей.

Мужчины поднялись вместе с ней. Паола улыбнулась, как и подобало хозяйке, вступающей в свои права, спросила:

— Может быть, еще кофе?

Санти опустился на свое место и положил ноги на кресло Мортусяна, приняв естественную и непринужденную позу усталого человека:

— Если это вас не затруднит, мисс, то еще чашечку.

Паола побежала на кухню.

— Отдыхайте, ребята, — сказал капитан и направился в свою каюту.

Мортусян подошел к Санти, перегнулся через спинку его кресла, выплюнул абрикосовую косточку:

— Мне смыться?

— Как знаешь.

— Развлекаешься с девочками?

— И другим советую.

Мортусян как-то неопределенно хмыкнул, нежно погладил Санти по голове:

— Ну, ну, паинька, — и тоже направился к себе.

Паола с чашечкой на подносе впорхнула в салон. Увидела Санти. Одного только Санти. Значит, снова до утра… и — приветливым тоном хорошо вышколенной стюардессы:

— Кофе, мистер Стрейнджер… — и запнулась: между ними был синтериклон. Такой промах для опытной стюардессы…

Она так и стояла, мучительно краснея все больше и больше, хотя давно уже могло показаться, что дальше уже некуда; но особенностью Паолы было то, что она умудрялась краснеть практически беспредельно. И эта глупая, ненужная чашка в руках…

— Бог с ним, с кофе, — ласково проговорил Санти, поднимаясь. Он подошел к перегородке и прижался к ней щекой. Перегородка была чуть теплая. — Мисс Паола, вы скоро вернетесь на Землю?

Паола подняла на него глаза и не ответила. Санти засмеялся:

— Держу пари, что я-таки добился того, что вы считаете меня самым навязчивым из всех ослов. Ну, ладно. Чтобы доказать обратное и заслужить вашу дружбу, открою вам один секрет: если вы хотите завоевать симпатии мистера Мортусяна — пошлите ему в каюту целую гору сластей. Знали бы вы, какой он лакомка! Это верно так же, как и то, что капитан любит только одну вещь: легкие вирджинские сигареты.

— Но у нас на станции никто не курит… — Паола растерянно оглянулась по сторонам. Господи, какая дура!

— К счастью, в моем личном саквояже вы можете их отыскать. Пошлите на корабль «гнома», как только закончится дезактивация и дезинфекция.

— Я не имею права…

— О, разумеется, разумеется… — Санти чуть заметно усмехнулся: не пройдет и трех минут, как «гном» поползет на корабль за сигаретами. Ну что же, начинать надо с малого. — А жаль! — добавил он вслух.

Паола улыбнулась дежурной улыбкой стюардессы:

— Пойду поищу чего-нибудь для мистера Мортусяна…

Санти проводил ее взглядом, вытянулся в кресле, закинув руки за голову, негромко прочитал:

Сладко, когда на просторах морских разыграются ветры, С твердой земли наблюдать за бедою, постигшей другого…

Дэниел закрыл за собой дверь каюты, устало опустился на край койки. Ну что, капитан, где твое хваленое ТО, ради чего ты живешь именно так, как сейчас живешь, и не стоит жить иначе?

Раньше оно, пожалуй, было ближе, достижимее.

А сейчас оно где-то рядом, но невидимо и неощутимо, как грань между будущим и прошедшим. Увлекательная это игра — ловить настоящее. Хотя бы ощущение. Кажется, что оно вполне реально, но когда стараешься подстеречь его — оно становится всего лишь ожиданием; оно приходит, спешишь зафиксировать его в памяти — а оно уже там, потому что оно стало воспоминанием.

И так всегда и во всем его настоящее распадалось на прошедшее и будущее, ускользало, и вся жизнь, если смотреть на нее с точки зрения разложения бытия на две эти иррациональные составляющие, расползалась, расплывалась, теряла привычные контуры, и в мерцании равновероятных правд и неправд рождалось желание совершать что-то недопустимое, невероятное; ведь не все ли равно было, что делать, если не успеваешь осмыслить каждый миг а он уже перелетел грань будущего и прошедшего.

Это стремление и привело его к Себастьяну Неро, и тогда жизнь стала действительно таинственной и желанной, и была она такой до конца прошлого рейса, пока снова не появилось недоуменное, тревожное смятенье — а есть ли во всем этом ТО, ради чего вообще стоит жить?

Сначала он думал, что ТО — это ожидание полета.

Но ожидания не было, была переполненная формальностями суета проверки и отладки двигателей. А потом компания погнала «Бригантину» раньше расписания, и он даже не успел как следует познакомиться со вторым пилотом. Потом был полет туда — нудная канитель с вышедшими из управления супраторами, и бормотанье Мортусяна, и лучезарные улыбки Санти.

И в этом уж никак не могло быть ничего святого.

И погрузка над Венерой, истерический вой в фонах, роботы-грузчики, бесконечные контейнеры и «быстрее, быстрее» — из экспортного управления с поверхности.

И вот самое интересное — «Арамис», где наконец он мог в полной мере быть «джентльменом космоса», непроницаемым и безупречным.

Но опять не было ощущения того, что вот именно сейчас и наступило ТО, ради чего живешь именно так, как живешь, и не стоит жить иначе.

«А, к чертям, — безнадежно подумал Дэниел, — пока я — первый пилот нашего флота, и я независим, и счет в банке, — лет десять сносной жизни, а потом… час общественного труда и гарантия, что не умрешь голодной смертью».

За дверью послышались легкие шаги, хлопнула соседняя дверь. О'Брайн потянулся и включил экран внутреннего фона. Каюта второго пилота. Ага, Санти уже делится впечатлениями с Мортусяном.

— Ну и как? — послышался жабий голос Пино.

— Как и должно быть, — скромно ответил Санти.

— А как тебе мадам?

— Бр-р-р… мечта пьяного Делакруа. Марокканская лошадь.

— А мамаша?

— Сами русские о таких говорят «чуч-мэк»…

— Мистер Стрейнджер! — Дэниел почувствовал, что необходимо немедленно вмешаться. — Я попросил бы вас на будущее — как и вас, Пино, — не устраивать в салоне политических дискуссий.

— Бога ради, капитан, разве был политический разговор? — Санти поднял ангельские глазки на экран Дэниела. — Мне казалось, что я только исправляю нашу общую бестактность, стараясь привлечь к беседе мисс Паолу.

Дэниел побледнел. Еще никто не смел с такой бесцеремонностью указывать ему на то, как следует вести себя за общим столом.

— И попрошу вас внимательнее следить за своей речью, — словно не расслышав ответа Санти, продолжал капитан. — Слова «чуч-мэк» нет в русском языке.

— Прошу прощенья, капитан, — живо возразил Санти, — это жаргонное выражение, вышедшее из употребления в конце двадцатого столетья. Оно встречается у очень немногих авторов.

— Не слишком ли хорошо вы знаете русский, мой мальчик?

Санти вскинул руку — отключил фон Мортусяна.

— Язык врагов нужно знать так же хорошо, как свой собственный, — негромко проговорил он. — И даже лучше.

— Вы с ума сошли. Вы же на…

— В каютах пассажиров нет наблюдательной аппаратуры.

— Вы уверены?

Санти шагнул вперед, так что губы его очутились у самого экрана и зеленоватое стекло подернулось легкой дымкой дыханья. И еще он засмеялся, так откровенно и высокомерно, как только он один позволял это себе по отношению к О'Брайну.

— Я это просто знаю, капитан. Они создавали эти станции, дьявольски уверенные в том, что только они будут здесь хозяевами. Себя им не нужно было контролировать. А мы — только пока. Мы — потенциальная часть их самих. Мы — хорошие парни, только по недомыслию не понимающие, что рано или поздно мы будем обречены на ту рабскую уравниловку народов, которую они считают светлым будущим человечества. А мы не хотим! И не позволим! Мы — это не вы, капитан. И не этот застенчивый висельник Мортусян, которого мистер Неро — да-да, собственноручно Себастьян Неро — вытащил из мельбурнской тюрьмы и засунул на наш корабль. Ах, вы этого не знаете! Естественно, ведь вам на все плевать. Да не возражайте, капитан, нас ведь никто не слышит, и престиж «джентльмена Космоса» не пострадает от того, что я вам скажу. Мы будем драться за тот путь, который мы сами выберем. И, может быть, нам придется уничтожить тех, кто стоит на дороге. А те, которым плевать на все, — они тоже стоят. А нам нужно, чтобы с нами вместе шли. Бежали. Дрались. Но не стояли. Мы…

— Кто же это — мы? — спокойно проговорил О'Брайн.

И снова Санти улыбнулся, как улыбаются люди, настолько сильные, что им можно уже ничего не скрывать.

— Мы — это пока я один, капитан. Прежде чем научиться драться в стае, каждый должен отточить свои когти в одиночку. Вы думаете, что этот корабль — мое первое поле боя? Нет, капитан, это еще учебный ринг. Только поэтому я и здесь. Пока я честно могу вам признаться, что не знаю, что я буду делать дальше. Сначала — искать таких же, как я. И если я найду человека, которого признаю сильнее себя, — я буду выполнять его приказы слепо и фанатично, как иезуит. А нет — буду командовать сам. Разумеется, это будет трудно, и не только потому, что миновали те золотые времена, когда мы, свободные люди — я снова говорю «мы», потому что все время чувствую себя частицей какого-то вечного братства непокоренных, — когда мы заставляли дрожать президентов, а тех, которые обладали излишком самостоятельного мышления, попросту убирали с пути; когда мы вздергивали на фонарях этих черномазых, которым сейчас позволили забыть, что они — все-таки не люди.

Трудно нам будет потому, что слишком многим в нашей стране на все наплевать. А ведь так гибнут целые государства. Древний Египет, Рим, Греция — они погибли, когда их обожравшимся жителям стало на все плевать. И еще нам будет трудно потому, что слишком давние ошибки нам придется исправлять. Ошибки древние, но столь страшные, что мне порой кажется, что это я сам допустил их: это я в девятьсот четвертом не вступил в союз с Японией, чтобы помочь ей захватить всю азиатскую часть России; это я в семнадцатом году не объявил тотальной мобилизации всего мира, чтобы задушить новорожденную гидру социализма; это я в сорок пятом…

Дэниел выключил фон. Слишком любил он этого красивого, сильного мальчика и не хотел видеть, как сейчас вот эта одухотворенность борьбы, этот взлет юношеской непримиримости перейдут границы прекрасного и опустятся до чего-то истеричного, маниакального, жалкого.

И уже совсем бессознательно пожалел, что нет на этой станции аппаратуры подслушиванья, — пусть все слышали бы Санти, золотого мальчика, не сумевшего родиться в эпоху конкистадоров. И пусть запоминали бы его, потому что этот мальчик рожден необыкновенно жить и необыкновенно умереть. Вот почему с «Бригантиной» никогда и ничего не случается: потому что на ней Санти, хранимый судьбой для своего, небывалого, нечеловеческого конца. Ох, как чертовски жаль, что вы не слышали его. И ты не слышала его, проклятая марокканка. Жаль.